Мой первый муж Миша[27] был сын Александры Яковлевны Бруштейн. Мы разошлись с ним при очень странных обстоятельствах. Миша из-за того, что просиживал в театре
Тут, когда Миша уехал, на меня накинулись кавалеры. Я не могу вспомнить, кто ко мне привел Хармса домой. Я думаю, что это Лева Канторович[28]. Он был у нас в Студии художник-декоратор.
Хармс появился в черной шубе. Какая-то подстежка такая бывает, енотовая, такая же шапка. Я ему еще сказала: «О, шуба, как у попа».
Он приходил, прямо скажем, влюбленный, комплименты мне говорил и всё время просил: «Подарите мне что-нибудь на память».
Я ему сказала: «Так как вы человек оригинальный, то вам надо сделать оригинальный подарок».
И я ему подарила чекан — инструмент, на котором я играла в «Детях Индии». Это что-то среднее, вроде флейты с гобоем. Он его в письмах ко мне упоминает[29].
Был очень смешной случай. Как-то я вышла из театра, и меня схватил сразу Ландау[30]. А у Ландау была такая манера, — он мог прийти одетый как попало, — носки у него были с дырой, он как-то странно одевался, но я уже была замужем за Мишей, так что меня хорошо одевали. Значит, у меня была лиса, — тогда были модны рыжие лисы на пальто, через плечо. А мальчишки, зрители, мои поклонники, страшно не любили, когда меня кто-нибудь встречал после спектакля. И они обсуждали моего кавалера довольно громко: что он некрасив и не так одет. Я поворачивалась иногда и говорила: «Ребята, прекратите!»
Дау что-то сказал им дерзкое. Тогда они дернули меня за хвост у лисы, крикнули «На память!» — и подрали. Дау помчался за ними. Тут появился Хармс и сказал: «Помочь?» Я ему: «Что помочь?» — «Вашему кавалеру». Я говорю: «Конечно». И он побежал за ними. И они мне принесли лисий хвост как трофей. Хармс вежливо сказал: «Я исполнил свой долг» — и удалился. Мы пошли дальше с Дау, он провожал меня.
А потом дома, когда Хармс у меня был, он спросил: «Кто это был?» — о Дау. (Тогда Хармс еще не бывал у меня. Я ему сказала: «Человек, который мне свидание назначал на кладбище». Хармс сказал: «Оригинально». Я ему даже не объяснила, кто это такой.)
Он смешной был человек, Хармс. Рассказывал он необыкновенные истории, я его слушала с открытым ртом. Он мне всегда говорил: «Вы как малое дитё, — когда вы открыли рот, я уже знаю, что вам интересно».
И я всегда его спрашивала: «Это что, правда, или вы придумали?» Он всегда рассказывал, что это с ним всё было.
И всё время звал меня к себе домой, чтобы я посмотрела какую-то адскую машину. А когда я спрашивала: «А зачем вам такую машину в доме держать?», он говорил: «А я
У него были такие истории, что даже не верилось, что это могло быть. Но он каждый раз уверял, что это было с ним. И я смеялась от души.
Дома у него я ни разу не была.
Когда я говорила, что я сегодня в театре, он всегда спрашивал: «Кто вас сегодня провожает?»
Однажды он лег у меня на диван, закрыл глаза и сказал: «Если б я мог остаться здесь навсегда!» Я подошла к нему — тоже дура была! — положила два пятачка ему на глаза и сказала: «Придется вам умереть немедленно».
Никакой надежды я ему не давала. Я относилась к нему очень хорошо, но только как к автору. Вы что шутите — сколько его стихов в ТЮЗе на «четвергах» прочитала! Сколько раз я читала его «Сорок четыре весёлых чижа»!
«Жили в квартире Сорок четыре Сорок четыре Весёлых чижа...» Но я почему-то думала, что это только Хармс написал. А потом я прочла в сочинениях Маршака, что это и Маршак написал[32].
Это ведь всё было так. Даниил мне много сам читал. Он мне рассказывал, читал. Я ему пела. Он безумно любил «Цыганочку». Тогда цыганские певицы перестраивались...
Я думаю, что он приходил ко мне поржать. Он так смеялся, когда я выпендривалась. Он всегда ко мне приставал: «Умирать будем?.. Уезжать будем?.. „Цыганочку“ будем?..»
Он еще говорил: «Щепкину-Куперник[33] вспомним?» Она писала для нашей студии чудовищные стихи, — она тогда тоже перестраивалась. Я их так ненавидела, что даже помню, конечно.
И мы эту дрянь должны были читать. Дети, дети! Мы плевались ее стихами.
