11 сентября 1970 г.
Самолет, по расписанию, прибывает в 12.00. Едем на вокзал встречать. Я и Бр. Спринчан — первыми — на такси. Следом за нами приехали Андрей Макаенок на своей «Победе» и остальные — А. Белошеев, Г. К., В. Кудинов
и Л. Шакинко — тоже на такси.
Обращаемся в справочное бюро:
— Как самолет?
— Опаздывает на час.
Что делать? У Макаенка какие-то дела в театре (на завтра намечается пятисотый спектакль по «Левонихе на орбите»), и он уехал утрясать эти дела. Мы остались ждать.
Без пятнадцати час. Вдруг кто-то пускает слух, будто самолет из Москвы уже приземлился. Бежим сломя голову туда, бежим сюда, — нет Евтушенко. Спрашиваем пассажиров, кто откуда, — из Львова, Риги, даже из Гродно, а из Москвы нет и нет.
И вдруг… даже глазам не верится… Навстречу шагает Василь Быков с толстым портфелем-сумкой. Все наши аплодируют — полушутя-полусерьезно, — раздаются выкрики вроде того, что, мол, этот гость стоит того, которого мы ждем.
В это время к неманцам примкнул Алексей Слесаренко, с нами остался и Василь Быков. Скоро вернулся и Макаенок.
— Не прилетел?
— Не прилетел...
Ждем. Волнуемся. Наконец приземляется «АН-10», подруливает к аэропорту. Впятером — Макаенок, женщина-администратор филармонии, еще двое из той же филармонии (один из них, кажется, директор) и я спешим самолету.
Пассажиры один за другим спускаются по трапу. Евтушенко нет и нет. «Может, не прилетел?» — думаю. Ждут, волнуются и остальные, особенно, вижу, Макаенок. Наконец появляется долговязая фигура в синем вельветовом костюме, в плаще и экстравагантной вязаной шапочке с хохолком. Сходит, сперва подает руку женщине из филармонии (Нине Васильевне), потом целуется с Макаенком, со мной, знакомится с остальными.
Идем к аэропорту. Увидел Василя Быкова, — улыбается, подойдя, — обнимает и целует его, знакомится, здороваясь за руку, со Спринчаном, К., Слеcapeнко, Кудиновым, Шакинко. В машину Макаенка садимся вчетвером: Евтушенко, сам Макаенок, Быков и я. Гостиница, редакция и наконец квартира. В гостинице — разговор с администрацией филармонии. Просят дать два вечера. Евтушенко отказался, как отрубил:
— Один! Я не артист, а поэт, хватит и одного.
В редакции пробыли совсем недолго — минут двадцать. Прошлись по всем кабинетам, познакомили его со всеми сотрудниками, которые не были в аэропорту, и тронулись дальше.
* * *
Когда подъехали к дому, Евтушенко и я вылезли и стали подниматься на четвертый этаж. Макаенок остался в машине — что-то сказать (или наказать)шоферу.
Лестничная площадка, как и весь пролет, в пятнах — дом не ремонтировался вот уже восемь или девять лет, с тех пор, как был построен, — всюду мусор и вдобавок из квартир истекают какие-то запахи, не всегда приятные...
Василю Быкову довелось бывать в высотном доме, где сейчас живет Евтушенко (кажется, у Твардовского), и он с улыбкой заметил:
— А что, там (имелся в виду дом на Котельнической набережной) квартиркито получше!
Евтушенко засмеялся:
— Я стыжусь не только говорить, а и вспоминать про те квартиры...
Он хотел что-то добавить, но в это время мы остановились, и я нажал на кнопку звонка и одновременно всунул ключ в замочную скважину. Мы вошли. Я включил свет, предложил раздеваться, проходить, словом, все как полагается в таких случаях. Знакомлю. Валентина, Наташка... Проходим в комнату. Стол уже накрыт — садись и начинай пировать. Валентина постаралась на славу. Какое-то время спустя входит и Макаенок. Позже явились Спринчан и Белошеев, потом — Геннадий Буравкин, — и наконец Г. К. Последнего я не приглашал и не думал приглашать, он явился сам, по своей охоте, явился как ни в чем не бывало, лишь бы выпить с Евтушенко.
