Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Н. Г. Чернышевский. Книга вторая - Георгий Валентинович Плеханов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Второй пример. В апреле того же года по поводу столкновения прусского правительства с прусскою палатою депутатов, Чернышевский опять как будто берет сторону абсолютизма в его борьбе с либерализмом. По его словам, либералы напрасно удивлялись тому, что прусское правительство не сделало им добровольной уступки, а предпочло волновать страну распущением палаты. "Мы находим, — говорит он, — что прусскому правительству так и следовало поступить" [65]. Это опять должно было поразить наивного читателя и показаться ему изменою делу свободы. Само собою понятно, однако, что и тут наш автор вовсе не ополчался на защиту деспотизма, а только хотел воспользоваться прусскими событиями для сообщения наиболее догадливым из своих читателей правильного взгляда на то главное условие, от которого зависит в последнем счете исход всех крупных общественных столкновений. И вот что говорит он на этот счет:

"Как споры между различными государствами ведутся сначала дипломатическим путем, точно так же борьба из-за принципов внутри самого государства ведется сначала средствами гражданского влияния или так называемым законным путем. Но как между различными государствами спор, если имеет достаточную важность, всегда приходит к военным угрозам, точно так и во внутренних делах государства, если дело не маловажно. Если спорящие государства слишком неравносильны, дело обыкновенно решается уже одними военными угрозами: слабое государство исполняет волю сильного, и этим отвращается действительная война. Точно так же и в важных внутренних делах война отвращается только тем, если одна из спорящих сторон чувствует себя слишком слабою, сравнительно с другой: тогда она смиряется, лишь только увидит, что противная партия действительно решилась прибегнуть к военным мерам. Но если два спорящие государства не так неравносильны, чтобы слабейшее из них не могло надеяться отразить нападение, то от угроз доходит дело и до войны. Обороняющийся имеет на своей стороне очень большую выгоду, и потому, если он уже не слишком слаб, то не падает духом от решимости более сильного противника напасть на него" [66].

С этой точки зрения он и смотрел на то, что происходило тогда в Пруссии. Он защищал и хвалил прусское правительство, — необходимо заметить это, — единственно потому, что оно "действовало как нельзя лучше в пользу национального прогресса", разрушая политические иллюзии тех наивных пруссаков, которые, неизвестно на каком основании, воображали, что система истинно конституционного правления водворится у них сама собою, без борьбы со старым порядком. И если он не обнаруживал ни малейшего сочувствия к прусским либералам и даже потешался над ними, то это объясняется тем, что и они, по его справедливому мнению, хотели добиться своих целей без решительной борьбы со своими политическими врагами. Говоря о возможном исходе столкновения между палатою и правительством, он с большою проницательностью замечает, что "судя по нынешнему настроению общественного мнения в Пруссии, надобно полагать, что противники нынешней системы находят себя слишком слабыми для военной борьбы и готовы смириться при первой решительной угрозе правительства, что оно прибегнет к военным мерам" Так оно и вышло. Чернышевский был прав в своем презрении к прусским либералам. Они действительно хотели, чтобы конституционный порядок утвердился в Пруссии сам собою. Они не только не прибегли к решительным действиям, — за это их нельзя было бы винить, так как при тогдашнем соотношении общественных сил это было невозможно, — но в принципе осуждали всякую мысль о таких действиях, т. е. препятствовали, насколько это зависело от них, такому изменению общественных сил, которое позволило бы прибегнуть к таким действиям в будущем. Чернышевский не мог простить им это, как не простил и Лассаль. Замечательно, что именно в то время, когда Чернышевский осмеивал прусских либералов в своих политических обозрениях, Лассаль громил их в своих речах. И еще более замечательно, что в этих речах германский агитатор иногда теми же словами, как и Чернышевский, говорил о соотношении общественных сил, как об основе политического строя каждой данной страны. Лассаль имел во многих отношениях тех же учителей, что и Чернышевский. Естественно, что политическая мысль обоих работала в одном и том же направлении и приходила к результатам, отчасти совпадающим между собою. Мы потому говорим: "отчасти", что, отмечая большое сходство между взглядами Лассаля, с одной стороны, и Чернышевского, с другой, не следует закрывать глаза и на различие между ними. Лассаль не ограничивается тем выводом, что конституция каждой данной страны служит юридическим выражением существующего в ней соотношения общественных сил. Он старается найти те причины, которыми определяется это соотношение, и находит их в общественной экономике. Относящиеся к этому вопросу речи Лассаля проникнуты материалистическим духом, чего совсем нельзя сказать, например, об его речи о философии Фихте или об его "Системе приобретенных прав". Чернышевский тоже не игнорирует вопроса о причинах, обусловливающих собою соотношение общественных сил, но в своем анализе он останавливается, дойдя до общественного самосознания, т. е. не переступает той границы, которая отделяет исторический идеализм от исторического материализма. В противоположность Лассалю, он в своих рассуждениях о прусских делах выступает гораздо более последовательным идеалистом, чем во многих других своих статьях политического или исторического содержания. Эта разница тоже должна быть целиком отнесена на счет "соотношения общественных сил". В Пруссии, как ни слаб был прусский капитализм сравнительно с тем, что он представляет собою в настоящее время, все-таки уже начиналось рабочее движение в новейшем смысле этого слова; а в России только начинало расцветать то движение разночинцев, которое называется обыкновенно движением интеллигенции. Под влиянием нужд рабочего движения даже идеалисты нередко оказываются вынужденными рассуждать по материалистически. Примеров такого влияния нужд рабочего движения можно не мало насчитать в современной Франции. Движение интеллигенции, наоборот, даже материалистов толкает иногда на путь чисто идеалистических рассуждений. Это особенно хорошо наблюдается в нынешней России.

Политические обозрения Чернышевского предназначались для "лучших людей", которым нужно было знать, чему они должны учить отсталую массу. Дело "лучших людей" сводилось, главным образом, к пропаганде. Однако, не исключительно к ней. "Простонародье", вообще говоря, не фигурирует на политической сцене. И то, что происходит на этой сцене, — тоже говоря вообще, — мало касается его интересов. Но бывают исключительные эпохи, в течение которых народная масса пробуждается от своей обычной спячки и делает энергичные, хотя нередко малосознательные, попытки к улучшению своей судьбы. В такие исключительные эпохи деятельность "лучших людей" более или менее утрачивает свой преимущественно пропагандистский характер и становится агитационной. Вот что говорит Чернышевский о подобных эпохах:

"Исторический прогресс совершается медленно и тяжело… так медленно, что если мы будем ограничиваться слишком короткими периодами, то колебания, производимые в поступательном ходе истории случайностями обстоятельств, могут затемнить в наших глазах действие общего закона. Чтобы убедиться в его неизменности, надобно сообра-зить ход событий за довольно продолжительное время… Сравните состояние обществен-ных учреждений и законов Франции в 1700 году и ныне, — разница чрезвычайная, и вся она в выгоду настоящего; а между тем, почти все эти полтора века были очень тяжелы и мрачны. То же самое и в Англии. Откуда же разница? Она постоянно подготовлялась тем, что лучшие люди каждого поколения находили жизнь своего времени чрезвычайно тяжелою; мало-помалу хотя немногие из их желаний становились понятны обществу, и потом, когда-нибудь, через много лет, при счастливом случае, общество полгода, год, много три или четыре года, работало над исполнением хотя некоторых из тех немногих желаний, которые проникли в него от лучших людей. Работа никогда не была успешна: на половине дела уже истощалось усердие, изнемогала сила общества и снова практическая жизнь общества впадала в долгий застои, и по-прежнему лучшие люди, если переживали внушенную ими работу, видели свои желания далеко не осуществленными и по-прежнему должны были скорбеть о тяжести жизни. Но в короткий период благородного порыва многое было переделано. Конечно, переработка шла наскоро, не было времени думать об изяществе новых пристроек, которые оставались не отделаны начисто, некогда было заботиться о субтильных требованиях архитектурной гармонии новых частей с уцелевшими остатками, и период застоя принимал перестроенное здание со множеством мелких несообразностей и некрасивостей. Но этому ленивому времени был досуг внимательно всматриваться в каждую мелочь, и так как исправление не нравившихся ему мелочей не требовало особенных усилий, то понемногу они исправлялись; а пока изнеможенное общество занималось мелочами, лучшие люди говорили, что перестройка не докончена, доказывали, что старые части здания все больше и больше ветшают, доказывали необходимость вновь приняться за дело в широких размерах. Сначала их голос отвергался уставшим обществом, как беспокойный крик, мешающий отдыху; потом, по восстановлении своих сил, общество начинало все больше и больше прислушиваться к мнению, на которое негодовало прежде, понемногу убеждалось, что в нем есть доля правды, с каждым годом признавало эту долю все в большем размере, наконец, готово было согласиться с передовыми людьми в необходимости новой перестройки, и при первом благоприятном обстоятельстве с новым жаром принималось за работу, и опять бросало ее, не кончив, и опять дремало, и потом опять работало" [67].

Политические обозрения Чернышевского имели целью именно показать "лучшим людям", что старое здание современного общественного порядка все более и более ветшает, и что необходимо "вновь приняться за дело в широких размерах". И, как это по всему видно, ему к концу первого, — т. е. досибирского, — периода его литературной деятельности стало казаться, что общество все больше и больше прислушивается к его мнению и все больше и больше соглашается с ним. Другими словами, он стал думать, что и в русской истории приближается один из тех благодетельных скачков, которые редко совершаются в истории, но зато далеко подвигают вперед процесс общественного развития. Настроение передовых слоев русского общества в самом деле быстро поднималось, а вместе с ним поднималось и настроение Чернышевского. Он, находивший когда-то возможным и полезным разъяснять правительству его собственные выгоды в деле крестьянского освобождения, теперь уже и не думает обращаться к правительству. Всякие расчеты на него кажутся ему вредным самообольщением. В статье "Русский реформатор" ("Современник", 1861 года, октябрь), написанной по поводу выхода книги Н. Корфа: "Жизнь графа Сперанского", Чернышевский подробно доказывает, что никакой реформатор не должен обольщаться у нас подобными расчетами. Враги называли Сперанского революционером. Этот отзыв смешит Чернышевского. У Сперанского, действительно, были очень широкие планы преобразования, но смешно называть его революционером по размеру средств, какими он думал воспользоваться для исполнения своих намерений. Он держался только тем, что успел приобресть доверие имп. Александра I. Опираясь на это доверие, он и думал осуществить эти планы. И именно поэтому Чернышевский называет его мечтателем. Он был человеком очень тонкого ума, но горячность его стремлений ввела его в ошибку. Мечтатели часто бывают смешны; но они становятся вредны обществу, когда обольщаются в серьезных делах. "В своей восторженной хлопотливости на ложном пути, — говорит Чернышевский, — они как будто добиваются некоторого успеха и тем сбивают с толку многих, заимствующих из этого мнимого успеха мысль идти тем же ложным путем. С этой стороны деятельность Сперанского можно назвать вредною" [68].

Не поддается вредным увлечениям в политике только тот, кто постоянно помнит, что ход общественной жизни определяется соотношением общественных сил. Тому, кто хочет действовать сообразно с этим основным положением, приходится иногда переживать тяжелую нравственную борьбу. Чернышевский старается предупредить на этот счет "лучших людей" своего времени ввиду приближавшегося, как он думал, скачка. Так, еще в январе 1861 года, разбирая одну книгу известного американского экономиста Кери, ничтожество которого, мимоходом сказать, разоблачается у него самым лучшим образом, он неожиданно переходит к известной еврейской героине Юдифи и горячо оправдывает ее поступок. Он говорит: "Исторический путь не тротуар Невского проспекта; он идет целиком через поля, то пыльные, то грязные, то через болота, то через дебри. Кто боится быть покрыт пылью и выпачкать сапоги, тот не принимайся за общественную деятельность: она — занятие благородное для людей, когда вы думаете действительно о пользе людей, но занятие не совсем опрятное. Правда, впрочем, что нравственную чистоту можно понимать различно: иному, может быть, кажется, что, например, Юдифь не запятнала себя… Расширьте круг ваших соображений, и у вас по многим частным вопросам явятся обязанности, различные от тех, какие следовали бы из изолированного поставления тех же вопросов" [69].

В начале 60-х годов правительство вознамерилось несколько ослабить цензурные стеснения. Решено было написать новый цензурный устав, и печати позволили высказаться по вопросу об ее собственном обуздании. Чернышевский не замедлил выразить по этому поводу свой собственный взгляд, по обыкновению сильно расходившийся с обычным либеральным взглядом. Правда, Чернышевский сам едко смеется над теми людьми, которые полагают, что типографский станок имеет какую-то специфическую силу вроде белладонны, серной кислоты, гремучего серебра и т. п. "Наше личное мнение не расположено к ожиданию ненатурально вредоносных результатов от предметов и действий, в которых нет силы производить такие бедствия. Мы думаем, что для произведения общественных бед типографский станок слишком слаб. Ведь нет на нем столько чернил, чтобы, прорвавшись как-нибудь, затопили они страну, и нет в нем таких пружин, чтобы, сорвавшись как-нибудь и хлопнув по литерам, стрельнули они ими, как картечью". Однако Чернышевский признает, что бывают такие эпохи, когда печать может оказаться опасною для правительства данной страны не менее картечи. Это именно такие эпохи, когда интересы правительства расходятся с интересами общества и приближается революционный взрыв. Находясь в подобном положении, правительство имеет все основания стеснять печать, потому что печать, наравне с другими общественными силами, готовит его падение. В таком положении постоянно находились почти все часто сменявшиеся французские правительства нынешнего века. Все это очень обстоятельно и спокойно изложено Чернышевским. О русском правительстве до самого конца статьи нет и речи. Но в заключение Чернышевский неожиданно спрашивает читателя, — а что если бы оказалось, что законы о печати действительно нужны у нас? "Тогда мы вновь заслужили бы имя обскурантов, врагов прогресса, ненавистников свободы, панегиристов деспотизма и т. д., как уже много раз подвергали себя такому нареканию". Поэтому он и не хочет исследовать вопроса о надобности или ненадобности специальных законов о печати у нас. "Мы опасаемся, — говорит он, — что добросовестное исследование привело бы нас к ответу: да, они нужны" [70]. Вывод ясен: нужны потому, что и в России приближается время "скачка".