Еще я читала ему, я его всегда изводила:
И я всегда ему это читала и говорила: «Я скоро умру и перед смертью буду читать эти стихи». Он всегда говорил: «Вы знаете, сколько вы проживете?» — «Сколько?» — «Минимум сто». Я, кажется, к этому приближаюсь.
Я еще тогда пела. А потом сорвала себе голос в Нарвском Доме культуры. Я пела частушки и сорвала себе голос. У меня сестра пела, брат пел. Тогда пели в манере цыганской. И юбки поднимала, и шлепала ногами, и выбрасывала ноги. И я всегда пела «Цыганочку».
Я читала при Хармсе всегда одни и те же стихи. Я не помню, чьи.
Это, кажется, даже Гумилева[35].
Любовных объяснений у меня с ним не было. Я относилась к нему как к старшему товарищу, которого надо развлекать. Я не знаю, намного ли он был старше меня. Я-то считала, что он намного старше. Другие звонили: «Я бегу!» А он звонил: «Можно к вам зайти?» Я понимала десятым чувством, что я ему нравлюсь. Но в этом не было элемента, как между мужчиной и женщиной. Я уже привыкла к тому, что я мальчишкам нравилась. Но я его считала мужчиной.
Он приходил, на каком-то языке произносил несколько фраз. По-английски, что ли. И потом делал рожу такую: непонятно? — «А что вы сказали?» — «А это я не скажу, что я сказал».
Он очень скромно себя вел. Ужасно стеснялся, когда я его угощала. Уходил поздно, — засиживались до двух часов. Но он много читал, не только свои стихи.
Я не собиралась за Хармса замуж, — прямо скажем, он мне нравился как поэт, как талантливый человек, и нравился мне в это время Коля Акимов[36]. Но я видела, что он восторженно относится ко всему, что я делала. А когда видишь, что человеку нравишься, то лезешь из кожи вон, чтобы доставить ему удовольствие.
Мне в моей жизни приписывали много романов. С кем увижусь — с тем у меня роман! Так и с Хармсом.
Однажды он был очень взволнован. Он сказал, что когда уходил из моего дома — а у нас закрывались ворота, — дворник открывал ему. А денег у него не было. И он его так благодарил: в его ладошку будто бы вкладывал кулаком деньги, разжимал кулак, а потом закрывал его ладонь, и дворник, убежденный, что он дал деньги, кланялся, кланялся и кланялся.
И когда он мне это рассказал, я ему сказала: «Ну какое свинство! Что ж вы обманываете, — вы бы мне сказали, я бы вам дала деньги». Он говорил: «Ну не было у меня денег!..» А может быть, он всё это выдумал.
В 1932 году я приняла приглашение Николая Павловича Охлопкова на роль брехтовской Жанны д’Арк и переехала в Москву, в Реалистический театр[37]. С тех пор он мне писал. Я только очень хорошо помню вот что. Меня потрясло, что он, как он говорит, видел меня четыре раза[38]. Это он врет. Четыре раза он был у меня
Самое смешное, что в письмах[39] он меня называет Клавдией Васильевной. А в жизни он меня не так называл. Капелькой. Но меня многие так называли[40].
А теперь о конце нашей переписки. История тут такая.
Володька Яхонтов[41] был безумно в меня влюблен, — что было, то было... Он был талантливый человек, пусть земля ему будет пухом. И страшный хулиган. Мы с Володькой репетировали «Горе от ума». Он хотел делать театр на двоих. Я тогда уходила от Охлопкова... Он приходил ко мне каждый раз с новой дамой, бросал к ногам плащ, на диван — цилиндр и кричал: «Моя жена!» Я ему сказала, что, если ты не перестанешь водить ко мне б...ей, я с тобой не буду иметь никакого дела.
Вот однажды приехал Моргулис[42]. Я первый раз в жизни его видела и последний, слава Богу. Володьку приглашали в разные дома. Он умолял меня поехать с ним. «Поедем! Поедем!» — «Ну поедем». Когда мы приехали, там были одни женщины. Но Володя повел себя так хулигански, что — а было очень поздно — я ушла в другую комнату и просила Моргулиса меня проводить. Но он сказал: «Я не могу, я с Яхонтовым пришел». Потом Володька пришел, и я ему всю ночь выговаривала. Где был Моргулис, я не знаю. После этого Володьке я не открывала ни на один звонок. Вот, видно, Моргулис что-то написал Хармсу, и Даниил Иванович после этого написал мне такое письмо.
Я ему после его письма
Это было последнее, письмо, которое я получила. И когда я увидела слово
Мы расстались с ним в письмах.
