Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пьетро делла Кьеза охотно бы все рассказал своему опекуну. Но его приводила в ужас мысль, что Хуберт как-нибудь прознает о доносе. Он решил дожидаться подходящего момента. Потому что с тех пор Пьетро был твердо убежден, что его сотоварищ на самом деле — шпион, подосланный братьями ван Мандер. Но главный вопрос состоял в другом: как удалось фламандцам проведать о существовании рукописи, о которой знали только он и его учитель? Может быть, Пьетро делла Кьеза так и не смог найти ответа на этот вопрос. А может быть, его разыскания привели к разгадке, которая и стала причиной его гибели. Точно можно сказать одно: в последние недели библиотека стала для Пьетро обиталищем кошмаров или, еще точнее, его собственным приговором.

С другой стороны, именно в этом месте Хуберт ван дер Ханс оказался невольным свидетелем еще одного странного эпизода. В ходе предварительного расследования Северо Сетимьо узнал кое-что, что привлекло его внимание: несколько недель назад во Флоренцию приехала дама, супруга португальского коммерсанта, и заказала флорентийскому мастеру свой портрет. По какой-то причине Франческо Монтерга держал новый заказ в строжайшем секрете. Его клиентка проникала в дом тайком и, склонив голову, пряча лицо под темным покрывалом, быстро проходила в библиотеку. Каждый раз, заслышав стук в дверь, учитель приказывал ученикам скрыться в соседнем с мастерской помещении и разрешал им выйти только после ухода загадочной гостьи. Художник часто жаловался на странные причуды буржуа, но такое поведение, казалось, переходит все границы. Однажды вечером, сгорая от любопытства, Хуберт прокрался к дверям отдельного помещения, где работал мастер. Дверь была слегка приоткрыта, и вот сквозь узенькую щель фламандец смог разглядеть очертания женщины: спину, контур юной груди и одну из щек на ее запретном лице. Увиденного Хуберту хватило, чтобы понять, что женщина очень молода, и он с юношеским пылом вообразил, что она неотразимо прекрасна. Возле мольберта, лицом к юной красавице стоял Франческо Монтерга и делал первый набросок углем.

Таинственные посещения продолжались неделю. Но в последний день гостья, всегда такая скрытная, неожиданно нарушила молчание. Из мастерской донеслись вопли португалки. Она была в негодовании, кричала на художника и жаловалась, что работа продвигается слишком медленно. Хуберт никогда бы раньше не подумал, что кто-нибудь может так обращаться с флорентийским мастером. Сцена завершилась гулким стуком двери. С тех пор никто из учеников не осмеливался обсуждать с Франческо Монтергой скандальный эпизод. Этому происшествию, малозначительному на первый взгляд — всего-навсего оскорбление, о котором можно забыть, — в будущем суждено было повлиять на другое событие, но о далеких последствиях двух этих событий никто в ту пору не мог подозревать.

Когда могильщики закончили трамбовать землю, Франческо Монтерга разразился сдавленными рыданиями, такими горькими, что никто даже не пытался его успокоить. Возможно, именно по этой причине аббат Томмазо Верани удержался от желания подойти к художнику со словами утешения. Он ограничился тем, что оглядел по очереди каждого из скорбящих, словно старался проникнуть в потаенные глубины их душ и там отыскать ответ на вопрос, который, казалось, все боятся задать вслух: кто убил Пьетро делла Кьеза?

2. Ультрамариновая синь

I

В тот самый час, когда во Флоренции подходили к концу похороны Пьетро делла Кьеза, на другом конце Европы, над обширной низменностью, зажатой между Северным морем и Арденнскими горами, солнце скрывалось за навесом из серых туч, и о его существовании можно было только догадываться. Словно ветви, в поисках толики света тянущиеся вертикально вверх, самые высокие купола на церквах Брюгге терялись в облаках, скрывая свои иглы. Был тот час, когда полагается звонить колокольням на трех главных башнях города: на соборе Сент-Сальватор, на церкви Богоматери и на башне Бельфорт. Однако хор из сорока семи бронзовых колоколов хранил молчание. Слышался лишь одинокий и слабый звон, дрожание которого уносилось вместе с ветром. Вот уже несколько лет как остановили механизм городских часов. В мертвом городе царила кладбищенская тишина. Брюгге больше не был трепетным сердцем Северной Европы, озаренным блеском могущественных цеховых объединений. Брюгге больше не был коварной и высокомерной фламандской дамой, которой покровительствуют герцоги Бургундские, — город превратился в серое, полузабытое, безмолвное привидение.

С тех пор как река Цвин постепенно обратилась в болото, Брюгге лишился моря. Полноводное русло, соединявшее город с океаном, стало несудоходной топью. Порт, что в былые времена собирал у своих причалов суда, прошедшие через все моря и реки мира, казался теперь трясиной, окруженной каменными стенами. А с другой стороны, нелепая смерть Марий Бургундской, раздавленной крупом собственной лошади, положила конец власти всей бургундской династии. И вот когда к неумолимому голосу судьбы прибавилась жадность новых правителей, немилосердно поднявших налоги, терпению горожан пришел конец, и в итоге герцог Максимилиан, вдовствующий супруг Марии, был заточен руками народа в башню Краненбург.

