Направо от коридора находилась гостиная, большая комната с зелеными гардинами на окнах, сильно затемненных густыми елями и со старинной мебелью, обитой тоже темно-зеленой материей; на стенах висело несколько старых, очень ценных гравюр в резных рамах; других украшений не было.
В кресле у окна сидел старик, которому, очевидно, перевалило за семьдесят, худой, сгорбленный, с жидкими седыми волосами и заострившимися чертами, имевшими суровое, озлобленное выражение; только глаза были ясные и зоркие и свидетельствовали о том, что умственная жизнь в этом изнуренном теле еще сохраняла полную свежесть.
Против него сидел доктор Бертрам, не особенно изменившийся за эти десять лет. Правда, из молодого, подвижного корабельного врача вышел солидный человек, серьезный и обходительный в обращении с пациентами, но в его глазах все еще блестел прежний лукавый юмор и вся внешность теперешнего советника медицины красноречиво говорила о том, что он чрезвычайно доволен и собой, и миром.
— Я могу только повторить вам то, что проповедую уже в течение нескольких лет, — говорил он, — воздух и моцион, насколько позволяют вам ваши силы, и прежде всего развлечение, чтобы вы не сидели день-деньской и половину ночи над вашими проклятыми книгами. Но вам, кажется, доставляет особенное удовольствие делать как раз противоположное тому, что я советую. Никогда еще у меня не было такого упрямого пациента, как вы, профессор Гельмрейх.
— Я каждый день выхожу в сад, — возразил профессор, раздраженный этим выговором, — а воздуха у меня вдоволь — стоит отворить окно.
— Еще бы! Чудесный заплесневелый воздух, который вы специально культивируете в ваших благодатных горах. В ваш сад уже давно не заглядывает солнце, и ели прямо лезут в окна. Почему вы не велите проредить их? Будь я здесь хозяином хотя бы в течение нескольких дней, я вырубил бы половину деревьев и кустов.
— Пока я жив, — с раздражением возразил профессор, — ни одно дерево не будет срублено.
— Ну, так сидите со своим ревматизмом, — сухо ответил Бертрам. — Вольному — воля, спасенному — рай.
Он встал и сделал вид, что уходит. Старик, видимо, соблаговолил пойти на некоторую уступку, потому что сказал уже более примирительным тоном:
— Вы не должны запрещать мне занятия; это единственное, что делает мою жизнь еще сносной. Отнять у меня книги — значит, лишить меня воздуха.
— Я знаю, — серьезно сказал доктор. — Поэтому я и не требую, чтобы вы отказались от занятий, хотя при вашем состоянии это было самое лучшее. Но вы должны беречься и не требовать от себя в семьдесят три года того, что вы делали в полном расцвете сил. Дома вы не отстанете от книг, поэтому уходите часа на два. Если вы не можете ходить, ездите.
— Ездить? — переспросил профессор, буквально оскорбленный таким предложением. — Куда это? Уж не на бульвар ли вашего пресловутого курорта, чтобы дурачью было на что поглазеть?
— Что вы, собственно, имеете против курорта? Сезон продолжается всего три месяца, а все остальное время мы живем в нашей долине, отрезанные от мира, и восемь месяцев утопаем в снегу не хуже эскимосов. Большего вы, кажется, не можете требовать.
— Зато летом в Кронсберг съезжается полсвета да вдобавок является еще и двор, — проворчал профессор. — Шага нельзя сделать из дома, чтобы не наткнуться на людей; даже в собственных стенах нельзя считать себя застрахованным от них.
Бертрам засмеялся.
— Что касается этого, то, мне кажется, вы умеете отделываться от незваных гостей. Во-первых, вы окружили усадьбу стеной, как крепость, для того чтобы никто не мог даже заглянуть к вам; во-вторых, вы завели пса Вотана, и это чудовище набрасывается на каждого, кто только посмеет подойти к воротам; в-третьих, навстречу выходит старик Бастиан со своей несокрушимой грубостью и твердым убеждением, что гости на то и существуют, чтобы вышвыривать их за дверь. Наконец, счастливец, который благополучно пройдет через эти три инстанции, оказывается лицом к лицу с главной преградой, то есть с вами, профессор, а это далеко не удовольствие, что могут засвидетельствовать бедняги приезжие, которым пришла в голову несчастная идея полюбоваться отсюда видом; они до сих пор крестятся при одном воспоминании.