Но это было позже. А пока мы постояли, посидели, посмотрели кое-какие книги (я показал роман Бориса Савинкова «То, чего не было») и лишь после этого стали усаживаться, Евтушенко — во главе стола, по левую руку от него Быков, с другой стороны — я, Макаенок, Валентина, напротив Евтушенко — Наташка… Первый тост — за гостей, — то есть за Евтушенко и Быкова. Василь Быков поправил: «Не за гостей — за гостя!» — и мы выпили за Евтушенко. Потом — за хозяев, потом... не помню, за кого.
Знакомя с Наташкой, я заметил:
— Это и есть та самая испанистка, о которой я говорил в Коктебеле. И теперь, за столом, они довольно бойко болтали по-испански. Время от времени Евтушенко переводил разговор, попадались колкие реплики в его адрес,—
и сам же смеялся.
Обед всем понравился. Самое большое впечатление произвели пресные блины с маслом. На них навалились дружно — и Евтушенко, и Быков, и особенно Макаенок, — Валентина едва успевала подавать…
* * *
В Хатынь поехали вчетвером: Евтушенко, Макаенок, Буравкин и я.
Логойское шоссе. Леса по сторонам. Листья кое-где побагрянели и пожелтели и виднеются далеко, оживляя пейзаж. Местность холмистая. Где-то за Острошицким Городком Буравкин заметил:
— Наша белорусская Швейцария!
Евтушенко вдруг примолк, пригляделся:
— Красиво! — И опять заговорил о чем-то, бойко и оживленно. Он вообще болтал в дороге больше, чем кто-либо другой.
В Логойске остановились, вышли из машины. Еще в Минске Буравкин сказал, что здесь есть родник, из которого бьет вкусная вода. Вот к этому-то роднику мы и направились вчетвером. Подошли, зачерпнули ладошками, напились. Евтушенко принимался пить раза два или три и все похваливал водичку: мол, хороша, хороша!..
Леса то подступают вплотную к шоссе, то отходят, как бы открывая покрытые стерней, а кое-где и распаханные косогоры.
— Партизанские леса, — говорю я.
— Да, партизанские, — как эхо отзывается Буравкин.
Тишина, безлюдье... Это чувство — чувство тишины и безлюдья — не покидает нас до самой Хатыни. Когда стали подъезжать, все как-то примолкли, даже Евтушенко перестал болтать и насупился. Так — молча — вышли из машины и молча побрели к мемориальному комплексу. Только возле монумента разговорились мало-помалу. Я сказал, что фигура (как она сделана) мне не нравится. Буравкин и Макаенок поддержали меня: слишком громоздка... Евтушенко не согласился. По его словам, фигура хотя и давит немного на весь комплекс, все же интересна с чисто художественной точки зрения и не может не производить впечатления.
Народу было немного — ходило человек пять-шесть одиночек, — и в этой тишине как-то особенно веско, четко и волнующе звучали колокола. Мы прошли в самый конец, разглядывая надписи и прислушиваясь к дальнему и ближнему бою колоколов, постояли на возвышении и повернули назад. Евтушенко расспрашивал о Хатыни, о других местах, где зверствовали немцы, Буравкин (он лучше нас с Макаенком знает это дело) отвечал, называя по памяти цифры. Иногда мы останавливались, читали имена бывших жильцов той или иной хаты…
— Сильное впечатление производит все это! — качал головой Евтушенко.
Перед тем как покинуть Хатынь, мы постояли у экскурсии. Экскурсантов было немного, человек тридцать. Женщина-экскурсовод очень громко и как-то
заученно, а значит, и равнодушно произносила слова, которые мне лично показались совсем, coвсем ненужными.
— Да, этого не забудешь! — опять вздохнул Евтушенко, последний раз окидывая взглядом весь Хатынский мемориальный комплекс, в том числе и громоздкую бронзовую фигуру мужчины с ребенком на руках.
* * *
После Хатыни — Курган Славы на Московском шоссе, — он тоже произвел большое впечатление. Вид с вершины изумительный. Поля, перелески, леса на горизонте. Кажется, в Белоруссии, где так тесно от лесов, рек, озер и деревень, трудно найти место, откуда открывался бы такой далекий простор.
