13 октября 1890 года Чехов выехал с Сахалина морским путем — через Великий океан и Суэцкий канал.
Он был в Гонконге, где восхищался чудной бухтой, движением на море, прекрасными дорогами, музеями, ботаническими садами… Его поразила здесь «нежная заботливость англичан о своих служащих», причем высшее достижение английской культуры Чехов усмотрел в том, что в Гонконге «есть даже клуб для матросов». И восторгаясь цивилизацией, возмущенно слушал как его спутники россияне «бранили англичан за эксплоатацию народа». Да, англичане эксплоатируют китайцев, сипаев, индусов, но зато дают им дороги, водопроводы, музеи, христианство, рассуждал Чехов, и спрашивал «россиян»: «Вы тоже эксплоатируете, но что вы даете?».
И нельзя не расслышать в этих наивных рассуждениях отголосок все еще продолжающегося воздействия суворинской идеологии. Именно такую «цивилизацию» и защищало «Новое время», отлично понимавшее философию британского воинствующего империализма, что было тогда совершенно недоступно для Чехова.
Из Гонконга — в Сингапур. Затем — Цейлон. Здесь Чехов сделал больше ста верст по железной дороге и «по самое горло насытился пальмовыми лесами и бронзовыми женщинами». Эта подробность «о бронзовых женщинах» как бы противоречит тому, что писал он в своем «Припадке», рассказывая о студенте Васильеве — этом «человеческом таланте», который органически не мог понять самой возможности существования проституции в культурном мире.
Да, конечно, Васильев не поступил бы как Чехов. Но Чехов переживал в этом путешествии как раз те «два-три дня», о которых он всю жизнь будет вспоминать как о днях полной радости.
«Хорош божий свет», — делает он вывод из своих впечатлений, но сейчас же с горечью добавляет: «одно только нехорошо — мы. У нас мало справедливости и смирения. Мы дурно понимаем патриотизм. Пьяный, истасканный забулдыга муж любит своих детей и жену, но что толку от этой любви? Говорят, что мы любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо труда — лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундиров», мундиров, которые служат обыденным украшением наших скамей для подсудимых».
Таков итог его впечатлений. Правда, чеховское понимание «патриотизма» не шире и не глубже нововременской трактовки вопроса о «чести родины», но для роста общественного сознания Чехова этот итог чрезвычайно важен. Сибирь и Сахалин поставили его лицом с современной ему действительностью. Вряд ли вернулся он после всего, что наблюдал на острове «невыразимых страданий», защитником самодержавия. Впервые он увидел во всей обнаженности мерзость, на которой держался строй Российской империи, и недаром скорбел он о богатейшей Сибири, отданной на поток и разорение чиновникам.
Это итог впечатлений — порядка социального, общественного и в известной мере политического. Но еще большее воздействие оказала на него поездка в моральном отношении. Он никогда не был сантиментален, стыдился проявления своих чувств и, вернувшись с Сахалина, конечно, не делился теми глубоко скорбными наблюдениями, которые он сделал. Ему была противна болтовня о Сахалине. Его целью стало написать книгу, в которой была бы поставлена совершенно определенная социальная проблема. «Буду воевать, — говорит он, — главным образом, против пожизненности наказаний, в которой вижу причину всех зол, и против законов о ссыльных, которые страшно устарели и противоречивы».
«Над «Сахалином» Чехов работал долго и упорно. Он боялся впасть в сантиментальность и, вместе с тем, пугался сухости. Он мечтал отдать «Сахалину» «годика три» и считал, что хотя он и «не специалист, но напишет кое-что и дельное». Он вообще очень серьезно смотрел на эту работу и предвидел, что книга «будет литературным источником и пособием для всех интересующихся «тюрьмоведением». Была у него мысль представить «Сахалин» как научную диссертацию для получения степени доктора медицины, и он полушутя, полусерьезно говорил Суворину, что его «Сахалин» — «труд академический», за который он получит «премию митрополита Макария». «Медицина не может упрекать меня в измене, я отдал должную дань учености и тому, что старые писатели называли педантством».
«Сахалин» печатался отдельными главами в журнале «Русская мысль» и каждый отрывок проходил через особенно придирчивую и двойную цензуру — общую и Главного тюремного управления.
