- А вы что, жили здесь раньше?
- В общем-то, да.
- А где вы жили?
- На этой улице, но чуть пониже, а в этой школе, что напротив, я учился.
- Но здесь же была татарская школа, а вы разве татарин? Что-то не похоже.
- Тем не менее.
- Вы извините меня, я хорошо знал многих татар, живших на этой улице, я сам здесь родился и даже всю войну никуда не выезжал. Я своими глазами видел, как выселяли татар. Может быть, я знаю и ваших родителей. Кто они, как звали?
- Мой отец - Аппазов Фазыл, а жили мы на углу Краснознамённой.
Он почесал в голове, помассировал лоб, закрыл глаза, что-то вспоминая, и сказал:
- Нет, знаете, я такого человека не помню, а фамилия эта кажется знакомой, но не могу вспомнить, откуда я её знаю.
- А вы не помните, вот здесь была мастерская?
- Конечно, помню. Это была мастерская Халиля.
- Его фамилия и была Аппазов.
Мой собеседник стукнул себя по лбу и воскликнул:
- Да! Конечно! Как же я мог позабыть его фамилию. Точно - Халиль Аппазов! Я его прекрасно знал.
Мы постояли немного, оценивая сделанное открытие, и вдруг он ещё что-то вспомнил:
- Послушайте, может, вы его сын?
- Нет, я не сын, а племянник. Халиль - родной брат моего отца.
- Что вы говорите? Как же вы здесь очутились?
И с этими словами он обнял меня, прижал к себе, поцеловал и долго тряс мои руки. Он даже смахнул тыльной стороной руки слезу и стал мне задавать вопрос за вопросом. Когда мои ответы закончились, я попросил его рассказать, как это случилось, что растоптали кладбище и на этом священном месте устроили такое безобразие. Вместо ответа на мой вопрос он начал ругать на чём свет стоит. Стал вспоминать довоенные времена, многих татар, с кем он дружил. Часть своей речи пересыпал татарскими словами, которые ещё помнил и очень хорошо и правильно их произносил. Я видел, что его тоска и горе были неподдельными. Да и зачем ему было играть комедию передо мною?
Сейчас, много лет спустя, я ещё раз возвращаюсь к тем дням и пытаюсь, отбросив чисто человеческие эмоции, объяснить самому себе, как могло всё это произойти? Как могло случиться, что одни люди оскорбляют память и святыни других, не только не чувствуя никаких угрызений совести, но ощущая себя творящими великие дела, чуть ли не богоугодные? Каков моральный облик этих людей, и люди ли они вообще в смысле homo sapiens? Ну, предположим, это кладбище помешало проведению каких-то очень важных работ на этом месте и без его сноса нельзя было никак обойтись. Есть же общечеловеческие приёмы проведения таких работ. Однако, судя по тому, для каких нужд понадобилась эта территория, отпадают всякие сомнения относительно истинных целей этого акта гнусного вандализма: стереть с лица земли всё, что напоминало бы о крымских татарах, не останавливаясь перед самыми кощунственными действиями. Но опять-таки, даже разрушив и растоптав это кладбище и превратив его в грязную толкучку, ради чего надо было святые памятники - земные символы памяти по ушедшим в мир иной - использовать для строительства общественных туалетов? Такого оскорбительного вызова и преднамеренного издевательства нельзя стерпеть. Вспомним, что всё это было совершено в отсутствие всего народа, отлучённого от своей родной земли, он ничего не знал в то время об этом, да и предпринять ничего не мог, заключённый в клетку бессрочного изгнания. Однако я, к примеру, увидел это только в 1958 году, кто-то увидел и раньше, остальные увидели, когда начали возвращаться в Крым. Что же делать? Об этом должны подумать не только возвращающиеся на свою родину крымские татары, а больше всего государственные органы Крыма и Украины. Что касается крымскотатарского народа, то нанесённое ему оскорбление оставило на его теле глубокую незаживающую рану на столетия. Об этом забыть не дано никому из нас, живущих сейчас. Никогда!
В течение ближайших двух лет после моего первого посещения Крыма я дважды писал Илье Серафимовичу, тому пожилому человеку, с которым судьба столкнула меня на бывшем кладбище. Не получив никакого ответа, я заехал к нему, как только представилась возможность. Увы, только у соседей удалось узнать, что он скончался в том же году, да будет ему пухом земля.
После увиденного и пережитого я долго не мог решиться вновь посетить эти места, хотя такие возможности представлялись. Это случилось только в 1988 году, через тридцать лет после описанного случая. И что же? Толкучки нет, слава богу. Но здесь теперь располагается детский сад. По справкам, которые удалось навести у местных жителей, он построен ровно на том же месте, где была толкучка, а до выселения крымских татар - кладбище. Эксгумация захоронений не произведена, и теперь дети топчут старые могилы, бегают и играют на костях наших предков. Но ведь есть же общечеловеческие понятия о нравственности, если не высокой, то хотя бы элементарной, которые вырабатывались в течение тысячелетий, есть вещи, святые для любых народов. Они незыблемы даже для полудиких людей, не соприкоснувшихся с самой примитивной цивилизацией, этим вещам учат детей с рождения. Но кто-то считает себя вправе пренебрегать всем и вся, не задумываясь ни о нравственности, ни о последствиях пренебрежения ею. Я не оракул, не предсказатель, не ясновидец. Но могу с большой достоверностью предположить, что у народа, дети которого танцуют на костях умерших, нет будущего. Сколько исследований проведено, сколько книг написано великими мыслителями на тему о преступлении и наказании! И за это преступление, независимо от нашей воли и милосердного отношения к вандалам, с неотвратимостью последует наказание.
День уже клонился к концу, когда я, попрощавшись с Ильёй Серафимовичем, двинулся в обратный путь, который решил проделать по Кантарной улице. Добрый старый трамвай всё ещё ходил взад и вперёд, но мне захотелось пройти пешком, чтобы наедине с самим собой осмыслить события этих первых нелёгких часов пребывания в чужом Крыму, а заодно осмотреть ещё одну улицу. Без всяких приключений добрался до самого центра города, остановился на некоторое время у здания драмтеатра на Пушкинской улице, и опять нахлынули воспоминания. В этом театре работала моя тётя, Зоре Билялова, блестящая исполнительница роли свахи в очень популярной пьесе тех лет "Аршин мал алан". Демонстрации отдельных сцен из этой пьесы в её исполнении в домашних условиях я хорошо помню до сих пор. В театре ставили "Къой чокъракъ" ("Овечий источник"), "Уджюм" ("Атака"), "Зенгер шал" ("Зелёный платок") и много других пьес. Здесь работали такие признанные народные артисты, как Сара Байкина, Билял Парыков, Ибадулла Грабов, которых я знал, в основном, только по фамилиям и рассказам Зоре-апти и других родственников. Это был очень талантливый коллектив, находившийся на большом творческом подъёме. Многие реплики из полюбившихся постановок становились чуть ли не народными поговорками.
Мне захотелось дойти до городского сада, чтобы посмотреть там на очень запомнившийся мне памятник. От Пушкинской повернул направо и дошёл до Салгирной улицы (сейчас улица Кирова). Идя по ней, я вспомнил, что вот в этом двухэтажном здании на углу располагался Швейпром - так называлось небольшое заведение по пошиву одежды, где работала моя тётя - Урие-апте. Хотел найти здание, которое называли Пассаж, но, видимо, забыл, где оно расположено, и пошёл дальше. Пассаж имел сводчатую стеклянную крышу, а в центре помещения был небольшой бассейн с фонтанчиком. Недалеко от фонтана часто сидел перед складным столиком на складном же стуле очень интеллигентного вида человек и для желающих выполнял каллиграфическим почерком надписи на памятных или поздравительных открытках. Он же изготовлял визитные карточки, предназначение которых я тогда не понимал. Особенно красиво у него получались вензеля, составленные из трёх начальных букв имени заказчика. От здания Пассажа отходили автобусы на Южный берег Крыма, и поэтому мы здесь бывали довольно регулярно. Недавно один мой знакомый, хорошо знающий Симферополь, сказал мне, что Пассаж этот находился примерно на том месте, где сейчас расположен Центральный универмаг.
Вход в городской сад я узнал сразу по характерной арке. Зашёл, покрутился в нём некоторое время в поисках памятника, но не нашёл его. А ведь памятник стоял совсем недалеко от входа на достаточно большой площадке, укатанной кирпичного цвета песком, со всех четырех сторон ограждённой цепями. На не очень высокой цилиндрической тумбе покоился земной шар, опутанный цепями. Над ним, широко расставив ноги, возвышался рабочий с огромной кувалдой в руках, поднятой над земным шаром. В одном месте цепь уже была разорвана, но рабочий готовился ко второму удару. Памятник на меня производил чрезвычайно сильное впечатление, и я простаивал перед ним долгие минуты, когда удавалось побывать в городском саду. Видимо, памятник убрали во время войны по приказу немцев. Теперь я понимаю, что этот сильный, гигантского роста рабочий так ударил по земному шару во второй раз, что разорвал в клочья не только цепь, но раздробил и всю нашу планету. Нет, не собрать теперь её в единое целое, как бы люди ни старались, привлекая и лучшие умы, и могучую технику. Разрушение идеологическое гораздо страшнее всех других разрушений, и нужны столетия, чтобы избавиться от всех его последствий.
Вот таким я застал свой родной город, который теперь стал для меня чужим. А ведь город этот был родным не только для меня, но и для моей матери, для её родителей, моих дедушки и бабушки, да и отец мой считал Симферополь своим родным городом, хотя родился в Карасувбазаре (ныне Белогорск). Все его родные братья и сёстры тоже постепенно оказались в Симферополе и жили здесь в одном районе, как можно было заметить из предыдущего моего рассказа, близко друг от друга и очень дружно.
Тут уместно будет, видимо, посвятить несколько страниц моей родословной, чтобы обозначить своё происхождение, и заодно очень коротко рассказать о родителях.
О родителях
Появился я на свет божий 26 августа 1920 года в городе Симферополе - так было записано в метрическом свидетельстве. Пересчёт на новый стиль приводит к 8 сентября, что и зафиксировано в паспорте. Это год Обезьяны, а по времени года созвездие Девы. Моё поколение воспитывалось в духе воинствующего атеизма. Нас учили не только самих не верить, но вести беспощадную борьбу с верующими, с религиозными традициями, всякими предрассудками и обрядами, со всем, что противоречит коммунистической идеологии. Ни о каких годах Обезьяны, Петуха или Лошади мы тогда и понятия не имели, впрочем, как и о том, что созвездия определяют то ли характер, то ли судьбу человека. Должен признаться, что к старости постепенно весь привитой иммунитет против религии исчез, хотя и примерным верующим не стал. А сейчас хотел бы отметить, что от Обезьяны и Девы я, по-видимому, приобрёл определённое наследие при рождении и, хорошо это или плохо, оно сопровождало меня всю жизнь.
