— Опять грозишь? — сказал я. — Что ты мне все грозишь? Ну иди докладывай начальству, донос на меня напиши!
— Надо будет, и напишу. А пока воду не мути, топай к вагонам!
— А я вот возьму и не пойду, — оказал я Маторину почему-то тихо, словно по секрету. — Возьму и не пойду. Я не к тебе нанимался. Ясно?
Что произошло дальше, я даже не сразу понял. Грудь сильно сдавило, ноги отделились от земли, и перед глазами выросло напряженно-спокойное Сашкино лицо. Я забился, как рыба в сети. Чуть вывернулся на сторону и увидел, что все вокруг хохочут. Грузчики, ребята, сбившиеся в кучку, а Надя Ротова, та просто покатывается со смеху.
Маторин донес меня до угла и аккуратно поставил на землю.
Понурясь, я со злостью дергал себя за полы сбившейся кверху куртки. Потом торопливо, почти переходя на бег, направился к проходной.
Долго ходил по улицам, надеясь встретить Семена, но тот куда-то запропастился. В конце концов пришлось вернутся на Океанскую. Я выждал, когда в окнах погасли огни, и пробрался в палату. Но уснуть не удавалось. Снова и снова виделся идущий на меня Сашка, и даже мысленно я не мог постоять за себя, вступить с ним в драку: знал, был уверен, что — пожелай он — мне несдобровать. И от этого испытанное в порту унижение терзало еще сильней. Промаявшись так, решил на погрузку завтра не идти, отправиться в отдел кадров и умолить, упросить, чтобы дали назначение на пароход.
После завтрака — обычных двух кусков селедки и жидкого чая — демонстративно направился вверх по лестнице, хотя по утрам бригада собиралась в вестибюле. Сел у окна в палате и стал ждать, когда все разойдутся, чтобы поехать в город. По правде сказать, я и теперь боялся, что Маторин придет за мной, потащит работать. И я ужаснулся от мысли, что пойду, даже не смогу ему ответить как следует.
Вздрогнул, услышав, что кто-то вошел. Обернулся. Нет, не бригадир — дежурный с красной повязкой.
— Левашов? — спросил он. — К коменданту.
Дверь в комнату коменданта была отворена. Перед ней толпились ребята. И еще не дойдя до двери, я услышал свою фамилию:
— Левашов! Есть Левашов? На «Виктор Гюго», палубным учеником...
Растерянно, не понимая, что же произошло, я переспросил стоявшего рядом парня:
— Куда Левашова, не слышал?
— На «Гюго» какой-то.
— А кем?
— Учеником палубным. Отстань!
А из-за спин, загородивших стол коменданта, летело:
— Паленых — на «Жан Жорес», Конкин — «Осмуссар», в машину, Ротова — «Виктор Гюго», Малахов — «Александр Суворов», Разумовский — «Трансбалт». Тише, товарищи, тише, всем назначений хватит! Дубинкин — на палубу, «Севзаплес»...
Дальше я не слушал. От волнения, не зная куда деть себя, толкнулся к одной стене, к другой, сплел пальцы и до хруста вывернул их. «Виктор Гюго», «Виктор Гюго», — повторял я и пытался представить, какой он, мой первый, такой долгожданный пароход! Но вместо надстроек, мачт виделись почему-то обложки книг: «Труженики моря», «Собор Парижской богоматери», «Рюи Блаз»... Потом вспомнился портрет человека, давшего имя кораблю, и я почему-то обрадовался, что хорошо помню, как выглядел великий писатель, — могучее, с крупными чертами лицо, строго-задумчивые глаза...
И вдруг, все еще не веря в реальность происходящего, услышал:
— Маторин! «Виктор Гюго», на палубу!
Так мы с Сашкой очутились на одном пароходе. Сейчас он работал где-то в другом месте, а я сидел на дне этой пропасти — форпика, тупо уставившись на желтый свет переноски.
Наверху послышались цокающие звуки: по трапу кто-то спускался. Я схватил квач.
По балкам топали здоровенные ноги боцмана. Стрельчук был не такой шумный, как утром, что-то бормотал нагибаясь. Отцепил переноску, отнес к другому борту.
— Эй! — сказал он. — Иди сюда!
Я присел на корточки рядом с ним. Боцман стоял на коленях, согнув свое большое рыхлое тело, точно собирался нырнуть в узкий колодец.
