Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Майк: Время рок-н-ролла - Алексей Викторович Рыбин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У баночного пива советских времен вкус был не тот, что у нынешнего, это точно. Я иногда вспоминаю вкус того баночного. Это была сказка какая-то. Можно было пить и пить. Закрыть глаза и глотать. А сейчас? Пошлость одна осталась, а не пиво. Никакой в нем нет поэзии теперь, никакой фронды, и эстетства чистый ноль.

Так вот, принесла с собой теплая компания ленинградских музыкантов портвейн «Кавказ» — бутылок пять. Саше даже не наливали. Богатый парень, зачем ему портвейн. Так он сам схватил бутылку, налил полстакана, выпил, зажмурился и сказал: «Хорошее вино». Теплой компании оно уже тогда казалось нехорошим, но ничего другого компания не могла себе позволить, поэтому и пила нехороший «Кавказ». Никто его при этом не нахваливал. Все давились и старались выпить поскорее, чтобы забыть отвратительный вкус, заесть его хлебом, выгнать изо рта тошнотворный запах. А тут на тебе — «хорошее вино». У богатых свои причуды.

Хуже, чем портвейн, в СССР было только пиво. Мы тоже пили «баночное». Мы ходили к пивным ларькам — чудовищного вида деревянным будкам, в которых сидели чистые ворюги, разбавлявшие водой и без того говенное и слабое пиво, после чего продавали его нам и всем остальным гражданам СССР. Продавали его двумя способами. Можно было выпить на месте — пиво наливали в толстые граненые кружки, которые особенно и не мыли, так, споласкивали водичкой из специального фонтанчика — простой водопроводной водичкой, без мыла, без ничего. Попил какой-нибудь трипперный слесарь, сполоснули кружечку, и пьет из нее туберкулезный грузчик. А потом искусствовед-сифилитик. Ну а потом и мы пьем. Никто из наших при этом, хотя пиво пили много и часто, ни сифилисом, ни туберкулезом не болел. Насчет триппера не скажу, но уверен, что все отмеченные историей случаи заболевания этой неромантичной болезнью происходили в ситуациях, по парадоксу, романтических. Более романтических, чем питье пива из немытых кружек. Хотя к романтике ларьков я еще вернусь.

Никто из нас от пива не заболел, разве что некоторые умерли. А так ничего все было.

Большая часть мужчин, толкавшихся возле ларьков, покупала пиво с собой. Для этого приносились алюминиевые, серые, наводящие уныние одним своим видом бидоны или трехлитровые банки из-под всяких консервированных овощей или соков. Поэтому мы и называли это жидкое пиво «баночным». Потому что носили его домой в трехлитровых банках, закупоренных пластмассовыми круглыми крышечками.

Герметично закрыть банку такой крышкой было невозможно, поэтому домой мы приходили залитые пивом. В зависимости от того как человек нес банку, так он и обливался. Если нес в сеточке — заливал брюки, если в руках — в пиве была еще и грудь.

Пиво, хотя и было слабым, воняло так, как будто было крепким. Поэтому мы все время пахли пивом.

Так что не было никаких волкменов. Забудьте про волкмены, если вы хотите почувствовать восьмидесятые. Хотя на фоне айподов про волкмены и так все уже забыли. Память у людей короткая, и они снова голосуют за коммунистов. Вот правда. Хоть кол на голове теши…

Память не просто короткая. Памяти просто нету.

Один мой знакомый кинопродюсер, сделавший не один кассовый отечественный фильм, как-то, сидя в гостях у коллеги по работе, заговорил о Чаплине. А дочка коллеги по работе, тоже киношника, возьми да и спроси: «А кто такой Чаплин?» Взрослая дочка такая. Не младенец. А некоторые все талдычат: «Памя-я-ять». Никакой памяти у людей нет, соответственно, нет ни у кого и никакого творческого наследия.

«Это все-о-о, что останется после меня…» Чего там — «все»? Где это все? Ничего не останется, ни хреновинки, ни фиговинки. Поэтому и ваяются книги, и неистово, исступленно пишутся пластинки (диски, альбомы — что угодно) — чтобы хоть что-нибудь осталось. Чтобы не умереть совсем.