Книга произвела огромное впечатление и в некотором смысле достигла той цели, на которую рассчитывал Чехов: «Сахалин» приобретал значение пособия для всех занимающихся тюрьмоведением. Книга обратила на себя внимание министерства юстиции и Главное тюремное управление командировало криминалиста А. Дриля и тюрьмоведа Л. Саломона на Сахалин проверить данные, сообщенные Чеховым. Поездка ученых вполне подтвердила все, о чем писал Чехов. В 1891 году Чехов, по представлению профессора Д. Анучина, был избран членом географического отдела Общества любителей естествознания. «Сахалин» был признан работой, имеющей серьезное научное значение. «Сахалин» встретил отклик и в заграничной печати — в особенности в немецкой. Иностранцы, писавшие о чеховской книге, даже выражали удивление, что «Сахалин» пропущен русской цензурой и настаивали на его переводе на все европейские языки как ценного труда, дающего «богатейший материал по культурной истории».
Чехов придавал особенное значение тем страницам своей книги, в которых он останавливался на вопросе о положении детей и подростков на Сахалине. В большом письме к А. Ф. Кони (
«Я видел голодных детей, — пишет он, — видел тринадцатилетних содержанок, пятнадцатилетних беременных. Проституцией начинают заниматься девочки с двенадцати лет. Школа существует только на бумаге — воспитывают же детей только среда и каторжная обстановка. Между прочим, у меня записан разговор с одним десятилетним мальчиком.
Я делал перепись селений в Верхнем Армудане, поселенцы все поголовно нищие и слывут за отчаянных игроков в штосс. Вхожу в одну избу: хозяев нет дома; на скамье сидит мальчик беловолосый, сутулый, босиком; о чем-то призадумался. Начинаю разговор:
Я. — Как по отчеству величают твоего отца?
Он. — Не знаю.
Я. — Как же так? Живешь с отцом и не знаешь, как его зовут. Стыдно!
Он. — Он у меня не настоящий отец.
Я. — Как так не настоящий?
Он. — Он у мамки сожитель.
Я. — Твоя мать замужняя или вдова?
Он. — Вдова. Она за мужа пришла.
Я. — Что значит за мужа?
Он. — Убила.
Я. — Ты своего отца помнишь?
Он. — Не помню. Я незаконный. Меня мамка на Каре родила».
Чехов много хлопотал во время своих деловых поездок в Петербург об улучшении положения сахалинских детей. Он собирал деньги по подписке, налаживал регулярные посылки книг и учебных пособий для сахалинских школ и, несомненно, что его книга побудила «Общество попечения о семьях ссыльно-каторжных» учредить отделение общества на Сахалине. Здесь было основано три приюта на 120 ребят.
Среди специальных исследований о русской каторге и очерков, изображавших жизнь на Сахалине, книга Чехова занимает свое особое место. Всячески вытравливая «личный элемент» и стремясь к предельной ясности, точности, сжатости, сочетая подлинную научность с творческим темпераментом, Чехов создал один из самых сильных и убедительных документов, свидетельствующих о варварски-бездушном отношении русского правительства к ссылаемым на «каторжный остров». «Сахалин» Чехова это — обвинительный акт против российского самодержавия.
Вот когда на примере собственной книги мог бы убедиться Чехов в том, что сама жизнь блестяще опровергла его широкую программу — программу писателя, который хотел бы остаться «нейтральным», быть «свободным художником и только».
Чехов зазвучал в книге о каторге как «тенденциозный» писатель, а мы помним, как боялся он тех, кто «читает между строк», и угадывает тенденцию там, где нет ее и в помине. А «Сахалин» «тенденциозен» именно тем, что это собрание человеческих документов вместе с тем является и грозным обличением социального зла, обличением правящей силы. В области чисто художественного творчества поездка на Сахалин дала Чехову немного — рассказы «Убийство» и «Гусев» (
За границей
В марте, по предложению А. С. Суворина, Чехов выехал вместе с ним за границу. Это была его первая заграничная поездка. Они отправились в Южную Европу — из Вены в Италию. Венеция, Флоренция, Болонья, затем Ницца, Неаполь и, наконец, Париж.
Есть несколько свидетельств современников, указывающих на «странное» отношение Чехова к тому, что он видел за границей. Так, Д. С. Мережковский (
А. С. Суворин запомнил, что Чехова «мало интересовало искусство — статуи, картины, рамы. Но тотчас же по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зеленой траве, Венеция захватывала его своей оригинальностью, но больше всего жизнью, серенадами, а не дворцами дожей и пр. Кладбища за границей его везде интересовали. Кладбища и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков».
