Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Записки лимитчика - Виктор Иванович Окунев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Невдалеке горбун с лицом страстным, болезненно-бледным делит застолье с великолепно красивой женщиной, окуривающей его ревнивыми сигаретками. А он все косится на артистов (должно быть, эта компания — артисты!), неприязненно кусая губы. Тогда она зло, хотя и весело, бьет его карточкой меню по рукам.

...Густая зелень стекла расступается, становится видна какая-то аудитория со множеством слушателей, стол с непременным графином воды и как будто что-то произносящая женщина. Узнаю ее: поэтесса, Офелия. Почему Офелия? Не спрашивайте! Аудитория же удивительно напоминает зал института информации, известный многим. Сколько же стихов читали на Москве в ту зиму!.. Их и сейчас, наверное, читают: время, как покажется на мгновение, не коснется этого зала, этих слушателей. Но такого, разумеется, быть не может. Коснулось время. И этот зал, с высокой сценой, и всех сидящих в нем изменило. А иных растворило навсегда, без возврата в том вечернем, загустевающе-синем, что ожидало снаружи.

Два вечера кряду читала Офелия стихи. Безумно много читано было ею. Эта женщина словно казнилась на каждой строфе; волна слушательского внимания обмирала у ее ног. Прехудющая, все знали — после долгой болезни, в штанишках мужеско-дамских трепаных и с независимым шарфиком через плечо, она, схватив себя за горло, руками как будто выдавливала что-то потаенное; и горло у нее при этом было некрасиво рельефным, шея измученной, как у старухи.

Уже повторялся в возгласах хвалы и славы седоглавый Семен Буркин, принявший под свое начало литературную студию «Новый путь» в незапамятные времена. Сивка-Бурка, как перекрестили его злопыхатели. Ребячливый, легко обижающийся и впадающий, вследствие этого, в черную меланхолию, он в продолжение Офелиевских вечеров словно горел ровным, напряженным пламенем. Воздадим ему должное!

Впереди была одна странность, связанная с Офелией. Поэтессу провожали. Впрочем, тут нет, конечно, ничего странного. Напротив! Провожающие из «Нового пути», высыпав на скверно освещенные подступы к институту информации, толпились; всеми владело, должно быть, одно, слишком сильное, впечатление. Здесь и там слышались приглушенные восклицания: «Вот так вечер! Замечательный вечер!» и «Да-а, ничего не скажешь, большой она поэт», а еще «Я влюблена в нее, о-о, как я в нее влюблена!..» Последнее, правда, говорилось шепотом, но далеко слышимым шепотом...

Поэтесса уходила во тьму стремительно. Спутник, покорный, тихий, много моложе ее (никто не знал его имени, можно было только предполагать — кто он), сопровождал. Студийцы, толкаясь, бросались вслед за ними. Двойная цепочка редких, еле тлеющих фонарей обозначала этот путь. Семен Буркин отставал первым — откровенно и безнадежно. С ним вместе тотчас отставали самые преданные ему: пробовавшая переводить из Гельдерлина тучная Анна Матвеевна, служившая в библиотеке института иностранных языков; выпустившая книгу краснопресненских, как она их называла, стихов Кира Крутицкая, работавшая всю жизнь по типографиям, на черной работе, высокая и нескладная; преуспевший в особенной иронической поэзии и выступавший под псевдонимом Павел Закройворота, военный инженер, майор; некто Бельдюшев, ни в чем не преуспевший, странник.

Отставали многие, но не все. Я не отставал, я был с Офелией и ее спутником. Они летели в расступающейся тьме — молча. Я видел нетерпение в женском лице, настороженность. Чего я хотел от поэтессы? Увы, знакомства. Но речи мои в этот вечер не встречали отклика...

Поэтесса, между тем, тревожилась все сильней. Отчего была ее тревога? Кого она во мне подозревала? Стукача? Известно было широко: на всех литературных собраниях обязательно присутствие тайного осведомителя, штатного доносчика... О, этот мир подозрений, испортивший поэтессе жизнь! Как я любил ее, как жалел!.. Однако моя любовь и жалость ей были не нужны. Как не нужны ей были моя Москва-Товарная, наши бедные жилые вагончики на отшибе от справедливости, моя неприкаянность...