Умереть совсем — страшно. Но многих это не пугает. Мрут, ничего не написав, а главное и самое удивительное — никого не родив. То есть добровольно отказавшись от бессмертия.

Ну и люди.

В СССР над этим задумывались как-то особенно. Потому что ничего другого не оставалось. Если вообще задумывались (что тоже бывало не часто). Но если уж погружались в себя, хмуря лица, то, конечно, об этом. Что после меня? Кто после меня? Зачем после меня?..

В общем, рационального ответа не находилось, потому что было ясно — после меня будет та же херня.

Нам, живущим в самой глуши, бродившим в дебрях советской власти, казалось, что в России уж точно ничего и никогда не изменится.

Вот и хотелось некоторым — тем, кто еще что-то соображал, — как-то отметиться в этой жизни. Начинали сочинять.

Вот при царе можно было строить дворцы. В СССР дворцы строились строительными организациями, фамилия архитектора народу была, как правило, неизвестна. Картины и книги писать, такие, чтобы вешались в музеях или печатались с последующим попаданием на прилавки магазинов, тоже было не особенно вольготно. Чтобы писать картины с последующим их показом, нужно было быть членом Союза художников. А чтобы твои книги издавали, соответственно, членом Союза писателей. Нечлену даже просто писать книги не стоило. Это вызывало подозрение, и каждый пишущий ходил по грани.

Потому что в СССР каждый должен был строго следовать выбранной с детства линии. Книги сочиняют писатели (члены Союза), картины пишут художники (члены Союза), музыкой занимаются композиторы (соответственно, члены Союза).

При этом вовсе необязательно, чтобы член Союза художников умел писать картины. Главное, чтобы он был членом. То же и с писателями, композиторами и работниками прочих творческих профессий.

То есть заниматься «творчеством» могли только люди, официально уполномоченные, утвержденные Художественными советами (об этом после) — фактически назначенные «творческими деятелями».

Слово «творчество» я пишу в кавычках, потому что никаким творчеством там, как правило, и не пахло. Пахло только карьеризмом, лизоблюдством, бездарностью и стариковским пердежом. Вот что такое Советское Искусство. В целом. Были, конечно, исключения, но на то они и исключения, чтобы их было мало.

Те из читателей, что постарше, скажут — фу, что за прописи, мы все это знаем. Терпите, те, что постарше, терпите, ничего страшного. Лишний раз вспомнить восьмидесятые полезно, просто для того чтобы не расслабляться.

«Ты комсомолец? — Да! — Давай не расставаться никогда!» — эта песня гремела густым баритоном певца из каждого окна — и в семидесятые, и в восьмидесятые. Потому что в каждом доме был либо радиоприемник, либо телевизор. И эту песню постоянно транслировали на всю страну — либо в аудиоформате (хотя в те годы и понятия такого — «формат» — не было), либо по телевидению, с картинкой.

Так вот, давай, братец читатель, не расслабляться никогда. Не потому, что советская власть может вернуться. А для того лишь, чтобы отдавать себе самому отчет в том, что мы выросли в дикости, нищете и рабстве, и все плохое, что мы сейчас имеем в жизни, — оттуда. А все хорошее — это от Бога.

Когда начинаешь вспоминать восьмидесятые в частности и советскую эпоху в целом, вдруг понимаешь, что очень трудно сформулировать то, что со всеми нами было.

Нас не мучили в лагерях, конечно, куда мне тягаться с зэками Солженицыным и Шаламовым. Мы ели каждый день — уж хлеб-то во всяком случае у нас не переводился.

Хотя невзгоды, конечно, тоже были — не хлебом единым, как говорится. Вообще, говоря о советском времени и о нашей в это время жизни, проще вспоминать не то, что у нас было, а то, чего, наоборот, не было.

Не было у нас, к примеру, автомобилей, впрочем, у многих их нет и сейчас, но тем не менее сейчас автомобиль можно купить в любой момент, а тогда это было невозможно по факту.