— С вашей стороны очень любезно говорить мне в лицо такие вещи! — с гневом крикнул Гельмрейх. — Уж не думаете ли вы, что мне доставляет удовольствие слушать ваши вечные наставления и критику всех моих привычек? Не будь вы моим врачом…
— Вы давным-давно вытолкали бы меня за дверь. Не стесняйтесь, профессор: откровенность за откровенность. Потому-то, что я — ваш врач, я и настаиваю на том, чтобы вы следовали моим предписаниям. Если этого не будет, я больше не приду, сколько бы раз вы ни присылали за мной. Делайте как знаете!
Старик пробурчал что-то неразборчивое, но, по крайней мере, не стал возражать, и Бертрам, по-видимому, принял это за выражение согласия. Он взял шляпу.
— Новое лекарство я пришлю вам после обеда. Теперь еще одно: Эльза уже давно не была у моей жены; надеюсь, вы не запретили ей? Наш дом — единственное место, куда ей еще позволялось ходить.
— Во время сезона я не буду пускать Эльзу на курорт, — заявил профессор. — Я не хочу, чтобы приезжие пялили на нее глаза.
— Собственно говоря, приезжим нельзя ставить это в вину; на Элъзу стоит посмотреть, и вы могли бы не лишать молодых людей этого невинного удовольствия.
— В самом деле? — со злостью спросил Гельмрейх. — По-вашему, допустимо, чтобы всякие молокососы наблюдали за моим домом и шлялись вокруг стены, как это было в прошлом году? Бастиан выследил их и спровадил как следует.
— Воображаю! — спокойно сказал Бертрам. — Так вот почему ваша внучка является теперь не иначе как с телохранителями типа Бастиана по правую и Вотана по левую руку? В обществе таких чудовищ она, разумеется, в безопасности; никто не посмеет и взглянуть на нее. До свидания, профессор! Если вы надумаете положить бомбы в своем саду, то будьте любезны предупредить меня, чтобы мне не рисковать жизнью во время моих докторских визитов.
С этими словами Бертрам ушел. Профессор сердито посмотрел ему вслед; он ненавидел этот тон, но давно убедился, что с доктором ничего не поделаешь.
Бертрам прошел через сад; «чудовища» не чинили ему препятствий, как знакомому человеку и домашнему врачу. Он благополучно выбрался из усадьбы и направился по дороге в город. Навстречу ему шел господин.
— А, господин Зоннек! — сказал Бертрам, протягивая ему руку. — Где вы пропадали сегодня? Я вас не видел.
— Я прямо от источника пошел гулять в горы, — ответил Зоннек, пожимая ему руку. — Я иду к Гельмрейху. А вы от него?
— Да, пытался наставить его на путь истины, но, разумеется, безуспешно. Он окончательно стал ипохондриком и все больше поддается своей мании. Я рад, что вы здесь, вы хоть на несколько часов наводите его своими рассказами на другие мысли. Вы да я — единственные люди, для которых отворяются двери этого заколдованного замка.
— И мне пришлось почти насильно ворваться, — сказал Зоннек с мимолетной улыбкой. — В прошлом году профессор встретил меня далеко не любезно, но посовестился указать на дверь бывшему ученику и другу; потом, так как враждебный прием не испугал меня и я стал приходить, он, в конце концов, привык к моим посещениям и, я думаю, почти скучал без них зимой.
— Да, мне кажется. Старика приходится буквально принуждать к тому, что ему полезно. Сегодня он опять в желчном настроении, будет вам с ним возня. Я, по обыкновению, поругался с ним и высказал ему правду в глаза. Только едва ли это поможет. Мне жаль бедную девочку Эльзу; она заживо погребена в этом мрачном доме, в обществе выжившего из ума деда, который ненавидит все, что связано с жизнью и радостью.
— Она никогда не знала радости, — сказал Зоннек с подавленным вздохом, — а если и знала в детстве, то давно забыла. Кажется, она не чувствует ее отсутствия.
— Да, она получила хорошую дрессировку, — сердито согласился доктор. — Старик — тиран в своем доме, и горе тому, кто не подчиняется его воле беспрекословно. Но перейдем к вам. Как вы себя чувствуете?
— Очень сносно. За две недели я почувствовал значительное облегчение. Вся моя надежда на кронсбергские воды.
— И вы недаром надеетесь на них, — уверенно сказал Бертрам. — В прошлом году мы достигли такого успеха, что я жду еще большего улучшения от повторного курса лечения. Но вам придется провести здесь все лето; горный воздух для вас — лекарство.
— Я знаю и уже устроил свои дела сообразно с этим. Но я желал бы поговорить с вами подробнее. Я не помешаю, если пройдусь с вами немножко?
— Нисколько. К старому ворчуну вы еще поспеете.