Приближались суетные огни широкого, неимоверно широкого проспекта. Вот он кипящий, шалый свет торговых залов за высокими стеклами, забегаловок с развесистыми, шибающими в нос запахами, афиш с прыгающими надписями, смертельных для неискушенного сердца. Но где, где это неискушенное сердце? Не ищите, нет его!

Поэтесса тем временем исчезала — на лестницах, проваливающихся в недра метро. Спутник ее заслонял. Последний взгляд — чужой, косящий оттуда. Вся жизнь в этом взгляде. Боже мой, вся тайна!

Подруг в общежитии не выбирают

Из всех Ангелининых подруг, без которых она не могла существовать и часу, самой некрасивой считалась Света Скоромная. Впрочем, подруг в общежитии не выбирают, их подселяют. Ангелина и Света учились в ординатуре, Корка-Конкордия — в аспирантуре. Приходила еще Шура, которая как будто прихрамывала слегка, и Валя Шапошникова, которая потом вышла замуж за Бобку-собачника и на чьей свадьбе я гулял перед отъездом из Москвы.

По ночам в аспирантском общежитии (иногда меня оставляли ночевать в мужской комнате этажом выше) было слышно, как где-то лают собаки. Лаяли они изнемогая и глухо, точно из-под земли. Собаки посреди Москвы?

— Это Бобкины подопытные, — объяснила мне как-то Ангелина и показала в окно. — Вон в том здании обитают...

С Бобкой я знаком мельком. Он, кроме диссертации, пишет рассказы о бренности собачьего существования, — я его понимаю.

Квартирую я в эту пору возле Павелецкого вокзала, на товарной станции, являюсь к Ангелине после работы на путях, измерзший за день, наскоро умывшийся. Одет я в старое драповое пальто с накладными карманами, на голове рыжая папаха, купленная сгоряча сразу после демобилизации. Папаха оказалась мала мне, уши у меня постоянно мерзнут, — денег на ушанку я не соберу никак...

— Люляев пришел, Люляев! — встречает меня Света Скоромная, смуглое лицо ее с морщинками возле глаз и с неумело подкрашенными губами сияет откровенной радостью, так что Ангелина под общий смех каждый раз повторяет:

— Смотри, Люляев, как она тебя любит! Почему бы вам, милейшие, не договориться за моей спиной?..

Произносится все это небрежно, выжидающе, как будто каждый раз она испытывает судьбу, на что Света обычно отвечает:

— А мы уже договорились, да только никому не болтаем, правда, Люляев?

И тоже как бы поддразнивая не столько Ангелину, сколько самое себя, да и меня тоже... Я отмалчиваюсь, довольно растерянно, должно быть, улыбаюсь, — общее веселье усиливается. Тогда я беру первый попавшийся под руку журнал из груды на круглом столе, сосредоточенно листаю, пока не натыкаюсь на что-нибудь вроде «Тайны неизлечимых недугов».

Недуги, понимаемые широко, меня давно интересуют: например, болезни общества...

Ангелина отнимает у меня «Тайны», берется стягивать с меня пальто, начинает оглядывать изучающим, цепким взглядом, точно впервые видит, и доброжелательно говорит:

— Давай не изображай из себя человека не от мира сего... Хочешь есть?

— Разве можно об этом спрашивать? — всплескивает руками Света. — Сади за стол и корми! Человек с мороза пришел.

В комнате у них пахнет духами, книгами, принесенными из клиники, которые, конечно же, пахнут по-особому, несут на себе невидимые печати страдания и исцеления; фонендоскоп свешивается через никелированную спинку кровати; натертый паркет «елочкой» — приятного теплого тона. Скрытые за панелями калориферы нагнетают тепло, окна необыкновенно высоки, видно движение облачных громад где-то над Пресней; и после жилого вагона, в котором у нас поселились прочные запахи каменного угля, солярки и солидола — от рабочей одежды, висящей тут же в закутке, — после вагона, в котором терпко пахнет морозным железом, креозотовыми шпалами и всеми ароматами Москвы-Товарной, я чувствую себя словно в ином измерении. Так оно и было: иное, несравнимое!