Не было моющих средств. Мы мыли посуду, а иногда и себя хозяйственным мылом, отвратительного запаха и убийственного цвета. Туалетная бумага была, в общем, редкостью, но жизнь наша сплошь состояла из подвигов, и одним из них являлось воровство рулона туалетной бумаги из сортира какого-нибудь серьезного учреждения. Конечно, ни в одном общественном туалете, не говоря уже о столовых, никакой туалетной бумаги не бывало, она служила символом определенной респектабельности, причастности к обеспеченным слоям общества, либо же к номенклатуре, хотя и слова-то такого тогда в обиходе не было. В общем, посрать со вкусом обычный гражданин СССР не мог аж до 1991 года.

Власть, хотя и пасла народ аки овец (а точнее сказать, строго следила за тем, чтобы граждане бараны следовали коммунистической идеологии везде и всюду, даже в сортире), не была бы такой сильной, какой была, если бы (была — не была, бы — если бы, эх, как повествование летит, как «Тусточетыре, самый быстрый самолет») не шла на послабления в мелочах. Ради главного мелочами можно и нужно жертвовать — это азбука власти.

Вот и закрывала власть глаза своих милиционеров и дружинников на обосранные портреты вождей, которые частенько попадались на мостовых, во дворах, в парадных, а в сельской местности так и просто на каждом шагу.

Правильно, а как им не попадаться, если посрамшие граждане подтирались исключительно газетами, потому что и приличная оберточная бумага была дефицитом. Продукты в магазинах заворачивали в такую специальную типа-бумагу (наподобие наждачной, только без абразивной крошки), и подтираться ею было все равно что подтираться жестью. Газеты тоже не были верхом совершенства, но не шли ни в какое сравнение с этим бурым ужасом из продовольственных магазинов.

А поскольку портреты вождей печатались в каждой газете каждый день, то и валялись повсюду их изгаженные фотографии, и никого из посравших в кутузку за это не тащили.

Илья Смирнов (о котором речь еще впереди) заметил как-то, что если рассматривать ситуацию с точки зрения учения вуду, то интересно, что должны чувствовать наши вожди и через призму чего смотреть на жизнь, если десятки, сотни тысяч, миллионы их фотографий каждый день уделывались гражданами, в большинстве своем имеющими очень плохие и расстроенные желудки.

В общем, туалетную бумагу можно было украсть разве что из какого-то министерства или посольства западной державы, а в него, в посольство, еще поди попади.

Поэтому в наших туалетах, оснащенных забавными сливными бачками, висевшими под потолком (дерни за веревочку, водичка и польется), на стенах были специальные деревянные ящички, в которых лежали аккуратно или неаккуратно впрок разорванные газеты с упомянутыми портретами.

Не было еще и приличных трусов. Маек тоже не было, но мы взяли моду ходить без маек, прочитав, что Битлз никогда не носили ни маек, ни футболок, предпочитая надевать на голое тело сразу рубашку. Мы так и ходили, чувствуя себя модниками. А трусов вот не было. Те трусы, которые продавались в магазинах, наводили ужас еще в неразвернутом состоянии.

Люди, носящие такие трусы (на женские это все тоже распространяется), должны заниматься очень быстрым, грубым и неумелым сексом и рожать некрасивых, с момента появления на свет озлобленных и туповатых детей. На нас это, вероятно, тоже распространяется, не знаю, со стороны виднее. Если и так, я не обижусь. Я не виноват в том, что советская легкая промышленность выпускала такие трусы, от которых родятся некрасивые дети.

Кроме трусов была еще и верхняя одежда, которая выглядела не менее устрашающей, чем трусы.

Сейчас даже и не вспомнить, кто в чем ходил в те годы, потому что из того, что продается в магазинах нынче, тоже не было ничего. Даже элементарные джинсы и те были фактически на вес золота, и купить их можно было только с риском для репутации, а иногда даже для самой жизни.

В универсамах (универсальный магазин — в чем его универсальность, я до сих пор не понимаю, но звучало «по-заграничному», и граждане в эти магазины ходить любили) гроздьями висели тяжелые, мрачных расцветок костюмы производства фабрики «Большевичка». Как звали того большевичка, который замастрячил эту фабрику, никто не знал, но со вкусом у большевичка были серьезные проблемы. Либо большевичок был первым реальным постмодернистом, что тоже возможно.