По плану после Кургана Славы мы должны были вернуться в Минск. Но Макаенок нарушил этот план. Когда стали подъезжать к городу, он дал команду повернуть по кольцевому шоссе вправо, и минут через двадцать мы очутились у него на даче. Здесь нас ждали Василь Быков (как он здесь очутился, не представляю) и Бронислав Спринчан. А полчаса спустя явился и Иван Шамякин. Наскоро собрали на стол, и начался пир горой.
Макаенок принес свои наливки (четырех или пяти сортов — прямо из погреба), достал настойки из березовых, липовых, дубовых, тополевых почек и — вместе с Евтушенко — стал колдовать, смешивая, добавляя по капле для аромата и вкуса то одно, то другое. Впрочем, пили мало, во всяком случае, не настолько много, чтобы опьянеть вдрызг. Болтали о разных разностях, о литературе, разумеется. Василь Быков, как и у меня дома, был сдержанным, немногословным. Нажимал на закуску.
Вдруг Евтушенко, обращаясь к Быкову и даже хлопая его по спине, спросил:
— Слушай, сколько у тебя вещей, которые eще не напечатали?
Быков пожал плечами:
— Ни одной! Все, что я пишу, печатается.
— Ну вот... А ты... — казалось, укоризненно протянул Евтушенко.
Разъезжались часов в десять. Евтушенко, Быков, Буравкин и я поехали прямым ходом в Минск. Спринчану в нашей машине места не хватило. Его Шамякин подбросил до автобусной остановки.
12 сентября 1970 г.
Телевизионная передача была назначена на 13.55. Мы, участники передачи, собрались к одиннадцати часам. Евтушенко здесь еще не было, — накануне мы договорились, что приедем за ним в гостиницу в 13.00, не раньше.
Звоню с телестудии, спрашиваю, как настроение, что он сейчас делает.
— Пишу стихи! — голос какой-то отрешенный.
Напоминаю о вчерашнем уговоре, прошу в 13.00 быть на месте, в номере, и кладу трубку. После предварительного «прогона» берем с Макаенком такси и едем в гостиницу. Евтушенко одет, выглядит бодрым и очень довольным. Когда мы с ним шли по коридору гостиницы, он, показывая на свой костюм стального цвета, сказал:
— Семьсот долларов!..
Я усомнился — что-то слишком дорого, хотя костюм, прямо скажем, сшит недурно.
— Семьсот. Точно. Шил парижский портной, который шьет и Жану Маре. На студию приехали, когда до начала передачи оставалось еще минут пятьдесят. К этому времени нагрянул и Иван Шамякин. Сфотографировались в сквере,
рядом с помещением студии, и пошли в саму студию. Здесь, в кабинете, Евтушенко вдруг оживился:
— Хотите, я прочитаю вам стихи, которые только что написал?
Бог мой, конечно, хотим. Он сел у окна, достал листок бумаги, исписанный немыслимыми каракулями, и начал читать стихи о Хатыни. Читал великолепно, и стихи, при всей их неотделанности, были недурными, и все это произвело впечатление. Аплодировали. Хвалили. Он был доволен.
— Не хуже Кончаловской? — подмигнул Макаенок.
— Ну! — тот протестующе передернул плечами.
О стихах Натальи Кончаловской в «Правде», посвященных Хатыни, мы говорили вчера, когда ехали к Кургану Славы. Евтушенко возмущался: «Так плохо написать…» Макаенок его поддерживал. Буравкин тоже.
* * *
После мы слышали отзывы, будто передача получилась интересной. Но я недоволен ею.
Было какое-то напряжение, казалось, вот-вот кто-нибудь сорвется и испортит все дело. Г. К. говорил вяло — не говорил, а резину тянул, — к тому же, неправильно ставил ударения в словах, и это меня коробило. Потом Макаенок...
Не Цицерон, нет, хотя перед выступлением написал речь и порядком вызубрил ее. Потом я… У меня было чувство, что мы затягиваем, и я часто заглядывал в бумажку, на ходу выбрасывая целые абзацы. Потом — Шакинко, Савеличев, Спринчан... Наконец Евтушенко... Впрочем, передо мной выступала еще Наталья Татур, а потом уже я и все остальные. А под конец опять Г. К. и Макаенок, — последний отвечал на вопрос кого-то из телезрителей, переданный по телефону.
Гвоздем программы был, конечно, Евтушенко. И говорил он хорошо, и стихи читал как надо. А стихотворение про Хатынь прозвучало кстати и великолепно, несмотря на отдельные слабые строчки.