Бог не дал мне счастья увидеть ни бабушек, ни дедушек. Мой дедушка со стороны отца - Сандыкчи Аппаз (то есть сундукщик Аппаз) жил в Карасувбазаре в своём доме и занимался столярным ремеслом. Говорили, что он был хорошим краснодеревщиком. Особенно ценились в Крыму его кованые сундуки, выполненные на турецкий манер с красивой узорчатой инкрустацией. Мне посчастливилось увидеть несколько таких сундуков, когда я был совсем ещё мал, но это врезалось в детскую память на всю жизнь. У него было два сына и одна дочь от первого брака и сын и дочь от второго брака. Отец мой был вторым по старшинству ребёнком в этой семье. Мне рассказывали, что дед обладал весьма жёстким характером. Свою первую жену он прогнал из дому (правда, не знаю за что), но и со второй были большие трения.
У нас в семье очень редко говорили о бабушках и дедушках. Я не видел даже их фотографий - видимо, они никогда не фотографировались. Исключение составлял только дедушка по материнской линии, фотографию которого я смутно припоминаю.
Хочу вспомнить одно весьма важное событие из биографии дедушки Аппаза, о котором я неоднократно слышал и даже имел возможность видеть материальное воплощение этого интересного события. Работая в своей мастерской, он имел обыкновение напевать крымскотатарские песни. На каких-либо музыкальных инструментах он не умел играть, но, обладая прекрасным слухом, всем сердцем чувствовал песню. Хотя голос, как и у большинства самодеятельных певцов, поставлен не был, его пение производило сильное впечатление печалью своих интонаций, красотой неожиданных нюансов и оттенков, наложенных на удивительно нежные, протяжные мелодии крымских татар.
Как известно, в Карасувбазаре долгие годы жил композитор Спендиаров. Его особняк сохранился до сегодняшних дней. Когда я его видел в 1992 году, он являл собою жалкое зрелище. Так вот, композитор, прогуливаясь по закоулкам Карасувбазара, услышал, как под стук молотка и жужжание пилы в мастерской, заполненной запахами древесных стружек и столярного клея, напевает свои песни Аппаз-уста (мастер Аппаз). Они познакомились, и Спендиаров стал частым посетителем мастерской. После рабочего дня они не раз коротали вечера за чашечкой ароматного кофе, прерывая свои беседы песнями. Спендиаров прекрасно владел крымскотатарским языком, как своим родным. Композитор приносил с собой скрипку, подбирал понравившуюся ему мелодию и записывал. Мы все понимаем, что никакие записи не могут не только заменить, но даже передать в какой-то мере колорит народного исполнения. Чтобы сохранить кое-что из этого замечательного наследия, Спендиаров пригласил дедушку с двумя поющими сыновьями на запись нескольких граммофонных пластинок. Одному из сыновей, Халилю, было в то время чуть больше двадцати, а младшему, Асану, не больше четырнадцати. Для записи им пришлось выехать в Москву вместе, если я не ошибаюсь, с тремя музыкантами, владеющими скрипкой, трубой и бубном. Разумеется, всё это было сделано на средства композитора, который каким-то вознаграждением отметил и непосредственных исполнителей. Эти пластинки я сам видел, держал в руках и несколько раз слушал в более ранние годы на граммофоне с такой замечательной, очень красиво разрисованной трубой, а позже - на патефоне. Последний раз слушал, когда мне было лет 18-19 и я уже немного разбирался в музыке. Возможно, именно поэтому эта старая история произвела на меня такое сильное впечатление, и я запомнил многие её детали. Конечно, те несколько экземпляров пластинок, которые хранились в наших семьях как реликвии, остались при выселении крымских татар в наших квартирах и домах и исчезли с лица земли как никому не нужный хлам вместе со всеми другими предметами и памятниками, составлявшими культурное достояние нации.
Мой отец Фазыл Аппазов родился в 1889-м году. Ещё в детском возрасте ему пришлось покинуть родной дом и переехать к своему двоюродному дяде в Алушту, где он начал работать в мануфактурном магазине своего дяди, как раньше говорили, мальчиком, то есть прислуживал, выполняя мелкие поручения, и готовился стать продавцом. Ни единого класса школьного образования он не получил ни на родном, крымскотатарском, ни на русском языке. Будучи уже юношей, научился на курсах для взрослых кое-как читать и писать на русском языке, а татарской грамоты так и не познал. Постепенно он выучился ремеслу продавца в магазине тканей и временами очень гордился своими познаниями и профессиональными навыками в этой области. Мы ему, например, задавали: 2 метра 80 сантиметров по 87 копеек за метр. Он тут же называл результат. С завязанными глазами, наощупь он мог определить название любой ткани. Был он человеком исключительной доброты и доверчивости, доходящей до наивности (это в торговых-то делах!). Отсюда - постоянные срывы в делах, которые преследовали его всю жизнь. Да ещё пристрастие к выпивке, отнимавшее значительную часть заработанного... Он очень любил фантазировать на темы о том, как можно реализовать какую-либо торговую комбинацию, но вместо выгоды обычно он оказывался в очередном крупном проигрыше. Часто ему снились удивительные сны, во всяком случае мы, раскрыв рты, слушали описания этих снов, которые он запоминал до мельчайших подробностей. Я не уверен, что появлению таких ярких рассказов мы были обязаны только увиденным снам - их дополняли фантазия и умение рассказчика.
Мой отец был красивым мужчиной чуть выше среднего роста. Крупный с небольшой горбинкой нос, красивый рот с чувствительными губами, тёмно-карие, почти чёрные глаза, небольшие иссиня-чёрные усы и такие же, как смоль, чёрные волосы. В нём было, на мой взгляд, больше турко-греческого, чем татарского. Он, видимо, был галантным кавалером в меру своего представления. С покупателями, друзьями, родственниками неизменно улыбчив, вежлив. О нём все говорили как об обаятельном человеке. Побольше бы практичности и поменьше доверчивости - и он мог бы стать преуспевающим человеком, несмотря на отсутствие образования. Своих детей - меня и мою сестру Диляру - он любил, ему нравилось нашими успехами похвастаться перед друзьями. Однако реального участия в нашем обучении и воспитании, можно сказать, не принимал.
В надеждах на лучшее будущее так и прошли годы до войны, а затем ещё три года немецкой оккупации, завершившиеся величайшим несчастьем для крымских татар - изгнанием всего народа со своей родины. Мои родители вместе с сестрой матери оказались в Голодной Степи, не имея элементарных вещей, необходимых для самого примитивного существования. Отец, неприспособленный к какому-либо физическому труду, с сильно подорванным здоровьем, попав в среднеазиатское пекло, очень скоро скончался от истощения, точнее - от голода. Мать со своей сестрой вдовой, не имея сил передвигаться самостоятельно, более суток умоляли каждого проходившего или проезжавшего мимо на ослике узбека хоть чем-то помочь, чтобы предать тело земле, пока один добрый мусульманин, проезжавший мимо на пустой арбе, не сжалился над бедными женщинами и не забрал труп. Что он с ним сделал, никому не известно. Конечно, о соблюдении каких-то элементарных обрядов и речи быть не могло. Спасибо ему, если он не бросил тело на съедение шакалам. Да будет он благословен на веки-веков за благороднейший поступок, если сумел опустить тело в могилу, произнеся несколько слов молитвы по усопшему единоверцу.
Теперь о маме. У её родителей было две дочери: моя мама Зейнеб и её младшая сестра Сайде. Их отец Куртумер Небиев, а в торговом мире его называли киреччи Куртумер, занимался продажей извести, основного стройматериала тех времён. У них был свой дом в Симферополе, жили в среднем достатке. Дочери получили начальное образование в татарской школе, хорошо писали и читали арабской вязью, знали Коран. Любознательность девочек в значительной мере удовлетворялась увлечением газетой "Терджиман" ("Переводчик"), издававшейся нашим всемирно известным просветителем Исмаилом Гаспринским (или Гаспралы). По ней они самостоятельно изучили азы русской письменности, почерпнули ряд сведений из области культуры, истории, литературы, быта своего и других народов. И мама, и тётя Сайде наизусть читали многие стихотворения крымскотатарских поэтов и в первую очередь Гаспринского, а также русских, турецких, персидских и других поэтов в переводах на крымскотатарский язык. У нас был Коран с переводом. Середину страницы, составляющую не больше четверти её площади, занимал оригинальный текст собственно Корана, а на очень больших полях в косую строку был напечатан, тоже арабским шрифтом, перевод его содержания. Коран был заключён в бархатный, вышитый золотом футляр тёмно-фиолетового цвета. Когда Коран извлекался из футляра, его поворачивали обрезом к себе и трижды целовали, прикладывая попеременно к губам и ко лбу. Только после этого раскрывали и начинали читать. Я любил слушать это чтение на незнакомом языке, а ещё больше - перевод написанных там историй, но, к сожалению, мало что запомнил. Видимо, причиной тому были и слишком малый возраст, и полное отсутствие каких-либо способностей к запоминанию исторических событий, мифов, дат, имён и т. д. Такая оценка своих способностей в этой области с годами у меня ещё более укрепилась.
Девочки рано потеряли свою мать, которую унесла чахотка - болезнь, нехарактерная тогда для крымскотатарского населения. В тринадцать лет мама стала хозяйкой оставшегося семейства, и на её детские плечи легли все заботы о доме: уборка, стирка, приготовление пищи, уход за отцом и сестрой, ведение хозяйства. Она научилась обшивать себя и сестру, умела вязать, вышивать. Так что к моменту замужества она была в полном смысле слова весьма подготовленной молодой женщиной, чтобы стать и хозяйкой нового дома, и женой, и хорошей матерью. Дедушка ушёл из жизни, едва дождавшись замужества своих дочерей. Революционные события и последовавшие за ними изменения слишком серьёзно подействовали на его нервно-психическое состояние и резко подорвали его здоровье.