Все брюки всех костюмов, какой размер ни возьми, были обязательно широки и коротки, пиджаки — широки в плечах, но с короткими рукавами, а про цвет и говорить нечего. Цветовые гаммы большевичок, судя по всему, разрабатывал в своих секретных лабораториях, в природе таких цветов не бывает — ни в живой, ни в мертвой. Хотя надо отдать ему должное, не все костюмы были темных тонов. Попадались и светлые, даже яркие, но на них уж лучше бы и глаза не глядели. Посмотрев на веселенький костюмчик, купить хотелось самый мрачный, темный и унылый, чтобы надеть его и побыстрее завалиться в гроб.

Народу на улицах было мало — и днем, и вечером, ночью не было вообще, три телевизионных канала заканчивали работу в 22.00, за прилюдное чтение книг Набокова можно было подвергнуться административному аресту, а кто такой Оруэлл, мы еще и понятия не имели. Так и жили. Вот такая, брат читатель, экспозиция.

История

Далее текст в книге будет несколько бессвязным — главы станут располагаться не в хронологическом порядке, а так, как привиделось мне, автору. Тому есть две причины. Первая — связные тексты сейчас писать не модно, а рок-музыканты — первейшие модники. Я тоже был когда-то рок-музыкантом, и тяга ко всему модному во мне осталась и останется, видимо, уже до конца дней моих. Во-вторых, Майк, которому и посвящена эта книга, очень любил музыку и стихи Дэвида Боуи, а Дэвид в свое время заимствовал у писателя Берроуза следующий способ изготовления текстов: написав какой-то более или менее связный кусок на бумаге, он разрезал его ножницами вдоль строчек, перемешивал и фиксировал уже то, что получилось после перемешивания. Формально контент сохранялся — строчки-то те же, но общий смысл уловить было уже совершенно невозможно.

Совершенно неважно, с какой скоростью музыкант перебирает пальцами по грифу гитары, как громко звучит его группа и какой длины у него волосы. Каждый музыкант, каждый автор ценен в первую очередь созданным им миром — музыкальным, литературным, живописным — каким угодно, хоть бы и из металлолома. Причем это не мир «художественный», не виртуальное, как теперь принято говорить, пространство. Это совершенно реальная жизнь, которая рождается у художника как действующая модель и (в зависимости от жизнеспособности ее) со временем либо загибается, либо начинает расти и захватывать все большую территорию, число жителей нового мира увеличивается, в него иммигрируют граждане соседних вселенных — был человек инженером, а стал хиппи, к примеру. «Битлз» построили (мы наш, мы новый мир построим!) свой мир, и он оказался ярче, разнообразнее, богаче и жизнеспособней, чем скучные закоулки пуританской Америки, чопорной Англии, и уж точно гораздо привлекательней, чем пустыня советской России.

Мама Майка Науменко, точнее, Миши Науменко, Галина Флорентьевна Науменко, сказала: «„Битлз" отняли у меня сына».

Это неправда. Никто Мишу не отнимал. Миша просто уехал на другую территорию и стал там жить, оставшись прежним Мишей, но являясь уже жителем иного государства, гражданином нового мира.

В юности, когда Майк еще не был Майком, а назывался Мишей или Михаилом, он убежал из дома и пару месяцев путешествовал неизвестно где. Родители сбились с ног, разыскивая его, писали письма, звонили знакомым. От Михаила приходили открытки, в которых он сообщал, что с ним все в порядке, но где он и что он — ни слова, ни намека.

Через своих друзей Галина Флорентьевна нашла сына в Киеве. Михаил вернулся в Ленинград и вот тогда, скорее всего, стал Майком.

Я пишу «скорее всего», поскольку никто, кроме него самого, не может знать точно, что с ним происходило, а он при жизни об этом никому не рассказывал.

Однако из всех последующих событий можно сделать вывод, что Михаил Науменко выбрал путь, который через двадцать лет музыкант Джамироквай назовет «Travelling Without Moving». Путешествие без движения. Майк всю свою жизнь будет путешествовать, оставаясь на одном месте и иногда уходя при этом невероятно далеко, становясь совершенно недоступным ни для родных, ни для друзей.

Про таких людей говорят: «Он умеет держать дистанцию». Ерунда. Никакую дистанцию Майк не держал. Он просто находился по другую сторону черты, границы, разделяющей мир, в котором жили граждане СССР, и Вселенную, в которой существовала звезда рок-н-ролла Майк Науменко.

