— С тех пор, поди, как в окружение нас немец взял,— добавил Гущин, выпуская дым из ноздрей,— «абкруженцами» нас здесь белорусы зовут. Сами-то мы тамбовские. Тут нас, в деревнях, много таких застряло. Многие ребята, особенно кадровички, ищут оружие, сушат сухари, в лес мечтают податься.
Разговаривая со мной, они поглядывали на десантников, как мне показалось, тревожно, с опаской, побаивались, должно быть, что командир десантников может передумать, не взять их в группу.
А командир, искоса наблюдая за ними издали, прислушивался к каждому слову и в напряженных, блестящих глазах его недоверие боролось с радостью.
— Вот мы уже вроде и не «робинзоны»,— сказал он Бокову,— появились и первые
«пятницы»!..
Отгорел, обещая хорошую, без дождей погоду, безоблачный закат.
Уже темнели просини в листве берез и осин, когда Гущин и Богданов уселись с командиром под дубом и склонились над картой. Остальные собрались вокруг Кухарченко и слушали его рассказ о том, что он видел и слышал за опушкой леса.
— «Новый порядок» вовсю наводят,— говорил он. — Фельдкоменданты семь шкур с мужика дерут, как при крепостном праве. Зондерфюреров разных, старост да полицаев на шею посадили. Колхозы прошлой осенью разогнали. Вместо них этой весной организованы общинные хозяйства — с общины-то легче подать драть. Сначала полицейские только девок пужали винтовками, колхозное добро растаскивали — лошадей, скот, инвентарь — да гарэлку отбирали у мужичков. Немцы почему-то запрещают гарэлку гнать. Верно, потому, что самогон фрицу ни к чему — собственный шнапс есть, а хлеб нужен. А теперь холуи-полицаи сбирают фашистам гарнцевый сбор
— здесь его «гансовым» сбором зовут. Молодежь, слыхать, вербуют в Германию...
Кухарченко свернул цигарку и, прикурив, мастерски выпустил несколько колечек дыма. В них ошалело заметалась стайка комаров. Артистически сплюнув сквозь зубы, он продолжал:
В Кульшичах тоже эта самая полиция колобродит. Сижу ночью у нашего бородача, а шпана эта шатается под окном в веселом виде, горланит похабные песни и на ветер для острастки постреливает. Выбежать бы да чесануть по ним из автомата. Да нельзя — конспирация! У нашего связного бородача самогонку тоже забрали...
— Да брось ты насчет самогонки! — прервала его Надя. — Говори о деле.
— Про зиму бородач рассказывал, так, верите, аж заплакал! Страшная, говорит, была зима. Даже снег, говорит, казался немецким: придавил все, задушил. Немец наезжал, порядки свои вводил, облавы на «абкруженцев» да беглых военнопленных делал и стрелял их скопом. Ни с соседом погутарить, ни в Пропойск съездить — оккупация! Немец вздоху не дает. Только к лету, говорит, и оттаяла душа, как слушок про партизан прошел. Старики со старушками молитвы читают — против злых сердец да жестоких властей. Но старухиными молитвами разве одолеешь немца. И дрекольем победы не возьмешь — а нет оружья, нет верных, сильных, смелых людей. Немцы сами про партизан объявили. Слыхать, приказ у них есть — партизан не расстреливать.
Кухарченко загадочно ухмылялся, поблескивая плутоватыми темно-карими глазами.
— То есть как это не расстреливать? — удивился Щелкунов.
— А так. Вешать приказано. С объявлением на шее: «Партизан». А в Могилеве не просто вешают, а на крюк, за челюсть или за ребро, как мясники, разумеешь, Длинный?
Ну, это другое дело! — сказал Щелкунов. — Видать, взяли в толк, что мы народ особый. А что? Сам Гитлер приказ такой издал, чтобы московских и ленинградских комсомольцев ловили и вешали. Большой авторитет заслужили...