Моя мама была самой доброй, самой терпеливой и умной женщиной из всех, которых мне приходилось встречать. Среднего роста, не худая и не полная, со спокойными карими глазами, слегка вьющимися каштанового цвета волосами, ровным тонким носиком, какими-то стеснительными улыбчивыми губами - такой она была всю жизнь. Вдумайтесь в то, что я сейчас вам скажу: за все годы не очень удачной своей жизни, при всех неприятностях и передрягах я НИКОГДА, НИ РАЗУ не слышал из её уст гневных слов, повышенной тональности в разговоре, упрёков и недовольства в адрес кого бы то ни было. Самое большое, что она себе позволяла, если была мною очень не довольна, были слова, произносимые больше в просительном тоне: "Сынок, не делай такого больше". Это на меня действовало сильнее любых громких речей, нравоучений и бранных слов. Она никогда не жаловалась на свою судьбу, на трудности, материальный недостаток, на усталость, недомогание и т. д. А ведь ей очень несладко пришлось в жизни. Своим воспитанием мы с сестрой целиком обязаны маме. Хотя сама она не получила ни хорошего образования, ни светского воспитания, у неё было какое-то внутреннее чувство интеллигентности и способности ненавязчиво прививать нам всё хорошее, что считала необходимым. Она учила нас не ввязываться в ссоры, быть уступчивыми, не быть завистливыми, быть мягкими, доброжелательными, трудолюбивыми и чистоплотными во всём, не злословить, не совершать неблаговидных поступков, не предавать, не лгать и т. д. Возможно, мы с сестрой не полностью стали такими, какими нас она хотела видеть, но и серьёзных безнравственных поступков, как мне кажется, ни моя сестра, ни я не совершили.
Начиная с 1928 года, мама постоянно работала, так как заработка отца нам явно не хватало. В Гурзуфе она работала то швеёй в мастерской, то делопроизводителем в сельсовете. В её обязанности входила и регистрация всех отдыхающих в санаториях и домах отдыха и оформление временной прописки через милицию. В этой работе я ей много помогал, часами просиживая за карточками регистрации и домовыми книгами, благо, она приходилась в основном, на время летних каникул. Когда мы переехали в Ялту, она сначала работала в райздравотделе секретарём, а затем до самого выезда из Ялты в годы войны - продавцом в киоске союзпечати в самом центре Набережной. Благодаря этому мы, уже взрослые ребята, имели доступ к обширной и самой свежей литературе, которую поглощали беспрестанно. После выселения из Крыма мама прожила в Узбекистане 20 лет (сначала в одном из колхозов в Голодной Степи, затем в посёлке Сыр-Дарья, а в конце жизни в г. Фергане). При ней находились старшая сестра моего отца до конца своих дней и моя сестра. Умерла мама от болезни дыхательных путей - эмфиземы. Я, получив телеграмму о плохом её состоянии, тут же вылетел. Она скончалась буквально за три минуты до моего появления. Тело её было совсем ещё теплым, выражение лица спокойное, в какой-то озабоченной полуулыбке. Похоронили мы её в красивом месте на мусульманском кладбище, совершив все полагающиеся обряды. Позже там же были похоронены мать и отец моего двоюродного брата Либана, который бережно ухаживал за могилами. Теперь не стало и его самого.
Симферополь - Ялта
Завтра поеду в Ялту. После увиденного и пережитого за один только день в Симферополе и сердце, и мысли сжались в комок боли и обиды. Думалось не только о горькой судьбе своего народа, а о том, как другой народ легко и, я бы даже сказал, с одобрением воспринял беспрецедентные акты насилия и жестокости к тем, кто был рядом и в очень трудные годы между революцией и войной, и на полях сражений самой страшной из войн. Неужели вот так, одним указом и пропагандистским словом, можно всех заставить поверить в чудовищную ложь о народах-предателях? Или столь велика благодарность за предоставленную возможность безвозмездного приобретения чужого добра и чужих земель, что человек как бы самому себе начинает внушать мысль о правдивости всех небылиц и, постепенно свыкшись с нею, воспринимает всё это как неопровержимый факт? И неужели еженощно не мерещатся новосёлам обездоленные люди, изгнанные из своих домов? И можно ли так безмятежно, со спокойной совестью смотреть друг другу в глаза? Можно ли не помнить, что ты сидишь на чужом месте, живёшь в чужом доме, пользуешься чужими вещами? И не чувствовать ни капельки угрызений совести? Конечно, ты сам не разбойник и не вор, ничего не украл, не отнял собственноручно, ни над кем не насильничал. Но ведь, когда тебе сказали: "Приходи, бери и живи" - ты пришёл, взял и стал жить! Тут логика проста: если я не возьму, то возьмёт кто-то другой. Быть такими щепетильными, чтобы не брать, когда говорят "бери", не принято здесь. И вот проходит пять, десять, пятнадцать лет, приехавшие на замену крымских татар старые люди умирают, молодые вырастают и женятся, рождаются дети, внуки. И теперь уже можно говорить: "Это моя родина, здесь похоронены мои деды, здесь я родился и вырос, и никаких татар я знать не знаю". Вот так, быстро и надёжно, а главное - вроде бы и без особого нажима можно превратить переселенцев в защитников совершенных злодеяний, в оплот лживой и преступной власти. И тогда эта власть вполне может действовать в интересах и даже от имени этих обманутых ею же людей. Порочный круг замыкается. Где же выход?
В огромном спальном зале гостиницы с шестнадцатью койками, кроме меня, ночевал только один человек. Не спалось. Всё новые мысли возникали в голове. Добро и зло - в чём их корни, откуда они появляются, каково соотношение между ними, всегда ли добро торжествует, как нас учили? Добро, помимо всего прочего, - это созидание, а зло - разрушение. Для разрушения того, что возводилось годами, веками, иной раз требуются минуты. То же и в человеческих отношениях. Зло гораздо сильнее добра. Если бы эти категории можно было измерить каким-то общим мерилом, к примеру, квантами, то я бы сказал, что иногда достаточно одного кванта зла, чтобы перевесить сто или даже тысячу квантов добра. Где же взять такое количество добра, чтобы в этом перекошенном мире хотя бы уравновесить весы? Видимо, одна чаша будет опускаться всё ниже и ниже, до тех пор, пока, достигнув некоего критического состояния, весы не опрокинутся, выплеснув всё, что было накоплено в их чашах. Человечество достигнет апофеоза своей земной деятельности.
Такие невесёлые мысли не давали уснуть. К сожалению, с годами эта "философия", обогащаясь многими конкретными фактами, укреплялась в моём сознании всё больше и больше. Глядя сегодня на мир, я убеждаюсь в правильности самых пессимистических прогнозов относительно будущего, причём процесс идёт в ускоряющемся темпе.
Ночь прошла в полузабытьи, и я, едва дождавшись утра, поспешил побыстрее покинуть Симферополь, будто там, в Ялте, меня ожидали совсем иные впечатления. Пассажиров в автобусе было немного ввиду раннего часа, и я занял место у окна с левой стороны по ходу движения - отсюда раньше увижу море и после Алушты буду ехать с видом на него.
С первых же километров пути я был обескуражен обилием совершенно не знакомых надписей на дорожных указателях названий селений. Я не обнаружил ни одного старого названия с крымскотатарским корнем, будто мы ехали не по Крыму, а, к примеру, по Смоленщине. Только с детства знакомые тополиные аллеи и меловые горы по правую сторону на выезде из Симферополя говорили о том, что мы всё же на пути в Алушту. Вот она, роль топонимики в присвоении чужого. Поверьте, это очень больно, когда видишь, что знакомые, родные места носят совсем чужие названия. С этим я не смогу смириться до конца жизни.
Я стал вспоминать, что мне в раннем детстве довелось несколько раз путешествовать из Симферополя в Алушту и обратно. Ехали мы тогда на линейке - так называлась мягко подрессоренная телега на четыре, редко на пять - шесть человек, с подножками для удобства посадки пассажиров. Сзади за пассажирскими местами крепко привязывали багаж, который обычно возили в больших плетёных корзинах, по своей форме похожих на сундучки. В ходу были, в зависимости от достатка пассажира, и чемоданы - либо фанерные, либо из очень толстой кожи с ремнями и позолоченными, очень крупными защёлками. В ненастную погоду имелась возможность натянуть на линейке верх, но бока оставались открытыми. Впрягали в линейку обычно двух лошадей. Выезжая из Симферополя ранним утром, в Алушту приезжали задолго до захода солнца. На самом высоком месте перевала был пункт длительного отдыха. Там стояла длинная деревянная постройка в татарском стиле, в которой размещалось нечто вроде столовой-буфета с гостиницей. Тут можно было поесть чебуреки, катык, суп, пирожки, попить кофе или чай. Подавали также бузу и очень холодную, кристальной чистоты воду из Аяна. Отдых продолжался не менее двух часов, чтобы сумели отдохнуть лошади. В самую жаркую летнюю погоду здесь, в тени деревьев, веяло свежестью и прохладой, листва тихо шумела, и после еды удавалось под этот приятный аккомпанемент даже немного поспать. Хотя основное движение и перевозка грузов обеспечивались гужевым транспортом, по дороге то и дело попадались и автомобили, которые перед каждым крутым поворотом подавали звуковой сигнал, предупреждая о своём приближении. Эти автомобили казались мне очень красивыми и загадочными. Радиатор, как правило, никелированный, колёса со спицами, на манер велосипедных колёс. Руль располагался справа. Машины были открытыми, водителя предохраняло только ветровое стекло. Справа от водителя за пределами салона у ветрового стекла был укреплен клаксон в виде довольно длинной сигнальной трубы, напоминавшей зурну, снабжённую резиновым баллоном красного цвета. Сцепление и переключение передач находилось на одной рукоятке, расположенной так же справа от водителя, иногда за пределами салона, с внешней стороны правой дверки. Аккумуляторов, по-видимому, не было, так как каждый раз, чтобы завести машину, шофёр с остервенением крутил рукоятку. За задним сидением в сложенном виде укладывалась матерчатая защита, которая разворачивалась и укрывала пассажиров при непогоде. Автомобили, которые я описываю, назывались легковыми, в отличие от закрытых, прототипов нынешних автобусов. Когда мне было лет 10-12, на линейках перестали ездить на такие большие расстояния, и тут в преимуществе легковых автомобилей перед автобусами для меня не оставалось сомнений. По кручёным крымским дорогам на легковых меньше укачивало и, если приходилось ехать на автобусах, дело часто кончалось мучительным процессом опустошения желудка. Вспоминая обо всём этом, я пытался определить, изменилась ли по сравнению с довоенным временем в чем-то сама дорога. Да нет, вроде бы дорога всё та же, состояние покрытия удовлетворительное, на крутых поворотах установлены со стороны обрыва невысокие защитные стенки, справа и слева - густые зелёные леса, кое-где текут ручейки. После перевала становится всё теплее, и машина шумит меньше, чуть заложило уши, пощелкивает.
Я узнал деревню Шума, теперь она называется Верхняя Кутузовка. Раньше, когда мы её проезжали, взрослые мне рассказывали, что будто в голодное время жители этой деревни поели кошек и потому их дразнили "мяу", но делать этого не надо, возможно, на самом деле этого вовсе и не было - не надо обижать людей. Каждый раз при проезде по этой дороге мне показывали на одно из горных образований, расположенных по левую сторону относительно нашего пути, и говорили, что профиль этой горы напоминает профиль императрицы Екатерины II. Подобные точности я не различал на таких расстояниях из-за сильной близорукости, но чтобы не расстраивать своих родственников, внимательно всматривался вдаль и делал вид, будто всё хорошо вижу.