Они пошли вместе. Зоннек застегнул пальто, потому что подул свежий ветер; он уже не располагал прежним железным здоровьем. В минувшие десять лет он сильно постарел; мускулистая фигура держалась устало, лицо имело, несомненно, болезненный вид, волосы поседели, глубокие серые глаза, и прежде смотревшие серьезно, стали мрачны. Но стоило взглянуть в его темное, покрытое морщинами, лицо, чтобы, даже не зная его, угадать в нем выдающуюся личность.
— Я хочу задать вам один серьезный вопрос, — заговорил он. — Мне предстоит сделать кое-какие распоряжения и, может быть, принять важное решение, и потому я…
— Надеюсь, речь идет не об Африке? — перебил его доктор. — Я никогда не скрывал от вас, что о возвращении туда не может быть и речи. Ваша болезнь — следствие тропического климата и утомительных путешествий, и дело было очень серьезно, когда вы приехали сюда в прошлом году. Вам следовало раньше вернуться на родину.
По лицу Зоннека пробежала грустная улыбка.
— Вам нет надобности говорить мне это; я и сам это чувствую и, собственно говоря, давно уже чувствовал, еще тогда, когда заболел после большой экспедиции в центральную Африку. Но все-таки я еще несколько лет крепился и думать не хотел о том, чтобы отказаться от своего дела и провести остаток жизни в праздности, пока, наконец, не свалился. Последняя болезнь была для меня жестоким уроком; я примирился с необходимостью и решил остаться в Германии.
— Браво! Если так, то мы можем вести дальнейшие переговоры. Что же вы хотите знать?
— Стоит ли мне вообще принимать какие-либо решения и заново перестраивать жизнь — словом, излечима ли моя болезнь? Говорите откровенно; я столько раз смотрел в глаза смерти и так мало дорожу жизнью, что спокойно выслушаю смертный приговор. Я боюсь только одного: остаться на всю жизнь больным человеком. Как бы то ни было, я хочу знать, что меня ждет. Поэтому скажите мне правду.
— Не бойтесь, приговор будет милостивый. Когда вы уезжали от нас осенью, я еще не решался высказать свое мнение; надо было пережить зиму, первую зиму, которую вы должны были провести в Европе. Теперь я убежден, что ваша болезнь излечима, только надо запастись терпением и не ждать, что здешние воды в несколько месяцев излечат то, что приобретено за двадцать лет пребывания под тропиками. Правда, прежнего железного здоровья вам не вернуть, это я вам говорю откровенно, и об усиленном физическом или умственном труде нечего и думать, но, если вы останетесь в Европе и устроите свою жизнь сообразно с вашими теперешними силами, то я могу поручиться за ваше выздоровление.
Глубокий вздох вырвался из груди Зоннека, и легкий румянец окрасил его бледное лицо. Он как бы невольно оглянулся назад, на старый дом.
— Значит, вы обещаете мне жизнь и относительное здоровье? — тихо спросил он. — Это больше, чем я смел надеяться. Но если я попытаюсь на основании ваших слов начать… новую жизнь, то пусть ответственность падет на вас.
— Будьте спокойны! — засмеялся доктор. — Если бы даже решением, о котором вы только что говорили, была женитьба, то я не возьму своих слов назад. Собственно говоря, в этом не было бы ничего удивительного, раз вы решили остаться в Германии. У вас седые волосы, но это не мешает делу; обладая всемирной известностью, вы можете посвататься за самую молоденькую девушку, не опасаясь получить отказ. Я полагаю, большая часть наших дам сочла бы за честь стать супругой знаменитого Зоннека.
— Пожалуйста, без комплиментов! — защищался Зоннек. — Сначала вылечите меня.
— Непременно вылечу уже ради одной рекламы Кронсбергу! Мы уже поставили на ноги одну герцогиню; если же за нашими водами будет числиться чудесное исцеление величайшего исследователя Африки, то их ждет всемирная слава. Итак, могу вас уверить, что вам нет никакой надобности чувствовать себя отверженным. В этом году предвидится очень удачный сезон; большинство квартир уже заранее занято. Пока съехалось мало — ведь мы еще не совсем освободились от снега — но уже на следующей неделе ожидается интересная гостья, английская аристократка леди Марвуд.
— Марвуд? — оживленно воскликнул Зоннек. — Неужели это…
— Ваша старая знакомая, дочь нашего бывшего консула в Каире, умершего пять лет тому назад. Я видел ее несколько раз в Луксоре, и там же она и обручилась с лордом Марвудом. Это случилось в тот самый день, когда вы с Эрвальдом отравились в вашу знаменитую экспедицию.