Друзья вспоминают о нем по-разному. «Ну, какая там звезда», — говорят десятки состарившихся парней, которые пили с Майком водку и портвейн. «Простой, веселый, умный парень, душа компании», и еще всякие-разные пошлости говорят.

Я представляю себе, как бы Майка перекорежило, как бы его скрючило, услышь он в свой адрес «простой, веселый, душа компании».

Не был он ни простым, ни веселым и душой компании никогда не был. Он всегда старался быть взрослее любой компании, и часто ему это удавалось. Это был его, что называется, «пунктик» — взрослость.

Майк был маленького роста, но всегда умудрялся смотреть на собеседника свысока — не с пренебрежением и демонстрацией собственной крутости, а словно стоя на постаменте прожитых лет, прочитанных книг и вообще набранной непонятно откуда и когда житейской мудрости. Велись на это практически все, поскольку Майк был очень убедителен в этой своей взрослости. Когда я с ним познакомился, ему было двадцать пять, а по манере держаться и разговору можно было дать все сорок.

Он был одет в ужасную одежду — дело было зимой; на плечах Майка висел осенний плащ, брюки были, по советскому стандарту, коротковаты, про ботинки я ничего не помню, в те годы мы не особенно обращали внимание на обувь своих товарищей — нас больше интересовали духовные ценности, внутреннее, так сказать, содержание собеседника. Это сейчас встретишь старого знакомого и быстренько оглядываешь: как одет, как побрит, как глядит, как стоит — не шатается ли с похмела, не дрожат ли руки «и все такое», как говорит современная молодежь. А тогда мы все больше слушали, нежели смотрели. Такой стандарт был забит в наши головы. «Наши головы» — поясню — это головы молодых людей, заканчивающих среднюю школу во второй половине семидесятых годов прошлого века.

Мы все хотели одеваться «красиво» — по нашим тогдашним понятиям. Все хотели ходить в джинсах — дальше фантазия не шла, и джинсы-то были практически недостижимым счастьем жизни. Но школьные учителя вбивали в наши головы, что внешний вид человека совершенно не важен и будто бы если человек выглядит не как все, то это, в принципе, человек нехороший. Человек, который хочет выделиться, привлечь к себе внимание.

Что плохого в том, чтобы привлечь к себе внимание, не объяснялось, но как данность принималось, что это не просто плохо, это отвратительно и даже где-то антисоветски. Не по-нашему, короче говоря.

А по-нашему — на работе носить ватник и сапоги или строгий (с короткими штанинами и рукавами) костюм — если ты инженер, а еще очки в толстой пластмассовой оправе, и не выдрючиваться. Не привлекать к себе внимания. Быть скромным, читай — на все согласным, послушным, безликим и, по возможности, совершенно ничтожным.

Майк родился в пятьдесят пятом, то есть шестидесятые-семидесятые провел в стенах советской средней школы. И был, по словам родителей, хорошим учеником. То есть на все согласным, прилежным и послушным пареньком, изучавшим историю СССР и верившим всему тому, что говорили учителя. В хорошего Сталина, в еще более хорошего Ленина, в то, что, когда был Ленин маленький с кудрявой головой, он тоже бегал в валенках по горке ледяной.

И что когда Ленин стал уже не с кудрявой головой, а откровенно лысым, он стал еще лучше. Что смешливые морщинки в уголках глаз вождя подчеркивают его доброту и готовность поболтать с любым человеком — особенно если этот человек пришел к нему в Смольный с ружьем. Ну или просто с ходоками, если никто поинтересней не подворачивается.

День, когда Майк, тогда еще Миша Науменко, перестал верить в доброго улыбчивого Ильича, трудно обозначить точно. Никто из нас не может это сделать.

Просто в какой-то момент времени пришло чувство, что все это, все эти морщинки вокруг глаз, ходоки с котомками, мудрый добрый Сталин с девочкой на руках, Днепрогэс, БАМ, первомайские демонстрации, фильмы про хороших милиционеров и несгибаемых коммунистов, спинами валящих лес, пионерские дружины и комсомольские собрания, все это — скучная, пыльная ложь, и ничего интересного во всей этой выдуманной жизни для молодого человека нет и быть не может.