Всегда с особым волнением ожидал появления моря. Иной раз этот момент трудно было заметить, поскольку цвета серо-голубого неба и моря почти сливались. Мне каждый раз было небезразлично, как встретит меня море - полным штилем или волнением. Мне нравилось спокойное море при ясном солнечном небе. Любил и бурное, грозное море, но не при первой встрече и не издали, а совсем близко, при полном контакте, когда у прибережной скалы можно сидеть часами, наблюдая за натиском этой необузданной стихии. Каждая волна разбивается, разлетается по-своему, у каждой свой характер, своя манера, как у живого существа, хотя скалы и камни те же. Похоже, что и море тоже живое существо, которое может многое вспомнить и рассказать, может успокоить и растормошить, может навеять тоску и вызвать тихую радость. Цвет моря, как и его состояние, постоянно меняется. Я не люблю, когда он отдаёт холодным ультрамарином, мне нравится притушенная лазурь, когда море кажется тёплым, ласковым, манящим. Очень часто тихая задумчивость моря вызывает ответную реакцию в виде неторопливого философствования, уводящего далеко от реальных повседневных забот. В голову приходят совершенно фантастические мысли, конечно, никакими серьёзными аргументами не подкреплённые, но доставляющие непередаваемое удовольствие от тихого плавания в этом беспредельном и бесконтрольном хаосе мироздания.
Из всех морей, которые мне приходилось видеть, Черное море самое красивое, как и его берега. Я бывал на Балтике, на Каспийском море, был на берегах Тихого океана, довелось увидеть и Средиземное море, будучи однажды в Испании. Ни одно из них не могу сравнить с Чёрным морем. Может быть, не менее красивы Адриатическое, Эгейское или Мраморное моря, но я там не бывал и сравнить не могу.
Тем временем наш автобус промчался мимо больших виноградных и табачных плантаций, тополя сменились кипарисами, и мы выехали на набережную Алушты, чтобы остановиться на пять минут у автобусной станции в конце набережной, на выезде из города. Пристань и пляж остались без изменений, впрочем, и на самой набережной каких-либо бросающихся в глаза изменений я не заметил. Тут же у остановки выпил стакан газированной воды и пошёл чуть назад, чтобы размяться и в надежде узнать магазин, в котором в юношеские годы работал мой отец. Когда мне было лет восемь, он мне его показывал. Магазин тогда ещё функционировал, правда, уже и хозяином, и продавцом, и уборщиком был один и тот же человек - Караев Асан, двоюродный дядя отца. Магазин был небольшой, но удивительно уютный, чистый, заполненный особыми запахами, свойственными тканям, коврам и мягкой галантерее. На полках было полно разного товара, на стенах висели ковры, кружева, аксессуары свадебных нарядов, вышитые подушки для татарских диванов и многое другое.
Мне запомнился один интересный рассказ из прошлого этого магазина из уст свидетеля событий - своего отца. В один из своих приездов в Крым император Николай II решил посетить Алушту. Было объявлено, что он пройдётся (или проедет?) по набережной и может заглянуть в любое из заведений. В это не все поверили, но на всякий случай постарались приукрасить свои участки дороги и занимаемые помещения. Владелец нашего магазина Асан Караев выстлал тротуар и всю проезжую часть дороги перед магазином красивыми коврами. Николай II действительно проехал вдоль всей набережной. Увидев ковры на дороге, остановился, спустился с кареты и прошёл в магазин. Дальнейшую часть рассказа помню не очень отчётливо: то ли ему в магазине что-то преподнесли, то ли он сам сделал какую-то покупку. Тем самым владелец магазина оказался удостоенным высокой чести, а авторитет магазина в глазах жителей ближайшей округи неизмеримо возрос.
Кроме этого магазина Асан Караев владел хорошим двухэтажным домом и довольно большим садом. У него было четыре дочери и три сына. Семья жила в хорошем достатке, но без излишеств, однако, по меркам конца двадцатых годов она была явно зажиточной. В 1930-м году её раскулачили и сослали на Урал. В момент раскулачивания и высылки с родителями находился только один из сыновей - Сеит-Халиль, восемнадцатилетний комсомолец, который тоже был сослан. Из остальных детей четверо уже имели свои семьи, а двоих младших, когда возникла опасность высылки, отправили жить в Симферополь к родственникам и таким образом их удалось уберечь от худшего. На Урале, как и большинство сосланных, занимались лесозаготовками. Судьба этой семьи оказалась ужасной. Через три года главу семьи разбил паралич. Его жена холодной осенью во время сбора клюквы для артели застряла в болоте, и её нашли только на следующий день, погружённую в трясину по самое горло. С большим трудом её удалось вытащить из болота, но через девять дней она умерла в один день со своим мужем, и их похоронили в одной могиле на чужбине. Из семьи Караевых сегодня в живых остались двое: сын Сеит-Халиль, который с родителями был на Урале, живёт с женой и сыном в Киеве, ему 89 лет. Другой сын, самый младший - Сеит-Мамут - был депортирован в Узбекистан, там женился, стал отцом семерых детей - четырёх сыновей и трёх дочерей, в 1990 году вернулся в Крым, живёт с младшим сыном в Кок-козе (Соколиное). Сейчас ему 83 года.
Самое удивительное в этой печальной истории не сами описанные факты - они, пожалуй, типичны для многих крымскотатарских семей, а то, что не так давно поведал в своём письме Сеит-Халиль. Я повторю его слова почти буквально. Он пишет: "В 1927-м году, когда мне было 15 лет и мы жили в Алуште, к нам на квартиру попросилась на время отпуска одна женщина, которая приехала из Ленинграда отдохнуть. Однажды, когда дома были только мама и я, она предложила погадать по руке и рассказать, что ждёт нас в будущем. Как сейчас помню, взяла мамину руку и говорит: "Вам суждено умереть далеко от дома, на чужбине, голодной смертью, и будете лежать с мужем в одной могиле под одним крестом, потому что умрёте в один день". Конечно, - пишет Сеит-Халиль, - мы тогда этому никакого значения не придали. Потом она взяла мою руку и сказала: "Ты тоже не жилец этих мест, но ты будешь жить долго и перенесёшь большие трудности. Через твои руки пройдёт много денег, но у тебя в кармане своих денег никогда не будет". Дальше он пишет, что действительно, через его руки прошло достаточно много денег, но не своих, а государственных. "И сейчас, - говорит он мне в своём письме, - мне люди приносят свои деньги, иногда приличные суммы, на хранение: муж прячет от жены, жена от мужа или детей и т. д. А своих денег еле хватает на пропитание".
Эта история с предсказаниями меня поразила. Во всякие гадания, приметы, предсказания судьбы и прочие магические категории я не верю, точнее сказать, отношусь к ним крайне скептически. В то же время поставить под сомнение рассказ Сеит-Халиля я просто не могу по двум причинам. Во-первых, человек он кристальной чистоты и высокой порядочности. Во-вторых, слишком глубокая и волнующая эта тема для него, чтобы перед святой памятью своих родителей близкому человеку рассказывать небылицы. Вот и рушится мой скепсис в отношении "потусторонних" магических сил. И объяснить невозможно, как могла совершенно посторонняя женщина сделать такие точные предсказания, и отмести нельзя ввиду их достоверности, подтверждённой реальными событиями. Так что же, каждому судьбой заранее предписано пройти определённый путь, всё задано свыше, закодировано и, более того, этот код каким-то кругом лиц, одарённых сверхестественными возможностями, может быть прочитан? По рукам ли, глазам, на картах или на кофейной гуще - это не так существенно. Существенным является сама возможность или отсутствие таковой. Но на это никто сегодня достоверного, ясного ответа дать не может. Мир таков, что последующие поколения постоянно становятся свидетелями "невозможных" явлений: то, что было уделом фантастических рассказов, становится реальностью дня...
Гурзуф
Алушта осталась позади, машина обогнула гору Кастель и устремилась по новым зигзагам крымской дороги к Ялте. На этом отрезке самыми заметными селениями были Биюк-Ламбат (Малый маяк) и Кучук-Ламбат (Кипарисное). Эти места меня никогда не волновали, а служили лишь приметами приближения к Алуште, если ехали из Ялты, или к Гурзуфу, если ехали из Алушты. Вот мы начали уже приближаться к верхней зоне Партенита. Здесь был самый замечательный пляж на всём южном берегу, заключённый между Кастелем слева и Аю-Дагом справа. Сверху, как ни старайся, увидеть этот пляж трудно. Постепенно характерный профиль Аю-Дага начинает как бы тупеть, укорачиваться и перестаёт вовсе быть заметным, когда мы оказываемся за его огромной горбатой спиной. Вскоре его красивый профиль начинает проявляться уже с другой стороны, когда мы приближаемся к указателю "Артек". Ещё несколько километров - и мы над Суук-су, Кызыл-Ташем (Краснокаменка) и вот, наконец, Гурзуф. Как только проехали над Гурзуфом и повернули влево, оказавшись над Ай-Данилем (Даниловка), с высоты открывается сказочный вид: громада Аю-Дага защищает с востока весь этот район, прикрытый с севера полуторакилометровым Роман-Кошем; между Аю-Дагом и Гурзуфом два белокаменных островка из ракушечника - Адалар; на восточном кончике Гурзуфа не очень большая, но очень эффектная скала под названием Генуэзская - и всё это в безмятежном, вековечном покое. Этот вид всегда производил на меня какое-то гипнотическое воздействие, завораживал. Когда по какой-то причине мне было плохо, я либо находил в гурзуфском парке глухое, уединённое место, либо поднимался на одно из высоких мест, откуда хорошо был виден описываемый мною пейзаж, и некоторое время просиживал в полном одиночестве, приходя в себя.
Крым весь очень красив, но в этом красивом Крыму самым красивым местом является вот эта Гурзуфская бухточка между Аю-Дагом и мысом Мартьян, которым завершается спуск с Никитской Яйлы к морю у Ай-Даниля. Как и в прежние времена, основная дорога на Ялту проходила над Гурзуфом, не спускаясь к нему, примерно в двух-трёх километрах от него. Той развязки с большим мостом, которая существует сегодня, в 1958-м году ещё не было. Если повернуть от дороги влево и немного спуститься вниз, по левую сторону можно было увидеть несколько строений, утопающих в зелени, под общим названием "Буюрнус", происходящим от литературного крымскотатарского "Буюрынъыз", что означает "Добро пожаловать", а может быть, "Пожалуйте". Здесь был то ли санаторий, то ли дом отдыха.