И Мережковский и Суворин, верно подметив в Чехове его обостренное внимание к бытовым мелочам, для него всегда важным, — в них раскрывалась для него подлинная правда жизни, — подметив эту особенность, не поняли чеховского настроения за границей. Суворин, вернувшись в Петербург, на весь свет оповестил, что Чехову «за границей не понравилось». Больше того, Чехову приписали даже славянофильские убеждения — он-де сознательно «уклоняется от запада» — его душа тяготеет к востоку. Именно так и писала Чехову жена Суворина, Анна Ивановна, которая могла почерпнуть этот вздорный слух о Чехове со слов своего супруга.
Чехов, узнав обо всем этом, возмущенно писал Суворину: «Надо быть быком, чтобы приехав в первый раз в Венецию или во Флоренцию, стать «отклоняться от запада». В этом отклонении мало ума. Но желательно было бы знать, кто это старается, кто оповестил всю вселенную о том, что будто за границей мне не понравилось. Господи ты боже мой! Никому ни одним словом не заикнулся об этом. Мне даже Болонья понравилась. Что же я должен был делать? Реветь от восторга? Бить стекла? Обниматься с французами? Идей я не вывез, что ли? Но и идеи, кажется, вывез».
Да, так оно и было на самом деле — заграница, в особенности Италия, произвела на Чехова огромное впечатление. Только по натуре он был таким человеком, что не мог своих восторгов высказывать громогласно.
О своих заграничных впечатлениях Чехов дал вполне правдивый отчет в письмах к родным. Он прежде всего отметил, что «русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы, не трудно сойти с ума» и буквально в каждом письме и в каждой открытке он пишет о тех произведениях искусства, которые особенно его пленили. Он говорит, например, что в жизни своей не видел города замечательнее Венеции — это потому, что «здесь архитектура изумительная», а в храмах — «скульптура и живопись, какие нам и во сне не снились». Он чувствовал изумительную красоту собора Св. Марка, дворца дожей и удивлялся, что его другу, художнику Левитану, не понравилась Италия, «очаровательная страна». «Ведь Италия, — говорил Чехов, — единственная страна, где убеждаешься, что искусство в самом деле есть царь всего, а такое убеждение дает бодрость».
Но восторгаясь, он не терял собственной точки зрения и не повторял избитых общих мест. Так, он имел смелость заявить, что если бы Венеру Медицейскую одели в современное платье, то она «вышла бы безобразной, особенно в талии». По поводу же знаменитых галерей, в которых много отличных картин, он сказал, что весьма досадно, что в этих галереях много ничтожных произведений, «которые сохраняются, а не выбрасываются, только из духа консерватизма, присущего таким рутинерам, как господа люди».
Он не скрывал, что утомлен необходимостью бывать и лазить всюду, куда приказывали его спутники. И писал, что чувствует усталость и желание «поесть щей с гречневой кашей».
Тоска по гречневой каше, или, как говорил Суворин, по «зеленой травке», вовсе однако не доказательство его духовной слепоты к миру красоты и искусства. Это — голос той необычайной правдивости, которая в нем всегда жила, той искренности, которую он всегда боялся оскорбить нотой фальшивого восторга. Да, хороша Мадонна Тициана, великолепны усыпальницы Кановы, но нельзя не отметить, что в Италии в парикмахерских стригут удивительно и что в одной из парикмахерских, где потолок и все четыре стены зеркальные, он видел «как молодому человеку целый час подстригали бородку — вероятно жених или шуллер».
Прекрасно, конечно, что итальянские церкви «дают приют статуям и картинам, как бы голы они ни были», но странно, что «дом, где жила Дездемона, отдается внаймы».
А восторгаясь очаровавшей, «сведшей с ума Венецией», он в то же время замечает, что после Венеции наступили Бедекер (
В одном был точен Суворин в своих воспоминаниях о Чехове за границей: в указании на странную любовь Чехова к кладбищам и на его увлечение клоунами. И действительно, в каждом городе Чехов прежде всего заходил на кладбище и на всю жизнь сохранил симпатию к цирковым клоунам (
И недоумевая, и не понимая, и даже моментами верно указывая настроение Чехова его спутники не уловили самого важного в его восприятиях: негодования на «цивилизацию», представляющую столько развлечений для богатых путешественников. Чехов, побывав в Монте-Карло (
Именно эти ощущения и важны — они входят в ряд тех мыслей и чувств Чехова, которые образуют его этику, и выражают основы его морали.