Если же при этом еще и читать книги (а Майк читал их много и постоянно, уже в возрасте пяти лет он вполне сносно читал и писал печатными буквами довольно сложные предложения), так вот, если читать книги, то рано или поздно начинаешь понимать, что вся классическая русская литература по сути своей глубоко антисоветская.

Читать реалистов XIX века и жить при этом в таком доме, в каком прожил всю свою сознательную жизнь Майк, вообще в принципе сложно. С ума сойти — раз плюнуть.

Соседи Майка слушали советскую эстраду, пили портвейн, ходили на работу, читали газеты, рассказывали анекдоты — люди как люди… Так жил, в общем, весь дом — огромный, серый, с бессчетным количеством этажей (нынешний адрес — Волоколамский переулок, дом один).

Нынешний, потому что прежнего, тогдашнего адреса Майка, кажется, не знал никто. То есть знали, конечно, но в том мире, в котором жил Майк и все мы — все те, кто любили группу «Зоопарк» в Ленинграде и в Москве (а больше ее нигде и никто не знал), адрес обозначался просто: «На Разъезжую, к Майку». Улица Разъезжая находится вообще в стороне от дома Майка и Наташи, но почему же тогда «на Разъезжую» — всем было наплевать.

Впрочем, один человек настоящий адрес все-таки знал, это был Артем Троицкий. Он писал Майку письма, и Майк этими письмами гордился и восхищался.

От Майка я ни разу не слышал про Волоколамский переулок. Он тоже всегда говорил: «У меня на Разъезжей». Должно быть, слово нравилось. «Разъезжая». Майк и по городу не ходил, а расхаживал. А по стране — разъезжал.

Майк был центровым парнем. Он никогда бы не смог жить ни в Рыбацком, ни в Веселом Поселке, ни на какой другой Ржевке и уж тем более на таинственных, с жутким названием Пороховых.

Он и с Бассейной, из родительской квартиры — вполне отдельной, чистой и тихой, — уехал в ужасающую ведомственную коммуналку к жене Наташе. В Ленинграде были коммунальные квартиры и похуже, но и та, в которой жил Майк, была достойна того, чтобы войти в анекдоты, романы и повести писателей-диссидентов.

Адова кухня это была, а не жилье человека, пусть даже рабочего парня, а не музыканта. Хотя, если подумать, в таких коммуналках жить должны были именно (и только) рок-музыканты.

Рабочему парню в таком месте жить невозможно. Ему после работы отдыхать нужно. Ему нужно вставать ни свет ни заря и ехать к станку. Если он не выспится, может вместо резьбы на куске металла нарезать себе руку или там ногу, в общем, что-нибудь себе повредить.

А как выспишься, если за стеной орут, на кухне орут, всю ночь хлопает входная дверь и по лестнице грохочут сапоги («Вы слышите — грохочут сапоги?» — как спел Булат Окуджава)? Грохочут сапоги тех, кто бегает за ночной водкой и возвращается с победой — скорой или не очень — по обстоятельствам, но всегда с победой. Не было случая, чтобы ночной гонец не принес бутылку водки, купленную за червонец у таксиста. Любая коммунальная квартира должна быть заселена только рок-музыкантами, которые ночью пьют, а днем спят. Играть при этом не обязательно — просто дома должна быть гитара, несколько пластинок «Битлз» или «Стоунз», и должны быть друзья, готовые отправиться за водкой в любое время суток. Если у человека все это есть — он, считай, уже рок-музыкант.

Здесь требуется пояснение для совсем молодых людей. Дело в том, что в СССР винные магазины закрывались в 21.00, и купить алкоголь было физически негде. Существовало несколько «дежурных магазинов» (что это было за «дежурство»?), которые работали до 22.00, — про них все знали, но и в них иногда опаздывали. «Дежурных» было крайне мало, едва ли не по штуке на район города. Проблема. Поэтому после девяти вечера водку можно было купить только у спекулянтов. Мазу здесь держали таксисты. Останавливаешь такси и спрашиваешь: «Водка есть»? Как правило, у водителя водка была. Бутылка водки у таксиста стоила десять рублей — в два-три раза дороже, чем в магазине, но магазин был уже закрыт. И поэтому по ночам мы все (да и не только мы, все мужчины страны) скидывались и бежали за водкой в такси. Из дома Майка за водкой бегали часто, почти каждую ночь. Потому что у Майка все время были гости. Гитарист группы «Зоопарк» Саша Храбунов ходил-ходил в гости к руководителю (Майку), а потом взял да и женился на его соседке по коммуналке — Асе, после чего стал майковским соседом. Если бы не перестройка, глядишь, и всю коммуналку заселили бы рок-музыканты. Так, потихонечку, полегонечку.