Когда мне было не больше одиннадцати лет, чтобы не отстать от своих сверстников, я пытался заработать какие-то деньги, хотя в этом не было никакой необходимости. Помню три вида деятельности, на которых ребята подрабатывали. Первая - чистка обуви отдыхающим. Для этого надо было сколотить деревянную коробку на ремнях с несколькими выдвижными ящичками для щёток, крема и суконки и ходить с этой коробкой по парку, приглашая отдыхающих почистить ботинки. В пределах знания русского языка приглашение звучало в почти стандартном для всех виде: "Дяденька, чистим, блистим?" После окончания чистки на коробке щётками отбивалась дробь: "Лам-ца - дри-ца ... ца-ца!", что означало: "Всё, плати монету!" Для меня такая деятельность не подходила вовсе, так как родители или их знакомые могли запросто увидеть меня за этой работой, да и прятать этот ящик с необходимым инвентарём мне было негде. У других ребят, занимающихся этим ремеслом, родители относились к их "работе" либо без всяких предубеждений, либо одобрительно. Пускай, мол, хоть каким-то делом занимается, чем баклуши бить или хулиганить, хотя хулиганства в сегодняшнем понимании и в помине не было. Из всех "чистильщиков" выделялся один малый, полный сирота, у которого, кроме бабушки, не было никого на свете. Она ему заменяла и отца, и мать. Надо сказать, что Гурзуф был посёлком с сильными крымскотатарскими патриархальными устоями. В школе никакие фамилии не признавались, а каждый назывался своим именем и именем своего отца, например, Бекир Дилявер. Я был Рефат Фазыл. Жёны назывались точно так же - своим именем и именем своего мужа, то есть главы семейства. Моя мама, например, была Зейнеб Фазыл. Отдыхающим, которым ребята чистили ботинки, иногда было забавно заговаривать с ребятами о том, о сём, развлекаясь произношением русских слов на особый татарский манер. Ну и для начала всегда задавался вопрос: "Как тебя, мальчик, зовут?" Сирота, о котором только что шла речь, обычно отвечал: "Сейдамет". "А как твоя фамилия?" Чуть подумав, Сейдамет без тени сомнения отвечал: "Хартана", что в переводе означает "Бабушка". Мне было и смешно, и жалко Сейдамета.
Второй вид заработка мне также был совершенно недоступен. Когда к пристани подходил катер, курсирующий по маршруту Ялта - Алушта, заполненный пассажирами, ребята кидались в воду и, плавая у бортов катера, просили бросить в воду монету. Дав монете возможность несколько опуститься в воде, ныряли, подставляли под монету руку, хватали её и выныривали, показывая монету в высоко поднятой руке. Затем монета отправлялась за щеку и, если кинут ещё монетку, следовало повторное ныряние, однако между ребятами соблюдалась определённая очерёдность, которая разыгрывалась ещё на пристани до причаливания катера с помощью считалки. Иногда ребята сами кидали уже заработанную монету для затравки, чтобы продемонстрировать своё мастерство. Вода у пристани была исключительно прозрачной, даже винты катера не могли замутить воду - на дне совсем не было песка. Сверху видны были крупные булыжники, мелкие камни, хорошо обкатанный водой гравий. Сквозь небольшую толщу воды можно было рассмотреть каждый камушек в отдельности. Иногда ребята допускали, чтобы монетка достигла самого дна, не спуская с неё глаз, и тут же её доставали. Так вот, и этим видом заработка я не мог воспользоваться, поскольку все работники пристани меня хорошо знали, они же знали и отца, который заведовал единственным на весь Гурзуф кооперативным магазином. Была ещё одна довольно веская причина: я далёк был от профессионализма и артистичности в искусстве плавания и ныряния и, кроме всего прочего, мог даже не увидеть брошенную монету. Чувство неполноценности, которое я временами испытывал, - это не самое приятное чувство для мальчика, находящегося на пути к юношеству.
Третий вид заработка подходил для меня больше, чем другие, хотя тоже был не вполне безопасным. Это работа носильщика багажа приезжающих на отдых людей. Лучше было договариваться с женщинами, но они редко появлялись в одиночестве. Чаще приезжали либо мужчины, либо пары. После нескольких удачных заработков один раз я влип основательно. Однажды щеголеватый мужчина встречал у автобусной остановки женщину, которая после горячих поцелуев и радостных улыбок вручила ему увесистый чемодан с вещами. Тут, не рассчитав свои хлипкие силы, подоспел я, и чемодан тут же перекочевал на мои узенькие плечики. К моему несчастью, оказалось, что им идти в "Буюрнус" - а это около двух километров в горку. Остановиться для передышки стыдно, перенести с одного плеча на другое эту тяжесть на ходу очень трудно, гляди, свалишься вместе с грузом наземь, тонкие ножки подкашиваются от усталости. В общем, пока я допёр эту тяжесть до места, всё проклял на свете. Парочка всю дорогу ни разу на меня не взглянула, мужчина же оказался самым паршивым скрягой: он дал такую малость за моё усердие, что отбил всякую охоту на подобные заработки. После этого долго заживали потёртости на плечах и болели косточки, а грудная клетка никак не могла вдохнуть воздуха во весь свой объём. Так завершились мои робкие попытки вкусить прелести собственных заработанных денег.
С Гурзуфом были связаны и многие другие воспоминания. Я, как и все другие ребята, был примерным пионером, всегда готовым к бою за дело Ленина и Сталина. В своём отряде я был то барабанщиком, то горнистом. Когда наш отряд с барабанным боем, под звуки горна со знаменем отряда шагал по единственной более или менее ровной улице Гурзуфа, все бросали свою работу и высыпали на улицу, чтобы не пропустить это зрелище. У многих от умиления выступали слёзы. Чтобы быть "всегда готовым", эту готовность надо было как-то поддерживать, поэтому время от времени объявлялись внезапные сборы отряда. По договорённости с вожатым я поднимался на площадку бездействующей мечети и звуками горна возвещал сбор. Вся дружина во мгновение ока собиралась у здания школы, чтобы продемонстрировать готовность к любым действиям. Мечеть не работала по понятным причинам, но вход в минаретную её часть был всегда открыт - туда поднимались и экскурсанты. Молельная часть представляла собой большое помещение с тоненькими колоннами и верхним куполом зелёного цвета в виде сферического сегмента, увенчанного, как у всех мусульманских храмов, месяцем со звездой. Расстояние от школы до мечети было не больше двухсот шагов. Вопреки нынешним привычкам везде всё пачкать и разрушать, на чистоту мечети никто не покушался, двор был чист и не захламлён. При разрушительном крымском землетрясении 1927 года мечеть устояла, а вот мощной антирелигиозной кампании воинствующих атеистов на фоне сплошной коллективизации и раскулачивания она уже не выдержала: в 1937-м году минарет дал трещину, после чего вход в него закрыли. Ещё через несколько лет минарет разобрали до основания, а остальное помещение стали использовать как склад.
Мы довольно регулярно помогали колхозу в различных работах. Самой простой и приятной была работа по сбору черешни и винограда. Срезать ножницами тяжёлые, спелые, красивые гроздья винограда и заполнять специально для того предназначенные высокие плетёные корзины - тарпи - нам всем очень нравилось. Когда шли на эту работу, брали из дому краюху белого хлеба и хорошую головку чеснока. Ну и вкусно же есть всё это с только что срезанным виноградом, поверхность которого покрыта тусклым налётом, будто вспотевшее стекло! Если к тому же на счастье встречалось дерево грецкого ореха и неподалёку удавалось обнаружить небольшой ручеёк с чистой холодной водой, блаженство казалось полным. Больше всего я радовался, если нам доставался участок с мускатом. Этот сорт не так эффектен на вид - очень плотно расположены ягоды, к тому же и небольшие по размеру, но вкус и аромат несравнимы ни с каким другим сортом. Трудно спутать с другими марками и мускатные вина, будь то шампанское, десертное или сухое. Однажды при сборе винограда я отхватил ножницами изрядный кусок мякоти со своего указательного пальца левой руки. Крови было очень много, но обошлось без слёз - стыдно было. Шрам заметен до сих пор.
Другой работой на виноградниках был сбор долгоносиков, которые появляются на кустах только ночью. Каждый юный охотник должен был взять с собой керосиновый фонарь системы "Летучая мышь", бутылку, на четверть заполненную керосином (благо, керосинового дефицита не было, хотя мы только начинали догонять передовые капиталистические страны) и явиться на сборный пункт в назначенное ночное время. Сбор шёл не менее двух-трёх часов, и спина за это время сильно уставала, но отдыхать было некогда, так как в конце подводился итог и определялся победитель по количеству (на взгляд вожатого) жучков в бутылке.
Помогали колхозу и в сборе и нанизывании табака. Если приходилось работать на плантации по ломке табачного листа, к концу работы вся одежда оказывалась липкой и плотно пропитанной никотином. Что делала с нею мама, я не знаю. Нанизывали табак под навесами на длинные плоские иглы, а с этих игл переводили на шнуры, которые в свою очередь привязывались к длинным горизонтальным шестам - сырык. На этих шестах табак и просушивался до нужной кондиции. Причём шесты с табаком хранились в закрытых помещениях, из которых они извлекались для сушки только после схода утренней росы, а перед наступлением вечерней росы (дело происходило глубокой осенью) весь табак опять убирался в помещения - и так каждый день. Только по окончании процесса сушки табак укладывали в тюки и отправляли на фабрику. Несмотря на то, что табака кругом было много, никто из ребят не курил.
Раздумывая над всем этим, я нахожу, что по существу всякая наша помощь колхозу была далеко не лишней, а для нас, ребят, в какой-то степени даже полезной. Жаль, что все эти дела сопровождались агитационной трескотнёй и идеологической экспансией. Шла борьба за умы и сердца тех, кому предстояло претворять в жизнь "великие предначертания", и в этой борьбе годились любые средства. Сегодня очень трудно понять, почему многие антигуманные действия в те годы не вызывали массового сопротивления населения, а наоборот, создавалась обстановка всенародной их поддержки. Мощная пропаганда, вера в обещанное процветание, подкреплённые всеобщей подозрительностью и доносительством и жестокими репрессиями в массовом масштабе - вот основы "единства партии и народа".