— А что, так и не слыхать ничего про партизан? — перебила Алла Длинного.
— Ходит тут, говорят, какая-то кучка людей, может, даже в этом самом лесу. Заскакивают в вески, запасаются продуктами, но что-то не слыхать, чтобы они хоть одного немца или полицейского угробили. Постараемся все-таки найти их. В своих газетах немцы о «лесных бандитах» много пишут, а где они, черти, не сообщают. А эти кореши — Богданов и, как его, Гущин, что ли,— старались попасть к нам с тех пор, как мы спрыгнули.
Они сами из Рябиновки, село такое... Оказывается, Богданов и тот, другой, слыхали самолет, видели даже парашюты и всю ночь шукали нас по лесу. А рябиновские жители нашли к утру наши грузовые мешки и попользовались нашим харчем.
Стемнело. Отпылало закатное небо. В нескольких шагах от нас Самсонов, сидя на пеньке, освещал фонариком многоцветную карту и слушал Гущина. В вечерней тишине слабо прозвучало вдалеке несколько винтовочных выстрелов.
— Опять гарэлку глушат полицаи,— сокрушенно проговорил Кухарченко, щелчком выбрасывая цигарку. — А хлопцы чти, Гущин и Богданов, свойские. Сумели достать где-то оружие и сохранить его, а немцы ведь расстреливают за это дело. Они прошлым летом в окружение на Днепре попали и долго болтались тут. Мечтали линию фронта перейти, да не удалось, пристроились на зиму в Рябиновке, приймаками стали. Вот, наверное, интеллигент наш и не знает, что такое приймаки? — Я пропустил мимо ушей это замечание, и Кухарченко, скабрезно ухмыляясь, продолжил: — Приймаками тут зовут бродяг из окруженцев, которые забираются, значит, в глухой уголок и вкалывают у какой-нибудь деревенской бабы за батрака, а очень часто и за мужа или зятя...
— И нечего тут смеяться! — вскипела вдруг Надя. — Многие солдатки их, конечно, из жалости брали...
— Знаем мы эту жалость! — загоготал Кухарченко.
К нам подошел Самсонов. За ним стояли бывшие приймаки.
— Сегодня ночью я пойду в разведку на шоссе и подберу место засады,— тоном приказа бодро начал командир. — Со мной пойдут Кухарченко, Барашков, Щелкунов и Богданов. Старшим оставляю своего заместителя Бокова. В случае каких-либо чрезвычайных происшествий место явки в первые два дня — наша первая дневка на реке Ухлясть у Хачинского шляха, под большим дубом. Следующие два дня — на опушке леса у Рябиновки, там, где приземлились. Для последующих встреч — болото у Кульшичей. «Почтовый ящик» — под корнем вот этой елки. Вопросы будут?
— Чуть не забыл!.. — встрепенулся Кухарченко,— Бородач — наш связной — в лес к нам просится, боится: выдадут его немцам...
— В селе он нужнее,— перебил его Самсонов. — Нужнее. Больше вопросов нет?
При свете фонаря мы углубились в изучение карты, стараясь запомнить местонахождение явочных пунктов.
Командир хотел было отправиться в путь немедленно, но Богданов посоветовал дождаться восхода луны. Когда они ушли, мы еще долго не спали. Мне повезло, я первым заступил на пост.
— Гляди в оба! — шепнул мне Боков. — Капитан приказал утроить бдительность.
Черт их знает, этих «абкруженцев».
Усевшись на трухлявый пень и положив на колени взведенный полуавтомат, я прислушивался к разговору друзей.
Высыпали звезды. Запахло ночными фиалками. На речке пересвистывались кулички.