Первый раз в жизни Даниил Иванович позвонил в Москву, — он никогда не звонил, — и спросил: «Вы живы?» — «Да, — сказала я. — А что за странные письма вы мне шлете?» На что он сказал: «Неужели вы ничего не поняли? Я всё еще вас люблю по-прежнему». И он повесил быстро телефон.
Вот почему мне странно, что он быстро женился. Значит, всё это было придумано? В общем, не знаю, не знаю. Я рассталась на том, что он меня всё еще любит, и вдруг узнаю, что он женился. И всё, больше я ничего не знала, не получала от него.
Был еще один телефонный звонок, где он извинялся: «Клавдия Васильевна, вы меня простите за такое письмо». А я его не получала. Я сказала, что если вы общаетесь с Моргулисом, нам разговаривать не о чем. Больше он мне не звонил. Я не знаю, что́ ему написал Моргулис.
А что касается «Травы», то это письмо я, наверное, разорвала[44].
Я дама была странная, как вы понимаете. И я могла получить письмо от Акимова, вставить в письмо, которое я писала Хармсу, и отослать. Я могла переписать из письма Даниила Ивановича что-нибудь оригинальное, а остальное разорвать. Это чудо, что эти письма еще сохранились, я не такие еще письма рвала. И мне перед Наташкой Кончаловской[45] неловко. Я письмо, которое я списала у Дани, послала ей.
Странно, что у него не сохранилось ни одного моего письма.
Для меня Хармс еще не был таким великим человеком. Я считала, что
ИЛЬЯ ФЕЙНБЕРГ
«Я НЕ ПОНИМАЛ ЕГО ЗНАЧЕНИЕ»
Из обэриутов я знал только Хармса. Сказать, что близко, было бы преувеличением. Я был у него как-то в гостях. И обедал с ним в Доме Печати... Я его хорошо помню, прекрасно помню.
Был у него дома. У него там футуристические абажуры были.
Добряк был, хотя не рубаха-парень. Человек он был безумный безусловно.
Ходил в парчовой куртке и жилете.
И когда я у него был, он завел речь об отце, и я его спросил:
— А кем он был, ваш отец?
— Он
И этот ответ я помню, хотя с тех пор прошло пятьдесят лет.
— Сначала он был астроном, потом — сумасшедший, а теперь он богослов[46].
Если учесть, что это было в 30-м году, то это выразительно. Я спросил его, просто заинтересовавшись его семьей.
Читал он охотно, — это не было моей привилегией. «Вы знаете? Вы знаете?..»[47] И другое.
Потом я купил «Пауль и Петер»[48]. Я очень люблю его и считаю, что он поэтически выше, чем оригинал.
Я сожалею, что я вам столь немногое рассказываю, — я не понимал его значение.
СУСАННА ГЕОРГИЕВСКАЯ
ЧРЕЗВЫЧАЙНО СВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК
Хармс был другом Савельева, моего учителя и друга[49]. Слово друг в их среде принято не было, ибо это понятие пошлое, и вообразить, что они говорили такие слова, немыслимо.
Савельев был человеком мира сего и крайне самолюбив. Он думал о заработке и всегда имел деньги. Хармс часто одалживал у Савельева деньги, Савельев давал их неохотно и впоследствии стал Хармсу цинично отказывать, потому что не только испытывать, но и выражать своего рода благодарность считалось пошлостью в этой среде (исключая Савельева, который в силу своего огромного ума был нормально человечен).
Вскоре я увидела Хармса. Нас познакомил Савельев, желавший мною похвастаться перед Хармсом. Хвастаться же было возможно только женщинами и своей над ними победой.
Хармс помнится мне как человек огромного роста, очень эксцентрично по тому времени одетый. На нем была кепка жокея, короткая куртка, галифе и краги. На пальце — огромное кольцо, с печатью (в то время не только мужчины, но и женщины не носили колец, это не было принято).
Мы пошли в «Европейскую»[50], которая была напротив Детиздата. Хармс производил впечатление чрезвычайно светского человека. Держал себя свободно и, как все очень светские люди, давал возможность развернуться своему собеседнику.
Хармс мне сказал:
— Савельев говорит, что вы самородок.
Я спросила:
— Что это значит?
Не привыкнув чему-нибудь удивляться, он стал добросовестно объяснять:
— Самородок — это нечто существующее от природы, где в ценности явления нет ничего привнесенного.
Через день я спросила Савельева, как понравилась Хармсу. Тот ответил:
— Вы ему не понравились. Он сказал, что у вас плоская макушка.