В той же мартовской книжке "Современника", в которой была напечатана только что цитированная нами статья, появилась также полемическая заметка: "Научились ли?" по поводу известных студенческих беспорядков 1861 года. Чернышевский защищает в ней студентов от упрека в нежелании учиться, который делали им наши "охранители", и по пути высказывает также много горьких истин правительству. Ближайшим поводом к этой полемике послужила статья неизвестного автора в "С.-Петербургских Академических Ведомостях" под заглавием: "Учиться или не учиться?". Чернышевский отвечает, что по отношению к студентам такой вопрос не имеет смысла, так как они всегда хотели учиться, но им мешали стеснительные университетские правила. Студентов, — людей, находящихся в том возрасте, когда по нашим законам мужчина может жениться, принимается на государственную службу и "может быть командиром военного отряда", — университетские правила хотели поставить в положение маленьких ребят. Неудивительно, что они протестовали. Им запрещали даже такие совершенно безвредные организации, как товарищества взаимной помощи, безусловно необходимые при материальной необеспеченности большинства учащихся. Студенты не могли не восстать против таких порядков, так как тут дело шло о "куске хлеба и о возможности слушать лекции. Этот хлеб, эта возможность отнимались". Чернышевский прямо заявляет, что составители университетских правил именно хотели отнять возможность учиться у большинства людей, поступающих в студенты университета. "Если автор статьи или его единомышленники считают нужным доказать, что эта цель нисколько не имелась в виду при составлении правил, пусть они напечатают документы, относящиеся к тем совещаниям, из которых произошли правила". Безыменный автор статьи "Учиться или не учиться?" направил свой упрек в нежелании учиться не только против студентов, но и против всего русского общества. Этим и воспользовался Чернышевский, чтобы свести спор о беспорядках в университете на более общую почву. Противник его допускал, что существуют некоторые признаки желания русского общества учиться. Доказательством этому служили, по его мнению, "сотни" возникающих у нас новых журналов, "десятки" воскресных школ. "Сотни новых журналов, да где же это автор насчитал сотни? — восклицает Чернышевский. — А нужны были бы действительно сотни, и хочет ли автор знать, почему не основываются сотни новых журналов, как было бы нужно? Потому, что по нашим цензурным условиям невозможно существовать сколько-нибудь живому периодическому изданию нигде, кроме нескольких больших городов. Каждому богатому торговому городу было бы нужно несколько хотя маленьких газет; в каждой губернии нужно было бы издаваться нескольким местным листкам. Их нет потому, что им нельзя быть… Десятки воскресных школ… Вот это не преувеличено, не то, что сотни новых журналов: воскресные школы в империи, имеющей более 60 миллионов населения, действительно считаются только десятками. А их нужны были бы десятки тысяч, и скоро могли бы точно устроиться десятки тысяч, и теперь же существовать; по крайней мере, много тысяч. Отчего же их только десятки? Оттого, что они подозреваются, стесняются, пеленаются, так что у самых преданных делу преподавания в них людей отбивается охота преподавать".

Сославшись на существование "сотен" новых журналов и "десятков" воскресных школ, как на кажущиеся признаки желания общества учиться, автор разобранной Чернышевским статьи поспешил прибавить, что признаки эти обманчивы. "Послушаешь крики на улицах, — меланхолически повествовал он, — скажут, что вот там-то случилось то-то, и поневоле повесишь голову и разочаруешься"… "Позвольте, г. автор статьи, — возражает Чернышевский, — какие крики слышите вы на улицах? Крики городовых и квартальных, — эти крики и мы слышим. Про них ли вы говорите? Скажут, что вот там-то случилось то-то… — что же такое, например? Там случилось воровство, здесь превышена власть, там сделано притеснение слабому, здесь оказано потворство сильному, — об этом беспрестанно творят. От этих криков, слышных всем, и от этих ежедневных разговоров в самом деле поневоле повесишь голову и разочаруешься".

Обвинитель студентов нападал на их мнимую нетерпимость к чужим мнениям, на то, что они в своих протестах прибегают к свисткам, моченым яблокам и тому подобным "уличным орудиям". Чернышевский возражает ему, что "свистки и моченые яблоки употребляются не как уличные орудия: уличными орудиями служат штыки, приклады, палаши". Он предлагает своему противнику вспомнить, "студентами ли употреблялись эти уличные орудия против кого-нибудь, или употреблялись они против студентов… и была ли нужда употреблять их против студентов".

Понятно, какое впечатление должны были производить подобные статьи Чернышевского на русское студенчество. Когда впоследствии студенческие беспорядки повторились в конце шестидесятых годов, то статейка "Научились ли?" читалась на сходках студентов, как лучшая защита их требований. Понятно также, как должны были встречать подобные вызывающие статьи гг. "охранители". "Опасное" влияние великого писателя на учащуюся молодежь все более и более становилось для них несомненным. Мы уже знаем, как было устранено это влияние.

Стоя на точке зрения утопического социализма, Чернышевский находил, что те планы, к осуществлению которых стремились его западные единомышленники, могли осуществиться при самых различных политических формах. Так говорила теория. И пока Чернышевский не уходил из ее области, он не обинуясь высказывал этот свой взгляд. В начале его литературной деятельности наша общественная жизнь как будто обещала дать некоторое, хотя бы только косвенное, подтверждение справедливости этого взгляда: у наших передовых людей явилась тогда надежда на то, что правительство возьмет на себя почин беспристрастного решения крестьянского вопроса. Это была несбыточная надежда, от которой Чернышевский отказался едва ли не ранее, чем кто-либо другой. И если в теории он и впоследствии неясно видел связь экономики с политикой, то в своей практической деятельности, — говоря это, мы имеем в виду его деятельность, как публициста, — он выступал непримиримым врагом нашего старого порядка, хотя его своеобразная ирония продолжала вводить многих либеральных читателей в заблуждение на этот счет. На деле, — если не в теории, — он стал человеком непримиримой политической борьбы, и жажда борьбы сказывается едва ли не в каждой строке каждой из его статей, относящихся к 1861 г. и, в особенности, к роковому для него 1862 году.

ОТДЕЛ ВТОРОЙ

Политико-экономические взгляды Н. Г. Чернышевского

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Общие замечания. — Гипотетический метод

В исторических взглядах нашего автора случайности отводится вообще очень широкое место. Это мы видели в одном из предыдущих отделов.

Теперь мы скажем, что даже современный нам экономический строй представлялся Чернышевскому продуктом исторических случайностей. "По истории оказалось, — говорит он в цитированной уже рецензии на книгу Рошера, — что нынешние экономические формы возникли под влиянием отношении, противоречащих требованиям экономической науки, не совместимых ни с успехами труда, ни с расчетливостью потребления, словом сказать, представляют собою результат причин, враждебных и труду, и благосостоянию. Например, в Западной Европе экономический быт основался на завоевании, на конфискации и монополии". Никто не скажет, разумеется, что завоевания, конфискации, монополии не имели места в Западной Европе. Но ввиду решающего значения, приписываемого Чернышевским завоеванию, нам невольно припоминаются слова Энгельса: "Даже в том случае, если мы исключим всякую возможность грабежа, насилия и обмана, если мы допустим, что всякая частная собственность первоначально основывалась на личном труде ее обладателя и затем во все дальнейшее время только равные стоимости обменивались на равные, то тем не менее, с дальнейшим развитием производства и обмена, мы необходимо придем к современному капиталистическому способу производства, к монополизированию средств производства и существования в руках одного малочисленного класса, к пригнетению другого, составляющего огромнейшее большинство, класса до положения лишенных всякой собственности пролетариев, к периодической смене производительной горячки и торговых кризисов и ко всей современной анархии в производстве. Относя различные исторические формы экономического быта на счет завоевания и считая их противоречащими "требованиям экономической науки", наш автор естественно не мог придавать большой цены их изучению. Знакомясь с так называемым историческим методом в экономической науке лишь по трудам таких его представителей, как Вильгельм Рошер и проч. Zitaten-Professoren, он относился к нему очень пренебрежительно и считал его плодом реакции против освободительных стремлений рабочего класса [71].

Отрицая исторический метод, наш автор пользовался в своих экономических исследованиях другим методом, который он называл гипотетическим. Мы характеризуем его собственными словами Чернышевского. "Этот метод состоит в том, — говорит он в своих замечаниях на первую книгу "Политической экономии" Милля, — что, когда нам нужно определить характер известного элемента, мы должны на время отлагать в сторону запутанные задачи и приискивать такие задачи, в которых интересующий нас элемент обнаруживал бы свой характер самым несомненным образом, приискивать задачи самого простейшего свойства. Тогда, узнав характер занимающего нас элемента, мы можем уже удобно распознать ту роль, какую играет он и в запутанной задаче, отложенной нами на время. Например, вместо многосложной задачи: были ли войны с Францией в конце прошлого и начале нынешнего века полезны для Англии, берется простейший вопрос: может ли война быть полезна не для какой-нибудь шайки, а для многочисленной нации? Теперь, как же решить этот вопрос? Дело идет о выгоде, то есть о количестве благосостояния или богатств, об уменьшении или об увеличении его, то есть о величинах, которые измеряются цифрами. Откуда же возьмем мы цифры? Никакой исторический факт не дает нам этих цифр в том виде, какой нам нужен, то есть в простейшем виде, так, чтобы они зависели единственно от определяемого нами элемента, от войны… Итак, из области исторических событий мы должны перенестись в область отвлеченного мышления, которое вместо статистических данных, представляемых историею, действует над отвлеченными цифрами, значение которых условно и которые назначаются просто по удобству. Например отвлеченное мышление поступает так. Предположим, что общество имеет 5.000 человек населения, в том числе 1.000 взрослых мужчин, трудом которых содержится все общество. Предположим, что 200 из них пошли на войну. Спрашивается, каково экономическое отношение этой войны к обществу? Увеличила или уменьшила она благосостояние общества? Лишь только мы произвели такое простейшее построение вопроса, решение становится столь просто и бесспорно, что может быть очень легко отыскано каждым и не может быть опровергнуто никем и ничем… По термину "предположение", "гипотеза", самый метод называется гипотетическим" [72]. Такого метода Чернышевский держится во всех своих экономических исследованиях, которые принимают, благодаря этому, совершенно особенный, до крайности отвлеченный характер. Известно, что главное экономическое сочинение нашего автора представляет собою частью перевод, частью изложение "Политической экономии" Милля, сопровождаемое очень обширными замечаниями и самостоятельными дополнениями. Читая это сочинение, интересно следить за тем, как принятый автором метод исследования постоянно увлекает его из области действительных, существующих экономических отношений в область отвлеченного мышления. В том, что касается существующих отношений, Чернышевский редко оспаривает Милля. Он большею частью довольствуется его анализом, который, как известно, оставляет желать очень многого по своей неясности и непоследовательности. Он не расходится с Миллем даже в таких существенных вопросах, как вопросы о стоимости, о цене, о деньгах, о законе рабочей платы и т. п. Милль совершенно прав в том, что касается существующего, говорит обыкновенно Чернышевский, но посмотрим, так ли должно быть, того ли требует здравая экономическая теория? "Предположим" и т. д. — следует обыкновенно блестящая критика существующих отношений, критика, опирающаяся, однако, исключительно только на совершенно отвлеченные соображения и предположения. Недостатки метода кидаются, таким образом, в глаза, и его, конечно, не одобрит ни один из современных научных противников капитализма, так как противники эти опираются теперь не на требования отвлеченной "теории", а на те внутренние противоречия существующего ныне строя, которые в своем дальнейшем развитии необходимо должны повести к его устранению.

Современная социалистическая литература чуждается утопии. Иногда приходится слышать, что в этом заключается важный недостаток ее. Но это не так. Утопии имели смысл лишь до тех пор, пока социалисты стояли на идеалистической точке зрения, пока они считали понятия и чувства людей главным источником существующих общественных отношений. Тогда подробно разработанный и привлекательно раскрашенный план "нормального" общественного устройства, способный убедить людей в выгодах предлагаемой им реформы и подействовать на их воображение, казался необходимым средством социалистической пропаганды. Теперь, когда социалисты знают, что "идеальное" есть отражение в человеческих головах "материального", они не верят более в магическую силу утопий. Люди будут поступать не так, как приглашают их поступать утопии, а так, как заставит их поступать суровая экономическая необходимость. Чтобы принимать полезное и деятельное участие в ходе общественно-исторического развития, надо не соблазнять людей блестящими картинами "справедливых" общественных отношений, а понимать и разъяснять характер современных нам материальных условий человеческого существования. Если мы изучили эти условия, если мы умеем предсказать дальнейший ход их развития, то мы можем также предвидеть, в какую сторону будут изменяться понятия и чувства наших современников. А сообразно с этим мы можем направить и нашу практическую деятельность. Сила нашего влияния на дальнейший ход событий будет прямо пропорциональна ясности нашего понимания сущности современных нам экономических отношений. Наша "программа" должна быть особого рода философией, той философией, которая в понятиях и практических требованиях выражает предстоящий ход общественно-экономического движения. Социалисты должны быть акушерами нового общества, элементы которого развиваются внутри существующего буржуазного порядка. Но акушер представляет собою прямую противоположность утописту. Он не рассуждает о том, как должно было бы рождаться человечество. Он наблюдает то, что есть в действительности; он изучает механизм родов и, вполне подчиняясь его законам, пользуется ими для своей практической цели.