Стала бы она лучше от этого? Коммуналку я имею в виду. Вряд ли. Но и без рок-музыкантов она была ужасна.

Длинный коридор, начинающийся сразу за дверью с лестницы и заканчивающийся каким-то необозримым пространством кухни. Тогда, во всяком случае, кухня казалась всем гостям огромной, не знаю, какой покажется теперь, давно не был в этой коммуналке (а она по-прежнему коммуналка, никакие реконструкции и реформации не смогли повлиять на ее статус).

В коридоре по одну сторону — с десяток дверей комнат-пеналов, в каждой по одному окну и по семье. По другую сторону — окна, выходящие на крыши Лиговки, за которыми торчали трубы теплоцентралей — кажется, в районе станции Боровая, в общем, в северном направлении.

Седьмой этаж, крохотный вонючий лифт, который периодически ломался и так же периодически включался, кто его чинил — неизвестно. Во всяком случае жители коммуналки Майка никогда не вызывали мастера. Телефона в квартире не было, и Майк звонил друзьям из квартир других друзей или из автомата. Справедливости ради надо сказать, что впоследствии телефон в квартире появился и висел в коридоре прямо напротив двери, ведущей в пенал Майка, Наташи и их сына Жени.

В коридоре и на кухне постоянно толпились люди — еще бы, в каждом отсеке по семье, и всем нужно то в туалет, то чай пить, то что-то там и вовсе — жарить-парить…

Гости ходили ко всем, но больше всех — к Майку. От трех до десяти человек ежедневно и еженощно сидело в его комнатке (точнее, в комнатке Наташи, где поселился и обосновался Майк), и эти трое-десятеро постоянно выпивали — то пиво, то портвейн, то кубинский ром, водку Майк поначалу не жаловал.

Когда кончался день, пролетал вечер и маленькому Жене нужно было ложиться спать, Наташа укладывала его в кроватку, накрывала ее попоной — так закрывают клетку с попугаем на ночь, — и гости продолжали выпивать и рассуждать о рок-музыке, Жене все это решительно не мешало. Сейчас он вырос в умного и красивого, спокойного и рассудительного парня. Значит, точно не мешало. Хотя молодым родителям я бы так поступать с детьми не советовал. Но ведь не каждый родитель — Майк. Что русскому хорошо, немцу — смерть.

Получилось так, что в устрашающей коммуналке на седьмом этаже, в крохотной прямоугольной комнате с одним окошком, выходящим на «достоевские кварталы» (улица Достоевского находится как раз рядышком с домом Майка и Наташи), много лет действовал самый настоящий салон — в толстовском, «войнаимировском» понятии этого слова. Место светской тусовки.

При этом Майк терпеть не мог светские тусовки. Хотя есть подозрение, что он всегда стремился в них участвовать, но для того, чтобы стать полноценным героем светских хроник и завсегдатаем модных домов, был слишком робок и порядочен.

Ему нравилась форма — он даже писал в одном из своих писем о том, что он мечтает о «месте, где притушен свет, стоят торшеры, бродят люди с бокалами вина, где никто никого не достает, играет хорошая музыка» и т. д.

То есть описывал место светской тусовки в том виде, в каком оно ему представлялось после прочтения массы книг, посвященных похождениям аристократов-авантюристов и просто романтических «героев нашего времени» — от Тургенева и Лермонтова до Керуака и Сент-Экзюпери. Отдельной позицией проходил Ричард Бах, книги которого Майк сам переводил и, кажется, боготворил этого писателя с его «Чайкой по имени» и прочими иллюзиями.