Все монархии Европы содрогнулись, услышав эту весть. Когда король Фридрих Третий, отец Максимилиана, послал на город свои войска, принца освободили — после того, как он дал обещание уважать права могущественной буржуазии. Но месть Максимилиана оказалась страшной, это был настоящий смертный приговор заносчивому городу Брюгге: принц решил перенести свою резиденцию в Гент, а Антверпену предоставить коммерческие и финансовые привилегии, которыми раньше пользовался Брюгге. С этого времени и в течение последующих пяти столетий город будет известен как la ville morte 12.

В то утро, укрытый саваном из серых облаков, город выглядел грустным, как никогда. Не было никаких звуков, кроме жалоб ветра, завывающего под куполом на башне Краненбург. Центр города, площадь Маркт — в былые времена оживленный рынок, — превратился в голую каменистую пустошь.

За площадью, над мостиком, перекинутым через улицу Слепого Осла, одиноко возвышалась мастерская братьев ван Мандер — маленький стеклянный куб, построенный над высокой аркой. Было неясно, как в мастерскую вообще можно войти: туда вел запутанный лабиринт, начинавшийся за дверью одного из угловых домов. Чтобы попасть наверх, нужно было протиснуться сквозь узкую дверцу с низкой притолокой, преодолеть полутемный коридор, подняться по шаткой неровной лестнице и толкнуться — на свой страх и риск — в одну из трех дверей, которые помещались на верхней площадке. Поэтому случайные посетители предпочитали оповещать о своем появлении криками снизу, от моста.

Именно в таком положении оказался предпринявший несколько неудачных попыток письмоносец, входивший во все двери, которые только сумел обнаружить на улице Слепого Осла, — и выходивший оттуда, не добившись цели. В конце концов он решился нарушить утреннюю тишину и принялся во всю глотку выкрикивать имя Дирка ван Мандера. Художник в это время был занят грунтовкой полотна. Его старший брат Грег, сидя возле камина, на ощупь отбирал материалы, необходимые для изготовления красителей. Крики письмоносца не вызвали у братьев удивления — оба давно привыкли к такому способу обмена информацией. Дирк прервал работу, выглянул в окно и убедился, что не знает прибывшего. С легкой неохотой, поскольку на улице было холодно, а в доме тепло, он открыл одну из оконных створок.

Щеки художника обдало ледяным ветром. Прибывший сообщил, что принес письмо для Дирка ван Мандера. Принимая во внимание сложные объяснения, потребные, чтобы рассказать, как подняться в мастерскую, а также лень, которая не позволяла мастеру самому спуститься ему навстречу, Дирк сбросил из высокого окна кожаную суму на веревке, предназначенную как раз для подобных случаев. Получив наконец-то письмо в руки, художник сломал сургучную печать и недовольно развернул короткий свиток. Он быстро пробежал письмо глазами и не смог сдержать охватившего его возбуждения. Художнику не могло прийти в голову, что полученному им приятному известию в дальнейшем суждено полностью переменить ход его размеренной жизни.

II

Мастерство старшего из братьев ван Мандер было поистине потрясающим. Руки его сновали от склянки к склянке, разделяя на порции измельченные пигменты, с чудодейственной точностью перемешивая их с эмульсиями и растворителями. При этих манипуляциях мастер обходился без весов, без пипеток, без мензурок. О Греге ван Мандере можно было бы сказать, что он способен работать с закрытыми глазами, — на самом деле так оно и было: фламандский мастер потерял зрение много лет назад. Трагедия произошла именно в тот момент, когда он находился в высшей точке своей карьеры. В те времена Грег работал под покровительством герцогов Бургундских. В 1441 году Ян ван Эйк, величайший художник Фландрии и, как многие утверждали, лучший знаток природы света, забрал свои тайные формулы вместе с собой в гробницу церкви Сан-Донациано.

Когда это случилось, герцог Филипп Третий поручил Грегу ван Мандеру восстановить рецепты, с помощью которых ван Эйк добивался своих неподражаемых цветовых решений. И вот, против всех ожиданий, художнику удалось не только в совершенстве воспроизвести технику предшественника, но и создать собственный метод, который затмил открытия ван Эйка.