По возвращении из-за границы Чехов с семьей провел лето в Калужской губернии. Брат Михаил (
Лето в Богимове прошло довольно оживленно, собралось большое общество дачников. Чехов сблизился с известным зоологом Вагнером, вместе с которым написал статью — «Фокусники», изобличающую шарлатанство московского «ученого» Богданова. Завязалось здесь и знакомство с семьей художника Киселева.
В Богимове Чехов продолжал работать над «Сахалином» и писал повесть «Дуэль». Богимовские впечатления отражены и в одном из самых лирических чеховских рассказов — «Дом с мезонином».
«Хоть кусочек общественной жизни!»
В поездке на «Сахалин» — ради «двух-трех дней», о которых можно будет вспоминать всю жизнь — видел Чехов выход из того душевного кризиса, который он так болезненно переживал. Но помог ли Сахалин? В известной мере, конечно, помог. Поездка, прежде всего, дала многое для роста его общественного сознания и принесла радость тех двух-трех дней, о которых можно вспоминать всю жизнь. Но было бы преувеличением утверждать, что вернувшись с Сахалина, Чехов почувствовал себя исцеленным. Когда он собирался на Сахалин, было ему «нудно», а теперь ему «скучно». И он с горечью пишет: «Если я врач, то мне нужны больные и больницы, если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке с мангусом (
И несомненно, что эти настроения внутренней неудовлетворенности, это уже осознанное стремление к политической и общественной жизни были теми толчками, которые заставили Чехова принять участие в борьбе с голодом, охватившим как раз в этот год целый ряд губерний.
Л. С. Мизинова и А. П. Чехов в Мелихове
О голоде В. И. Ленин в статье «Признаки банкротства» (
На помощь голодающему крестьянству пыталась прийти общественность, но ее инициатива в корне подрезывалась правительством. Однако, это не помешало ни Л. Н. Толстому, ни В. Г. Короленко самым активным образом выступить на борьбу со страшным бедствием. Не спокойна была и совесть Чехова. Он побывал в тогдашней Нижегородской и Воронежской губерниях. В Нижегородскую он ездил повидаться с земским начальником П. Е. Егоровым, старым своим знакомым, и вместе с ним организовал помощь голодающим путем закупки для них лошадей. Из этого широко задуманного плана мало что вышло практического. В Воронежскую губернию он отправился вместе с Сувориным и поездка превратилась почти-что в увеселительную прогулку — с обедами у губернатора, ужинами у богатых помещиков и т. д. (
То, что сделал Чехов для голодающих, ни в коей мере не может быть сравнимо с деятельностью Толстого и Короленко. И странное впечатление оставляют те письма Чехова, в которых речь идет о страшном бедствии. В них чувствуется какое-то благодушие. Чехов, например, не возмущается правительственными распоряжениями, сводящими на-нет частную инициативу, наоборот, он отмечает даже, что «правительство ведет себя недурно, помогает, как может. Земство же или не умеет, или фальшивит» и, в явном противоречии с действительными фактами, указывает, что «частная инициатива в Нижегородской губернии со стороны администрации препятствий не встречает». Стоит только прочесть замечательную книгу В. Г. Короленко «В голодный год», описывающую как раз Нижегородскую губернию, чтобы убедиться в совершенно противоположном.
И. Н. Потапенко
Но ведь и не надо ждать от Чехова большего. Он делал, что мог — собирал по подписке деньги, печатался в сборнике в пользу голодающих и ни в чем ином не умел проявить свою инициативу.
На этом примере мы видим как зигзагообразно идет рост общественного и политического сознания Чехова. Необычайно характерно для Чехова, что он, например, поверил гнусной клевете, распространенной по адресу известного писателя — народника Астырева (
И Чехов пишет Суворину: «Если наши социалисты в самом деле будут эксплоатировать для своих целей холеру, то я стану презирать их. Отвратительные средства ради благих целей делают и сами цели отвратительными. Пусть выезжают на спинах докторов и фельдшеров, но зачем врать народу. Зачем уверять его, что он прав в своем невежестве и что его грубые предрассудки — святая истина! Неужели прекрасное будущее может искупить эту подлую ложь? Будь я политиком, никогда бы я не решился позорить свое настоящее ради будущего, хотя бы мне за золотник подлой лжи обещали сто пудов блаженства». (Из письма 1 августа 1892 года.)