Однако среди многих мероприятий, проводимых в жёстко принудительном порядке, были, как мне кажется, и полезные. Такими считаю кампании по поголовной ликвидации безграмотности, в привычном произношении "Ликбез". Я, одиннадцатилетний мальчишка, ученик пятого класса, был привлечён к этой важной работе. У меня были три ученицы: Гюльсум, Алиме и Хатидже - все они молодые женщины с детьми, не учившиеся в школе вообще. Надо было их научить читать и писать по-татарски на латинице. Все они жили в своих крохотных домиках с глиняными полами и очень низкими потолками. Но чистота в квартирах была у всех безупречной, чем особенно славится большинство татарских семей южнобережного Крыма. Занимались мы, сидя на полу вокруг низенького круглого стола - хона, выполнявшего в доме универсальные функции. Занятия проходили два раза в неделю в обстановке чрезвычайной серьёзности. Женщины называли меня Рефат-оджа, то есть "учитель Рефат" и слегка побаивались, а может быть, стеснялись: они многократно извинялись, краснели, если не успевали приготовить домашние задания. Пропуски занятий считались чрезвычайным обстоятельством, и об этом заранее меня предупреждали. Самой способной оказалась Гюльсум, с нею заниматься было одно удовольствие. Труднее всего приходилось Хатидже с тремя малышами. Наши занятия продолжались больше полугода и завершились контрольной проверкой со стороны комиссии, которая зафиксировала, что все эти женщины успешно ликвидировали свою постыдную безграмотность. Я очень гордился своей работой - из нашего класса она была доверена всего двум или трём ребятам.
Очень запомнились мне несколько встреч с артековцами, которые проводились под девизом "смычка". В те годы Артек как пионерлагерь только начинал строиться. Нынешних комфортабельных корпусов, газонов, разбитых по всем правилам паркового искусства, дорожек, скульптурных групп, игровых площадок ещё не было. Пляж представлял собою два навеса, предохраняющих от солнца. Это и был Всесоюзный пионерский лагерь "Артек". На "смычках" мы друг другу показывали своё самодеятельное искусство. Из Гурзуфа пешим строем выходили во второй половине дня и шли до места часа два с одним привалом. К нашему приходу артековцы подготавливали на большой открытой площадке дрова для большого костра. Когда начинало темнеть, по особому ритуалу зажигался костёр и начиналось представление: песни, танцы, инсценировки, шуточные соревнования, чтение стихов, устные рассказы, вопросы и ответы, минутные знакомства. Время подпирало, костёр догорал, а расходиться не хотелось. Самым трудным было прощание - ведь мы никогда больше не увидим друг друга! Горн трубил отбой, мы строились и под дробь барабана и звуки горна трогались в обратный путь. Домой добирались уже заполночь. Нам было интересно, весело, все ощущали необыкновенный душевный подъём, хотелось бушующий в нас энтузиазм немедленно обратить на благо построения самого справедливого и счастливого общества. Жизнь казалась замечательной, заполненной постоянными подвигами, к чему каждый должен готовиться уже сейчас. Мы не испытывали ни в чём никаких сомнений и более счастливой жизни себе не представляли. Иногда я думаю, что может быть, это счастье, когда человек не испытывает никаких сомнений в правильности всего того, что делает - этакий удел заранее запрограммированных существ? Видимо, из нас и лепили таких и, надо признаться, очень преуспели в этом. Каким же трагичным оказалось моё поколение. Сначала нам привили веру в самые светлые идеалы, затем из нас сделали почти бездумных исполнителей воли кучки параноидальных мерзавцев. На этом пути и предательство, и немыслимые героические поступки, и рабский труд, и высокие восхождения, и долготерпение, и отчаянье от безысходности. Наконец наступил период прозрения, и многих охватил ужас возвращения в реальный мир. Что же сталось с этими счастливыми пионерами, кружившими в "Артеке" вокруг пылающих костров "смычки", где они сейчас? Немалая часть родившихся в двадцатые годы погибла в пламени войны на фронтах. Многих постигла та же участь в лагерях смерти на чужбине и, что страшнее всего, у себя на родине. Кому-то посчастливилось остаться в живых. И, как это ни печально, среди оставшихся немало и тех, кто выполнял самые жестокие карательные операции против своих же народов. Память сохранила и такие имена. Сегодня люди всё ещё извлекают уроки из случившегося, но каждый по-своему. Одни - чтобы не привести мир к ещё более ужасной катастрофе, другие - чтобы реанимировать и возродить прошлое. Ностальгия по большевистской диктатуре и всеобщему закабалению не даёт покоя многим. Иначе чем объяснить возросшую активность, проявляемую не так уж редко, в том числе и в Крыму, по возрождению пионерских организаций, являющихся по существу начальным звеном в системе институтов идеологического порабощения молодых людей? Сегодня вполне уместны слова Юлиуса Фучика: "Люди, будьте бдительны", сказанные в защиту от фашизма.
С тех артековских времён прошло очень много времени, утекло, как говорится, много воды, и ни одного из друзей детства этого периода я за всю свою жизнь ни разу, нигде не встретил. Была только одна довольно курьёзная полувстреча в 1934-м году, о которой хочу рассказать.
Со мной в Гурзуфе в одном классе училась девочка по имени Мелек, на год или два старше меня по возрасту, турчанка. Имя это в переводе на русский означает "Ангел". Жили они в соседнем с нами дворе, и наши родители поддерживали между собой достаточно хорошие отношения, особенно женщины. Её мать, Ваде-апа, почти каждый день приходила к нам то чем-то вкусным поделиться, то просто поболтать. Отец, Якуб-ака, имел собственную кузнечно-слесарную мастерскую и в поте лица трудился там от зари до зари. Я частенько заходил к нему, чтобы понаблюдать, как он работает у горна. Иногда он просил меня что-то подать, что-то подержать, несколько раз жаловался мне на то, что у него две дочери и ни одного сына. Старшая дочь Улькер уже была замужем, и у них была маленькая дочурка. Муж Улькер, атлетического сложения очень красивый турок, мне очень нравился. Все они, кажется, имели турецкое подданство. Ваде-апа не упускала случая, чтобы не завлечь меня в свой дом, угостить чем-нибудь и оставить поиграть с Мелек, чему я никогда не противился. Мы, по-видимому, чисто по-детски симпатизировали друг другу, и с годами симпатии могли перерасти в нечто более серьёзное. Прошло года два или три с момента нашего переезда в Ялту. В один прекрасный летний день, когда мы с мальчишками во дворе азартно играли в футбол, неожиданно появилась запыхавшаяся от жары и быстрой ходьбы Ваде-апа. Обняла меня, поцеловала, сунула в руки какие-то гостинцы и быстро стала объяснять, что пришла за мной, времени мало, и я должен немедленно пойти с нею в порт к теплоходу "Крым", на котором они уезжают в Турцию, навсегда. Там меня ждёт Мелек. По дороге сквозь слёзы мне рассказала, что в прошлом году Улькер внезапно умерла, и у них никакого выбора не оставалось, как выдать замуж за своего зятя младшую дочь - Мелек. Подобный приём, как мне потом объяснила мама, у турок применялся довольно часто, чтобы сохранить семью. Вот мы подошли к теплоходу, я весь в пыли, потный, взъерошенный, совсем не готовый к встрече с девушкой. Всю дорогу переживал, как я покажусь перед нею, в таком виде, что ей скажу. Мелек у теплохода не видно, но Ваде-апа просит меня смотреть куда-то вверх. Смотрю на верхнюю палубу и никого не вижу. Тогда она показывает на какой-то иллюминатор, расположенный очень высоко. Стараюсь в нём увидеть Мелек, но с моим зрением это сделать невозможно. Я прошу Ваде-апа позвать её сюда, но, оказывается, сойти с теплохода ей нельзя, она как бы уже не на нашей территории. В это время в окошечке иллюминатора появляется рука с белым платочком - это всё, что я мог увидеть. "Видишь, она тебе машет, прощается с тобой, улыбается", - говорит Ваде-апа. Я делаю вид, что всё хорошо вижу, и тоже машу ей рукой, прошу передать привет Мелек от меня, желаю им счастливого пути, и мы прощаемся. Ваде-апа медленно поднимается по трапу, время от времени останавливаясь и то, помахивая рукой, то, прикладывая к глазам платочек. Я не стал ждать отплытия теплохода, в последний раз помахал рукой в направлении того иллюминатора, за которым находилась Мелек, и поспешил доигрывать футбол. Откровенно говоря, я нисколько не огорчился, что так прошло наше прощанье. Случись нам остаться вдвоём, более нелепой ситуации бы не придумать: один из бывших одноклассников беззаботно гоняет во дворе с мальчишками в футбол, а она - шестнадцатилетняя замужняя женщина с ребёнком на руках и с заботами о семье. О чём тут можно говорить?
В моей гурзуфской жизни произошло, оказывается, ещё одно интересное событие, о котором до поры до времени сам я и не подозревал, а узнал от родителей много позже. А дело обстояло так. Время от времени в Гурзуф для присмотра за домиком Чехова, который приютился у Генуэзской скалы, приезжала его сестра Мария Павловна. Иногда она заходила в магазин, в котором работал мой отец, и делала покупки. Видела она несколько раз и меня у отца и даже о чём-то заговаривала со мной. Как рассказывал отец, я ей очень понравился, и она просила его отдать меня ей на воспитание. Мама и папа, естественно, об этом тогда мне ни слова не сказали, но отдать меня отказались. Крутого изменения моей судьбы, слава Аллаху, не произошло. Был ли у них соблазн воспользоваться таким великодушным предложением - мне доподлинно не известно, но, зная семейный климат, не сомневаюсь в том, что решение было принято практически без обсуждения.
Я уже говорил, что Гурзуф представлял собой посёлок татарского типа - это было видно и по преобладающей речи, и по одежде, и по укладу жизни, и по многим другим признакам. Однако и русских было немало, и я постоянно чувствовал какую-то невидимую грань между нами и ими. Русских среди колхозников почти не было, и жили они преимущественно не в глинобитных частных домиках, а в так называемых коммунальных квартирах. Всё курортное обслуживание находилось в их руках . Татары в большинстве были либо безграмотные вообще, либо имели только начальное образование, что не позволяло занимать какие-либо государственные посты. Редко можно было встретить татарина среди врачей, агрономов, культработников и даже шоферов. Самым образованным слоем среди татар были, пожалуй, учителя. Помню одного провизора, который пользовался в народе огромным уважением, а также мастера по ремонту часов, имевшего славу чуть ли не учёного человека. Татары были хорошими садоводами, виноградарями, табаководами, животноводами, водоканализаторами, извозчиками, рыболовами, кузнецами и т.д. Небольшое число занималось торговлей, строительством, различными подсобными работами, в том числе на пристани и в лодочном хозяйстве. Такое разделение труда, насколько я помню, ни у кого не вызывало ни раздражения, ни беспокойства. Всё это воспринималось как данное богом, и каждый вроде бы чувствовал себя на своём месте. Причины такого почти идиллического состояния взаимоотношений в обществе мне стали понятны много позже. Полуторавековое угнетение, достигавшее временами форм жестокого геноцида, - как в ходе захвата Крыма, так и в последующие годы, - не могло пройти бесследно. Народ, лишённый своих земель и утративший былую самостоятельность, постепенно превращался в некий бесхребетный конгломерат, что и было больше всего заметно там, где ощущался дефицит интеллигенции. У меня, мальчишки, было ощущение какого-то необъяснимого превосходства русских ребят над нами, но это никак не отражалось на наших взаимоотношениях и общих интересах. Плохо владея русским языком, мы тем не менее не упускали случая пользоваться им, что являлось как бы показателем грамотности. Даже считалки, которые обычно предшествуют началу многих игр, часто нами использовались не татарские, а русские, хотя произносились они весьма неважно и ввиду этого не очень понятным было их содержание. Но, как известно, считалки могут и не нести никакой содержательной нагрузки. Например, широко известная считалка:
одной девочкой произносилась так:
Лично мои интересы к образу жизни и отдыха русских распространялись несколько дальше, чем выучивание считалок. Мне, например, нравилось бывать в известном гурзуфском парке, целиком оккупированном военным ведомством под свои санатории, чтобы, присоединившись к какой-нибудь экскурсии, слушать рассказы из истории Крыма и Гурзуфа, различные мифы и легенды, рассказы о всевозможных сражениях, связанных с завоеванием Крыма и выходом России к Чёрному морю, о революционных событиях, гражданской войне и её героях.