Пользуясь своими достижениями, ван Мандер начал писать «Богоматерь в золоченом покрывале» — шедевр, в котором он собирался воплотить свое открытие и представить его на суд Филиппа Третьего. Те, кому посчастливилось наблюдать за работой Грега на разных стадиях, свидетельствовали, что в самом деле никогда раньше не видели ничего подобного. Этим людям не хватало слов, чтобы описать подлинную теплоту его красок: кожа Богоматери, с одной стороны, являла видимость живой субстанции, а с другой — давала неуловимое ощущение святости. Говорили также, что глаза Девы написаны с помощью тех самых пигментов, что окрашивают человеческий глаз, и что они хранят в себе свет, который разливался в момент непорочного зачатия. Другие замечали, что даже золоченое покрывало не выглядело как обычная ремесленная поделка, когда для придания блеска используют смешанную с лаками золотую пыльцу или тонкую золотую фольгу. Однако когда для завершения картины оставалось сделать лишь несколько финальных штрихов, Грег ван Мандер без всяких видимых причин потерял зрение и не смог закончить свой шедевр. Из-за этой трагедии и других событий, столь же неясных и плохо поддающихся проверке, «Богоматерь» ван Мандера была окружена ореолом суеверий и кривотолков. Непреложной истиной оставалось то, что сам художник, ставший жертвой столь жестокой судьбы, в приступе ярости решил уничтожить свое творение раньше, чем его сможет оценить Филипп Третий. Его младший брат, Дирк, который в ту пору был еще подростком, почти ребенком, оказался свидетелем вспышки отчаяния, охватившего Грега, и предложил брату закончить работу вместо него. Но Грег даже не позволил ему еще раз взглянуть на картину и бросил ее в огонь.

Дирк, начинавший как художник-миниатюрист, быстро стал приобщаться к ремеслу старшего брата. Грег посвящал его во все секреты своего дела, однако наотрез отказался обучать чему-либо, что касалось приготовления красок — или по крайней мере ограничился самыми простыми и общими сведениями. Согласие передать свое ремесло по наследству основывалось на одном непреложном условии: Дирк занимается только писанием картин; на долю Грега остается изготовление грунтов, красок, лаков, ореховых и маковых масел, играющих роль растворителя. И Дирк был вынужден поклясться, что никогда не станет вмешиваться в те стороны художнического ремесла, которые его старший брат навсегда закрепляет за собой.

С годами братьев ван Мандер стали воспринимать как прямых наследников братьев ван Эйк. Их картинами восхищались при дворе герцогов Бургундских, их известность вышла далеко за пределы Брюгге и Антверпена, Гента и Эно и даже перешагнула границы государств и перевалила через Арденнские горы. Юноши из самых удаленных уголков Европы приходили к братьям и умоляли принять их в знаменитую мастерскую в качестве учеников или подмастерьев.

Популярность их темперной живописи по дереву, их картин маслом и фресок была поистине огромной, работы ван Мандеров сводили с ума монархов и банкиров по всей Европе. Их слава росла с каждой новой оконченной работой; кардиналы, принцы и могущественные негоцианты искали их внимания, заказывали им свои портреты, чтобы таким образом обеспечить себе вечную жизнь. И все-таки ни одной из этих картин не суждено было стать хотя бы бледным подобием «Богоматери в золоченом покрывале». Ослепший, молчаливый, но не покорившийся судьбе, Грег ван Мандер отказался от открытой им совершенной техники и заставил своего молодого брата пообещать, что они не станут даже пытаться добиться результатов, превосходящих достижения их предшественников, братьев ван Эйк.

В последние дни правления бургундцев в городе, когда Максимилиан решил перенести герцогскую резиденцию в Гент, он предложил Грегу с Дирком переехать в новую богатую столицу. Но старший из братьев не собирался покидать Брюгге: он не хотел прощать герцогу смертный приговор, вынесенный его родному городу. И словно в результате цепной реакции, в душе Дирка понемногу начало вызревать глухое чувство протеста: Грег питал свою ненависть к Максимилиану новостями о неумолимом разрушении Брюгге, а Дирк не мог не проклинать судьбу, которую избрал для него старший брат, чувствуя, как его молодость постепенно поглощается черной меланхолией мертвого города.

Итак, хотя Дирк ван Мандер и превратился в одного из виднейших художников Европы, он ничего не мог поделать с горьким ощущением, что работает он со связанными руками. С одной стороны, мастера тяготил груз данного обещания и невозможность узнать, из каких компонентов состоят краски, которые он использует каждый день; с другой — Дирк злился на себя за то, что так мало знает о законах перспективы и построении ракурса. Эти недочеты, пожалуй, могли ускользнуть от взгляда новичков и даже многих из его фламандских коллег, но себя он обмануть не мог: каждый раз, когда Дирк ван Мандер рассматривал собственные картины, на память ему приходили полотна, которые ему довелось увидеть во время короткого пребывания во Флоренции. С того самого дня, теперь уже далекого, художнику не давали покоя мысли о математических формулах, управлявших построением перспективы на картинах человека, со временем превратившегося в его самого опасного соперника, в самого ненавистного из его врагов — мастера Франческо Монтерги.