 

И тоже словно в ином измерении, в другой по смыслу жизни, где-нибудь на дальней, затерянной в холодных пространствах, стройке собирал женщин  к о т л о в а н, и они, сбившись в нем в неразличимо однообразную толпу, наполняли его своими выстывшими на морозе голосами.

 

В насосной горит трехсотваттная переносная лампа, блок для тепла укрыт поверху брезентом, щели в опалубке забиты толем. В блоке стоят четыре электропечи, подсоединенные к питающему кабелю. Черви спиралей белы от накала и жужжат, в насосной тепло.

Бьет из скалы ледяная вода, под ногами она не убывает: насос не успевает откачивать ее. И эта недобро чернеющая скала, ее изломы, эта точно смеющаяся в свете лампы над усилиями людей ледяная вода сообщают всему колорит суровый, угнетающий слабого.

В блоке работает бригада женщин, они в резиновых сапогах и без телогреек, и оттого все разномастны — в кофтах, куртках, толстых рубахах, заправленных в брюки под ремень.

Одна из женщин управляется с отбойным молотком, она проходит слоистую, негодную породу, оголяя монолит. Шланг со сжатым воздухом идет за ней резиновым удавом, воздух в зазоре штуцера фистулит.

У остальных в руках гольные веники и мастерки, они выбирают каменную крошку из воды, наполняя ведра и по цепи доставляя их наружу. При этом крайняя шумит деревенеющим брезентом... Крупные камни передают из рук в руки, натужливо перемогаясь и стараясь не уронить товарке в ноги. Глыбы всем скопом отваливают к стене.

...Отбойный молоток замолчал, работавшая устало присела — на корточки, по-зэковски.

— Я молодая, но я что-то уморилась, — говорит она. — Давайте, подруги, покурим!

Пристраиваются кто где может.

— Тут мужская сила нужна — это мужская работа, долбежная!..

— Фуежная, — добавляют немедленно; все опустошенно смеются.

— А ничего, бабы, вот оторвемся от скалы, там легче будет, — говорит пожилая звеньевая, запалив «беломорину». — Главное дело — от скалы уйти, бетон уложить.

Крупная в плечах и бедрах, она не уступит и мужику. На ней выбеленная годами солдатская гимнастерка с раскрытым воротом.

— Нам легче уже не будет! — махнула на это рукой Мария, или, как здесь ее зовут, Машка, Ксендзова. — Нам еще век свой изробить надо.

Она светловолоса и светлоглаза, рот у нее велик, губы потрескались, как от сильной жажды. Откуда она? Западница, говорят...

— Была бы шея — хомут найдется! — привычно откликается другая Мария, Тамбовская. Эта — низкоросла и невидна собой, голос у нее простуженный, зато она боевита. — Ну мы и семиселки, — добавляет, имея в виду что-то свое, дальнее; но ее, кажется, понимают. — Нам, семиселкам, одна судьба!

— Может, нашим детям хорошо житься будет, — не то спрашивая, не то утверждая, говорит тихая Зина Белоликова. — Может, моей Светке по-другому в жизни выпадет...

И какую-то минуту все женщины думают одно вместе с ней.

Пришел электрик, и вот уже женщины весело, хоть и грязно, с мати на мать, ругаются, плюются на его задевающие за живое слова, машут руками на Вальку малолетку.

— Ты не слушай, не слушай! — кричат они. — Мы тебе не целки, мы все уже лапаные, нам стыда нет! Валька, девчонка лет пятнадцати с половиной, с кукольно-неживым румяным лицом, среднерослая, стройная, в лыжных штанах синих и в кокетливо подогнанной телогреечке, приставлена исполнять всякую легкую работу — принеси, подай... Она осторожно улыбается, опуская длинные кукольные ресницы.

— Ну что ж, бабы, — говорит наконец звеньевая, послабив шланг и беря, в свою очередь, отбойный молоток, который и без нажима, от одного лишь прикосновения к нему сразу же начинает ворчать, подрагивать, словно бы в нетерпении. — Пора! Раз уж мы такие бесстыжие... Куда денешься. Так что давайте!..