После передачи (она длилась час) телевизионщики записали Евтушенко на пленку (полчаса времени), и мы разошлись. Мне надо было позвонить собкору «Известий» Матуковскому и договориться с ним насчет машины на завтра.
У Макаенка в этот вечер был 500-й спектакль «Левонихи» в Купаловском театре. На спектакль, а потом и на банкет он пригласил и Евтушенко.
8 октября 1970 г.
Ну-с, Евтушенко уехал, а дело его живет.
Вспоминают часто — и с неизменным уважением, даже — случается — с восторгом. И в этом нет ничего удивительного. Большой поэт, яркая, самобытная личность.
Но в официальных, что ли, кругах реакция иная, чем в литературных. Вчера в редакцию препожаловала некто Галина или Марина Павловна, кажется, инструктор отдела пропаганды и агитации ЦК КПСС, то да се, и Сименон ей
не по душе, и «Белый пароход» Чингиза Айтматова не по нраву. Разговариваю с нею (присутствовали также Товстик и Белошеев), а все кажется — главное впереди. И правда, уже под конец, перед тем как попрощаться, вдруг начинает о Евтушенко. «Как поэма попала к вам? Зачем напечатали фотографию с Робертом Кеннеди?» — и так далее, все в этом роде.
Разговор был долгий и оставил тягостное чувство. Как будто наелся хрена с редькой и все время тебя мучает отрыжка. А может, эта Галина или Марина и есть отрыжка? Отрыжка печально памятных времен культа личности?..
Ой, как грустно на этом свете, господа!
11 октября 1970 г.
А. Солженицыну дали Нобелевскую премию. Интересно, возьмет или откажется, как это сделал Пастернак, — вот вопрос.
15 октября 1970 г.
Приезжала Аленка. Пожила несколько дней и опять отправилась в градстолицу.
Учится и работает, вернее — работает и учится. Делает пьесу о художнике, не помню, как она называется. Первый вариант вышел хорошим, но... крамольным, а значит, и неперспективным. Второй — хуже, слабее во всех смыслах. Посмотрим, каким будет этот, третий.
Вообще девка, кажется, делает не то, что сейчас надо, и в этом ее беда. Евтушенко очень понравилось «Житие папы Карло», но сейчас, говорит, это не напечатаешь — надо ждать. А известно, нет ничего хуже, как ждать и догонять...
21 октября 1970 г.
Чудеса твои, господи, да и только! Давно ли мы хвалили роман Вс. Кочетова «Чего же ты хочешь?», давно ли этот роман наше издательство выпустило 65-тысячным тиражом, а сейчас его начинают помаленьку изымать из библиотек. Без шума, без свиста, но изымать!
А кто виноват? ЦК, кто же еще! ЦК нажимал и проворачивал… Если бы этот же самый ЦК больше доверял нам, работникам журналов, и больше бы полагался на нас, было бы куда лучше. Во всяком случае, меньше было бы всяких накладок вроде кочетовской. А то давят, давят — то ЦК КПСС (инструктора, кстати, зовут Галина Павловна Колупаева), то ЦК КПБ, то цензура, тупая, нерассуждающая… Попробуй в таких условиях делать журнал!
4 ноября 1970 г.
Макаенок в Москве, на пленуме Союза писателей, посвященном, кажется, драматургии.
* * *
У нас осложнения с записками Бориса Микулича. В КГБ держат, тянут, не говоря пока ничего определенного. Из телефонных разговоров ясно только, что Б. И. не нравится, что лагерь обрисован черными красками (как будто это
курорт!) и еще что-то в этом роде, что именно — трудно понять. Разговоры полны намеков и полунамеков. А нам сдается, что главное в другом. В записках нарисованы мрачные типы фискалов, Алеся Кучера и др. Они осуждаются, клеймятся безоговорочно. А осудить, заклеймить их — значит, пусть косвенно, но осудить, заклеймить и всех нынешних фискалов, работающих на КГБ. Вот ведь как все оборачивается.
14 ноября 1970 г.
Макаенку в связи с пятидесятилетием дали орден Трудового Красного Знамени. Юбилей отметил скромно, у себя на даче. Никаких торжественных вечеров с докладами и речами. Я болел и не был на юбилее, о чем не жалею. Что-то фальшивое есть в подобных встречах, поздравлениях и поцелуях…