А за кустами гудел голос окруженца Гущина:
— ...И сбилась почти целая армия у переправы. Никогда не видел зараз такую уйму народу. Немец садит из пушек, бомбит с воздуха, пускает ракеты. И при свете их, как белым днем, переправляются, ломятся на тот берег машины, орудия, танки... Натерпелись мы страху. Кругом крик страшный. Кричат так, что болят уши. А немцы установили над рекой мощный радиорупор и заводят пластинку «Напрасно старушка ждет сына домой», а дальше снова: «Напрасно старушка ждет сына домой». Только эти слова... Как вспомню, так душу скорчит!.. Наши кинулись вплавь. У берега пылают машины и повозки с ранеными, а немец колошматит из пушек, строчит со всех сторон из автоматов и пулеметов, а над всем этим громче грома, без конца: «Напрасно старушка ждет сына домой...»
Утром Самсонов вернулся и завалился спать. Под вечер, проснувшись, он собрал нас в кружок.
— Шоссе, которое нам предстоит заминировать,— обратился он к нам,— имеет серьезное стратегическое значение для германского командования, для группы армий
«Центр». Трасса тянется от Ленинграда параллельно линии фронта до самого Киева.
Наш участок лежит между городами Могилев и Жлобин.
Десантники лежали и сидели вокруг командира, внимательно слушали и следили по развернутой пятикилометровке за упоминаемыми пунктами.
— Мы дислоцируемся в районе железных и грунтовых дорог, составляющих ядро прифронтовой транспортной сети группы армий «Центр».
Командир заметно увлекся, и в голосе его зазвучала лекторская нотка. Он мало и вяло жестикулирует, резкие черты бледного лица, квадратная челюсть и тонкие бескровные губы хранят окаменелую неподвижность. Но серые глаза его, обычно холодные и бесстрастные, порой загораются и на высоких крутых скулах появляется лихорадочно-жаркий румянец.
— Шоссе — это только начало, товарищи. Потом — диверсии на железной дороге. Фашисты понесут урон в миллионы марок, потеряют много своих солдат, ценную технику. Немцам понадобятся новые солдаты для охраны своего тыла. А это значит. что противнику придется оголить какой-нибудь участок фронта. Это значит, что машинист будет бояться развивать ход, деморализованные гитлеровцы будут сидеть в своих купе и дрожать от страха. Их фронт будет получать меньше солдат, меньше техники...
Я видел, как широко раскрытыми глазами, затаив дыхание смотрели на командира новички-окруженцы Богданов и Гущин. Один лишь Лешка Кухарченко лежал на спине и, улыбаясь, будто невзначай поглаживал орден Красного Знамени над карманом гимнастерки, всем своим видом говоря: «Нам эти дела известны. Мы еще зимой по немецким тылам ходили!»
— ...Ослабив врага, мы укрепим позиции наших братьев на фронте. И все это сделаем мы — я и вы... Кроме нас, нет в этом районе боевых советских групп. Велика и почетна наша задача...
Голос командира зазвучал ниже, глуше. Вдруг он тревожно покосился на комара, занывшего у него над ухом. Это заметила смешливая Надя и не выдержала — прыснула, зажала рот рукой. Командир строго глянул на нее и продолжал:
— Если мы все это сделаем, со всей самоотверженностью, Родина нас не забудет. Как говорится, кто честно служит, с тем слава дружит. Или грудь в крестах, или голова в кустах.
Барашков вздрогнул и приподнялся при неожиданном упоминании об орденах. Щелкунов насмешливо сузил глаза, Алла потупилась, Надю все еще разбирал смех. Кухарченко подавил зевок, насторожился и спросил, не поворачивая головы:
— А геройскую звездочку тоже, скажешь, дадут?
Алла Буркова усмехнулась:
— Держи карман шире! Легче сто тысяч выиграть!
Самсонов внимательно посмотрел на Лешку, на Аллу и сказал торжественно, с подъемом:
— Если заслужим, дадут и звание Героя Советского Союза!
Молчание, наступившее вслед за этими словами, нарушил
Щелкунов. Угловатый, вихрастый, колючий, он вскочил на ноги и глянул исподлобья на
Самсонова.