И, перед тем как ему закричать гулко, зайтись в бешеном, самолюбивом хохоте, кто-то вспоминает как утешение и надежду:

— Главное — от скалы уйти, бетон уложить...

Кому поверил? Кое-что о халтурке

Иван Иванович оплошал: обдурили-таки его с плакатами. Узнали мы это случаем, не хотел он, правда, никому говорить. Видим: сидит на кровати не в себе. Во вторую смену ему, знаем. А время уже после пяти...

— Бичую! — отвечает он на наши недоуменные взгляды и криво так улыбается. Тут пошел у него по лицу пятнистый румянец, шрам на лбу задергался, а глаза куда-то опрокинулись. — Бичевать буду, — говорит. — Эх, товарищеньки, и забичую!..

— Да что с тобой? — трясем мы его. — У тебя же все так хорошо вытанцовывалось — и с работой, и с халтуркой.

— Вот тут у меня халтурка, — распахнул телогрейку, против сердца показывает. — Кому поверил?

Горько так сказал, голос — трезвый.

— Кто тебе в карман наклал, дядя Котя, что ли?

Дядя Котя утвержден инженером по технике безопасности: он стар, и образование у него пять классов — только-натолько, — так что можно ждать от него всякого чуда... Но нет, дядя Котя старость свою бережет, он тут ни при чем. Дядя Котя, хоть и смеются над ним, над его инженерством, правильно вырешил: доверил профсоюзнику Инживоткину это дело. Деньги — с ними всегда много мороки!

Инживоткину, конечно, интересно. Однако он сам ничего не надумал. Кликнул по телефону Инживоткину, половину свою. Новая комендантша она, над всеми общежитиями властвует. Та лётом прилетела, несмотря на слоновью комплекцию. Надула щеки, фукнула, слово молвила:

— Нечего тут и голову ломать, возьмем да и нарисуем эти плакаты сами. Неужто деньги из рук упускать?

Негоже, конечно, он и сам так думает. Только вот что-то тревожит его, тревожит.

— Удивляюсь, — совсем уж трубным басом возговорила Инживоткина и руки под грудями скрестила, — Удивляюсь, как я с тобой жить согласилась?

Уговорила. Но весь этот разговор между ними был, одни стены в грамотках их подслушивали.

Оказал Инживоткин слабость — взялся, да не сладил: каждая работа сердца требует, на голом денежном интересе не всегда выедешь. Свалил заказ на Ивана Ивановича нашего: тот под настроением был, себя не коверкал. Иван Иванович залютовал, с наскоку взялся. Очень уж хотелось ему себя в своих глазах отстоять, про других-то он и не думал в тот момент. Не пил, правда, чифира с вечерней говорильней общежитской не замечал. Писал безопасные плакаты, как иконы в старину писали: истово, храня испуг вдохновения в онемевших пальцах.

Инживоткин его сломал, Инживоткин ему копейки не заплатил, выписал наряды на жену свою, инквизиторшу. Тогда вот и забичевал Иван Иванович, притаился на кровати. Таким его мы и застали.

— Ты не бойсь никого! — сказал я нерешительно и посмотрел на Сантьяго вопрошающе.

Иван Иванович шевельнулся было, да опять замер.

Всю жизнь его гнули, всю жизнь обманывали. И обман наглый, и слова не скажи: поплатишься... А такой Инживоткин отомстит.

— Ты к начальнику сходи, — посоветовал Сантьяго и, поперхнувшись словами, закашлялся, отчего гитара, ожидавшая его на гвоздике, тоненько заныла.

— Ты к начальнику-молчальнику не ходи, — встрял Толик и окурок в жестянку кинул. — Сходи лучше на постройком!

Был Толик коренным москвичом, с Шоссе Энтузиастов, брат-двойняшка его в колонии сидел, — Толика внимательно слушали...

— Мы все с тобой пойдем! — сказал Витька Мамакан и стряхнул с журнала «Наш современник» горку спитого, иссохшего от давности чая. Читал Мамакан запоем...