Ill

Грег ван Мандер все так же сидел возле камина. Не двигаясь с места, он спросил брата, с какими вестями явился недавний посетитель. В ответ Дирк прочел письмо:

Их превосходительствам городским советникам Грегу ван Мандеру и Дирку ван Мандеру

Провидению было угодно, чтобы в ходе бесчисленных странствий, коими полнится моя жизнь, довелось мне увидеть древние сокровища Востока. Видел я и чудеса обеих Индий, и грандиозные сооружения в землях нильских и эгейских. Но лишь теперь хочется мне преклонить колени — теперь, когда мне пришлось созерцать ваши картины. Никогда прежде не существовало искусства столь возвышенного и совершенного. В недавнем прошлом судьба предоставила мне редкое удовольствие насладиться вашим прекрасным «Благовещением» во дворце герцога да Гама, что в Порто. Должен вам признаться, с того самого дня я превратился в вернейшего вашего обожателя. И в другой раз, словно так мне было предначертано, счастливый случай преподнес мне самый любезный сердцу подарок. Во время последнего моего краткого пребывания в Тенге ушей моих достигло известие, что совсем рядом, у графа де Камбраи хранится одна из драгоценных ваших картин. Я столь настойчиво испрашивал дозволения взглянуть на нее, что стараниями одного моего доброго знакомого, приближенного графа, получил приглашение в замок Камбраи. И снова я был потрясен зрелищем столь совершенной работы: «Святое семейство». Никогда еще не приходилось мне видеть такую красоту: казалось, живая теплота этих полутонов сотворена с помощью того же дыхания, что придает жизнь материи. Снедаемый желанием созерцать все, созданное вами, я объездил все города вашей родины, от Гента до Антверпена, от Антверпена до Валь-демосы и Арденн. Я путешествовал по следу ваших полотен через Эно, Брюссель, Гаагу, Амстердам и Роттердам, ведомый добытыми мною сведениями или же только интуицией. А теперь, когда интересы моей торговли, столь схожие в непостоянстве с порывами ветра, наконец-то влекут меня в Брюгге, меня переполняет волнение, подобное чувствам паломника на подходе к Святой Земле. Да, но ведь, сгорая от нетерпения выказать свое восхищение Вашими превосходительствами, я позабыл представиться. Я не обладаю титулом идальго и даже кабальеро, нет у меня ни государственного, ни дипломатического звания. Я всего лишь простой судовладелец. Без всякого сомнения, Вашим милостям никогда не приходилось слышать о моей скромной персоне. Но возможно, вам таки доводилось видеть мачты какого-нибудь из моих кораблей у причалов порта в Брюгге. Моя верфь находится в Лиссабоне, а сказать «Лиссабон»это то же самое, что сказать «весь мир». В этот маленький город, что возвышается над берегом Тахо, привозят алмазы, добытые в Месопотамии, имбирь и перец с Малабарского берега, шелка из Китая, гвоздику с Молуккских островов, корицу с Цейлона, коней из Персии и Аравии, жемчуга из Манарского залива и мрамор из Африки. В тавернах всегда слышна оживленная болтовня на смеси языков фламандцев и галлов, германцев и англичан. Мой лузитанский дух, сработанный из того же дерева, что и каркасы моих кораблей, не может противиться зову моря. И теперь, когда настает пора сниматься с якоря, сердце мое просто разрывается на части от радостного предвкушения.

Полагаю, вы уже догадываетесь о мотивах моего к вам письма. Я умоляю Ваши превосходительства не отказать мне в своих услугах. Ничто в этом мире не сделает меня более счастливым. Я не рассчитываю приобщиться к вечности, потому что яникто. Подобно минутному волнению на воде, которое поднимается вслед за проходящим кораблем, чтобы тут же исчезнуть, я со всей осторожностью надеюсь, что в тот день, когда жизнь моя угаснет, наступит забвение. Я уже стар, и день этот недалек. Но я убежден, что красота должна обретать бессмертие в красоте. Итак, прошу вас написать портрет моей супруги. Готов заплатить столько, сколько вы запросите.

Но сначала должен сделать вам одно признание. Мне не хотелось бы, чтобы эта новость дошла до вас искаженной, через третьи руки. Снедаемый жаждой увидеть красоту моей супруги запечатленной в живописи, я, по настоянию одного кабальеро, имя которого мне хочется стереть из памяти, во время нашего путешествия во Флоренцию решилсебе на беду — прибегнуть к услугам некоего флорентийского художника, назвать которого в этом письме не позволяет моя честь. Человек сей, хотя и осмеливается именовать себя мастером и кичится тем, что у него есть ученики — и среди них даже один фламандец, — на самом деле недостоин такого звания. Поначалу он очаровал меня столь же сильно, как впоследствии разочаровал. И вот, еще до того, как портрет был закончен, я, видя его сомнительные достижения и поневоле сравнивая работу флорентийца с вашими творениями, решил расторгнуть наш договор. Я, конечно, заплатил ему все, что обещал, до последней монетки, как и подобает настоящему кабальеро. Если я тогда же не обратился к вам, причиной тому было не что иное, как стыд. Я не решался доставлять Вашим превосходительствам лишнее беспокойство. Если это мое письмо покажется вам неуместным, швырните его в огонь, примите мои извинения и забудьте о моем существовании. Через несколько дней я буду в Брюгге. Тогда же пришлю к вам своего человека, чтобы узнать ваш ответ.