— Глянь. — Он показал в угол, под уступ балки. — Огрех. И там. Везде. Переделай. — Он разогнулся и, не сказав больше ни слова, полез по трапу наверх.
Из горловины опустилось новое ведро, и я с раздражением, расплескивая цементную болтушку, грохнул его на балку. Спрыгнул в тот колодец, что был, по моему мнению, совсем готов, и стал с остервенением снова мазать углы — верхний, нижний, снова верхний.
Следующий колодец начал цементировать уже по-другому, с углов. Я даже приноровился влезть в узкое сплетение балок вместе с ведром, сел на покатый пол и зажал ведро коленками. Серая жижа текла на штаны, рубашку, брызгала в лицо, квач стал тяжелым, как колун. Вверх, вниз, влево, вправо, вперед, вперед...
Я дал себе слово не смотреть на часы и все-таки не выдержал, взглянул. Оказалось — четверть пятого. Снова в исступлении принялся за работу. Иногда озирался на темное пространство под потолком, куда уходили, расширяясь, стропила перевернутой крыши. Страшно было подумать, что вымазать все тут самодельным квачом могло достаться мне одному.
— Левашов! — послышался наконец голос боцмана. — Вылазь! Ужинать пора.
В душевой из зеркала на меня глянул исхудалый парень с растрепанными волосами. Я стал оттирать руки. Мутная цементная жижица густо потекла на чистый фаянс раковины.
— Эй, грязищу развел. Робу снимать надо, когда идешь мыться.
В зеркале за моей спиной появился невысокий, ниже меня, дядя. Я вспомнил, что видел его утром среди матросов. У него были рыжие, как медь, волосы, только редкие и зачесаны гладко назад. И веснушки — на лице, на обнаженной груди, на плечах.
— Да, да, сейчас, — ответил я и не узнал своего голоса. — Я сейчас.
Выскочил в коридор, метнулся влево («Нет, там столовая»), вправо («Сюда, вот сюда»), наконец оказался в наружном коридоре надстройки.
«Робу снимать надо, — бормотал я, чуть не плача. — Снимать, когда идешь мыться... А если это не роба, если это все, что у меня есть?»
Я так спешил на пароход с Океанской, так радовался, что чемодан у меня легкий, можно быстро идти. «Гюго» стоял в закоулке порта, кормой к низкой каменистой косе. По одному из швартовов, поданных на берег, скользили скобы, и к ним была привязана шлюпка. Я кинул в шлюпку чемодан, именно кинул, а не поставил, и вахтенный матрос с удивлением посмотрел на меня. Он не знал, что груза там — пара белья да две книжки: «Техминимум кочегара морского флота» и стихи Уитмена.
А потом — вот, собственно, потом и началось. В каюту, куда меня поместили — угловую, рядом с кают-компанией, — преспокойно ввалился Маторин. «Хе! — сказал он. — Вместе опять, значит, агитатор». — И стал запихивать свой большущий, туго набитый рюкзак под свободную койку. Если бы он знал, каково мне было смотреть сейчас на него!
Никола Нарышкин, другой парень с Океанской, облюбовал верхнюю койку и тотчас полез на нее, по-детски радуясь, что койка мягкая, пружинистая. И Маторин принялся мять кулачищами постель и тоже радовался, что мягко, что пружинит.
А потом был вот этот, сегодняшний день, боцман, своими руками сделанный квач, проклятые балки... И теперь итог: не в чем пойти ужинать.
Вдруг сильно захотелось есть. Как раньше, как это было последнее время в Москве. Тогда надо было терпеть. А сейчас можно идти и есть — суп, котлеты, макароны, кашу, компот. Сколько хочешь. И только одно для этого нужно: быть чистым.
Вспомнил, что у меня есть куртка. Рубашку можно снять. Но что делать с брюками? Из черных они стали серыми, землистый панцирь сплошь покрывал их, и только сзади, под коленками, виднелась материя — мятая, грязная...
И тут я услышал позади говор. Оказывается, рядом, в метре всего, был открыт иллюминатор. В каюте горел свет, и было хорошо видно, что там происходит: возле двери стоит Надя Ротова в цветастом платьице, совсем по-домашнему, а лицом к ней, опершись руками на верхние, вроде вагонных, койки, — парень в тельняшке. Только тельняшка нерусская, с широкими полосами, и рукава короткие, вроде как у летней рубашки. А сам он рослый, сильный — видно по спине. Темные волосы у парня слегка вились.