Письмо адресовано Суворину и тон письма подлинно «нововременский», а между тем в другом письме к тому же Суворину Чехов с негодованием говорит о «желчных кислотах», которые выливают Житель и Буренин на интеллигенцию, «шибко работающую» на голоде и холере — «не щадя ни живота, ни денег».
Так все еще живет Чехов в клубке противоречий. С одной стороны, он повторяет злостные сплетни и верит им, с другой — открыто заявляет о своем сочувствии к активно работающей интеллигенции. А как по-обывательски отнесся он к студенческим беспорядкам 1890 года! Он пишет о них Плещеву так: «Беспорядки у нас были грандиозные. Я читал прокламации, в них ничего нет возмутительного, но редактированы они скверно, и тем особенно плохи, что в них чувствуется не студент, а еврейчики и акушерки».
Можно было бы найти еще немало отрывков из чеховских писем, в которых обывательский подход к явлениям общественной и политической жизни выражен совершенно откровенно. Но нет необходимости приводить эти выдержки. Для нас ясно, что Чехов переживает в эти годы сложный и трудный процесс душевного перелома. Во многом он вышел победителем, многое преодолел, но он только начал избавляться от основного, что составляет признак внутреннего раба, — от «поклонения чужим мыслям», от признания силы авторитета. Не устранено еще и главное препятствие, стоящее на пути к его освобождению — Суворин. «Если бы умер Суворин, — пишет Чехов, узнавший о его болезни, — для меня это была бы такая потеря, что я, кажется, постарел бы на десять лет».
Суворин выздоровел, намного пережил Чехова, и Чехову не пришлось постареть на десять лет. Напротив, ему еще предстояли годы душевной бодрости.
Зрелость
«Помещик»
В 1892 году исполнилась давняя мечта Антона Павловича: он купил маленькое именьице.
Еще живя на Луке у Линтваревых, Чехов начал присматривать соседние хутора. Остановился было на одном — в Полтавщине, но это было далеко от Москвы и Петербурга.
Художник Сорохтин продавал имение Мелихово в шестидесяти верстах от Москвы — по Московско-Курской ж. д. в Серпуховском уезде, двенадцать верст от станции Лопасня.
Впервые побывав в Мелихове, Чехов писал Суворину, что «впечатление ничего себе. Дорога от станции до имения все время идет лесом, само имение симпатично. Дом новый, крепкий, с затеями. Мой кабинет прекрасно освещен сплошными итальянскими окнами и просторнее московского. Но в общем будет тесно. Амбары и прочие постройки новы. Сад и парк хороши. Инвентарь, если не считать рояля, никуда не годен. Парники хороши, оранжерей нет».
Его радовало, что ему уже не придется платить за квартиру и за дрова: «Леса у меня 160 десятин и дров хватит».
В письме к Киселеву — владельцу «незабвенного Бабкина», Антон Павлович так сообщает о своей покупке:
«Имение куплено за тринадцать тысяч. Купчая стоила около 750 рублей, итого 14 тысяч. Уплачено продавцу, художнику, наличными четыре тысячи и закладную в пять тысяч по 5°/о на десять лет. Остальные четыре тысячи художник получит из Земельного банка, весною, когда я заложу имение в оном банке».
Хлопоты по покупке имения отняли много времени. Бывший владелец оказался человеком недобросовестным и Чехов, каждый день «делая открытия», ожидал новых обманов. В том письме, где он с возмущением рассказывает о проделках Сорохтина, характерные для Чехова строки о купцах и дворянах: «Привыкли писать и говорить, что только купцы обмеривают и обвешивают. Но поглядели бы на дворян, глядеть гнусно. Это не люди, а обыкновенные кулаки, даже хуже кулаков, ибо мужик-кулак берет и работает, а мой художник берет и только жрет да бранится с прислугой.
Можете себе представить, с самого лета лошади не видели ни одного зерна овса, ни клочка сена, а жуют одну только солому, хотя работают за десятерых. Корова не дает молока, потому что голодна. Жена и любовница живут под одной крышей. Дети грязны и оборваны. Вонь от кошек. Клопы и громадные тараканы.