Ваш слуга Дон Жилберто Гимараэш

Грег не имел возможности видеть победоносное выражение на лице Дирка, когда тот заканчивал чтение. Однако он мог его себе представить. Несомненно, художник из Флоренции, о котором упоминал португальский судовладелец, был не кто иной, как Франческо Монтерга. Младший из братьев наслаждался сладким вкусом личной мести. Слова португальского негоцианта были для него равносильны справедливому возмездию. Это был самый болезненный удар, который он мог нанести своему врагу. Грег ван Мандер остался сидеть у камина и спокойно продолжил работу. Но он знал, что Дирк только что одержал очередную победу в своей бессмысленной войне. Несколько слов, которые Жилберто Гимараэш посвятил Франческо Монтерге, были для младшего ван Мандера самой ценной из наград. Теперь супруга португальского судовладельца могла превратиться в решающий трофей, с бою взятый у врага. Грег хорошо представлял, что Дирк собирается использовать этот случай и воздать флорентийцу, причем сторицей, за свое последнее поражение — дезертирство Хуберта ван дер Ханса, ученика, платой которого учителю стало бегство. Это означало то же самое, что обменять пешку на ферзя.

IV

Однажды вечером спокойствие тихой улицы Слепого Осла было грубо нарушено: внизу послышалась дробная поступь конских подков и шум колес кареты, стучавших по разбитой неровной мостовой. Давно уже под старым мостиком никто не появлялся — разве только забредал случайный прохожий, или заблудившийся путник, или проходил вечно бормочущий жалкий горбун, Геснут Безумный. Когда улица наполнилась звуками, Дирк ван Мандер, в тот момент стоявший с кистями в каждой руке и еще одну державший в зубах, нелепо подпрыгнул, задел коленом свой рабочий табурет, так что склянки с масляными красками опрокинулись на пол, туда же попадали шпатели и растушевки. Последний раз художник слышал конский топот в тот далекий трагический день, когда войска, посланные императором Фридрихом Третьим, устроили в городе резню, освобождая из заточения в башне Краненбург сына Фридриха, герцога Максимилиана.

Словно снаряд, выпущенный из катапульты, шлепая по маслянистому болоту, которое сам только что сотворил, Дирк рванулся к окну и успел как раз вовремя, чтобы увидеть, как карета останавливается перед мостиком. Кучер успокоил лошадей и с обезьяньей ловкостью спустился с козел на подножку. Он осмотрел мост, над которым нависала мастерская, пытаясь определить, где же здесь вход. За стеклом мастерской он разглядел лицо Дирка. Кучер все так же по-обезьяньи замахал руками, подавая какие-то знаки. Художник распахнул одну из створок окна, в лицо ему ударил порыв ледяного ветра, и тогда человек внизу четко, с вопросительной интонацией, произнес его имя. Дирку показалось, что кучер возвещает о прибытии супругов Гимараэш. Когда Грег, уже начавший приводить в порядок все, что разбросал его брат, услышал об этом, он, естественно, удивился: в письме было сказано, что португалец просто пришлет к ним своего человека за ответом. К тому же братья до сих пор не пришли к единому мнению по этому вопросу. У Грега предложение судовладельца не вызывало особого энтузиазма. Ему хорошо была известна торгашеская логика новоиспеченных богачей. На закате своей жизни Грег не собирался потакать капризам какого-то чудаковатого негоцианта. В его письме, помимо явно преувеличенных похвал, содержалось нечто вроде исповеди, которая неопровержимо свидетельствовала о непостоянном характере автора. Старый художник был слеп, но не глуп; а еще ему вполне хватало здравомыслия, чтобы понимать, что его флорентийский коллега — один из лучших портретистов во всей Европе. Обороты речи, с помощью которых Гимараэш сослался в письме на мастера Монтергу, при этом не называя его по имени, представлялись старому фламандцу по меньшей мере оскорбительными, а к тому же отмеченными знаком какой-то темной интриги. Грету ван Мандеру хватило этой информации, чтобы предположить, что в свое время португалец использовал те же методы при общении с самим Франческо Монтергой и что, несомненно, ему он расточал такие же похвалы, которых не пожалел теперь для ван Мандеров. И ничто не мешало думать, что те же уничижительные выражения, в которых хитрый Жилберто Гимараэш описывал мастера Монтергу, впоследствии могут очернить и доброе имя фламандских братьев.

Дирку, ослепленному блеском неминуемого отмщения, напротив, не терпелось покрыть свое имя славой за счет унижения флорентийского соперника. Но сейчас, перед лицом свершившегося факта — нежданного появления португальской четы — братьям оставалось лишь срочно прийти к какому-нибудь соглашению.

Все еще не зная, каким будет их общий ответ, даже не выслушав точку зрения старшего брата, Дирк ван Мандер отправился навстречу посетителям.

V

Когда кучер распахнул дверь экипажа и протянул руку внутрь, в темноту, первое, что увидел Дирк ван Мандер, — это бесчисленные складки юбки из зеленого бархата, а под ними — ножку в деревянном башмаке, пытавшуюся нащупать ступеньку кареты. Потом взору художника предстала тонкая бледная рука, на безымянном пальце которой сверкнули два кольца — одно на третьей фаланге, другое на второй. Кучер подал правую руку. Тут же на свет появилась голова, все еще склоненная, укрытая в сложный головной убор с двумя верхушками, под которым прятались волосы. Наконец, не без труда, женщине удалось ступить на мостовую. Вздохнув чуть прерывисто, она подняла голову к небу, словно чтобы прийти в себя после утомительного путешествия.