— В тот самый день! — медленно повторил Зоннек. — Я знаю, Осмар говорил мне.
Эти слова прозвучали как-то странно и грустно, но Бертрам не заметил этого и продолжал:
— Как раз когда в апреле я приехал в Каир за невестой, с невероятной пышностью праздновалась их свадьба; в городе ни о чем другом не говорили, а вслед за тем новобрачные уехали в Англию. Позднее я слышал, что это — далеко не счастливый брак; молодая женщина больше жила в Каире с отцом, чем в Англии с мужем; потом говорили даже, что они разошлись.
На последнюю фразу Зоннек ничего не ответил и только спросил:
— Где же теперь леди Марвуд?
— В Риме, по крайней мере, заказ на квартиру пришел оттуда. Она наняла большую виллу и везет с собой целый придворный штат, экипажи и прислугу. Вероятно, вы будете у нее?
— Непременно; ведь я был другом ее отца. Однако мне пора вернуться. Пойду к Гельмрейху.
Они расстались. Бертрам пошел дальше в город, подумав с добродушной насмешкой.
«Он утверждает, будто спокойно выслушал бы смертный приговор, а между тем буквально вспыхнул, когда я обещал ему, что он будет жить. Да, все мы цепляемся за этот жалкий мир и за эту «подлую» жизнь, как выражается тот старик. Что касается меня, то я чувствую себя в этом мире превосходно».
18
Профессор Гельмрейх поселился в Кронсберге около четырнадцати лет тому назад, когда это был еще незначительный городок. Он провел здесь лето ради укрепления здоровья горным воздухом, а осенью уже купил Бурггейм, который в то время продавался.
Десять лет тому назад он взял к себе внучку, но приезд восьмилетнего ребенка не внес никаких перемен в его отшельнические привычки. Девочка была осуждена на тот же образ жизни, какой вел ее дед, и была совершенно лишена общества сверстниц.
Гельмрейх сам учил ее, чтобы оградить от контактов с другими детьми в школе. Так росла маленькая Эльза в старом, мрачном доме, без подруг, без детских радостей, в обществе старого, сурового чудака-деда.
Когда Зоннек, расставшись с Бертрамом, подошел к воротам Бурггейма, в саду раздался яростный лай; примчавшаяся громадная собака, грозно поднявшись на задние лапы, уперлась передними в решетку, не позволяя посетителю войти.
— Тише, Вотан! Это — я! — крикнул гость.
При звуке знакомого голоса лай Вотана перешел в радостный визг. Это была великолепная собака гигантского роста и, очевидно, гигантской силы; ее густая темно-серая шерсть была разрисована черными полосами, мощная голова, украшенная настоящей гривой, напоминала волчью. Только что так сердито лаявший цербер теперь ласково увивался вокруг гостя, махая хвостом, и проводил его до самого дома.
Лай привлек второго сторожа; внизу каменной лестницы появился коренастый старик в парусиновой куртке, с загрубелой угрюмой физиономией; по-видимому, он был весьма не прочь пустить в дело против пришельца тяжелую лопату, бывшую у него в руках. Однако, когда он увидел, кто пришел, его хмурое лицо немножко просветлело. Он снял шляпу и пробурчал: «Здравствуйте!», потом отступил в сторону, пропуская гостя, и торопливо отправился запирать ворота. Зоннек невольно улыбнулся, и он не был избавлен от «инстанций».
Профессор сидел в своем кабинете, такой же большой и такой же мрачной комнате, как гостиная по другую сторону коридора. Здесь всюду были книги; полки занимали все стены до самого потолка, не оставляя места ни для чего другого. У окна стоял письменный стол, заваленный бумагами и книгами, а перед ним — кожаное кресло. Против этого окна часть ветвей на елях была срезана, чтобы было светлее для работы, зато перед другими окнами деревья разрослись так густо, что в комнате стоял полумрак.
Профессор сидел в кресле, а против него на низенькой скамейке помещалась молоденькая девушка; она читала ему вслух, но при входе гостя тотчас встала.
— Здравствуйте, фрейлейн Эльза, — сказал Зоннек, протягивая ей руку. — Как поживаете, профессор? Я слышал, не совсем хорошо? Я только что встретил нашего славного доктора.
— Да, он опять мучил меня своими предписаниями да приказаниями, — проворчал профессор. — Помочь мне он, конечно, не может. Садитесь, Лотарь! Можешь идти, Эльза.
— Сначала я подам тебе вино, дедушка, — напомнила ему молодая девушка.
— Оставь меня в покое! Я не хочу вина.