Больше всего в этом парке мне нравилась небольшая, я бы даже сказал,ёё миниатюрная и очень уютная площадка в самом его центре, на которой с одной её стороны размещались три очень красивых четырёхэтажных коттеджа из серого камня с деревянными балкончиками, украшенными оригинальным резным орнаментом. По обеим сторонам от коттеджей были высажены кипарисы, лавры и другие вечнозелёные деревья и кустарники. Противоположная от коттеджей сторона заканчивалась небольшим лестничным спуском к цветнику с шикарными широколиственными финиковыми пальмами. Спуск охраняли два симпатичных мраморных льва небольших размеров с очень живыми, любопытными глазами.
В самом центре этого ансамбля возвышалось весьма скромное по масштабам скульптурное сооружение под названием фонтан "Ночь". Оно представляло собой округлых форм бассейн, в котором на невысоком постаменте располагались четыре сидящие обнажённые фигуры, выполнявшие функции кариатид. На их плечах держалась небольшая квадратной формы площадка с четырьмя экзотическими рыбьими головами по углам. Из их открытых пастей вертикально вверх поднимались струйки воды; посередине площадки покоился шар, опоясанный голубой лентой под некоторым углом к воображаемому экватору, а его поверхность украшали звёздочки - получался некий макет небесной сферы. На шаре во весь рост стояла слегка прикрытая у бёдер очень изящная молодая женщина с факелом в высоко поднятой руке. Рядом с нею стояли два мальчика-амурчика - один просто с крылышками, другой держал в руке стрелу. К сожалению, у меня не достаёт ни литературного мастерства, ни познаний в области скульптурной архитектуры, чтобы описать это почти волшебное произведение. Когда я здесь бывал, меня охватывало какое-то особое чувство полного блаженства от вечной красоты, тишины и покоя, хотя в то время я это ощущал только подсознательно, не будучи в состоянии понять разумом силу воздействия человеческих творений на наше внутреннее состояние. Даже сейчас, когда мне довелось увидеть многие шедевры и архитектурного, и садово-паркового искусства, если бы меня спросили, что бы я хотел ещё раз увидеть, я не колеблясь ответил бы: ансамбль фонтан "Ночь".
Задумываясь над всем этим, прихожу к мысли, что многие грандиозные и очень красивые, поражающие воображение сооружения подавляют своими размерами, тем самым подчёркивая не столько могущество человека, сколько его ничтожность в этом мире. Возведение большинства из них вызвано отнюдь не необходимостью и тем более целесообразностью, а продиктовано исключительно желанием удовлетворения непомерных амбиций тех или иных могущественных представителей человеческого племени. Было бы гораздо лучше, если бы земля наша заполнялась не символами могущества человека, его военной мощи, его славных побед над своими соседями или над природой, а становилась уютным жилищем, в котором царят гармония и благоразумие. Но поймёт ли когда-нибудь человек, что во всём нужна мера, превышение которой не проходит безнаказанно?
Был в парке ещё один фонтан под названием "Рахиль", но ни изяществом форм, ни какими-нибудь другими достоинствами он не производил почти никакого впечатления. Ещё одной достопримечательностью парка был дом Раевских, который почему-то в народе был известен как дом Пушкина. Перед этим домом росло громадное раскидистое дерево - то ли чинара, то ли каштан (сейчас точно не помню), про которое говорили, что его посадил сам поэт. Эта версия представляется вполне достоверной. Александр Сергеевич в качестве гостя провёл в этом доме не один день, успев за это время соблазнить, кажется, двух дочерей генерала Раевского, а когда подобрался к третьей, разразился скандал, и Пушкин был изгнан из этого дома. Так или иначе, но все мы по сей день благодарны поэту за многие вдохновенные стихи, навеянные незабываемой природой Гурзуфа и мимолётными увлечениями в доме Раевских.
Привлекали меня и некоторые другие места в парке, в которых отдыхающие проводили свой досуг. Наибольшей притягательной силой обладала площадка для игры в крокет. Игра заключалась в прокатывании деревянных шаров ударами молотков с длинными ручками через серию ворот, составленных из металлических дужек. Чтобы хорошо игралось, площадка должна быть идеально гладкой, наподобие теннисного корта. Правила игры я изучил в результате наблюдений, а вот поиграть самому почти не удавалось, так как инвентарь выдавали только отдыхающим. Я старался пораньше прийти на площадку в надежде на то, что кто-то придёт без партнёра и мне удастся поиграть. Подпорченные, со сколами шары выбрасывали, и я их подбирал, чтобы завести свой комплект. А деревянные молотки можно было смастерить и самому. Когда весь запас был собран, дело оставалось только за площадкой. Тут-то и начались трудности. Сколько я ни пробовал недалеко от нашего жилья устроить игровую площадку, мне это не удавалось сделать. Тогда я стал ходить в парк в самое жаркое время дня, когда никто там не играл, и стал в одиночестве играть за двоих. Даже такая игра доставляла мне огромное удовольствие. Я нигде и никогда больше не видел, чтобы играли в эту спокойную, аристократическую игру. А жаль!
Очень любил смотреть, как играют в бильярд и пинг-понг. Игра в бильярд ни в чём не отличалась от теперешней, а вот пинг-понг был совершенно другим, гораздо более скучным, чем нынешний, динамичный и стремительный. Всё объяснялось качеством шариков: они были гуттаперчевыми и потому очень тяжёлыми. По ним нельзя было сильно бить - они раскалывались. И тем не менее люди азартно играли, спорили, смеялись. Мне ни разу не удалось взять в руки ракетку и ударить по мячику.
С большим интересом наблюдал игры в домино, шашки и шахматы. В шашки и домино я умел играть, и больших загадок здесь не было. А вот шахматы вызывали восхищение не только разнообразием и красотой фигур, но также чрезвычайно умным видом играющих, подолгу не решающихся сделать очередной ход. Я понимал, что это очень умная игра, но расшифровать её правила никак не мог. У товарищей спрашивать было бесполезно - шахмат ни у кого не было и в помине, а о том, что могут быть даже книги об этой игре - мне и в голову прийти не могло. Так я простаивал у шахматных столиков, больше наблюдая за поведением играющих, чем за сутью происходящего на столиках. Я думал, что когда-нибудь и я научусь играть и тогда упрошу отца купить мне шахматы. А научился я играть только в 13 лет в пионерском лагере и с тех пор стал не только самым большим приверженцем этой игры, но начал интересоваться всеми крупнейшими соревнованиями, посещать турниры, читать шахматную литературу, решать задачки и т. д. К сожалению, сильным шахматистом я так и не стал. Начиная со студенческих лет, живя в Москве, я не пропускал ни одного крупного турнира, ни одного чемпионата на первенство страны, тем более, ни одного матча на звание чемпиона мира, правда, до тех пор, пока эти матчи проводились в Москве. Но всё это было гораздо позже.
Однако вернёмся к нашему пути в Ялту. Внизу остался Ай-Даниль с чудесным пляжем и детским санаторным комплексом. Вот мы проезжаем мимо Ай-Гурзуфа - так назывался не очень большой винодельный завод с подвалами для отстаивания и хранения вин. Однажды я с отцом побывал там. Меня поразили огромные бочки с вином, уложенные сотнями в ряды и ожидавшие своей череды. В подвалах было очень прохладно, сыровато и темно, а запах напоминал запах обычного столового некреплёного вина. Каждая бочка имела нечто вроде паспорта. Мастер, дававший отцу какие-то объяснения, любовно похлопывал некоторые бочки по бокам, как похлопывают хороших коней.
Ай-Гурзуф - последняя точка соприкосновения с Гурзуфской бухтой. Далее, как раз посередине между Гурзуфом и Ялтой, будет деревня Никита, а под деревней весь спуск к морю занимает Никитский ботанический сад. В Никите я бывал дважды, и оба раза мы ездили туда из Ялты к колхозникам, чтобы показывать нашу школьную самодеятельность. Концерты проходили с большим успехом, и после них колхозники разбирали нас по домам, кормили и укладывали спать. На следующий день домой добирались пешком - расстояние до Ялты всего километров восемь.
Теперь же мне не терпелось поскорей добраться до Ялты. Какая она сейчас? Писали, что во время войны там были большие разрушения. Кто остался из ребят нашего класса (последние три года я учился в русской школе), можно ли будет кого-то найти? Эти и многие другие вопросы волновали меня. Пока я над всем этим раздумывал, автобус уже подходил к Верхней Массандре, откуда в ярких лучах солнца вдруг открылась полукруглым амфитеатром вся юго-западная часть Ялты. Хотя я давно ждал этой встречи, она всё же застала меня врасплох. От этого вида и нахлынувших чувств вдруг градом полились слёзы из глаз, в горле застрял комок, и я почувствовал, что не могу сдержать себя. Отвернулся к окошку, чтобы никто не заметил случившегося. К счастью, ближайшие мои соседи то ли не заметили моих волнений, то ли оказались достаточно тактичными людьми, и я постепенно успокоился, насколько это было возможно в данной ситуации. Автобус стал спускаться по крутой массандровской дороге к городу и, выйдя к берегу, остановился почти прямо перед морским вокзалом, где располагалась автостанция, рядом с гостиницей.
Здравствуй, Ялта, город моей юности, моя красавица, часть моей души! Как я по тебе соскучился, как мечтал о встрече! Чем ты меня встретишь, о чём поведаешь? Как ты теперь живёшь без меня?