Дирк ван Мандер стоял пораженный. Это было самое красивое лицо, какое он когда-нибудь видел. Юная гладкая кожа отливала цветом лузитанских олив. Глаза, настолько черные, что зрачок сливался с радужной оболочкой, контрастировали со светлыми пепельного цвета волосами, которые лишь слегка выбивались из-под двурогого колпака, покрывавшего голову. Дирк приблизился к женщине, глубоко поклонился и обратился к ней со словами приветствия. Ответом ему были улыбка, молчание и слегка растерянное выражение лица; художник понял, что вновь прибывшая вполне может и не знать фламандского языка. В тот момент, когда молодой человек вознамерился торжественно приветствовать и Жилберто Гимараэша и даже протянул руку в темноту кареты, кучер резко захлопнул дверцу — прямо перед носом у гостеприимного хозяина. Заглянув в маленькое окошко экипажа, Дирк ван Мандер, к немалому своему удивлению, обнаружил вместо судовладельца еще одну женщину — пожилую даму с утомленным лицом, дремавшую полулежа на сиденье. Молодая женщина — та, что уже вышла из кареты, — видя изумление в глазах фламандца, объяснила ему по-немецки, не очень уверенно, с остановками и с характерными португальскими интонациями, что ей пришлось отправиться в путешествие лишь со своей компаньонкой, поскольку ее муж заболел во время плавания и портовые чиновники в Остенде запретили ему сходить на берег. Европа все еще была во власти ужасных воспоминаний о смертоносной черной чуме, которая совсем недавно вышла из Марокко, охватила побережье Средиземного моря и просочилась через Гибралтар во все атлантические порты, от Кантабрии до далекого Северного моря. Поэтому всем путешественникам, прибывающим с юга с явными признаками какого-нибудь заболевания, на всякий случай рекомендовали оставаться на борту до тех пор, пока судно не снимется с якоря. Прочитав тревогу на лице Дирка ван Мандера, женщина поспешила объяснить ему, что причин для беспокойства нет, поскольку в данном случае речь идет о простой лихорадке, сильной, но неопасной, и деликатно пожаловалась на чрезмерную осторожность властей Остенде. Когда молодая дама закончила свое длинное и утомительное объяснение, густо приправленное оговорками и непонятными словами, она поняла, что так и не успела представиться. С улыбкой, от которой осветилось все ее лицо, она мягко произнесла свое имя:

— Фатима.

Эта женщина вела себя с присущей жителям Иберийского полуострова наивной приветливостью, не испорченной саксонской официальностью. Видя, в сколь бедственном состоянии пребывает ее спутница — путешествие истомило компаньонку до крайности, — Фатима приказала кучеру отвезти старушку в Краненбург, где они остановятся на ночь, а позже вернуться за ней. Когда Дирк ван Мандер пригласил Фатиму подняться в дом, он обнаружил, наблюдая за ее легкой упругой поступью, что она обладает хрупкой простотой крестьянки, лишенной всяческой аффектании, которая так его раздражала в поведении тех немногих женщин, которые пока что оставались в Брюгге.

А еще в этот момент Дирк ван Мандер сам себе сделал горестное признание: у него очень давно не было женщины.

VI

Братьям с самого начала было ясно, что неожиданное посещение супругов Гимараэш ставит их в неудобное положение, поскольку они так и не договорились, каков будет их ответ; прибытие в Брюгге Фатимы превращало это дело в вопрос чести для художников. Тем более если принять в расчет, что муж ее лежит больной на корабле в Остенде. Пока португалка с огромными трудностями описывала превратности своего путешествия, Грегу не удавалось стереть с лица кислую гримасу недовольства. Старший ван Мандер с годами превратился в мрачного малообщительного человека. Брюгге приучил его к одиночеству; если он и терпел посетителей, то только благодаря своему невеселому стоицизму. На самом деле он начинал по-настоящему беспокоиться, когда что-то угрожало нарушить порядок, на основе которого Грегу ван Мандеру, человеку терпеливому и педантичному, удалось обустроить свой маленький космос. Его дом превратился в его вселенную. Несмотря на слепоту, Грег научился без малейших затруднений передвигаться по всему дому; он абсолютно точно знал, что находится в любом из уголков его тесного мира. Все было расположено таким образом, что старому художнику оставалось лишь протянуть руку и, не боясь ошибиться, получить необходимое. Он обладал природным даром с потрясающей точностью смешивать краски; кроме того, слепой мастер знал, в каком порядке стоят все и каждая из склянок, в которых хранились красители, и мог распознать их содержимое на ощупь, по плотности. Он подмешивал к порошкам жидкости для растворения, размягчения и засыхания, безошибочно соблюдая пропорции, при этом различая все ингредиенты по запаху.