— Но доктор поручил мне…
— Черт бы побрал его! Говорю тебе — не хочу!
Эльза замолчала и, как бы ища помощи, посмотрела на Зоннека; тот не колеблясь вмешался.
— Я думаю, вам хочется иметь силы для работы, чтобы продолжать свой большой труд, — спокойно сказал он — В вашем возрасте без подкрепляющих средств не обойдешься; вы сами это понимаете.
— Бертрам запретил мне работу, — сердито возразил Гельмрейх, которого визит доктора привел в отвратительное расположение духа.
— Не запретил, а только ограничил. И в этом он совершенно прав. Берите пример с меня. Вы думаете, мне легко, при моей непривычке беречься, подчиняться докторским предписаниям, но я считаюсь с необходимостью, и все мы должны с ней считаться.
Спокойный, уверенный тон Зоннека произвел впечатление на упрямого старика.
— Ну, пожалуй, давай вино!
Эльза подошла к столику у другого окна и налила из графина в стакан крепкого темного вина. Зоннек следил за движениями молодой девушки, которую когда-то держал на руках ребенком, а теперь увидел через десять лет взрослой.
В этой высокой, стройной девушке не было ни одной черты, напоминающей маленькую жизнерадостную девочку, которая умела так обворожительно ласкаться и так вспыхивать гневом и упорством, когда ее сердили. Эльза фон Бернрид была красавицей; то, что тогда таилось в бутоне, теперь развернулось во всей прелести юности и свежести, но в ее внешности было что-то странно холодное, серьезное, и молодое личико имело почти суровое выражение. А между тем этой девушке было всего лишь восемнадцать лет.
Белокурые волосы были разделены пробором на две стороны и заплетены в две тяжелые, отливающие золотом, косы, которые обвивали голову, образуя как бы корону. Но это было единственное украшение девушки, потому что и серое домашнее платье, и гладкий белый передник были просты до крайности. Все движения Эльзы, при всей своей грации, поражали каким-то однообразием, размеренностью; ее удивительная молчаливость и сдержанность дополняли впечатление чего-то странного, находившегося в полном противоречии с ее красотой и молодостью.
Она поднесла налитый стакан деду, тот взял его с отвращением и коротко и повелительно повторил приказание:
— Ступай! Мы хотим быть одни.
Эльза молча повиновалась. Она, видимо, привыкла к такому обращению. Зоннек проводил ее глазами и сказал вполголоса:
— Вы воспитали себе очень покорную внучку, профессор.
— Да, но чего мне это стоило! — хладнокровно ответил Гельмрейх. — Вы не можете себе представить, сколько мне было хлопот вначале с этой избалованной девочкой, привыкшей все делать по-своему и понятия не имевшей о том, что значит послушание! При всяком удобном случае она выказывала упорство и страстность, с которыми не было слада. Я справился с ней, но мне пришлось прибегнуть к самым крайним средствам… Вы опять хмуритесь, Лотарь! Я давно знаю, что вы считаете мой метод воспитания жестокостью; вы довольно часто давали мне это понять. Но я знаю по опыту, что будет, когда ребенка балуют и боготворят, когда исполняют каждое его желание и дают ему полную свободу. Я больно поплатился за это; результатом этого были несчастье и позор.
— Позора вы не видели от своей дочери; родители Эльзы были в законном браке, — твердо сказал Зоннек. — Они обвенчались, хотя и без благословения отца.
Гельмрейх захохотал жестко и презрительно.
— Да, без благословения отца! Это значит, что она бежала со своим возлюбленным, и весь университет показывал потом пальцем на своего ректора, которого осрамила родная дочь. Лучше молчите! Я и теперь еще не в состоянии вспоминать об этом и не хочу вторично переживать такую историю. Потому-то я и воспитал Эльзу так, а не иначе.
— И при этом сломали ее истинную натуру. Впрочем, вы именно этого и хотели.
— Совершенно верно! Именно этого я и хотел, потому что это для Эльзы — величайшее благодеяние. Я слишком хорошо знаю, от кого она получила эту «натуру», это строптивое своеволие, эту не знающую меры страстность, возмущающуюся против всяких ограничений и обязанностей. В восьмилетней девочке уже сказывалась кровь отца, этого негодяя, укравшего у меня дочь…
— Людвиг фон Бернрид уже десять лет в могиле — оставьте его в покое! — серьезно остановил его Лотарь.
Тем не менее раздраженный старик продолжал с язвительной насмешкой:
— Вы, наверно, горько оплакивали своего закадычного друга, а ведь он и вас надул, когда вы устроили ему это свидание. Лотарь, этого я вам и до сего дня не простил!