Ялта
"Золотой пляж"
Итак, я в Ялте. Я ждал и боялся этой встречи. Ждал, потому что очень любил Ялту, боялся - потому что между нами пролегла пропасть глубиной в восемнадцать лет, кардинально изменившая судьбы и людей, и городов. На душе было тяжело и тревожно, никакого настроя на беззаботный и приятный отдых я не ощущал. После моих симферопольских приключений, показавших, что я так же, как и любой крымский татарин, являюсь в Крыму персоной нон-грата, мысли и чувства были обострены. Я готовил себя к тому, что в Ялте тоже придётся пройти через ряд унизительных процедур, доказывая своё право на месячное пребывание на родине. К счастью, всё обошлось без дополнительной нервотрёпки - видимо, соответствующее сообщение о появлении крымского татарина успело уже поступить.
"Золотой пляж" оказался санаторием невысокого ранга, но у меня, впервые попавшего на подобный отдых, никаких претензий не было: палата на троих, приличный стол, очень хороший пляж, непосредственно примыкающий к основной территории санатория.
Прошло несколько дней, пока я осмотрелся, привыкая к здешним порядкам, режиму, к ближайшему окружению. Соседи по палате - два приятеля из Луганска - оказались людьми малоинтересными для меня: они приехали выпивать, гулять, загорать до одури и завести как можно больше коротких, непритязательных романов. Друзьями обсуждались только две темы - выпивка и женщины. Недалеко за территорией находилась палатка, где торговали разливным вином. Не меньше половины отдыхающих перед ужином направлялись туда, как на прописанную процедуру. После ужина перед вечерними мероприятиями продолжение обычно следовало в палате. Отказ от участия воспринимался почти как личная обида, но после нескольких эксцессов друзья от меня наконец отстали.
Зато мне очень повезло с соседями по столу. Ими оказались два немолодых человека из Москвы, обоим чуть больше пятидесяти лет, преподаватели Института стали имени Сталина. Один из них, профессор Уманский Яков Семёнович, был на редкость эрудированным человеком, страстным почитателем и знатоком поэзии, обладавшим к тому же неиссякаемым оптимизмом и большим чувством юмора. Мы с ним довольно быстро подружились и стали часть времени проводить вместе. Однако очень скоро наша компания пополнилась очаровательной молодой девушкой без всяких на то усилий с нашей стороны.
Вале едва исполнилось двадцать лет, приехала она из Рязани, откуда никогда в жизни самостоятельно не выезжала дальше Москвы. Она только что окончила музыкальное училище и готовилась стать преподавателем в музыкальной школе. Родители с трудом отпустили её одну, хорошо представляя себе все возможные сюрпризы курортного отдыха. С первых же дней Валя стала объектом назойливого внимания бесчисленных поклонников, не дававших ей проходу. Бедная девушка, не помышлявшая об амурных приключениях на юге, растерялась и даже день или два перестала бывать на пляже и выходить вечером из своей палаты. Позже она нам призналась, что наша компания ей показалась вполне порядочной, и она решила как-нибудь привлечь наше внимание к себе с тем, чтобы оказаться под надёжным покровительством. Женская интуиция её не подвела, и теперь наша тройка стала почти безразлучной. Мне с Яковом Семёновичем импонировало то, что мы, глядя со стороны, полностью овладели вниманием и симпатиями этой молодой и, пожалуй, самой красивой женщины нашего санатория. До нашего знакомства Валя посещала женский пляж, а мы соответственно мужской. Теперь все мы переместились на общий пляж, загорали и плавали только вместе, много шутили, подтрунивали друг над другом, забавлялись недоумением окружающих. Как ни странно, Вале совсем не было скучно в нашей несколько странноватой компании, она с удовольствием воспринимала наши весьма умеренные ухаживания, чувствовала себя раскованно и вполне доверяла нам во всём.
Каждые три-четыре дня я на какое-то время покидал их, чтобы посетить те места, которые интересовали только меня одного. Мне надо было составить впечатление о "новой Ялте", пожить воспоминаниями своей юности. Эти отлучки заметно огорчали Валю. Видимо, как находящийся по возрасту примерно посередине между ними, я являлся неким связующим звеном в нашей тройке. Наши ежедневные вечерние прогулки чаще всего становились "тематическими", доставляя всем огромное удовольствие. Это были вечера, посвященные то лирической поэзии, то музыке, то природе Крыма, то философским проблемам, то истории, то устройству мироздания, то человеческим отношениям. Политики мы не касались. Доминировал в этих беседах чаще всего Яков Семёнович, обладавший, помимо энциклопедических знаний, прекрасной памятью и блистательно поставленной речью. Его можно было слушать, не прерывая, весь вечер. Когда дело касалось музыки, мы перед Валей оказывались почти в роли учеников, особенно Яков Семёнович, которого бог обделил музыкальным слухом. Но я некоторыми своими познаниями несколько раз удивил Валю и как-то по поводу одного романса даже поставил её в тупик.
Запомнился один случай на пляже. Лёжа на топчане, полностью отдавшись своим чувствам и воспоминаниям, позабыв обо всём окружающем, я тихо насвистывал любимые мною наши крымскотатарские мелодии. Без этих мелодий я жить не могу, хотя слов большинства песен не знаю. Мне кажется, что прекраснее них нет на свете музыки. Очень люблю и неплохо знаю (точнее, знал!) классическую музыку, но на душу лучше всего ложиться национальная музыка. И в горе и в радости, и в тоске и в печали, и в самые весёлые или торжественные минуты жизни только она наиболее полно способна передать настроение и чувства. Она - как живое, родное, близкое существо: всё понимает, сопереживает, может успокоить и взбодрить, может растревожить и развеселить. Нет сомнения в том, что крымская земля, крымский воздух, крымская природа так же тоскуют по нашим песням, как и я; Крым обеднел, потускнел без них. Если из музыкального гармонического ряда выдернуть, убрать лишь один из составляющих его звуков, ряд этот разрушиться, перестанет звучать как единое целое. Так и Крым наш - если у него отнять не народ даже, а только его мелодии, он начнёт разрушаться, он перестанет быть носителем той уникальной культуры, которая зарождалась и развивалась здесь в течение многих веков. Народ нельзя оторвать, отъединить от родной земли так же, как землю нельзя оставить без народа, возвращающего этой земле плодородие, поливая её своим благородным потом. Несомненно, существуют нерасторжимые узы между народом и его родной землёй. А мелодии - это одно из неотъемлемых свойств народа, один из его генетических кодов.
Я был занят примерно такими рассуждениями, когда они вдруг были прерваны вопросом: "Что за мелодию вы насвистываете, Рефат Фазылович? Я таких мелодий никогда раньше не слышала".
Моё объяснение возбудило в Вале профессиональное любопытство, и она попросила повторить мелодию от начала до конца; это была "Къаранфиль" ("Гвоздика"). Она попыталась тут же напеть её, но постоянно ошибалась. После того, как у неё что-то стало получаться, она призналась, что давно подслушивала моё "музицирование", не решаясь прервать, и сказала, что из всего, что она когда-либо слушала, мои мелодии - самые красивые. "Я никогда не думала, что могут быть такие удивительно нежные переходы в сравнительно простой мелодии. Это ведь песня о нежности, песня-мечта, правда?" - говорила она.
По её просьбе я насвистел ещё несколько мелодий, и все они получили превосходные оценки. Валя была в восторге от состоявшегося открытия и тут же взяла у меня слово, что вечером я помогу ей записать всё это в виде нот. Я дал согласие набраться терпения и повторять мелодию столько раз, сколько понадобиться ей для выполнения этой работы. Кроме "Къаранфиль" мы договорились записать также "Дертли къавал" ("Печальная свирель") и, если всё пойдёт успешно, ещё что-нибудь. Надо сказать, что лет двадцать тому назад я бы и сам без большого труда смог бы справиться с такой задачей, но сейчас - вряд ли. Однако изнутри стало что-то сверлить: "Неужели не сможешь? Попробуй, ведь попытка не пытка!" Я подумал, что при записи без инструмента могу наделать кучу ошибок и будет стыдно перед этой молодой девушкой за свою самонадеянность. Меня бы устроил любой струнный инструмент, но его здесь не достать. Я решил, что попробую всё же записать хотя бы одну мелодию на слух, без всякого инструмента, а затем где-нибудь найду пианино и проверю свою запись. На фортепиано я совсем не играл, но с клавиатурой был знаком, и одним пальцем мог подобрать любую мелодию. Мне уже не терпелось дождаться послеобеденного времени, чтобы, оставшись наедине, испытать свои сомнительные возможности. О своём решении я, естественно, Вале ничего не сказал, желая преподнести ей сюрприз, если получится. Только я начертил на бумаге нотные линейки, как в палату ввалились уже "весёлые" соседи ещё с кем-то, и приступили к преферансу, запивая игру тёплым пивом. Я отправился в сад и в поисках уединённого места вспомнил об одной беседке в тупичке перед небольшим обрывом, которую я как-то заметил с тыльной стороны. В беседке, увитой плющом, оказался столик, окружённый по всему периметру низкими скамеечками. Здесь было чисто, не очень жарко и удобно. "Муки творчества" нет смысла описывать, скажу лишь, что задача, к моему удивлению, поддавалась решению легче, чем я предполагал, приступая к ней. Я перебирал пальцами левой руки, нажимая ими на несуществующие струны несуществующего грифа домры или мандолины, и пытался услышать нужные звуки. Где-то я записывал уверенно, где-то оставались сомнения. Работа меня увлекла, и я сумел записать не только "Къаранфиль", но и "Дертли къавал". Огорчало лишь то, что эта примитивная запись ни в коей мере не отражала истинную красоту наших мелодий, украшенных в исполнении настоящих мастеров множеством музыкальных приёмов, которые, на мой дилетантский взгляд, были трудно передаваемы установившимися нормами формальной нотной записи. Впрочем, такой взгляд, скорее всего, был лишь следствием моей собственной малограмотности, которая не позволила мне пользоваться всей палитрой красок, имеющейся в распоряжении настоящих профессионалов своего дела. Как бы то ни было, выполнив эту работу, я получил огромное удовлетворение, чуть-чуть прикоснувшись к волшебной сфере искусства. Творчество людей, работавших в любой области искусства, всегда вызывало во мне огромное уважение независимо от того, понравилось мне конкретное произведение или нет. Эти люди, несомненно, наделены божьим даром, что и отличает их от остальных. Но порой как несправедливо обходится с ними судьба, лишая их нормальных условий для творчества, тогда как тысячи бездарных людей живут в полном благополучии, даже в богатстве, не производя за всю жизнь ничего существенно полезного! Но такова жизнь, как говорится, и мы ничего к этому добавить не можем.