С другой стороны, Грег занимался почти всеми работами по дому. По утрам он ворошил еще тлеющие угли, отбирал дрова для растопки, зажигал огонь в камине и в кухонной печурке; он же готовил обед и ужин. Ничто не ускользало из-под его бдительного контроля. Даже случайные перемещения вещей, виновником которых был его брат, входили в сферу его расчетов. Все двигалось в соответствии с порядком, напоминающим тот, что управляет движением звезд по небу. Именно поэтому любой посетитель грозил создать путаницу в тщательно просчитанной вселенной слепого мастера. Это был новый объект, который перемещается внутри его пространства, странное и непредсказуемое тело, способное вызвать какой-нибудь катаклизм. К тому же Грег не мог вытерпеть ощущения, что за ним из темноты наблюдает взгляд незнакомца. Но в самых потаенных глубинах своей души он знал, что главной причиной его замкнутости было не что иное, как стыд. Ему была ненавистна мысль, что его состояние может вызвать чью-то жалость. Старый художник почти не помнил своей внешности. Он мог представить, как выглядит его борода, — ведь он сам аккуратно подстригал ее каждый день, и умел контролировать длину волос, которые всегда достигали уровня плеч. Чувствительные подушечки пальцев помогали ему вести учет всем морщинам, которые день за днем появлялись у него на лице. Но Грегу не удавалось составить общее представление о своей внешности. Он лишь смутно помнил, каким было его лицо в тот день, когда он потерял зрение. Ему было очень стыдно показаться на глаза чужому человеку. Тем более если речь шла о женщине. И действительно, с тех пор, как он обонял сладостный запах женщины, прошло уже очень много времени.

Грег перемещался по комнате без малейших затруднений, и Фатима, по-видимому, не догадывалась о его слепоте, пока он не подошел прямо к ней и не предложил стакан желтоватого напитка, пенного и чуть мутноватого. Только тогда женщина разглядела мертвые глаза под веками старого мастера. Их цвет нес в себе странную красоту — это была бирюза, подернутая водянистой бледной пленкой. К тому же они не оставляли мрачного впечатления мертвого тела, которое когда-то было живым, — скорее эти глаза неуловимо напоминали драгоценные камни.

Если для Грега непредусмотренное присутствие Фатимы было знаком беды, то для Дирка, наоборот, ее посещение выглядело как благословение. Младший ван Мандер был еще молодым человеком, и он так и не смог приспособиться к меланхолии погруженного в забвение города. В нем все еще жило воспоминание о Брюгге времен его детства, когда город наводняли толпы путешественников и торговцев. В ту пору жизнь здесь весело плескалась под ногами прохожих, которые сновали взад-вперед, терялись в узких проулках, забегали в таверны, сталкивались друг с другом на рыночной площади, сотнями сходились для участия в процессии Святой Крови Господней, напивались допьяна и распевали в обнимку, переходя мост через канал. Суда доставляли в город мужчин, женщин и приключения. Каждый корабль прибывал нагруженный ветрами странствий, а когда снимался с якоря, оставлял позади себя ураган трагических любовных историй. Здесь что ни день появлялись новые лица, слышался разговор на неведомых языках, мелькали причудливые одеяния. Каждый день был словно обещание. А теперь все по-другому, и жизнь превратилась в повторяющийся, тягостный, предсказуемый сон. И вот, глядя на эту молодую улыбающуюся женщину, Дирк ощущал, как его сердце наполняется радостной, но тревожной решимостью. Он чувствовал себя необыкновенно счастливым. Как зачарованный, слушал он сладкий, чуть глуховатый голос Фатимы, ее милые ошибки и непонятные фразы, в которых она путалась, стараясь все объяснить правильно. И каждая из этих попыток заканчивалась мягкой полуулыбкой, легким извинением, словно Фатима смеется сама над собой. Она обладала свежестью крестьянки и в то же время изяществом умного человека, успевшего повидать мир. Дирк делал отчаянные усилия, пытаясь смотреть португалке прямо в глаза, но странная смесь робости и волнения раз за разом заставляла его отводить взгляд.

Как бы то ни было, минуты шли, и все ближе подходило время объявления решения. Дирк искоса поглядывал на брата и, видя его суровое невозмутимое лицо, начинал опасаться худшего. Он знал, что последнее слово остается за Грегом. Не было никакой возможности изменить этот неписаный закон. Фатима сделала последний глоток горьковатого янтарного напитка; видя, что вкус его удивляет даму, Дирк рассказал, что изготовляют его из смеси ячменя и хмеля.