В Советском Союзе вообще читали слишком много. В этом нет ничего плохого. Проблема возникает тогда, когда литература начинает замещать в сознании читающего реальную жизнь. Это и понятно — развлечений в СССР для молодого человека было не слишком много. Для индивидуалиста. Для парня, ориентированного на коллектив, для стремящегося влиться в стаю и стать ее частью было полное раздолье — стаи были повсюду, и они, в свою очередь, сливались в одну огромную «демократическую социалистическую молодежь», у которой был даже свой гимн: «…песню дружбы запевает молодежь, молодежь, молодежь, эту песню не задушишь, не убьешь, не убьешь, не убьешь». А для гордого одиночки — ни фига не было, кроме редких показов французских и итальянских фильмов, прошедших цензуру и нещадно порезанных ножницами блюдущих чистоту коллективного сознания редакторов.

Представления Майка о светских салонах и о том, как должен выглядеть «одиночка-герой», и пришли к нему из книг и франко-итальянских черно-белых фильмов. Фильмов было мало, поэтому Майк запомнил небольшое количество деталей костюма и поведения «настоящего современного героя-одиночки» — плащ с поднятым воротником, сигарета во рту, темные очки. Так он и пытался выглядеть — опять же по возможности. В СССР не так-то просто было найти приличный плащ, хорошие очки и сигареты, распространяющие вокруг себя таинственный, исполненный смысла дым.

Что до светских салонов, то в Ленинграде они были населены либо абсолютными мудаками и подонками из числа малоталантливых литераторов и кинематографистов (создающих бессмысленные и вялые произведения «о вечном», но при этом старающихся не выходить за рамки партийной идеологии), либо, в лучшем случае, по-настоящему талантливыми художниками — но последние очень сильно пили и, выпив, часто начинали драться.

Майку не нравились ни те, ни другие.

Да и кому они могли понравиться? Разве только карьеристам, стремящимся примазаться к «членам союза», — в первом случае, или законченному алкашу, ищущему, где выпить на халяву, — во втором. Майк не был ни карьеристом, ни алкоголиком — в начале пути. В конце, к сожалению, алкоголь победил его, как и многих его ровесников.

Не найдя себе салона по душе — а без салона жизнь Майка не была бы полной, — он устроил его в коммуналке жены Наташи на Волоколамской улице, или, как все говорили, «у Майка на Разъезжей»…

Центровой

Он был центровым по духу. По сути. Он был пижоном и стилягой — оденься он даже в халат и тапочки, он бы все равно был модником, одетым в рванье. Кем и стал в конце жизни, но это уже вопрос обстоятельств, в которые он попал, точнее, в которые загнал себя сам.

Пижонство Майка было пижонством исключительно внутренним, поскольку вкуса в выборе одежды он был лишен начисто. На улице люди не оборачивались на него и не провожали глазами, как, например, Гребенщикова, который начал пижонить примерно в то же время, но делал это куда более вдумчиво и осознанно, как, впрочем, и вообще все, что делал в жизни. Гребенщиков пижонил системно, Майк — по наитию, хаотично. Гребенщиков вкладывал деньги и душу в свое пижонство, он жил этим, это была часть его творчества. Пижонство Майка происходило как бы само собой, в этом смысле он был куда сильнее оторван от реальности, чем Борис, и ему казалось, что все, что он себе нафантазировал, само собой материализовывалось в его внешнем облике.

Не материализовывалось. Песочный плащ от «Большевичка» оставался совковым, нелепого покроя плащом, штаны, не подогнанные по фигуре, всегда были коротковаты. Но в окружении Майка не находилось человека, который бы намекнул ему, что короткие, «а-ля джинсовые» курточки совершенно ему не идут и придают вид второгодника, который не в силах сдать экзамены в восьмилетке. Недаром на одном из первых его московских концертов из зала пришла записка:« В каком классе Вы учитесь»?»

Люди, которые хотели что-то делать — так или иначе, — постепенно перемещались в центр города. Жизнь шла только в центре. Те, кто жил на окраинах, были вынуждены каждый день мотаться на метро, автобусах, троллейбусах, электричках в центр — на Невский, на улицу Рубинштейна, в Михайловский сад, на улицу Восстания, на Суворовский… Здесь все решалось, здесь ставились задачи, которые немедленно начинали выполняться, здесь строились планы, большинство из которых на сегодняшний день реализовано.



Поделиться книгой:



Регистрация