Таким образом социализм из утопического делается критическим. Социалистическое отрицание буржуазного общества становится в теснейшую связь с пониманием этого общества, т. е. с выяснением его исторического значения. Сообразно с этим классическая буржуазная экономия (т. е. та экономия, которая одна заслуживает названия науки) получает совсем другой смысл в глазах социалистов. Она представляется им тем, чем она была в действительности, т. е. не сплетением лжи и софизмов, сбивших с толку человечество, а учением о законах, управляющих экономической жизнью общества на известной ступени его развития. Теории буржуазных экономистов служат социалистам необходимым пособием при изучении того общественного порядка, который подготовляет условия социалистической революции. Не довольствуясь утопиями, Маркс начинает в сороковых годах свою критическую работу внимательным изучением буржуазной экономии. И с этих пор в истории экономической науки начинается новая эпоха. Диалектическая критика Маркса устранила односторонние, метафизические взгляды буржуазных экономистов, пополнила пробелы и исправила ошибки их теорий и поставила политическую экономию на совершенно новое основание. Быстрые теоретические успехи социализма были в то же время теоретическими успехами экономической науки. Теперь политическая экономия стала наукой об экономическом развитии общества. Что касается буржуазного порядка, то она изучает его историю, его законы и показывает, как постоянное и неотвратимое их действие подрывает этот порядок и подготовляет материальные условия для нового общественного устройства. Иначе сказать, буржуазная политическая экономия изучала буржуазный порядок в его готовом законченном виде, который она считала неизменным. Современная нам политическая экономия изучает буржуазный порядок с точки зрения развития, с точки зрения его возникновения и уничтожения.

Чернышевский не оставил ни одного описания социалистического общества; только в одном из снов Веры Павловны, в романе "Что делать?", перед нами проходят роскошные картины будущей общественной жизни. Наивный г. Иванов-Разумник сделал из этого обстоятельства тот архикомический вывод, что Чернышевский только в названном романе, да и то из презрения к читающей публике, перешел на точку зрения утопического социализма. Оспаривать этот вывод здесь бесполезно. Мы уже знаем, что, если Чернышевский готов был признать своим "собственным" планом план то одного, то другого выдающегося социалиста-утописта, то это происходило единственно потому, что все планы этого рода казались ему тождественными в своих общих чертах. Нам известно также, что он смотрел на социальную науку вообще и на политическую экономию в частности глазами социалиста-утописта. А это значит, что для него, как и для всех других социалистов-утопистов, главная задача науки заключалась не в изучении объективного хода развития нынешнего общества, а в исследовании того, каким должно быть будущее общество. Он прямо высказывает это в заключительных строках своих "Очерков из политической экономии". — "Не успела войти в наши очерки та часть теории, которая, по нашему мнению, наиболее важна в науке. Критикою господствующих понятий нам удавалось приводить читателя к общим принципам устройства, наиболее выгодного для людей. Но мы не успели изложить, в каких главных подробностях должны некогда осуществиться эти принципы и какими переходными ступенями могут уже теперь люди приближаться к наилучшему устройству своих материальных отношений. Нам пришлось в этом отношении довольствоваться неопределенными очерками, представленными у Милля в главе о вероятной будущности рабочих сословий. Мысли его верны, но слишком бледны. И мы очень жалеем, что не успели дополнить их очерками, более точными. Но что же делать!" [73] Анализ экономических явлений в современном обществе, изложение законов буржуазного хозяйства имели для Чернышевского второстепенное значение, обусловленное преимущественно полемическими целями: "критика господствующих понятий" должна была "приводить читателя к общим принципам устройства, наиболее выгодного для людей", оттенять эти принципы. Сообразно с этим, Чернышевский равнодушно относится к тем противоречиям, в которые впадает Милль при изложении важнейших политико-экономических теорий. Трудно представить себе, чтобы он при своем ясном уме мог не заметить этих противоречий, обратив на них некоторое внимание. Но ему до них было мало дела. Его досадовало не то, что Милль плохо понимает современную экономическую жизнь цивилизованных обществ, а то, что он слишком много занимается этой жизнью и слишком мало думает о требованиях "здравой теории", т. е. о принципах будущего общественного устройства. Чернышевский сравнивает Милля с человеком, который, решившись покинуть Петербург, не знает, куда ему следует направиться, в Берлин или в Казань, и, даже признав, наконец, что в Берлин ехать было бы разумнее, все-таки сворачивает на Казань. Это очень остроумное сравнение. Но оно характеризует только практическое отношение Милля к великому спору между пролетариатом и буржуазией. Теоретических ошибок английского экономиста оно вовсе не указывает, да и не имеет их в виду. Несмотря на всю неясность своих экономических понятий, Милль все-таки кажется Чернышевскому "достойным учеником Рикардо".

Под влиянием современного ему рабочего движения, Милль уже не смотрел на буржуазное общество, как на вечное и неизменное. Он допускал, что буржуазный общественный порядок может быть, пожалуй, заменен другим, более соответствующим интересам массы. О будущности "рабочих сословий" он высказывал даже мысли, которые казались верными социалисту Чернышевскому. Поэтому наш автор и выбрал его книгу для перевода на русский язык. Но "верные" мысли Милля были, во-первых, слишком "бледны", а во-вторых, он высказывал их только мимоходом, занимаясь почти исключительно "условиями быта и прогресса, принадлежащими обществу, основанному на частной собственности" (слова Милля). Поэтому Чернышевский решил снабдить перевод его книги дополнениями и примечаниями, излагающими более правильные принципы общежития. Таково было происхождение главного экономического труда нашего автора.

Типическим образчиком отношения Чернышевского к спорным теориям буржуазных экономистов может служить следующее замечание его о государственных займах: "Разумеется, бывают разные роды займа, как бывают разные роды налога, и некоторые из них более обременительны для нации, чем другие. Но место не дозволяет нам здесьвдаваться в эти подробности, которые, впрочем, теряют значительную часть своей важности для теоретического исследования, если мы твердо убедимся в общей невыгодности самого принципа заменять налог займами. Теория говорит, что займов не следует заключать; после этого, какую степень серьезности могли бы иметь рассуждения о том, в каких обстоятельствах и в каком размере можно заключать займы?" [74]. Рассуждая таким образом, можно было равнодушно проходить мимо важнейших вопросов буржуазного хозяйства. Какую степень серьезности могут иметь наши рассуждения о стоимости, если мы твердо убедимся в общей несостоятельности современного обмена? Какую степень серьезности могут иметь споры о законе заработной платы, если теория говорит, что рабочая сила не должна быть продаваема на рынке? Читатель уже знает, что именно так рассуждали социалисты-утописты, и что такое отношение их к теориям буржуазной экономии было одной из главных ошибок утопического социализма, препятствовавших дальнейшему развитию общественной науки.

В 1866 году в английском журнале "Common Wealth" началось печатание ряда статей рабочего Георга Эккариуса, который задался целью подробно разобрать экономические учения Милля. Статьи Эккариуса появились в виде отдельной брошюры на немецком языке под заглавием: "Eines Arbeiters Widerlegung der national-ökonomischen Ansichten John Stuart Mill's". Эккариус был деятельным членом Международного Общества Рабочих и долгое время находился под сильным влиянием Маркса [75]. По его отношению к Миллю можно судить о том, как относятся к этому писателю современные нам социалисты, т. е. последователи Маркса. Эккариус нападал на Милля со стороны совершенно противоположной той, с которой нападал на него Чернышевский. Его возмущало не то, что Милль слишком мало говорил о будущем обществе, а то, что английский экономист слишком плохо понимал законы современного буржуазного порядка. Главный недостаток книги Милля заключается, по мнению Эккариуса, в том, что автор ее не сумел стать на историческую точку зрения, с которой все категории буржуазной экономии представляются преходящими, историческими категориями. Эккариус старался осветить "реакционные стремления Миллевской экономии с рабочей точки зрения". Он мог относиться к Миллю только полемически. Излагать свои собственные взгляды в виде дополнения к теориям Милля было бы для Эккариуса невозможно и в логическом и в психологическом смысле: он слишком далеко, слишком резко с ним расходился. Откуда же эта разница в отношении к Миллю двух социалистов, писавших о нем почти в одно и то же время? Эти социалисты-современники по взглядам своим принадлежали к различным периодам истории социализма. Эккариус был марксист; Чернышевский держался взглядов домарксовой, утопической эпохи.

Предпринятая Чернышевским "критика господствующих понятий" по своим приемам и по своим результатам совершенно сходится с той критикой общественных "учреждений", которой так деятельно занимался, например, Фурье. Но что такое общественные учреждения? Это юридическая надстройка, возвышающаяся на данном экономическом базисе, характер которого определяется степенью развития общественных производительных сил. При данной степени развития производительных сил люди, занимающиеся производством, необходимо должны становиться в известные, определенные взаимные отношения. А этими взаимными отношениями производителей в процессе производства определяются, как мы знаем, все их общественные отношения, т. е., следовательно, и все общественные учреждения. Критиковать данное учреждение, значит стараться понять, какая степень развития производительных сил вызвала его к жизни, какая степень его упрочила и какая — приведет к его падению. Так смотрят на задачи своей критики современные социалисты. Даже в агитационных речах главными доводами против того или другого учреждения является у них указание его несоответствия с нынешними экономическими нуждами человечества. Но современные социалисты смотрят так потому, что теперь уже выяснена зависимость общественных учреждений от хода экономического развития. Для социалистов утопического периода зависимость эта была совсем еще неясной, а чаще всего они вовсе ее не подозревали. Поэтому они смотрели на "учреждения", как на нечто, вполне зависящее от воли людей, определенное более или менее разумным выбором со стороны членов данного общества. Поэтому же критика общественных учреждений сводилась для них к выяснению тех невыгодных сторон данных учреждений, которые в действительности являются только на известных ступенях экономического развития, а им казались совершенно безусловными. В утопической критике отсутствует самый важный, т. е., исторический, элемент. Совершенно то же видим мы и у Н. Г. Чернышевского.

В первых двух главах второй книги своей "Политической экономи. Милль вдается в пространные рассуждения о частной собственности. Изложив взгляды английского экономиста, Чернышевский, по своему обыкновению, дополняет их собственными замечаниями. Но у него нет ни слова об историческом значении частной собственности. Он старается только показать, что частная собственность и связанный с нею принцип наследственности невыгодны, потому что ведут к неравенству имуществ. По его справедливому замечанию, частная собственность действует, как разрушительная революционная сила, обогащая немногих счастливцев и ведя к материальному порабощению большинства. Но если частная собственность и принцип наследственности действуют так всегда, "неотступно, каждый день и каждый час"; если невыгоды их так осязательны, то спрашивается, каким же образом возникли они в истории? На это Чернышевский отвечает так же, как отвечали все социалисты-утописты: по недостатку у людей здравого экономического расчета.

Недостатком расчета или влиянием злой воли, — насилия, завоеваний, — объясняет наш автор все вообще современное, несправедливое распределение продуктов. "Рутинные политико-экономы выставляют все части экономического быта одинаково независящими в своих чертах от соображений человека о лучшем устройстве человеческого быта. На самом же деле принципы только одной части экономического быта, именно производство, налагаются на человека с необходимостью физических законов, остальные же элементы экономического быта устраиваются уже самим человеком и вполне подлежат его власти" [76]. Если люди плохо распределяли до сих пор продукты своего производства, то это происходило потому, что они не знали истинных экономических принципов, или сами у себя отнимали фактическую возможность соображаться с ними. "Разве политико-экономическими принципами был устроен общественный быт при завоевании Римской империи варварами, или во времена феодализма, или даже в позднейшие, хотя бы в наши времена? — спрашивает Чернышевский. — Разве он еще не подчинен господству влияний, гораздо сильнейших, чем здравый экономический расчет? Разве из здравого экономического расчета велись войны при Наполеоне I, — войны, развязкой которых решен был экономический быт Европы? Разве по экономическому расчету завладела и хочет продолжать владеть Алжириею Франция? Разве по здравому экономическому расчету упрочились и сохраняются поземельные отношения Англии?" [77]. Материальная, объективная возможность нормального устройства человеческих отношений существует с давних времен, а может быть существовала даже с самого начала истории. "В обществах, не то что цивилизованных, — говорит Чернышевский, — а даже во всех тех, которые успели выйти хотя из грубейшего дикарства, стали оседлыми, земледельческими, — не только в нынешней Англии, или в Германии, а даже в Англии IX века, в Германии X века, в нынешней Персии, в нынешней Малой Азии труд по своей внутренней успешности уже мог бы содержать общество в благосостоянии. А человеческая натура опять-таки невиновата, если дело выходит плохо, когда человек действует безрасчетно, наудачу: тут виноват только недостаток расчета" [78]. Таким образом вся экономическая история человечества объясняется, по мнению Чернышевского, как и всех социалистов-утопистов, простыми ошибками в "расчете".

Такой взгляд вел за собою то, что Чернышевский, как и Милль, считал возможным рассматривать законы производства совершенно независимо от распределения и от обмена. Изучать законы производства, значило — на языке Милля и Чернышевского — рассматривать его независимо от его общественных условий, т. е. независимо от тех взаимных отношений, в которых стоят производители продуктов. Поэтому весь вопрос о производстве сводится у них к вопросу об отношении человека к силам природы, т. е. к вопросу о более или менее целесообразном применении сил природы к нуждам человека, да еще к вопросу о некоторых технологических условиях успешности труда. А так как все важнейшие категории политической экономии — "капитал", "труд" и т. д. — выражают собою лишь взаимные отношения производителей, — и притом не в мастерской, а в общественном процессе производства, — то рассматривать производство независимо от его общественных условий значит добровольно затруднять себе путь к пониманию названных категорий. Ниже мы увидим это яснее. Мы увидим также, что по отношению ко многим категориям политической экономии наш автор разделял взгляды буржуазных экономистов [79].

Так как законы распределения, в противоположность законам производства, вполне зависят от воли людей, то в особенности в учении о распределении экономисты должны были бы, по мнению Чернышевского, излагать требования здравой теории. Школа Смита поступала иначе. Она довольствовалась исследованием существующих ныне законов распределения. Это и мешало успехам экономической науки. Благодаря этому теория распределения выходит у школы Смита "не результатом строгого научного анализа, а просто изложением довольно безобразной рутины, материальным основанием которой служит факт завоевания, доныне владычествующей своими последствиями над экономическою сферою того положения вещей, нравственною поддержкою которому служит невежество массы" [80]; чтобы стать научной теорией, теория распределения должна была бы превратиться в учение о распределении продуктов сообразно требованиям разума и справедливости.