Работая в редакции в качестве младшего редактора, я часто видела Хармса. В руках он обычно держал палку, был всё так же одет, как в первый раз, когда я увидела его.
Времена изменились. Хармса печатали с опаской. Обо всех разговорах, касающихся Хармса, я тотчас же рассказывала Савельеву, а он с большой точностью передавал их Хармсу, чтобы вооружить его. Был 1938-й год. Когда над головой Хармса собирались тучи, он, по словам Савельева, тотчас садился в сумасшедший дом и на всякий случай числился на учете как шизофреник.
Помню следующий случай: Хармсу хотели поручить стихи в качестве подписи под рисунки художника Пахомова о детском саде[51]. Для этого ему надо было показать детский сад. Он должен был ждать меня около своего дома на Петроградской[52]. Для этого мероприятия Чевычелов, директор издательства[53], дал машину. Пока я надевала пальто и шляпу, политический облик Хармса внушил Чевычелову недоверие. Сев в машину, я должна была подъехать к Хармсу и сказать ему, что мероприятие отменяется. Подъезжая к дому Хармса, я уже издали приметила его характерную фигуру, очень высокую и чуть сутулую, — от крайней вежливости, как мне казалось, от частых поклонов. Я была в ужасе, не знала, как сообщить, чтобы он шел домой, и сказала, что рисунки Пахомова за истекшие десять минут успели забраковать. Об истинной ситуации Савельев тотчас же сообщил Хармсу с моего рассказа.
Я видела Хармса часто, и он был со мной неизменно подчеркнуто вежлив, но, как мне было известно, неизменно презирал меня и приносил мне всяческое зло. В частности, он солгал Савельеву, что у меня роман с молодым писателем Го́ловым[54]. Относясь ко мне пренебрежительно, он не давал себе труда вступить со мной в разговор, о котором стоило бы вспомнить. Но мне было известно со слов Савельева, что Хармс ненавидит детей и бравирует этим. Ребенка Введенского, трехлетнего мальчика, Хармс в разговоре с Савельевым иначе как гнидой не называл. Это отношение к детям Савельев считал совершенно естественным.
Дома у Хармса главной мебелью был сундук, обклеенный эксцентричными вырезками из журналов, главным образом голыми женщинами.
Дома Хармс и его жена Марина[55], очень воспитанная светская женщина, зимой и летом ходили голыми.
Когда Хармс выступал перед детьми, в искренности веселья, в умении дурачиться была видна непосредственность, детскость, и становилось искренно его жаль за ту титаническую работу, которую он проделывал над своей душой, чтобы быть стервой и только ею[56].
Вся эта группа лиц (исключая Шварца) находилась в своеобразных враждебных (дружеских) отношениях. Они дурно говорили друг о друге, кроме Савельева, который был объективен всегда и считал Введенского, Олейникова[57] и Хармса гениальными поэтами и очень привлекательными мужчинами. О Хармсе — без тени осуждения, как нечто само собой разумеющееся, — Савельев говорил, что это человек злой в чистом виде, без примесей, что редко встречается. Соревнование среди них шло главным образом по линии женщин и успеха у них. Это, то есть женщины, считалось областью, достойной существования и бессмертной. Побивая рекорды друг перед другом, они ухаживали за женщинами, независимо от их социального положения, в орбиту внимания попала и молодая лифтерша Детгиза.
У меня дома Хармс никогда не бывал, ухаживал он за моей подругой Бебой Левиной и бывал у нее вместе со своей женой Мариной.
Я никогда не видела его ни раздраженным, ни опечаленным. Трудно представить себе, что Хармс при каких бы то ни было обстоятельствах повысил бы голос. Он был неизменно корректен и вежлив. Ничего из того, что он думал и чувствовал, по его поведению было угадать нельзя. Дамам он целовал руки, по старинке шаркал ногой, как писатель вел себя внешне крайне скромно.
Вот и всё, пожалуй, что я могу вспомнить о Хармсе, кроме рассказов Введенского о его крайней испорченности, которым я и тогда не придавала ни веры, ни цены, ибо Хармс мог сам на себя лгать или говорить о себе, как герой Чехова, восклицавший: «А я люблю негритянок!»[58], не испытывая этого. Так попросту было модно в их кругу. Им казалось, что, эпатируя окружающих, нарушая существующие нормы, они заявляют свои права на самостоятельность мышления, и, оставаясь декадентами, забывали учесть, что в этот период ломкой норм было только одно: человечность.
ВАСИЛИЙ ВЛАСОВ
«У НАС БЫЛ ОБЩИЙ С НИМ СЛЕДОВАТЕЛЬ...»