— Нашли о чем говорить! — сказал Володька тонким, срывающимся от волнения голосом. — Хотя бы одного задрипанного фрица убили! Или, может, вы за того паренька из Ветринки, что ночью расстреляли, ордена рассчитываете получить? Эх вы! Противно слушать!
— Правильно! — сказала Надя. — Что мы сюда, на ловлю счастья и чинов прилетели, что ли?..
Поднялся невообразимый галдеж. Одни поддерживали Щелкунова, другие упрекали его за горячность, а Кухарченко лез ко всем с расспросами: что случилось, почему все кричат?
— Довольно! — крикнул Самсонов, вставая и отряхивая шаровары — Щелкунов прав.
Цыплят по осени считают.
Водворив порядок, командир достал двухкилометровку. Он подробно ознакомил нас с маршрутом и ткнул острием карандаша в то место на карте, где мы должны были заложить мины. И место это сразу перестало быть мертвой точкой на карте...
— Подогнать снаряжение и обмундирование для бесшумного продвижения! — приказал командир. — Через пятнадцать минут выступаем.
Такая тишина стояла в тот предзакатный час! Над зачарованным лесом замерло розовое облако. В ушах — неуловимый звон. Даже шепот звучал грубо и громко...
До шоссе оказалось не больше пяти километров.
Группу вел Барашков. Всех удивляла та легкость, с которой он находил в потемках дорогу. Впрочем, удивляться тут было нечему: наш следопыт до войны проходил практику в сибирской тайге. Я все еще хромал, нога ныла глухой болью.
Мы вышли на широкую росистую поляну. Залитая лунным светом с дымными наплывами тумана в лощинах, она казалась волшебным озером. Мы прошли по берегу этого «озера» и углубились в сосновый бор, устланный мягким хвойным ковром. Под ногами то мягко шуршали хвойные иглы, то поскрипывал песок. В торжественной тишине колоннадой фантастического храма стояли, подпирая звездный небосвод, огромные сосны. Косые снопы лунного света рассекали густой кафедральный мрак.
— До шоссе метров сто! — шепнул Барашков, и диверсанты согнувшись заскользили в тени сосен.
Сигнал: «Стой!»
Устрашительно крикнула в бору ночная птица.
Кухарченко отделился от группы, ушел к шоссе. Самсонов припал на колено, держа наготове взведенный автомат, и махнул рукой — сигнал «Делай, как я!». Все присели, слились с землей. Не слышно ни обычных ночных шорохов, ни шума сосен. Лес затаился, замер.
Впереди, в просветах между соснами, я разглядел прямую и четкую полоску шоссе, похожую на залитую луной реку.
— Слышь, Вить! — взволнованно зашептала вдруг Надя, пододвигаясь ближе. — Соловей! Ей-богу, соловей!
Действительно, щелкала какая-то пичужка за шоссе, но разве до соловьев сейчас!
— Тише ты! — зашипел я на Надьку, мысленно обозвав ее тургеневской барышней.
Кухарченко обошел чахлые березовые кустики, перескочил через кювет и, как-то особенно ступая, боком, мягко и неслышно, вышел на шоссе. Меня встревожило какое-то зловещее гудение, слабое и казавшееся далеким. Я успокоился, различив над головой провода телеграфной связи.
Кухарченко взмахнул автоматом.
— По местам! — шепнул Самсонов.
Боковые охранения заняли свои позиции: командир группы с двумя десантниками справа, Боков с двумя десантниками — слева. С группой минирования я вышел вслед за Барашковым на шоссе и мгновенно почувствовал себя слабым и беззащитным.
— Тут! — шепнул мне Барашков, указывая на свежий и четкий машинный след. — Нагибайся, черт! Землю собирай кучкой, поаккуратней. Только по-быстрому!