«Вон как тут, — подумал я. — Всё видно. И все, наверное, всё про всех знают, потому что никуда не скроешься, разве что вот в этот коридор».
Лицо у Нади было немного смущенное, и по долетавшим словам стало ясно отчего. С непривычки заскочила в чужую каюту. А парень в полосатой майке вежливо убеждал ее, что это пустяки, простительно для начала.
— Конечно, простительно, — говорила Надя. — Я на пароходе сроду не была. Но ничего, скоро все назубок выучу, увидите. — Парень в это время чуть повернулся и, видимо, подвинул Наде скамейку. — Нет, — сказала она, — не в гости пришла. А за экскурсию спасибо. Теперь известно, что здесь живут матросы второго класса, и в том числе Олег Зарицкий.
— О, вы меня уже знаете!
— Как не знать. Вас здесь не по кличке какой, а по имени величают. Слышала.
— Признаюсь, что и я слышал. Вы Надежда Ротова.
— Гляди-ка! Познакомились, ровно на гулянке, — сказала Надя и громко, от души рассмеялась. Потом испуганно: — Ой, кто это у вас за окошком стоит? Прислушивается...
— За иллюминатором, — мягко поправил Зарицкий и обернулся.
Я на мгновение увидел его лицо. Глаза смотрели сосредоточенно и умно, и только чуть вздернутая губа, обнажавшая светлый металлический зуб, портила впечатление. Он еще не успел вплотную подойти к иллюминатору, как я отпрянул в сторону. И тут же услышал Надин голос:
— Э, да это наш, Левашов...
Обрамленные круглым отверстием, точно на фотографии, на меня смотрели два добрых, хороших лица, И оттого, что они были добрые и хорошие, мне стало совсем уж жаль себя, еле сдерживался, чтобы не заплакать. Но странно, именно в ту минуту я вдруг подумал о них, этих двоих: «Они когда-нибудь поженятся. Точно, поженятся».
— Левашов, ты что? — опять сказала Надя. — А грязный-то какой!.. Ты ужинал?
Я хотел крикнуть: «Ужинал!» Но вместо этого мотнул головой — «нет».
— Заболел? — ахнула Надя. — Заболел!
А Зарицкий неожиданно оказался в коридоре, махнул рукой, подзывая.
Мы спустились по трапу в светлое помещение. Стены тут были выкрашены желтоватой краской и казались теплыми даже на вид. Потом я узнал, это они действительно всегда теплые, потому что за ними дни и ночи дышали паром огромные, как дом, котлы. По всей длине помещения тянулись металлические шкафы, Олег щелкнул ключом, достал, порывшись, что-то, сунул мне в руки.
— Когда купишь, отдашь. — Он открыл еще один шкаф, оказавшийся пустым, и продолжил: — В этом рундуке будешь хранить р о б у. А это, — он указал на вещи, что отдал мне, — п о д в а х т е н н о е — в каюте. Придешь с работы, разденешься — и жми прямо в трусах в душ. В подвахтенном можешь идти в столовую. А утром, с койки — сюда...
Поужинав, я ушел на корму. Стоял и благодарно думал о Зарицком, о том, что мне еще предстоит. Ветер колыхал большой пароходный флаг, серп и молот на нем нарядно вспыхивали золотом. Мне хотелось стоять и стоять здесь, пока не зайдет солнце, пока флаг не спустят. И тут же почувствовал, что все тело разламывает смертельная усталость.
«Еще бы Маторина не было, — мысленно вздохнул я. — Но раз он есть, надо просто не замечать его. Тут он мне приказывать не посмеет». И все же, когда я открыл дверь каюты, взгляд с тревогой зацепил маторинскую койку. Показалось странным, что она еще пуста и аккуратно, очень аккуратно застелена. Выше, укутавшись с головой шерстяным одеялом, спал Никола.
Я шагнул через порог, повернулся к своему месту и застыл — удивленный, непонимающий, растерянный.
Моя койка была занята. Там лежал кто-то, тяжело всхрапывая, прямо в одежде, свесив ноги в грязных тяжелых башмаках.