Метод исследования явлений вообще подсказывается тою точкой зрения, с которой смотрит на них исследователь. Маркс смотрел на общественные явления с точки зрения их внутреннего развития, с точки зрения присущей им диалектики. Поэтому он и держался конкретного, диалектического метода. Социалисты-утописты смотрели на общественную жизнь с отвлеченной точки зрения "здравой теории", т. е. с точки зрения того общественного устройства, которое казалось им нормальным. Поэтому они в своих исследованиях придерживались отвлеченного метода сравнения действительности с идеалом. Именно таков тот метод, который называется у Чернышевского гипотетическим. Читатель помнит, вероятно, как характеризовал свой метод Н. Г. Чернышевский. Чтобы правильно судить об экономических явлениях, мы должны, по его словам, переноситься "из области исторических событий в область отвлеченного мышления, которое вместо статистических данных, представляемых историей, действует над отвлеченными цифрами, значение которых условно, и которые назначаются просто по удобству". Таким образом метод Чернышевского сводится к отвлечению от всех конкретных условий данного явления. Но таким образом не может быть изучено никакое явление. Чернышевский полагает, что он, посредством своего метода, окончательно решил вопрос о том, "были ли войны с Франциею в конце прошлого и в начале нынешнего века полезны для Англии". С помощью очень несложных соображений, показывающих, что война всегда отвлекает производительные силы от полезного употребления, он решает, что "война вредна для благосостояния общества". Иначе и нельзя ответить на вопрос о полезности войны с отвлеченной точки зрения. Но историческая действительность вносит в это абстрактное решение очень существенные поправки. Она показывает нам, во-первых, что явление, вредное для всего общества, в его целом, может быть очень полезно для господствующего класса этого общества. А так как международная политика цивилизованных обществ всегда зависела от их господствующих классов, то разгадки воинственности, проявленной Англией в конце прошлого и в начале нынешнего столетия, нужно искать в тогдашних интересах английской аристократии и английской буржуазии, а вовсе не в плохой способности англичан к экономическому расчету. Во-вторых, еще Джемс Стюарт (James Steuart) в своем замечательном сочинении "Inquiry into the Principles of political Economy", появившемся за десять лет до выхода книги Смита "О богатстве народов", справедливо замечает, что торговая страна может вести продолжительные войны и одерживать блестящие победы, не проливая ни одной капли крови своих собственных граждан. Все дело сводится в таком случае к более или менее значительной затрате денежных средств, с помощью которых торговая нация заставляет воевать за себя своих союзников или наемников. Выгодны ли для нее подобные затраты? Может быть — нет, может быть — да; все зависит от фактического хода и исхода войны, а не абстрактных соображений о том, что затраченные на войну деньги могли бы быть израсходованы с большей пользой для человечества. Если бы мы хотели спорить с Чернышевским, то мы сказали бы его собственными словами, что здесь, как и везде, все решается обстоятельствами времени и места. Но нам нет надобности спорить с ним, потому что теперь едва ли кому придет в голову отстаивать его метод. Теперь уже всякий согласится, что Чернышевский ошибался; спор возможен только относительно того, почему он ошибался, и почему ошибался именно в эту, а не в другую сторону. А это вполне удовлетворительно объясняется общей точкой зрения социалистов-утопистов на общественную жизнь человечества.

Мы уже видели, что в своей литературной пропаганде социалисты-утописты ставили себе совершенно определенную, хотя и очень одностороннюю задачу: им нужно было прежде всего, как выражается Чернышевский, "критикою господствующих понятий приводить читателя к общим принципам устройства, наиболее выгодного для людей". А это всего удобнее было делать с помощью отвлеченных расчетов, примерных математических выкладок. Еще Фурье очень любил такие выкладки, к которым сводится на деле весь гипотетический метод Чернышевского. Трудно открыть что-либо с помощью такого метода, но очень удобно, опираясь на него, разъяснять истины, открытые другим, и в сущности вовсе не "гипотетическим" путем, в особенности, когда эти истины имеют отвлеченный, математический характер, когда, — говоря словами нашего автора, — весь вопрос заключается только в том, "увеличилась или уменьшилась известная пропорция от перемены в цифре того элемента, характер которого мы хотим узнать", или когда, — как выражается он же, — "больше будет, меньше будет, вот все, что нам нужно узнать, чему мы придаем важность". Социалистам-утопистам именно только и нужно было показать, что "больше будет" в рекомендуемом тем или другим из них идеальном обществе, а "меньше будет" при современном порядке. Для достижения этой цели нельзя было придумать приема доказательства более удобного, чем тот, к которому так охотно прибегал Чернышевский. Гипотетический метод — в том виде, как он понимал его — не имеет ровно никакого значения, как метод исследования, но на известной ступени развития социализма он был самым лучшим методом разъяснения (все равно, себе или другим) социалистических учений. Поспорить с ним в убедительности могли только свойственные Фурье сатирические приемы.

Чернышевский думал, что гипотетического метода держались самые знаменитые экономисты. Он приписывает его Давиду Рикардо. Рикардо действительно любил прибегать к "гипотезам". Но у него эти "гипотезы" были именно только приемом разъяснения понятий, а не методом изучения явлений. Для Рикардо критерием истинности той или другой теории служила окружавшая его буржуазная действительность. Для Чернышевского и его учителей требования отвлеченной теории решали все вопросы. Рикардо никогда не покидал реальной почвы. Чернышевский и все вообще социалисты-утописты не считали нужным держаться ее, по крайней мере, в "теории". Лорд Брум говорил о Рикардо, что он как будто смотрит на землю с другой планеты. О социалистах-утопистах можно сказать, что земля уходила из их поля зрения, уступая место другим, более привлекательным планетам.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Стоимость

I.

В буржуазном обществе разделение труда доведено, как известно, до очень высокой степени. Разделением труда гордятся буржуазные экономисты. И несмотря на это, роль и характер разделения труда в современном обществе оставались плохо выясненными вплоть до появления главных трудов Маркса. Дело в том, что буржуазные экономисты в большинстве случаев подходили к вопросу о разделении труда совсем не с той стороны, на которую нужно было прежде всего обратить внимание. На разделение труда можно смотреть с различных точек зрения. "Если мы будем иметь в виду только самый труд, — говорит Маркс, — то мы можем назвать разделение общественного производства на его крупные роды, каковы земледелие, индустрия и пр. — разделением труда вообще; разделение этих родов производства на виды и разновидности — разделением труда в частности, а разделение труда внутри мастерской — разделением труда в отдельности" [81]. При изучении того, что они называли законами производства, буржуазные экономисты имели в виду преимущественно только разделение труда внутри мастерской, т. е. разделение труда "в отдельности". Но при буржуазном экономическом порядке разделение труда "в отдельности" не похоже на разделение труда "вообще" и на разделение труда "в частности". Другими словами, при этом порядке разделение труда внутри мастерской имеет совсем другой характер и другое экономическое значение, чем общественное разделение труда.

При общественном разделении труда каждый производитель, занимаясь изготовлением одного какого-нибудь продукта, производит не те предметы, которые нужны лично ему для удовлетворения его собственных потребностей, а те, которые нужны для других производителей, одновременно с ним занимающихся выделкой других предметов [82]. В этом заключается взаимная зависимость производителей. Но, с другой стороны, при буржуазном порядке вещей производители совершенно независимы один от другого. Средства производства составляют частную собственность производителей, точно так же как и изготовляемые с их помощью продукты. При таком положении дел обмен является единственной общественной связью между производителями. Только вывозя свой продукт на рынок и обменивая его на другие, производитель получает возможность удовлетворять своим собственным потребностям. Таким образом продукты буржуазных производителей становятся товарами. Товары обмениваются один на другой в известной пропорции: за данное количество товара А можно получить такое-то количество товара Б, товара В, товара Д и т. д. Каждого производителя естественно интересует прежде и больше всего вопрос о том, какое именно количество других товаров может он получить в обмен за свой собственный, иначе сказать, какова меновая стоимость его товара. А когда в обществе, основанном на товарном производстве, появляются ученые, занимающиеся исследованием законов экономической жизни этого общества, то вопрос о меновой стоимости получает огромное теоретическое значение, он становится одним из основных вопросов буржуазной политической экономии. Посмотрим же и мы, чем определяются меновые отношения товаров.

Иван трудится над производством мебели, Семен трудится над производством сукна. Они обмениваются своими продуктами. За стул Иван получает 1 аршин сукна. У нас является, следовательно, равенство: 1 стул = 1 аршину сукна. Что же показывает это равенство? В каком смысле и почему стул может равняться аршину сукна? Ясно, что в этом случае сравниваются между собою не физические свойства этих предметов, не потребительная стоимость стула с потребительною стоимостью сукна, а какие-то другие свойства, независимые от только что названных. Какие же именно? Стул есть продукт труда Ивана; сукно — продукт труда Семена. Если стул приравнивается к 1 или 2 аршинам сукна, то это значит, что труд, необходимый на производство стула, приравнивается к труду, необходимому на производство 1-го или 2-х аршин сукна. Следовательно, отношение стула к сукну выражает собою лишь отношение труда Ивана к труду Семена. Выражая это в более общей форме, можно сказать, что меновые отношения товаров выражают собою взаимные отношения людей (их производительных деятельностей) в общественном процессе производства. Теперь далее: каким образом труд мебельщика может быть сравниваем с трудом суконщика? Ведь это совершенно различные виды производительной деятельности. Что общего между ними? Общее между ними то, что и тот и другой вид производительной деятельности, при всех своих различиях, сводится в сущности к одному и тому же: к известному расходу человеческой силы, к известной работе мускулов и нервов. Следовательно, равенство: 1 стул = 1 аршину сукна показывает, что на приготовление стула потрачено столько же человеческой силы, сколько — на приготовление аршина сукна. Итак, меновые отношения товаров выражают взаимные общественные отношения их производителей, или, — как говорит Маркс, — "меновая стоимость есть известный общественный способ выражения труда, употребленного на какую-нибудь вещь". А это, очевидно, означает, что труд есть единственный источник меновой стоимости, и продолжительность его служит ее мерилом. Но это становится очевидным только тогда, когда мы смотрим на вопрос о меновой стоимости с точки зрения общественных отношений производителей. Если же мы отвлечемся от взаимных отношений людей и станем искать ключа к пониманию меновой стоимости в свойствах обмениваемых вещей, то необходимо придем к самым нелепым выводам. Этим и объясняется то обстоятельство, что о меновой стоимости написано невероятнейшее количество всякого вздора: просто вздора, вздора педантического, вздора красноречивого, вздора наивного, вздора благонамеренного и даже вздора, окрашенного некоторою склонностью к потрясению основ, как мы это видим у Прудона. Впрочем, лучшим представителям науки в вопросе о меновой стоимости удалось выяснить, по крайней мере, количественную сторону дела. Рикардо решительнее и определеннее всех других высказал ту мысль, что величина меновой стоимости предмета определяется количеством труда, нужного на его производство. Приближался к этой мысли и Адам Смит, но его сбило с толку распределение продуктов в современном обществе. Он думал, что в первобытном обществе (in early and rude state of society) меновая стоимость продуктов определялась единственно количеством труда, затраченного на их производство, а с тех пор, как явились капиталисты и лендлорды, дело происходит иначе [83]. "Адам определяет стоимость товара заключающимся в нем рабочим временем, но относит действительное существование такого определения стоимости к доадамовским временам" [84]. Как бы там ни было, после Рикардо вопрос о величине меновой стоимости мог считаться хоть приблизительно решенным. Нападок на учение Рикардо о стоимости было много, но серьезных возражений не сделал никто, да, разумеется, никто и не мог сделать.

Вот, например, против определения величины стоимости количеством труда возражали иногда, что в таком случае, чем менее ловкости имеет производитель, тем большую стоимость получает его товар, потому что тем более времени употребит он на его приготовление. Но это, разумеется, чистейшая нелепость. "Стоимостиобразовательным трудом считается только общественно-необходимое рабочее время. Общественно-необходимое рабочее время есть время, требующееся для создания какой-нибудь потребительной стоимости с помощью наличных общественных нормальных условий производства и среднею общественною степенью искусства и напряженности труда. Например, после введения парового ткацкого станка в Англии сделалась, может быть, достаточной половина того труда, какой был прежде нужен для превращения данного количества пряжи в ткань. Хотя английский ручной ткач употреблял для этого превращения то же количество рабочего времени, как и прежде, но продукт его собственного рабочего часа стал представлять теперь только половину общественного рабочего часа и упал потому в своей стоимости наполовину в сравнении с прежним" [85].

Мы видим, что это недоразумение очень легко устранимо. Но определение стоимости трудом вело иногда к другим недоразумениям, разрешить которые несколько труднее. Некоторые писатели рассуждали так: стоимость товара определяется трудом, употребленным на его производство; рабочее время есть внутренняя мера стоимостей. Зачем же все товары измеряют свою стоимость в особом товаре, называемом деньгами? Почему они не обмениваются непосредственно один на другой по количеству затраченного на них рабочего времени? Не происходит ли это вследствие какой-нибудь ошибки, какого-нибудь злоупотребления? И если — да, то нельзя ли поправить эту ошибку, устранить это злоупотребление? При поверхностном взгляде на дело казалось, что — можно. Отсюда и выросли проекты "организации обмена", организации, которая должна была лишить деньги принадлежащей им теперь "привилегии". Но достаточно понять свойственные буржуазному порядку отношения производителей, чтобы видеть, до какой степени несостоятельны подобные проекты.