— Ну, спасибо, мужики! Сам не знаю — почему верю вам, почему слушаю, — заторопился Иван Иванович, ожил немножко. — Москвичи говорят — москвичам верю. Может, и отсужу деньги. Давайте по такому случаю скипятим чего-нибудь.

Повеселел.

Как он эти денежки, зажмотенные, на постройкоме отвоевывал, как мы свидетельствовать на народ ходили — верили нам и не верили, — история другая, долгая.

Митя с медалью

...И сегодня были лопаты, мерзлая неласковая земля, дробный и особенно настырный стук отбойных молотков, извивающиеся шланги сжатого воздуха, дым костров. Костры наладили — отогреваем землю, — все эти дни стоят сильные морозы. Зато в работе жарко, успевай крутиться!.. А поспеешь — употеешь. Земля, земля... И мы с лопатами. К концу дня, конечно, устаем.

В общежитии вечером — хоровод пьяных: общежитских и их гостей, все порывающихся куда-то сбегать и кого-то еще привести; пестрое однообразие женщин, цепляющихся за мужчин, виснущих на них, вскрикивающих — гулящих. Кто-то падает на лестнице и не может встать. Женщина над ним хохочет или плачет, поднимая, — не поймешь!

В короткое затишье слышу: прошел поезд, шум его, удаляясь, становился все глуше и глуше, пока совсем не стих. Но даже и после этого оставалась еще какая-то неясная область шума. Неясная, но, казалось, полная мысли.

Вот Митя Павлов. Какой же он сутулый, пожилой, близорукий, с добротой лица! Чуть прихромый. Сегодня работали мы в паре с ним. А на такой работе — земляной, тяжкой, — все в тебе вывернется наизнанку, выйдет вместе с робким твоим, давно привычным духом, и ты поймешь...

Был на финской войне он — три месяца при штабе дивизии состоял. После той победы наградили его тридцатью рублями.

— До сих пор помню эти тридцать рубликов, — словно удивляясь себе, виновато усмехается он, показывая плохие зубы. — Ну а потом уж эта война, тут, конечно, досталось всем...

В 42-м попал Митя в плен. Было это в Курской области.

— Старый Оскол... — произносит он глухо, не меняясь в лице, страшно просто. — Там в окружение попали. Армией командовал Тимошенко. Мост был взорван...

Что же это за мост? Что он в те дни решал? Непонятно. Митя не может уйти от этого моста.

— Взорвали мост, — мертвенно повторяет мой рассказчик. — Осталась техника: танки, танкетки там, пушки... И со снарядами! — добавляет он. — Главное, некому было командовать! Тимошенко, говорили, улетел от армии на самолете. Генералишки разбежались. Люди пробовали пробиться — стреляют отовсюду... Может, там двадцать автоматчиков всего было! — неожиданно горячо вскидывается Митя, да тут же и стихает.

Все это старое, видно, для него не старится!

— Разбрелись мы по деревням. Есть было нечего. Что украдем, то и наше. У своих крали... Голодуха, брат, одолела. И на позициях-то одной чечевицей питались...

А служил он все время в войсках НКВД.

Стали немцы ловить их по деревням. Видят где и зовут так: «Лось, лось!» Подманивают руками — иди, мол, выходи сюда. Хитро улыбаются...

Митя, бросив лопату, показывает, как подманивали их.

И пошли.

— А что же ты думаешь?

Митя защищается. Все годы он был беззащитен, а теперь... Что с ним теперь такое?

— Терпячка кончилась, — объяснит он потом. — Терпел я, брат, всю жизнь претерпевал. А теперь...

Собрали их в пересыльный лагерь. Под открытым небом. Питались павшими лошадьми, народу перемерло много.

Потом их — в рабочий лагерь. В Верхней Силезии. Год работал Митя в шахте вместе с французами там, англичанами... Англичанин и зашиб ему вагонеткой ногу.

— Говорили с ними, в шахте-то, — Митя снова слабо так усмехается.

— Как?



Поделиться книгой:



Регистрация