Я зажег свет у изголовья и наклонился, чтобы получше разглядеть незнакомца. Подался вперед, пугаясь, ничего не понимая. Я узнал резкие черты загорелого лица, тонкий нос и рот с оплывшими по краям морщинами, полураскрытый в тяжелом сне. «Вот тебе на, — подумал я и отшатнулся. — Вот тебе на...»
На моей койке спал Щербина.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Яков Александрович Полетаев, капитан дальнего плавания, высокий, грузноватый, с уже заметным брюшком, но еще числящийся у начальства в молодых, тот самый Полетаев, что пережил свой теплоход, потопленный немецкой торпедой в Черном море (хотя и покинул мостик, как положено капитану, последним), переведенный потом на Дальний Восток, ушедший месяца два назад в Сан-Франциско дублером на «Пионере» и вернувшийся оттуда на новеньком, только с завода, «Викторе Гюго», где он уже был полным хозяином, — этот Полетаев нервно расхаживал по просторной, вылизанной вахтенными рулевой рубке и думал о письме, которое, придя из пароходства, нашел у себя на столе.
Письмо было короткое, в один листок, и нельзя сказать, что оно его удивило. Синие строчки вывела женская рука, и волнение, которое испытывал Полетаев, объяснялось прежде всего тем, что женщины значат в жизни моряков, людей отшельнической профессии, куда больше, чем может показаться на первый взгляд. К тому же Полетаев не любил откладывать намеченное. Поднимаясь к себе наверх, он решил заняться кое-какими важными перестановками в команде, а тут — нате, личное письмо, личные заботы, и их тоже не обойдешь.
Все утро он провел в разговорах с кадровиками, доказывал, что многовато надавали на «Гюго» зеленых мальцов. Доводов его, конечно, не учли, да он и сам понимал, что настаивал больше для очистки совести: знал, на такое число пароходов, какое образовалось у пароходства, когда стали получать заморские «Либерти», людей с опытом, с квалификацией не напасешься, хотя и собирали моряков со всех бассейнов, даже из блокадного Ленинграда на самолетах вывозили. Значит, надо думать, решать, а письмо мешает: вместо дела на уме подробности одного недавнего вечера...
Оказавшись в далеком городе без семьи и друзей, Полетаев всей душой привязался к старому капитану Ивану Феоктистовичу Зубовичу, у которого был дублером на «Пионере», и, пока оба судна находились во Владивостоке, не упускал случая побывать у него дома.
Так было и на днях. В ожидании чая Полетаев уселся в углу дивана с высокой спинкой и стал разглядывать фотографии, во множестве развешанные на противоположной стене.
Из черных рамок, полный достоинства, на него смотрел Зубович молодой, с игриво торчащими усиками, Зубович постарше (усы попушистее, но все еще с бодро поднятыми кверху, словно лапы якорька, кончиками), Зубович в летах, с усами, уже опущенными вниз, густыми, добрыми. И точно так же, как портреты, менялись висевшие вперемежку с ними фотографии судов, на которых, верно, плавал хозяин дома, — сначала небольшие, с острыми, как у парусников, форштевнями, потом тяжелые, как утюги, многотрубные и, наконец, почти современные, вроде тех, что стоят сейчас в бухте под сопками, в порту.
Полетаев задумался, не расслышал звонка в прихожей и несколько растерялся, когда в комнате раздалось обращенное к нему «здравствуйте». У двери, держась за портьеру, стояла Вера, племянница жены старого капитана. Полетаев вскочил и тут же подумал о странном совпадении: они вместе оказываются у Зубовичей уже в третий раз. Однако лицо Веры выражало искреннее удивление, видно было, что она не ожидала встретить его здесь.
Полетаев не относил себя к застенчивым скромникам, просто считал, что сближение мужчины и женщины должно возникать исподволь и естественно, а не по чьей-то подсказке. Но если в данном случае и проявился какой-то расчет хозяйки дома, он тем не менее быстро простил ей непрошеное вмешательство: Вера понравилась ему с первой встречи. Когда сели пить чай, он выбрал место за столом против нее и украдкой за разговором разглядывал, отмечая про себя, словно нечто чрезвычайно важное, что у Веры зеленые глаза, припухлые, мягкие губы и что держится она прямо, откинув плечи, как спортсменка-бегунья.