Возьмем хоть того же английского ручного ткача, о котором говорит Маркс в вышеприведенной выписке. Вследствие введения парового ткацкого станка продукт рабочего часа ткача стал представлять только половину общественного рабочего часа, а потому и упал в своей стоимости на половину. Каким же образом совершилось это приведение индивидуального труда ткача к норме общественно-необходимого рабочего времени? Было ли оно сознательным действием людей? Не было и не могло быть — при том отсутствии всякой планомерности в общественном производстве, которое свойственно буржуазным отношениям. В буржуазном обществе производители работают независимо один от другого, каждый из них трудится, как хочет, как может и как умеет, на свой собственный риск и по своему собственному усмотрению [86]. Поэтому и отношение труда каждого из них ко всему общественно-производительному механизму определяется на рынке, по выражению Маркса, за спиною людей, действием слепой экономической силы, называемой конкуренцией. Но это еще не все. Каждый производитель старается, разумеется, создать такой продукт, который был бы кому-нибудь нужен, который представлял бы собою общественную потребительную стоимость. Если продукт его не удовлетворяет этому условию, то он не будет товаром, а труд, затраченный на него, не будет "стоимостиобразовательным" трудом. Но буржуазные производители не знают и не могут точно знать общественных потребностей ни с количественной, ни даже с качественной их стороны. Из этого и проистекают все те многочисленные опасности, которые угрожают продуктам буржуазных производителей на рынке. Может быть, продукт данного производителя "есть продукт нового рода труда, который намеревается удовлетворить какой-нибудь новой явившейся потребности или сам хочет вызвать новую потребность. Какое-нибудь занятие, может быть, вчера только бывшее одним из многих занятий одного и того же производителя товаров, сегодня отрывается от этого целого, обособляется и именно потому посылает свой частичный продукт, как самостоятельный товар, на рынок. Обстоятельства могут быть зрелы или не зрелы для этого процесса обособления. Продукт удовлетворяет сегодня общественной потребности. Завтра, может быть, он вполне или частью вытеснится сходным родом продукта" [87]. Конечно, есть такие продукты, которые всегда нужны обществу и которые Маркс называет привилегированными членами общественного разделения труда. Производители таких товаров не могут ошибиться относительно качественной стороны общественных потребностей. Но знают ли они количественную сторону их? Известно ли всем им вообще, какое количество их продуктов нужно обществу? Известно ли каждому производителю в отдельности, какое количество приготовлено другими производителями, его соперниками? Нет, неизвестно, а потому только случайно может выйти, что они произведут как раз столько продукта, сколько его было нужно; а часто, очень часто этого продукта окажется или больше, или меньше, чем надо. Положим, что его произвели больше, чем следует. Как отразится это обстоятельство на дальнейшей судьбе нашего продукта? Его цена упадет, и это покажет, что слишком большая доля всей суммы общественного рабочего времени потрачена в форме производства нашего продукта. "Действие будет то же самое, как если бы каждый производитель употребил на свой индивидуальный продукт рабочего времени более, чем это было необходимо по общественным условиям производства" [88]. Наказанные падением цены их продукта, производители постараются вперед лучше сообразоваться с размером удовлетворяемой ими общественной потребности; они должны будут позаботиться о том, чтобы на производство их продукта тратилась как раз та доля всей суммы общественного рабочего времени, какая должна тратиться на это при существующих обстоятельствах. Положим, что под влиянием горького опыта они произведут затем слишком мало продукта. Действие будет обратное только что указанному: цена продукта поднимется, а возвышение цены заставит их производить более, чем они произвели, или привлечет к их делу новых производителей. Таким образом колебание цен указывает на анархическое состояние буржуазного производства; но в то же время оно является регулятором его, и притом единственным и необходимым регулятором. Если бы цены не колебались и если бы каждый отдельный производитель мог, без дальних околичностей, обменивать свой продукт на другие, сообразно тому количеству времени, какое на него затратил, то существование буржуазного общества сделалось бы совершенно невозможным: оно тотчас же пало бы жертвой самой неверо-ятной путаницы в производстве.

Продукты могли бы непосредственно обмениваться на другие продукты по количеству времени, затраченного на их изготовление, только в том случае, если бы общественное производство было организовано и велось по определенному плану. Тогда труд каждого отдельного производителя всегда имел бы общественный характер, потому что всегда создавал бы только нужные для общества продукты, только "общественные потребительные стоимости". Тогда труд каждого из них непосредственно имел бы "стоимостиобразовательный" характер. Но дело в том, что тогда обмен товаров на рынке отошел бы в область предания. Как распределялись бы тогда продукты — это вопрос другой. Распределение их соответствовало бы "высоте исторического развития производителей". Но несомненно, что продукты не делались бы тогда товарами, в купле-продаже их на рынке не было бы ни смысла, ни надобности. Невозможно говорить об "организации обмена" в таком обществе, в котором обмена не существует. Ясно, стало быть, что все рассуждения об обмене продуктов без посредства денег так же неприменимы к подобному обществу, как несостоятельны они по отношению к современному буржуазному порядку.

Свойственные буржуазному порядку общественные отношения производителей возникли тогда, когда производительные силы были уже достаточно велики, чтобы сделать необходимым широкое разделение труда в обществе, но еще не были достаточно велики для того, чтобы сделать необходимым общественное присвоение производительных средств и соответствующую ему планомерную организацию производства. При буржуазном порядке труд планомерно организован только внутри мастерской, общественное же разделение труда является делом случая и слепой экономической необходимости. Буржуазные экономисты очень гордятся планомерной организацией труда в мастерской. Но, когда заходит речь об организации всего общественного труда, они с ужасом говорят, что такая организация превратила бы все общество в одну большую мастерскую.

Буржуазный порядок вещей содействует развитию производительных сил в небывалой прежде степени. Теперь они уже так развиты, что им не соответствуют более буржуазные отношения производителей. Теперь все более и более сказывается необходимость общественного присвоения производительных средств, т. е. устранение самих буржуазных отношений. И чем более растут производительные силы, тем более созревают для погибели буржуазные отношения. Бывшие необходимыми на одной ступени развития производительных сил, буржуазные отношения сделаются невозможными на другой, более высокой.

Но мы должны вернуться к вопросу о стоимости и, чтобы покончить с ним, просим у читателя еще одну минуту внимания.

Цена товара есть только денежное выражение его стоимости. Против этого никто не станет спорить. Но, с другой стороны, товарные цены постоянно колеблются, и поэтому товары в своем обмене постоянно отступают от того закона стоимости, в силу которого они должны были бы обмениваться по количеству труда, затраченного на их производство. Колебание товарных цен показывает, что отношение единичного труда всякого данного производителя товаров ко всему общественно-производительному механизму постоянно изменяется; что удельный вес этого труда то приближается к нормальному, то отклоняется от него в ту или другую сторону. Мы уже знаем, что иначе и быть не может в буржуазном обществе. А зная это, мы без труда ответим на вопрос: каким образом проявляется закон меновой стоимости?

Он проявляется лишь посредством постоянных "переворотов", посредством постоянных отклонений от нормы, посредством своей собственной противоположности. "Частные работы, исполняемые независимо друг от друга, но в то же время всесторонне зависящие друг от друга (потому что они суть члены естественного разделения труда), постоянно приводятся к своей общественной относительной мере тем, что управляющий ими закон природы, — т. е. рабочее время, общественно-необходимое для производства их продуктов, — насильственно прорывается сквозь случайные и вечно колеблющиеся меновые отношения продуктов, подобно, напр., закону тяжести, когда кому-нибудь на голову обрушивается дом" [89]. "Закон, управляющий стоимостью товаров, определяет, сколько может данное общество издержать на производство каждого особенного рода товаров из всего того количества рабочего времени, которым оно может располагать. Но это постоянное стремление различных сфер производства к устойчивому равновесию проявляется лишь, как реакция против постоянного нарушения этого равновесия" [90]. Смешны, потому, те экономисты, которые думают опровергнуть закон стоимости ссылкою на колебание цен, между тем как посредством колебания цен он именно и проявляется.

II.

Как же смотрит на стоимость Д. С. Милль, взгляды которого излагал и дополнял Н. Г. Чернышевский?

У Милля была большая склонность к соглашению совершенно не согласимых между собою понятий. Поэтому даже верно понятые им теории сочетались в его голове с другими, тоже, пожалуй, верно понятыми, но прямо противоположными им теориями. В результате получалось нечто совершенно непостижимое. С величайшим трудом глотаете вы эту логически невозможную микстуру и воочию видите, какой ужасный народ господа эклектики. Уж лучше твердо держаться ошибочных взглядов, чем стараться примирить ошибочные взгляды с верными. Если бы Милль твердо и последовательно держался какого-нибудь одного ошибочного учения о стоимости, то это было бы, конечно, плохо, но сравнительно легко поправимо. Усвоив его рассуждение, читатель имел бы хотя и ошибочный, но все-таки определенный взгляд на стоимость. Со временем он мог бы ознакомиться с другим, тоже определенным и вдобавок еще верным взглядом на нее. Сравнивая эти два взгляда, он, при доброй воле, без большого труда мог бы добраться до истины. Но представьте себе, что Милль преподносит своему читателю смесь, где сначала на первый план выступает ошибочная теория, потом эта ошибочная теория как будто несколько стушевывается: проглядывает что-то похожее на истину; в заключение делается попытка привести истину к одному знаменателю со вздором, и получается какое-то среднее учение, в котором верное окончательно испорчено ложным, а ложное возведено в квадрат незаконным сожительством с истиной. Разбирайтесь, как хотите, — вы никогда не поймете, с полной ясностью, в чем дело. Учась политической экономии по Миллю, вы ровно ничему не научитесь, хотя будете думать, что вы знакомы со всеми главнейшими взглядами на данный экономический вопрос, так как все главнейшие взгляды излагались перед вами. В учении о стоимости, может быть, яснее чем где-нибудь видно, как трудно было Миллю дойти до ясных и определенных взглядов на вещи.

Милль знал, что, по учению Рикардо, труд является единственным источником стоимости товаров. Он не мог совершенно игнорировать великого экономиста. Но в то же время он, по складу своего ума, не мог и согласиться с ним всецело. Поэтому он постарался переделать его учение на свой лад. "Читатель заметит, — говорит он, — что Рикардо выражается так, как будто количество труда, которого стоит производство предмета и доставка его на рынок — единственная вещь, определяющая стоимость товара. Но издержки производства сводятся для ка-питалиста не к труду, а к рабочей плате, и количество труда остается одинаково при высокой и при низкой рабочей плате". Что же? Это показывает, что Рикардо ошибался? Нет, он не ошибался: следуют рассуждения, которые должны, по-видимому, защитить теорию Рикардо. Ну, так, стало быть, Рикардо прав? Да, он прав, но только в том смысле, что труд есть главный элемент стоимости, а кроме него есть и другие, второстепенные. В конце концов, Милль благополучно приходит к следующему положению: "Если оставить в стороне случайные элементы стоимости, то предметы, количество которых может возрастать неопределенно, естественным и постоянным образом обмениваются друг на друга по пропорции количества рабочей платы, какую надобно употребить на их производство, и количеству прибыли, какая должна быть получена капиталистами, выдающими эту плату". Здесь нет уже и следа учения Рикардо о стоимости; оно бесследно скрывается в тумане эклектизма, который позволяет относить прибыль предпринимателя к издержкам производства. Прибыль предпринимателя есть часть стоимости, созданной неоплаченным трудом работника. Зависит ли величина этой стоимости от ее распределения между работником и предпринимателем? Она так же мало зависит от него, как величина урожая зависит от раздела жатвы между землевладельцем и половником-арендатором, или размеры шкуры убитого медведя — от взаимных отношений между охотниками, принимавшими участие в облаве. Всякий понимает, что, как ни дели медвежью шкуру, она в целом не будет ни больше, ни меньше, чем она была прежде. Но когда заходит речь о величине стоимости, то экономистам начинает казаться, что она, — хоть "немного", хотя бы только "отчасти", — зависит от обмена или от распределения. В этом случае экономистов сбивает с толку коммерческая точка зрения единичного предпринимателя. Единичный предприниматель в своих расчетах, действительно, имеет в виду "не труд", т. е. не трату человеческой силы, а издержки производства (которые, заметим мимоходом, сводятся вовсе не к одной только заработной плате) и прибыль. Но ведь мало ли что имеет, мало ли чего не имеет в виду единичный предприниматель! Ведь вот по собственному замечанию Милля слово "богатство" имеет два значения: "оно имеет один смысл, применяясь к имуществу отдельного человека, другой смысл, применяясь к имуществу нации или человеческого рода". Может быть, и выражение "издержки производства" имеет "один смысл" в применении к отдельному предпринимателю, а "другой смысл", применяясь "к нации"? И если, действительно, выражение это имеет два смысла, то какой именно смысл должен иметь в виду экономист, рассуждающий о wealth of nations? Единичный предприниматель может иметь в виду даже штрафы, которые позволят ему уменьшить его расходы на рабочую силу. Неужели нам придется и штрафы отнести к "случайным" (отрицательным) элементам стоимости? Этого до сих пор, насколько мы знаем, никто еще не сделал. Но мы не видим, почему бы не сделать этого тем экономистам, которые не могут расстаться с точкой зрения единичного предпринимателя.

Нам заметят, пожалуй, что Милль не так уже далеко расходился с Рикардо, как мы думаем. Сам Рикардо признавал, что стремление прибыли к одному уровню во всех предприятиях видоизменяет действие его закона стоимости. Называя прибыль "элементом" стоимости, Милль, может быть, только иначе выражал мысль своего учителя. Но это не так. Нельзя сказать, что Милль только иначе выразил взгляд Рикардо на противоречие двух экономических законов. Он существенно исказил этот взгляд. Рикардо видел, что закон равенства прибылей противоречит закону стоимости, и постарался разрешить, как умел, это противоречие. Но он не отказывался от своего взгляда на стоимость. Он понимал, что, отказавшись от этого взгляда, он лишил бы себя возможности выяснить природу и происхождение самой прибыли. Милль поступил как раз наоборот. Из столкновения закона стоимости с законом равенства прибылей он выкроил какой-то средний закон стоимости, который совершенно в ложном свете выставляет как природу стоимости, так и природу прибыли. Указанное Рикардо противоречие двух законов отразилось в голове Милля в виде путаницы двух понятий.