Он отошел, а я присел на корточки и стал рыть финкой лунку, часто поднимая глаза, чтобы с опаской взглянуть на убегавшую в ночь светлую ленту шоссейного полотна. В руках путался и мешал полуавтомат, и я положил его рядом, на пилотку, оберегая казенную часть от песка. Грунт оказался на редкость твердым и неподатливым. Пот уже градом струился по лицу, а мне удалось отбросить лишь две-три горсти камешков. В нескольких шагах я видел низко склонившихся над землей товарищей: дело у них тоже не клеилось. Моя финка затупилась и зазубрилась о камни, высекала искры и так скрежетала, что ко мне подошел, согнувшись, Барашков и прошипел:
— Тише! Тише и скорей!
Сначала правая, а потом левая рука налились свинцом, удары становились все слабей, а время шло. Я уже перестал думать о том, какой превосходной мишенью служу на этом шоссе. Только бы не отстать от товарищей! А вдруг они выроют свои лунки быстрее меня? Полчаса лихорадочной и почти бесплодной работы... Ко мне присоединился
Кухарченко. Вдвоем мы наконец вырыли ямку. Барашков держал наготове открытый вещмешок с толовыми шашками.
— А ну сыпь отсюда во все лопатки! — приказал Кухарченко, когда Барашков стал закладывать тол, но сам не тронулся с места. Я остался с ними, и мы вместе уложили в ямку четырехсотграммовые желтые шашки, сверху Барашков установил небольшой, похожий на школьный пенал, деревянный ящичек — противопехотную мину нажимного действия.
Кухарченко хотел было осветить лунку электрофонариком, прикрывая свет полами венгерки. Но Николай зашипел:
Не смей! Ты забыл — свет от него виден за пять километров! Николай на ощупь, задержав дыхание, уверенным, хирургически точным движением удалил чеку и стал осторожно засыпать мину гравием. «Маскируй!» — сказал он мне, а сам неслышно ушел к другой, уже готовой ямке. Лишнюю землю я сгребал пятерней в пилотку и ссыпал ее на дно кювета. «Да,— думал я, приглаживая землю над миной,— это, пожалуй, не менее опасно, чем гладить морду тигра...» Я наломал за кюветом пучок березовых веток и пошел обратно, не сгибаясь и не торопясь — надо же было наконец, показать друзьям свою геройскую выдержку и хладнокровие! Но все были заняты своим делом, и геройство мое, увы, осталось незамеченным. Я тщательно подмел взрыхленное место ветками и рукояткой финки воспроизвел широкий ромбический отпечаток протекторов немецких грузовиков. Потом, пятясь, ушел с шоссе, заметая следы. Совсем как на учебных занятиях в Измайловском парке, никакой разницы!
Постепенно все собрались на лесной опушке. В сырой прохладе остывали разгоряченные лица. На закладку трех мин ушла большая часть ночи, а рассчитывали мы закончить работу за полчаса.
Кухарченко, развалясь под кустиком и мурлыча «Андрюшу» себе под нос, чиркнул спичкой и закурил, прикрывая огонь ладонями. Сразу же около него вырос командир. Срывающимся от ярости голосом он прохрипел:
— Кто? Кто тут курит?! — Он замахнулся автоматом.
— Чего окрысился? — с угрозой ответил Кухарченко. — Полегче! А то як блысну! Тут тебе, твою мать, не Москва...
Он затянулся так, что лицо его с недоброй усмешкой осветилось багровым светом, и выпустил дым в лицо Самсонову. Командир медленно опустил автомат.
— Ты с ума сошел... — еле слышно выдавил он, сдерживаясь. — Демаскируешь...
— Свет от горящей папиросы,— назидательно, с ноткой укора произнес Боков,— виден ночью за пятьсот метров. А свет спички — за километр!
Кухарченко выпустил несколько колечек дыма и, продолжая покуривать в рукав, вновь замурлыкал: «Дымок от папиросы...»