Художник делает вид, что предан мне всей душой и в то же время учит мужиков обманывать меня. Так как трудно на глаз понять, где моя земля и где мой лес, то мужики научены были показывать мне крупный лес, принадлежащий церкви. Но мужики не послушались. Вообще чепуха и пошлость. Гадко, что вся эта голодная и грязная сволочь думает, что и я так же дрожу над копейкой, как она, и что я тоже не прочь надуть. Мужики забиты, запуганы и раздражены».
Немало нужно было потратить труда и сил для того, чтобы эту запущенную усадьбу привести в порядок и придать жилью вполне культурный вид. Все, что было дурного в усадьбе, что не нравилось, тотчас же изменялось или уничтожалось, — рассказывает Михаил Павлович Чехов. Весь дом был переделан заново. В самой большой комнате со сплошными стеклами устроили кабинет для Антона Павловича; затем шла гостиная, комната для сестры, спальня Антона Павловича, комната отца, столовая, и комнаты матери, Евгении Яковлевны. Была еще комната, проходная, с портретом Пушкина, которая носила громкое название «пушкинской», и предназначалась для случайных гостей.
Чеховы переехали в марте и, лишь сошел снег, сейчас же принялись за хозяйство: Мария Павловна работала в огороде, Михаил Павлович в поле, Антон Павлович сажал деревья, старик же Павел Егорович ревностно, с утра до вечера расчищал в саду дорожки.
И как только узнали крестьяне, что новый помещик — врач, к нему, толпами, потянулись больные, — и из Мелихова, и из соседних деревень — за 20–25 верст. Хотя дощечка с надписью «Доктор Антон Павлович Чехов» уже давно была убрана и Чехов не занимался практикой, но он никогда не отказывался лечить крестьян — и в Бабкине, и на Луке, и в Богимове. Так и здесь — в Мелихове — он выслушивал, выстукивал и никого не отпускал без совета и без лекарств. Ему помогала сестра Мария Павловна. Вообще отношения с крестьянами у новых владельцев Мелихова установились дружеские.
В воспоминаниях многих современников А. П. Чехова не мало страниц, посвященных описанию мелиховского житья-бытья. Приведем отрывок одного из таких воспоминаний:
«Мелихово была старая мелкопоместная усадебка, запущенная и разрозненная. Но Чехов быстро привел ее в порядок, даже в элегантный вид. Через широкий пустырь, обсаженный вековыми березами, дорога шла в старинную рощу, в глубине которой ютился низенький деревянный дом с верандой и цветником. По дороге на высоких деревьях висели скворешни с надписью: «Братья Скворцовы».
Автор воспоминаний застал в Мелихове отца, мать и сестру Антона Павловича. «Прямо удивительно до чего это была милая, симпатичная семья. Отец Чехова был высокий, сильный старик, лет под семьдесят, чинный и строгий, но имением заведывала менее строгая, идеально добрая Мария Павловна, тогда еще молодая девушка — учительница гимназии.
Отец методически вел журнал погоды, читал «Записки Болотова» и «Четьи-Минеи» и отдыхал от трудовой жизни.
Но самым трогательным и восхитительным членом семьи была мать Антона Павловича — Евгения Яковлевна, исключительно редкая женщина, не менее замечательная, чем он сам. Он и физически был похож на нее. Какое это было редкое соединение сердечности, простоты, прирожденного ума и нежности. Нечего и говорить о том, что «Антоша» в семье был идолом, что все желания его были предупреждаемы. Мать и сестра оберегали его сон и стол и всяческий комфорт».
Самым ценным документом, рисующим мелиховский быт, является Дневник (
Старик ни строчкой не обмолвился об Антоне Павловиче как о писателе, враче, общественном деятеле. Зато он ни разу не упустил случая, чтобы не отметить, что сказал, что сделал, куда поехал и откуда приехал Антоша. И если Дневник не дает «трудов» Чехова, зато с пунктуальной точностью представляет его «дни».
Приведем несколько, особенно выразительных записей, извлеченных из большой переплетенной книги, в которой велся дневник (многие записи его сделаны рукой Антона Павловича).
1893 год
Январь. 24. Антоша Клара (
Март. 1. Антоша и Мезинова (
15. Баран прыгает, Марьюшка радуется (
17. Уехал в Москву П. Г. Чехов. Днем +2. Привезли овес (
18. — 1. Идет снег. Слава Богу все уехали и остались только двое: я и Чехова (
19. Приехали Маша и Мизинова. Ясный день. Привезли чечевицу и гречну (