Но допустим, что Милль прав; положим, что предметы обмениваются "по пропорции количества рабочей платы… и количеству прибыли" и т. д. Как согласить с этим взглядом уверенность Милля в том, что "стоимость — явление относительное"? Почему же — "относительное"? Разве "издержки производства" (как понимает их Милль) не могут служить внутренней мерой стоимости? Прежде для производства данного продукта нужно было два рабочих дня, за которые предприниматель платил, положим, 2 рубля. Его прибыль равнялась а руб. Стоимость продукта, по Миллю, была 2 руб. + а руб. Теперь для производства того же продукта нужен только один день. Если уровень заработной платы остался без перемены, то при его выделке он заплатит рабочим только один рубль. На этот рубль он уже не получит а руб. прибыли, а получит, положим, только Ґ а. Значит, стоимость его продукта будет теперь равна 1 руб. + 1/2 а руб. Ничего не зная о меновом отношении своего продукта к другим товарам, он видит, однако, что стоимость его упала на половину. И вы все-таки скажете, что она — "явление" совершенно относительное? Для этого нет никакого логического основания даже в ошибочных взглядах Милля.

Если бы законы буржуазного хозяйства имели самостоятельный интерес в глазах Н. Г. Чернышевского, то он, конечно, понял бы их гораздо лучше и гораздо глубже, чем понимал их Милль. По характеру своего ума он всегда был, как небо от земли, далек от эклектизма. При некотором внимании к вопросу, он легко увидел бы, как неосновательно учение Милля о стоимости. Но его, как мы уже знаем, почти исключительно интересовали вопросы будущего общественного устройства. Поэтому учение Милля казалось ему удовлетворительным, хотя и неполным. Он с удовольствием оттеняет свое согласие с английским экономистом. "В теории распределения встречали мы такие отделы, — говорит он, — которые достаточно разработаны основателями господствующей теории и у Милля изложены удовлетворительно. Еще больше мы найдем подобных отделов в теории обмена" Приводя те семнадцать; положений, в которых Милль резюмирует свое учение о стоимости, наш автор замечает, что все они совершенно верны, но что их нужно дополнить другими, не менее важными положениями. И вот как дополняет он выводы Милля:

"XVIII. Все предшествующие выводы относятся исключительно к меновой ценности [91]. Она отделяется от внутренней, когда товаром бывает человеческий труд. Но такое состояние вещей не выгодно ни для самого работника, ни для общества, при низком качестве наемного труда сравнительно с трудом на самого себя.

"XIX. Если же труд не считать товаром, то меновая ценность совпадает с внутреннею, и понятия запроса, снабжения, стоимости производства получают точнейший характер, возводясь прямо к основным элементам экономической деятельности, к потребностям человека. Размер снабжения тут определяется количеством производительных сил; размер запроса — интенсивностью надобности производителя в продукте; стоимость производства определяется прямо количеством труда. Уравнение запроса и снабжения получается через расчет о том, по какой пропорции должны быть распределены производительные силы по разным занятиям, для наилучшего удовлетворения надобностей человека" [92].

В этих двух дополнительных тезисах Чернышевского содержится много вполне верных мыслей. Но верные мысли частью не вполне точно выражены в них, частью сопровождаются утопическими взглядами на предмет.

Читатель понимает, что именно хочет сказать Чернышевский словами: "если не считать труд товаром". Под этим неудачным выражением скрывается вполне верный взгляд на отличительные признаки современного хозяйства. Конечно, характер этого хозяйства не изменится от того, будем или не будем мы "считать" труд товаром. Но если бы труд действительно перестал быть товаром, то буржуазное общество сделалось бы немыслимым. Буржуазное общество основано на эксплуатации класса производителей классом присвоителей; людей, выносящих свою рабочую силу на рынок в виде товара — людьми, покупающими этот товар и употребляющими его на производство других товаров; короче, оно основано на эксплуатации пролетариата буржуазией. Хотя общество товаропроизводителей и не есть непременно капиталистическое общество, но полного развития своего товарный способ производства достигает только тогда, когда превращается в капиталистический способ, т. е. тогда, когда труд становится товаром. Поэтому и выводы буржуазных экономистов относятся почти исключительно к капиталистическому обществу, основанному на продаже и покупке труда. Вопрос о меновой стоимости товаров имеет значение только там, где продукты становятся товарами. Чернышевский понимает, что товарное производство не есть альфа и омега экономического развития, что оно не существовало на низших ступенях этого развития и что оно перестанет существовать на более высокой. А когда перестанет существовать товарное производство, то, действительно, в основу сознательно организованного народного хозяйства ляжет "расчет о том, по какой пропорции должны быть распределены производительные силы по разным занятиям, для наилучшего удовлетворения потребностей человека".

Это не подлежит сомнению. Но это не выясняет нам законов товарного обмена. Зная, что продукты не всегда делались и не всегда будут делаться товарами, мы еще не знаем, как происходит обмен их, когда они являются в виде товаров, или, как выражается Чернышевский, когда меновая стоимость отделяется от внутренней. Что же такое меновая стоимость? Хотя наш автор и признает относящийся к ней анализ Милля вполне удовлетворительным, но, может быть, он все-таки смотрит на нее несколько иначе?

"Есть прием, посредством которого очень легко усвоить себе понятие меновой ценности, несмотря на его высокую отвлеченность, — говорит Чернышевский [93]. — Что такое цена вещи, это ясно для каждого. Теперь: цена вещи и есть ее меновая ценность, выраженная в денежном счете. Замените именованные числа рублей и копеек отвлеченными числами, проще сказать, отбросьте эти слова — рубль и копейка, оставьте только цифры, при которых они стоят, и вы будете иметь меновую ценность вещи. Положим, что в известное время в известном месте четверть пшеницы стоит 5 рублей, за рабочий день плотнику платится один рубль, за кубическую сажень березовых дров 15 рублей. Это цены. Отбросьте теперь слово рубль, и у вас останутся меновые ценности, состоящие в цифрах 5, 1, 15. Имея только эти цифры, вы уже будете рассматривать не то, сколько денег нужно на покупку известной вещи, а то, в какой пропорции одна вещь обменивается на другую. Понятие о деньгах отвлекает ваше внимание от того факта, что четверть пшеницы (5) обменивается на 5 рабочих дней плотника (1) и на одну третью часть кубической сажени березовых дров (15). А вот в этом самом отношении, в этой пропорции и заключается сущность дела. Меновая ценность вещи есть покупательная сила вещи, степень власти к приобретению других вещей взамен за эту вещь. При нынешнем устройстве общества меновая ценность вообще совпадает с ценою, потому очень долго эти два понятия смешивались не только практикой, а даже и теориею. Но наука должна стремиться к разложению всякого сложного понятия на основные. Мы видим, что понятие цены составляется из двух понятий: меновая ценность и деньги. Потому наука должна отдельно исследовать каждое из этих двух понятий" [94].

Мы видим отсюда, что для Чернышевского, как и для Милля, стоимость товара есть нечто совершенно относительное, или, иначе сказать, понятие о стоимости предмета совершенно совпадает для него с понятием об его относительной стоимости. Но это последнее понятие крайне бессодержательно. Оно не выясняет не только природы стоимости, но даже и ее величины. "Четверть пшеницы (5) обменивается на 5 рабочих дней плотника (1) или на одну третью часть кубической сажени березовых дров (15)… В этой пропорции и заключается сущность дела". Положим, что это так. Но откуда же берется эта пропорция? Почему четверть пшеницы обменивается на 5, а не на 3, не на 6, не на 10 рабочих дней плотника, не на две трети и не на одну восьмую часть кубической сажени березовых дров? Ответа на эти неизбежные вопросы Чернышевский ищет в "основном законе ценности".

"Если количество известного предмета может быть увеличаемо по произволу, — говорит он, — меновая ценность его определяется уравнением снабжения и запроса, то есть меновая ценность этой вещи имеет такую величину, при которой снабжение и запрос равны друг другу… От увеличения ценности запрос уменьшается, а снабжение возрастает, от уменьшения ценности бывает противное. Потому, если при известной высоте ценности запрос будет больше снабжения, — ценность предмета станет возвышаться, пока снабжение увеличится, а запрос уменьшится настолько, что оба эти элемента сравняются. Если же, наоборот, снабжение будет больше запроса, тот же результат будет произведен принижением ценности. Таков основной закон ценности" [95].

Итак, меновая стоимость вещи имеет такую величину, при которой снабжение и запрос равны друг другу. Этот мнимый ответ есть в сущности не более, как выраженный в утвердительной форме вопрос о том, чем определяется величина стоимости, когда запрос покрывается снабжением. Чернышевский сам чувствует, что его "основной закон" еще ничего не говорит на этот счет, и потому он делает оговорки. По его словам, "прямым образом и с физическою необходимостью" основной закон стоимости "действует лишь в немногих товарах, количество которых вовсе не может увеличиваться. Но искусственным образом может быть подводим под его прямое действие всякий предмет при монополии, если монополист имеет возможность производить или продавать не все количество товара, какое мог бы производить или продавать, а лишь то количество, при котором товар дает ему наибольшую сумму чистой прибыли, за вычетом издержек производства. А все остальные товары подводятся под силу уравнения запроса и снабжения косвенным путем, посредством элемента, называемого стоимостью производства" [96].

Таким образом основной закон стоимости получает теперь другой вид. Теперь оказывается, что меновая стоимость предмета определяется издержками его производства. Это несколько ближе к истине, хотя все-таки далеко от нее. Но почему же наш автор прямо не обратился к издержкам производства, почему он предпочел подойти к ним окольной дорогой запроса и снабжения? Неужели он не замечал, что, делая этот обход, он отклоняется в сторону Ж. Б. Сэя, к которому всегда относился, — и разумеется с полным правом на это, — очень презрительно? Формулируя "основной закон ценности", Чернышевский более думал о будущем общественном устройстве, чем о существующих ныне экономических отношениях. Он принимал в соображение исключительно то, что, будучи понят надлежащим образом, закон "уравнения запроса и снабжения" может лечь и ляжет в основу социалистического общества.

"Что такое запрос, и что такое снабжение? — спрашивает себя наш автор. — Запрос — это известная энергия человеческих побуждений к приобретению предмета, — отвечает он; снабжение — это известная энергия человеческих побуждений к производству предмета. Таким образом все сводится к одному общему знаменателю — к энергии человеческих побуждений. Вот мы и нашли коренную форму всякого экономического расчета; она заключается в человеческих побуждениях, наклонностях и потребностях. Сообразно этому анализу, уравнение запроса и снабжения обозначает ни больше, ни меньше, как тот факт, что сила побуждений к производству предмета бывает соразмерна силе побуждений к пользованию предметом. Чем сильнее у человека надобность в продукте или влечение к нему, тем сильнее человек и обращается к производству его. Только и всего. А этот факт известен каждому из ежедневного житейского опыта" [97].

По отношению к потребностям продукты производства разделяются Чернышевским на три разряда: 1) предметы первой потребности, 2) предметы комфорта и 3) предметы роскоши. Пока нет достаточного количества предметов необходимости, общество, держащееся правильного экономического расчета, не будет тратить своих производительных сил на предметы комфорта; пока нет достаточного количества предметов комфорта, не будут производиться предметы роскоши. Так установится необходимое соответствие между "силой побуждений к пользованию предметом" и "силой побуждений к его производству", т. е. Между запросом и снабжением. Рутинные политико-экономы тоже признают, что "основная пружина и коренная норма всех экономических явлений заключается в потребностях человека". С этой истины начинается каждый курс политической экономии. Но в рутинных курсах она не проникает дальше первого параграфа. "Наше дело только в том и состоит, — говорит о себе Чернышевский, — что мы не забываем этого основного принципа и стараемся возводить к нему каждый вопрос, между тем как рутинная школа совершенно забывает о нем, заменяя его по каждому частному вопросу какой-нибудь рутинною иллюзиею" [98].

Следовательно, уравнение запроса и снабжения потому является основным законом меновой стоимости, т. е., иначе сказать, одним из основных законов всего буржуазного хозяйства, что в социалистическом обществе производство будет основываться на правильной классификации предметов и потребностей. Такой способ решения спорных теорий буржуазной экономии как нельзя лучше характеризует утопическую точку зрения Чернышевского.

Так же характерны для его утопического взгляда на вещи и все остальные рассуждения его о меновой стоимости. Ему кажется, что "по сущности дела меновая стоимость должна совпадать с внутреннею и отклоняется от нее только вследствие ошибочного признания труда за товар [99], которым труду никак не следует быть. Поэтому возможность отличать меновую ценность от внутренней свидетельствует только об экономической неудовлетворительности быта, в котором существует разность между ними. Теория должна смотреть на раздельность меновой ценности от внутренней точно так же, как смотрит на невольничество, монополию, протекционизм. Она может и должна изучать эти явления со всевозможною подробностью, но не должна забывать, что она тут описывает уклонения от естественного порядка. Она может находить, что устранение того или другого из этих феноменов экономической жизни потребует очень долгого времени и очень значительных усилий; но как бы далек ни представлялся срок излечения от той или другой экономической болезни, не должна же она не представлять, каково должно быть здоровое положение вещей. Точно так и мы говорим об отделении меновой ценности от внутренней, как о феномене болезненном, отвергаемом теориею… Скоро ли могут произойти в быте и привычках какой-нибудь нации такие перемены, после которых труд перестанет быть товаром и меновая ценность совпадет с внутреннею, — это вопрос о будущем, историю которого с обозначением годов мы не беремся рассказывать". — Само собою разумеется, что подобного рассказа ни от кого нельзя требовать. Но можно спросить себя, как же представлял себе Чернышевский "совпадение меновой ценности с внутренней"? Взятое в буквальном смысле слова, подобное совпадение совершенно невозможно, если под внутреннею ценностью продукта понимать то, что называется теперь потребительном его стоимостью: меновая стоимость хлеба никак не может "совпасть" с его питательными свойствами, меновая стоимость касторового масла не может совпасть с его способностью производить всем известные явления в желудочно-кишечной области. Но дело в том, что выражение "внутренняя ценность" употребляется Чернышевским очень неразборчиво. "Чтобы предмет имел меновую ценность, — говорит он, — нужно быть ему годным на известное употребление, — по мнению покупателя. Никто ничего не дает за то, что ему ни для чего не пригодно. На языке политической экономии это выражается так: меновую ценность имеют только те предметы, которые имеют внутреннюю ценность" [100]. Здесь под внутреннею ценностью он понимает потребительную стоимость предмета. Но иногда он выражается совсем иначе, называя внутреннюю ценность стоимостью (т. е. издержками) производства [101]. Эту-то "стоимость производства" он и имеет в виду, говоря о совпадении меновой ценности с внутреннею в социалистическом обществе. И мы должны обратить на нее большое внимание, если хотим уяснить себе его экономические взгляды.