Прежде Полетаев узнал, что Вера работает в пароходстве, причем на довольно незаметной должности, но то ли в силу «морского» родства, то ли в силу обширных знакомств хорошо осведомлена о том, что делается в порту и на судах. Сейчас она пришла прямо с работы и говорила, будто отчитываясь, кто на подходе, кто ушел в море, а кто с рейда встал к причалу. Уверенный тон Веры внушал уважение, и Полетаев не удивился, когда она сообщила уже известное ему: «Гюго» придется еще постоять — будет груз. Зубович тут же заметил, что это хорошо — ждать груза и что он, Полетаев, еще поймет, насколько лучше являться в Америку не в балласте, а с полными трюмами. Не будут тогда покровительственно глядеть портовые чиновники: вот-де вам от щедрот наших, везите в свою многострадальную Россию. С собственным грузом, гудел Зубович, тверже себя чувствуешь: вы — нам, мы — вам.
Завладев вниманием, старый капитан уже не дал никому вставить слова. Впрочем, его и не перебивали, хоть речь шла все про ящики да бочки, мешки да тюки. Но от кого еще, как не от Зубовича, узнаешь, чем грузили пароходы во Владивостокском порту и в конце прошлого века и в начале нынешнего, кто, кроме него, ответит, сколько судов держало линии из Золотого Рога в Николаевск-на-Амуре, на Сахалин, и в устье Колымы, и в Японию, Китай, США, Канаду. Иван Феоктистович знал это не понаслышке. Он поступил в дальневосточное отделение «Добровольного флота» как-никак в 1910 году — в первый год его основания.
Полетаев слушал и думал про себя, как сильна у русского человека привязанность к родной земле, как цепко хранит память каждого тысячи подробностей о том месте, где прошло его детство, где он вырос, жил. А у дальневосточников любовь к своему краю носит даже какой-то особый, ревнивый характер. Тот же Зубович, стоя однажды на мостике «Пионера», показал рукой на Орлиную сопку, самую высокую в городе, и заявил ему, Полетаеву: «Ты, Яков, брось при мне свою Одессу хвалить. Отец твой туда небось из Пензы или Курска переселился. А мой вон там, на вершине, — видишь? — лес валил, дома по улицам ставил, места здешние обживал!»
— Яков Александрович! Вы о чем задумались? — поинтересовалась хозяйка. — Еще чаю?
— С удовольствием! — сказал Полетаев и рассмеялся. — Я, знаете, Анастасия Егоровна, что подумал? Не перебраться ли мне после войны на постоянное жительство в ваш город? Чай тут отменный, нигде такого не пивал!
— А как же ваши любимые пароходы?
— Брошу, брошу. Пойду преподавать в мореходку. Надоело все на воде да на воде.
— Ничего вам не надоело, — сказала Вера. — Море — это навечно. Я вот тоже бы с удовольствием пошла на пароход. Возьмите меня, а? Хоть матросом.
— Многовато будет, — строго заметил Зубович. — На «Гюго» есть уже какая-то девица в матросах. Берегись, Яков!
Полетаев усмехнулся — знал, что старик терпеть не мог женщин на судне. Еще буфетчицу, дневальную в столовой — ладно, но чтобы матросом — ни-ни, считал святотатством.
— Возьмите, Яков Александрович, — не унималась Вера.
— Это не ко мне, — сказал Полетаев. — К старпому обращайтесь.
— А кто у вас старпом? — спросила Вера.
— Реут. Знаете такого?
И тут Полетаев почувствовал, как тихо стало в комнате. Словно бы он нарушил некий существовавший в доме запрет.
Первой нашлась хозяйка:
— Кому еще чаю? Ну, кому еще?
— Ре-ут! — протянула Вера. — Ну тогда мне с вами не по пути.
— Не по пути? Почему же? — Полетаев вопросительно посмотрел на Веру, Зубовича, на Анастасию Егоровну. По их лицам что-либо понять было трудно, одно только стало ясно: старпом упомянут некстати, зря.
— Смешно, — сказала Вера. — Никуда от этого человека не денешься... Вас можно поздравить, Яков Александрович. Будет кому капитанскую должность сдавать.
— Сдавать? — переспросил Полетаев. — Обычно старпому и сдают.
— Смотрите, как бы раньше времени не пришлось, как бы сами не запросились...