Как станут определять стоимость производства в будущем обществе, — показывает следующий примерный расчет:

"Предположим семейство, состоящее, например, из 20 человек, сумма труда которых равна труду 10 работников. Полагая в год по 300 рабочих дней, мы будем иметь 3.000 рабочих дней. Предположим, что все предметы необходимости подведены под следую-щие четыре разряда:

"1) Пища, переведенная в. счет на пшеницу; пшеницы нужно семейству в год 60 четвертей; это количество производится трудом 1.500 рабочих дней.

"2) Одежда, переведенная в счет на аршины сукна; его нужно в год 100 аршин; они добываются трудом 500 дней.

"3) Топливо, в кубических саженях дров; нужно 10 саженей, добываемых трудом 500 дней.

"4) Жилище с принадлежностями, переведенное в счет тысяч кирпича: нужно в год 5 тысяч, добываемых трудом 500 дней.

"Все 3.000 дней идут на эти предметы необходимости; предметов комфорта некогда производить; они не имеют никакой ценности, потому что не существуют. Угодно ли вам знать ценность предметов необходимости? Вы видите сами, как она определяется:


"Предположим теперь, что, благодаря усовершенствованиям, предметы необходимости стали производиться количеством труда, меньшим прежнего на одну пятую долю. Из 3.000 рабочих дней на эти предметы стало нужно только 2.400; остальные 600 дней могут (и почему же теперь не должны?) употребляться на предметы комфорта. Подведем их для краткости под один разряд хорошей мебели, переложенной в счет диванов, положим, что диван производится 60 днями работы; счет ценностей будет:

Четверть пшеницы 20

Аршин сукна. 4

Куб. саж. дров. 40

Тысяча кирпича. 80

Диван …. 60 " [102]

Ограничимся этим, не следя за Чернышевским в его определении стоимости производства предметов роскоши. Читатель и сам видит, чем будет она определяться: совершенно тем же, чем определяется стоимость производства всех других предметов, т. е. числом рабочих дней, количеством труда, которого требует их приготовление.

Так будет в социалистическом обществе. Но разве не так же происходит дело теперь? Разве "стоимость производства" предмета не сводится теперь, как всегда сводилась и как всегда будет сводиться, к количеству труда, нужного на выделку данного предмета? Нет, отвечает Чернышевский. Во-первых, в настоящее время стоимость производства "слагается из меновой ценности труда, употребленного на предмет, и прибыли на этот труд" [103]. А во-вторых, теперь вообще совершенно неизвестно, сколько именно труда требуется для выделки того или другого предмета. "Спросите кого хотите, никто не умеет сказать вам, сколько рабочих дней нужно, чтобы производить обильное снабжение всех серьезных надобностей для известного числа людей. Только по постройке жилищ делаются сметы подобного рода архитекторами, да и тут счет не доводится до конца: считается, сколько рабочих дней должны употребить на постройку дома каменщики, столяры, кровельщики, работники, прямо трудящиеся над этим домом, а какого количества работ стоит ремонт орудий, ими употребляемых, и производство материалов постройки, этого никто не скажет: кирпич, лес, железо вносятся в смету не количеством рабочих сил, каких стоили, а своею рыночною ценою; ремонт орудий не составляет особенной статьи, а без всякого расчета входит в оценку рабочей платы. Стало быть, и по постройке жилищ не подведен расчет способом, какого требует наука… А по удовлетворению других надобностей домашнего быта ни о чем подобном еще и не думал никто, ни из экономистов школы Адама Смита, ни из людей, имеющих прямое влияние на общественные дела" [104]. В социалистическом обществе, с одной стороны, будет точно узнано количество труда, необходимое на производство любого предмета, и таким образом явится объективная возможность безошибочного определения стоимости производства. А с другой стороны, социалистическое общество не будет знать ни продажи труда на рынке, ни предпринимательской прибыли: там не будет предпринимателей. Следовательно, "остается только коренное понятие о количестве труда" [105].

Все это относится к стоимости производства. Посмотрим теперь, как повлияет ее точное определение на меновую стоимость продуктов.

Здесь читатель заметит, что, по нашим собственным словам, Чернышевский считал невозможным существование обмена в социалистическом обществе. Действительно, он несколько раз очень определенно высказывался на этот счет. Но мы думаем, что определенным выражениям у него соответствовали в этом случае не очень определенные представления.

В его реформаторских проектах производительною единицею является большая рабочая община, — фаланстер Фурье или ассоциации Р. Оуэна или Луи Блана, — работающая не для сбыта своих продуктов па рынке, а для удовлетворения своих собственных потребностей. Внутри общины нет обмена. Но обмен продолжает существовать между общинами. "Как не быть и зачем не быть между ними обмена? Ведь происходит же обмен продуктов и между целыми странами, — тем больше в нем надобности и удобства между отдельными провинциями, городами, селами… Теория требует, чтобы в каждой группе производителей главная масса продуктов производилась на внутреннее употребление самой этой группы; а если затем некоторая часть продуктов обменивается, это ничему не помешает, — напротив, может быть очень полезно" [106]. На каких же основаниях будет совершаться этот обмен? "Меновая ценность не является различною от внутренней, внутренняя ценность прямо превращается в меновую без всякого увеличения или уменьшения" [107]. Таким образом в обмене продуктов между общинами у Чернышевского выступает что-то вроде "valeur constituée" Прудона, известная книга которого не осталась, очевидно, без сильного влияния на него.

В каком неясном виде представлялось Чернышевскому "совпадение меновой ценности с внутреннею", показывают следующие строки:

"Если меновая ценность должна совпадать с внутреннею, а внутренняя измеряется потребностями человека, то нетрудно дойти до следующих выводов, — рассуждает он. — Соразмеряться между собою прямым образом могут только потребности однородные, — например, разные виды потребностей, относящиеся к физическому благосостоянию организма. Потому должны иметь меновую ценность относительно друг друга предметы первой необходимости. Но не должны быть сравниваемы прямо между собою потребности совершенно разнородные. Например, как вы будете определять отношение между потребностью еды и потребностью чтения или между потребностями в обуви и в музыке? Потому и продукты, удовлетворяющие разнородным потребностям, прямо не должны иметь меновой ценности относительно друг друга. Во сколько раз меньше или больше, чем сапоги, нужна человеку скрипка? Во сколько раз меньше или больше, чем жилище, нужна ему бронза? Это вещи несоизмеримые прямым образом". Пополнив затем свою классификацию потребностей и заметив, что "с экономической точки зрения" они делятся на потребности материального благосостояния, потребности умственной деятельности и потребности эстетического наслаждения, Чернышевский продолжает: "Потребности эстетического наслаждения никак не могут уже и сами по себе идти в сравнение с потребностями материальною благосостояния. Наслаждаться чем-нибудь изящным удобно человеку лишь тогда, когда его материальные потребности удовлетворены. Выражаясь, быть может, слишком сурово, но совершенно верно, надобно сказать, что эстетическое наслаждение годится собственно лишь на то время, которого уже ни на что другое не способен употребить человек или по отсутствию всяких надобностей, или истощению сил предшествующим трудом; оно всегда бывает или отдыхом, или праздностью. Но отдых и праздность, конечно, не должны иметь меновой ценности. Потому не следует иметь ее и предметам эстетического наслаждения. Разумеется, мы очень хорошо знаем, что они имеют ее теперь: за вход в театр собирается плата, картина или статуя продается. Но мы говорим, что этим оскорбляется самая природа подобных вещей… Деятельность, производящая предметы эстетического наслаждения, не должна иметь никакого другого вознаграждения, кроме удовольствия, чувствуемого занимающимся ею человеком. О меновой ценности не должно быть тут никакого помина…". С такой же точки зрения рассматривается и умственная деятельность, деятельность ученого и деятельность учащегося: их труд не должен иметь меновой ценности. "Но есть умственная деятельность другого рода, составляющая не самонаслаждение, а жертву для занимающегося ею. Это деятельность педагогическая… Педагог — такой же чернорабочий, как землекоп или портной. Его труд должен иметь экономическую ценность" [108].

Все это, надо сознаться, довольно неясно. Мы уже знаем, что "внутренняя ценность" измеряется не "потребностями человека", а количеством труда, нужным на изготовление предмета. Вышеприведенные выкладки Чернышевского не оставляют места ни малейшему сомнению на этот счет. Но предположим, на этот раз, что внутренняя ценность измеряется потребностями человека. С точки зрения потребностей нельзя решить, "во сколько раз меньше или больше, чем сапоги, нужна человеку скрипка". Но ведь скрипка есть продукт производства. На ее выделку, как и на выделку сапогов, нужно известное количество рабочего времени. Почему же скрипка "не должна иметь меновой ценности" относительно сапогов? Для этого может быть только одно основание: в социалистическом обществе не будет обмена, а следовательно, и труд, затраченный на производство предметов, не будет выражаться в виде их меновой стоимости. Это совершенно достаточное основание. Но его достаточно для того, чтобы ни один продукт не имел меновой стоимости "относительно" других, какому бы роду потребностей они ни удовлетворяли. У Чернышевского же выходит иначе: "должны иметь меновую ценность относительно друг друга предметы первой потребности", но не могут иметь ее предметы, удовлетворяющие разнородным потребностям. Как бы ни подразделялись "с экономической точки зрения" потребности, ясно, что раз зашла речь о том общественном устройстве, при котором предметы имеют меновую стоимость, то их меновые отношения должны определяться вовсе не характером потребностей, удовлетворяемых этими предметами. Говоря, что предметы, удовлетворяющие разнородным потребностям, не могут иметь "меновой ценности относительно друг друга", Чернышевский в сущности высказывает только свое неодобрение подобному явлению: ему не хотелось бы, чтобы оно имело место в социалистическом обществе. Но экономическая невозможность явления и нежелательность его для человека того или другого образа мыслей — совершенно различные вещи, очень часто, впрочем, смешиваемые социалистами-утопистами.

Вообще, только что приведенные рассуждения Чернышевского сводятся к тому, что так называемая духовная деятельность должна находить свое вознаграждение в самой себе, — и еще, пожалуй, к тому, что не следует думать о приятном, когда нет необходимого. Это, конечно, верно. Но, поясняя эту верную мысль, Чернышевский окончательно затемняет вопрос об экономических последствиях "совпадения меновой стоимости предметов с внутреннею".

Повторяем, "система экономических противоречий" Прудона не осталась без сильного влияния на взгляды нашего автора. Если Адам Смит относил, по замечанию Маркса, определение стоимости трудом к доадамовским временам, то Чернышевский, вместе с Прудоном, относит его ко временам лучшего будущего. А между тем мы уже знаем, что это определение соответствует не более и не менее, как современной нам некрасивой буржуазной действительности. Чернышевскому казалось невероятным, чтобы труд мог быть единственным источником стоимости в обществе предпринимателей, не заботящихся ни о чем, кроме прибыли, и обращающихся с "трудом" [109], как с простым товаром. Он говорил, как мы знаем, что количество труда, необходимое на приготовление продуктов, никому не известно в буржуазном обществе {Мы не возразили на это, полагая, что читатель и сам увидит ошибку Чернышевского. Во избежание недоразумений сделаем, однако, здесь несколько замечаний. Что экономисты и "люди, имеющие прямое влияние на общественные дела", не знают, "сколько рабочих дней нужно, чтобы производить обильное снабжение всех серьезных надобностей для известного числа людей" — это очень вероятно, но это и совершенно понятно: им нет необходимости знать это; однако каждый рабочий, каждый мастер, каждый директор фабрики или завода, если не каждый фабрикант и заводчик, хорошо знают, какое среднее количество времени нужно для выделки единицы продукта, производящегося в их мастерской. Они могут не иметь подобных сведений относительно материалов, обрабатываемых у них, или орудий труда, употребляемых ими в дело, но производители этих материалов и этих орудий хорошо осведомлены на этот счет. Таким образом, если вся сумма труда, употребленного на данный продукт, и неизвестна, то хорошо известны отдельные слагаемые, т. е. количества труда, прибавляемые к продукту на каждой ступени его производства. Прядильщику известно, во сколько времени можно приготовить фунт пряжи, ткачу известно, во сколько времени можно соткать ее, портной знает, сколько рабочих дней нужно ему, чтобы сделать из данной материи данный костюм и прочее. Сбывая свою пряжу ткачу, прядильщик должен принимать в соображение лишь то слагаемое, то количество труда, которое он сам прибавил к продукту, до остальных ему нет никакого дела.

Мы говорили, правда, что труд отдельного производителя может и не быть средним, общественно-необходимым, трудом. Но это решается конкуренцией: если X тратит на приготовление своего товара вдвое больше времени, чем нужно по общественным условиям производства, то соперничество других производителей того же товара тотчас же покажет ему, как сильно он отстал "от века". Замечательно, что разбираемую нами мысль Чернышевский высказал именно в статье о конкуренции. Его внимание было поглощено соображениями о том, что производство возможно было бы и без конкуренции. Критикуя конкуренцию с утопической точки зрения, т. е. оттеняя ее невыгодные для общества последствия и вовсе не затрагивая вопроса об ее историческом происхождении и значении, Чернышевский, естественно, проглядел важнейшую сторону дела: ту роль, которую играет конкуренция в деле приведения меновой стоимости товаров к норме общественно-необходимого рабочего времени. Одной этой ошибки было бы достаточно, чтобы спутать все его экономические взгляды.

Заметим здесь также, что то соображение его, по которому меновая стоимость не может определяться количеством труда, нужным на производство каждой данной вещи (потому что это количество никому не известно теперь в точности), напоминает подобное же соображение Родбертуса. Убежденный доводами этого последнего, один немецкий архитектор решился исправить этот важный недостаток буржуазного общества и принялся высчитывать среднюю производительность труда рабочих, занимающихся строительным делом (каменщиков, плотников, столяров и т. д.). Нет надобности прибавлять, что эта затея архитектора-родбертусианца не имела никаких серьезных последствий.}.

Кроме того, Чернышевского сбивали еще и колебания товарных цен. Он знал, что "цена вещи именно и есть ее меновая стоимость, выраженная в деньгах". Но он знал также и то, что цены постоянно колеблются, и притом каждый производитель всеми правдами и неправдами старается получить за свой товар как можно больше, не стесняясь соображениями о так называемой "законной прибыли". Это, с одной стороны, заставило нашего автора признать, по примеру Милля, стоимость "явлением относительным", а с другой, — дало ему новый повод для нападок на буржуазное общество. "Чтобы оценка продукта делалась по его стоимости, — замечает он, — для этого нужно, чтобы некому было выигрывать от оценки предмета выше его стоимости, т. е. опять нужно, чтобы потребитель сам был и производителем. А при нынешнем экономическом устройстве это чистая невозможность". Та самая конкуренция, которая в действительности приводит товары к норме рабочего времени, кажется Чернышевскому главным препятствием, не позволяющим стоимости определяться трудом [110]. По его мнению, "коренной недостаток соперничества — тот, что нормою расчета берет оно не сущность дела, а внешнюю принадлежность его, не стоимость, а цену" [111]. Выясняя различие взглядов на стоимость, свойственных Рикардо, с одной стороны, и А. Смиту и Мальтусу — с другой, Милль делает очень справедливое замечание: "Когда Рикардо и другие политико-экономы говорят, что стоимость вещи определяется количеством труда, они говорят не о том количестве труда, за какое обменивается вещь, а о том количестве, какое нужно на ее производство… Но, когда Адам Смит и Мальтус говорят, что труд — мера стоимости, они разумеют не тот труд, каким была или может быть сделана вещь, а то количество труда, какое обменивается или покупается за эту вещь". Чернышевский прибавляет к этому, что Адам Смит и Мальтус искали в труде "верного мерила не меновой, а внутренней ценности, или стоимости производства", и таким образом приближались "к истинному смыслу вопроса, который понят был их последователями, как вопрос о меновой ценности" [112]. Выходит, что Рикардо только вследствие плохого понимания им Адама Смита и Мальтуса искал причинной связи между трудом и меновою стоимостью! Это уже совершенно неправильное понимание истории политической экономии.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Деньги и денежное хозяйство

Мы подробно изложили и разобрали учение Чернышевского о стоимости, сопоставив его с современными научными взглядами на тот же предмет. Мы потому считали нужным сделать это, что учение о стоимости по справедливости считается краеугольным камнем науки о законах буржуазного хозяйства. Кто ошибается относительно этой простейшей категории буржуазной экономии, тот необходимо должен ошибаться и относительно других ее категории. Меновая стоимость выражает самое простое отношение производителей в общественном процессе производства. Другие категории, как, например, капитал, выражают собою уже гораздо более сложные и притом производные отношения. Поэтому правильное понимание их невозможно без правильного понимания стоимости. Смотря на буржуазную политическую экономию глазами утописта, — т. е. не находя нужным внимательно и хладнокровно изучать экономические законы буржуазного общества, которое представляет собою лишь печальное уклонение от "естественного порядка" и "противоречит всем требованиям теории". — Чернышевский, естественно, приходил к ошибочным выводам как насчет ныне существующих экономических отношений, так и насчет судьбы, ожидающей их в будущем. Сбивчивость его соображений о совпадении "меновой ценности с внутреннею" в социалистическом обществе является логическим следствием ошибочности посылок, лежащих в основе этих соображений. В своей критике буржуазной действительности он счел возможным взять за исходную точку политико-экономические теории Милля. Неудивительно, что в своих планах относительно будущего он сблизился с Прудоном. Его учение о стоимости служит поразительным доказательством этого сближения. В других отделах своего главного экономического сочинения Чернышевский, несомненно, имеет очень мало общего с Прудоном. Но и там коренной недостаток той точки зрения, с которой он смотрел на общественную жизнь, очень сильно дает себя чувствовать. И там он, недостаточно критикуя свои посылки, приходит к ошибочным, утопическим заключениям.

Мы не станем долго останавливаться на его учении о "покупательной силе", т. е. о деньгах. Читатель, хоть немного знакомый с политической экономией, и сам понимает, что, разделяя взгляд Милля на меновую стоимость, Чернышевский ни в каком случае не мог пойти дальше его в уяснении экономической роли денег. И действительно, он согласен с Миллем во всем, что тот говорит о деньгах. Милль, подобно другим буржуазным экономистам, говорит о них много несообразностей. Чернышевский не замечает этих несообразностей. Он думает, что вопрос о деньгах почти совершенно исчерпан буржуазной экономией. "Господствующая теория очень ясно выставляет затруднительность прямого обмена продукта на продукт и необходимость такого общего орудия обмена всяких продуктов, каким являются деньги. Она превосходно объясняет свойства, нужные для хорошего орудия обменов, или для денег, и очень основательно доказывает, что лучше всех других продуктов и предметов годятся для исполнения роли денег благородные металлы. Все, что они говорили об этих сторонах вопроса, мы предполагаем известным читателю или предоставляем узнать из обыкновенных курсов политической экономии" [113].

При таком взгляде на деньги, нашему автору оставалась открытой только одна область критики, т. е. опять-таки утопическая критика буржуазных отношений: оттенение невыгодных сторон денежного хозяйства, указание несоответствия этого хозяйства с требованием "теории". На этот счет он делает несколько весьма метких замечаний, которые, однако, ввиду неудовлетворительности общего понятия его о деньгах, не могли не сопровождаться совершенно ошибочными соображениями. Он справедливо утверждает, что при естественном хозяйстве, по самой логике отношений, невозможно такое экономическое подчинение человека человеку, какое возникает при денежном. По своему обыкновению он поясняет свою мысль примером.

"Представим себе, — говорит он, — отношение между человеком очень богатым и человеком очень зажиточным при так называемом, в противоположность "денежному", — "естественном" хозяйстве, в котором деньги не играют важной роли. В табунах киргиза Абдаллы 10.000 голов; у киргиза Юсуфа весь табун состоит из 100 голов. Какую экономическую власть над Юсуфом может иметь Абдалла своим богатством, если они кочуют в такой части степи, куда еще не проникло денежное хозяйство? Предположив Юсуфа человеком обыкновенного характера, мы не можем не сказать, что он не имеет ни малейшего расчета становиться в экономическую зависимость от своего богатого соплеменника. Что такое, особенно нужное для него, может дать ему Абдалла? Лошадей и кумыса у Юсуфа довольно, он не нуждается в этих предметах. А кроме них, ничего не может предложить ему Абдалла. Предположим теперь, что введено в этом племени денежное хозяйство. Пусть лошадь круглым счетом стоит 10 руб. Абдалла располагает суммою имущества на 100 тысяч. Юсуф имеет его только на 1 тысячу рублей. Каждому из ежедневного опыта известно, каково при денежном хозяйстве отношение небогатого человека к соседу, который в 100 раз богаче его. Это отношение зависимое. Из чего возникает зависимость? Из того самого, что деньги служат всеобщею покупательного силою, дают возможность удовлетворения не одной какой-нибудь потребности, как дает продукт, прямо служащий для потребления, а общую возможность удовлетворения всяким вообще наклонностям и желаниям. Человек может чувствовать, что ему нет нужды в том или другом предмете, что этот известный предмет был бы для него лишний: но он никак не может чувствовать уверенности, что ему никогда не понадобится ничего. А чтобы не желать денег, надобно иметь такую уверенность, и не только за настоящее или ближайшее будущее, а за всю свою будущность" [114]. Развивая далее эту мысль, Чернышевский говорит, что "только в деньгах приобретается человеком экономический источник совершенно праздного наслаждения". Это совершенно верно, в том смысле, что развитие денежного хозяйства, т. е. товарного производства, необходимо приводит на известной ступени своего развития к превращению в товар рабочей силы и тем самым к эксплуатации одного класса другим. Но экономические свойства "денег" означают не что иное, как взаимные отношения людей в общественном процессе производства. Между тем, Чернышевский, по-видимому, склонен объяснять их свойствами того материала, из которого делаются деньги. Он рассуждает так: "Почти все предметы, прямо служащие для потребления, очень недолговечны. Значительным исключением из этого правила можно назвать только благородные металлы, материал, из которого делаются деньги, от которых довольно мало отличаются и золотые или серебряные слитки, хотя бы и не имели штемпеля, делающего их деньгами в строгом смысле слова (Чернышевский хочет сказать — монетой). Остальные важные в экономическом отношении предметы не имеют свойства долго сохраняться сами собой, — это свойство принадлежит только деньгам. Есть многочисленный разряд продуктов, которые не могут быть далее нескольких лет сбережены никакою заботливостью. Сюда принадлежит хлеб, во всех земледельческих странах самый главный по своей ценности продукт. Эти продукты сохраняются только воспроизведением, то есть посредством переработки продукта такою же массою труда, какая была нужна на первое производство. Другие предметы долго остаются целы, — например, каменные здания, — но требуют ремонта, который за несколько лет в сложности составит сумму труда, равную той массе его, которая требовалась на первоначальное производство предмета. Без этого они быстро теряют годность и ценность. Таким образом, говоря вообще, деньги отличаются от других продуктов тем, что продолжают существовать сами собой, без надобности в дальнейшем производительном труде, дают полное увольнение от него человеку, их имеющему, — между тем как сохранение всех других предметов требует продолжения работы, которою они первоначально приобретены".

Почти излишне доказывать неудовлетворительность подобных объяснений. Читатель, вероятно, видит их и без наших указаний. Он видит, что Чернышевский повторяет здесь ошибку многих и многих экономистов, приписывавших вещам те свойства, которые в действительности принадлежат общественным отношениям. Значение денег так же мало определяется физическими свойствами благородных металлов, как меновая стоимость товара определяется его вещественными особенностями. Физические свойства благородных металлов делают лишь то, что они оказываются более подходящими для роли денег. Точно так же подчинение человека человеку, экономическое порабощение одного класса другим происходит при денежном хозяйстве не оттого, что деньги не требуют для своего сохранения никакого труда со стороны своего обладателя, а оттого, что развитое товарное производство приводит, как мы уже сказали это выше, к превращению рабочей силы в товар, к ее продаже и покупке, т. е. к ее эксплуатации. Только в силу такой эксплуатации деньги и могут служить "источником праздного наслаждения" не только для отдельных лиц, но и для целых классов; и, наоборот, без посредства такой эксплуатации деньги могли бы явиться источником "праздного наслаждения" разве лишь в том случае, когда производителю, трудом целой жизни, удалось бы скопить себе "малую толику" под старость. Но Чернышевский, конечно, имеет в виду не этого рода "праздное наслаждение".

Очень характерно для Чернышевского, державшегося утилитарного учение о нравственности, то обстоятельство, что, нападая на денежное хозяйство, он опасается, как бы не заподозрили его в излишней сентиментальности. "В признании принципа личной пользы за основное побуждение и за последнюю норму всей экономической деятельности человека мы не уступим ни одному писателю школы Адама Смита и идем гораздо дальше большинства рутинных политико-экономистов, которым предоставляем толковать вслед за моралистами о необходимости идеальных стремлений, — оговаривается он… — Мы находим, что расчет личной пользы есть один из главных руководителей человека, и рассуждаем только о том, что наиболее сообразно с личной выгодой человека, и желаем лишь того, чтобы люди стали расчетливее… Порядок дел, при котором над всеми господствуют деньги, мы находим неудовлетворительным не потому, что люди при нем своекорыстны, — они всегда будут да и должны больше всего думать о своей личной выгоде, — а просто потому, что при нем слишком плохо удовлетворяется потребность материального благосостояния у огромного большинства людей, что для этого огромного большинства он не выгоден" [115].

Каким именно экономическим порядком должно быть заменено, по мнению Чернышевского, невыгодное для большинства денежное хозяйство — это мы уже сказали, излагая его учение о стоимости. Больших размеров хозяйственная единица, собственными силами удовлетворяющая большую часть своих потребностей и обменивающая лишь незначительное меньшинство своих продуктов — таков идеал нашего автора. Но обмен этого меньшинства продуктов между отдельными хозяйственными единицами должен вестись посредством денег. "Иначе вестись ему слишком неудобно, и само по себе употребление денег или равнозначительных им общих знаков ценности — дело очень полезное. Восставать против них значит то же самое, что вооружаться против носовых платков, которые сами по себе тоже вещь превосходная и необходимая в порядочном обществе для дела, к которому предназначены. Мы вовсе не желаем возвратить людей к тому состоянию, когда они обходились без посредства носового платка. Но совершенно иной вопрос то, хорошая ли вещь насморк, при котором роль носового платка становится очень велика. Мы полагаем, что человеку следует лечиться от насморка, и что когда насморк пройдет, носовой платок потеряет сам собою ту излишнюю занимательность, в которой виноват вовсе не он сам" [116]. Таким образом, по учению Чернышевского, социалистическая организация производства не устранит денег, а только сузит роль их, отводя ей надлежащие пределы.



Поделиться книгой:



Регистрация