Не переставая улыбаться, но уже более серьезным тоном Фатима объявила хозяевам, что ей крайне неловко за свой внезапный приезд, но болезнь супруга, заставившая события принять неожиданный оборот, вынужденно ускорила ход вещей. Португалка предупредила, что не будет никакого оскорбления, если братья откажутся принять предложение ее мужа, и добавила, что редкая возможность свести знакомство с величайшими художниками Фландрии оправдывает проделанное ею путешествие, хотя ей и придется возвратиться в Остенде уже на следующий день. Она просит братьев не утруждать себя незамедлительным ответом, поскольку намеревается провести ночь в Краненбурге и, следовательно, у них есть время спокойно все обсудить, а утром она вернется в их дом, чтобы узнать о принятом решении. В наступившей тишине Грег утвердительно кивнул, что следовало отнести к последнему предложению сеньоры Гимараэш. Фатима поднялась со своего места, и Дирк увидел ее стройный силуэт на фоне окна, в которое проникали последние лучи заходящего солнца. Младший ван Мандер проводил гостью на улицу, кучер уже дожидался ее, дремля на козлах кареты. Художник в последний раз пожелал даме счастливого пути, подал ей правую руку, помогая подняться в экипаж, и ему показалось, что ее теплая ладонь слегка дрожит, что, возможно, свидетельствует о таком же волнении, какое испытывает он сам.

Стоя посреди мостовой, фламандец смотрел, как карета исчезает в вечерних сумерках, покидая улицу Слепого Осла. Еще не совсем стемнело, а Дирк ван Мандер уже с нетерпением ждал прихода нового дня.

3. Неаполитанская желтая

I

Флоренция погрузилась в глубокую ночь. Огромная луна, круглая и желтая, боязливо плескалась в водах Арно. Вокруг горящих светильников в спокойном воздухе, насыщенном влагой, можно было различить светящиеся круги. Мостовые прилегающих к реке улиц сверкали так, словно бы только что прошел дождь. Редкие прохожие вышагивали медленно и осторожно, из боязни поскользнуться держась поближе к стенам. И все-таки летаргическая тишина города несла в себе неясную тревогу, смутное ощущение опасности. На самом деле любое происшествие можно было расценить как знак присутствия вездесущего врага: если река неожиданно разливается или, наоборот, пересыхает так, что начинает напоминать грязную ящерицу; если полная луна восходит на ясном небе или, наоборот, новую луну затягивают тучи; если неделями не проливается ни капли дождя или, наоборот, небеса разражаются ужасным ливнем; если воздух превращается в застывшее марево или вдруг налетает ураганный ветер; если виноград начинает бешено расти или, наоборот, остается вялым и незрелым; если собаки беспокойно воют, если они молча ложатся на спину; если большие птицы сбиваются в стаи или, наоборот, по небу пролетает одинокая пичужка; если вода в водовороте завивается по часовой стрелке или же в противоположном направлении, — все могло означать неизбежное приближение беды или уже свершившуюся трагедию. Вот почему, чтобы предотвратить неожиданную атаку врага, все полагалось делать по правилам. Города строились исходя из соображений подозрительности. Вокруг любого обитаемого места возводили исполинскую стену; крепостные башни и наблюдательные вышки соревновались друг с другом в росте, чтобы с них легче было заметить первое появление любого потенциального захватчика; невозможно было обойтись без навесных мостов, фальшивых дверей, рвов с дикими хищниками, спрятанных в цветниках катапульт и извилистых улочек, в которых так легко запереть неприятеля. Та же логика царила и в пределах крепостных стен: замки были оснащены западнями, сложными устройствами с часовым механизмом внутри; были предусмотрены комнаты, отделенные от внешнего мира тесными, как игольное ушко, бойницами, а от соседних помещений — двойными дверями с прочными решетками, потайными галереями, подземными туннелями, секретными замками и запорами, которые приводили в движение специальные мулы. В качестве добычи победителю могли достаться герцогство, королевство, деревушка или город. Или женщины. Компаньонки, стражи, обеты безбрачия или, если уж на то пошло, самый хитроумный пояс целомудрия — все могло сгодиться, чтобы обезопасить супругу или же дочь. Библиотеки тоже были крепостями, где настоящие книги скрывались за корешками поддельных, которые либо совсем не открывались, либо сперва нужно было избавиться от замочка, охраняющего переплет. А врагом мог стать любой: соседний народ или народ, пришедший с другого берега моря, брат принца или сын короля, советник герцога или иностранный посланник, кардинал, что-то нашептывающий на ухо папе, или сам Верховный Понтифик, верный ученик или отверженный учитель — всякий мог оказаться жертвой заговора или проводником измены.

Именно таким воздухом приходилось дышать в мастерской Франческо Монтерги с тех пор, как погиб Пьетро делла Кьеза.

II

Ничто не осталось неизменным после того дня, когда изувеченное тело Пьетро нашли в заброшенном дровяном сарае неподалеку от Кастелло Корсини. Франческо Монтерга и два его ученика, Хуберт ван дер Ханс и Джованни Динунцио, из живых людей превратились в три неприкаянных души. В последние дни мастер вел себя беспокойно; если стучали в дверь, он впадал в панику, как будто опасался прихода худших новостей. При любом неожиданном шуме он вздрагивал и весь передергивался, словно напуганный кот. Всегда неожиданные и тягостные визиты Северо Сетимьо настолько раздражали его, что у художника даже не получалось скрыть свою неприязнь. Раз за разом пересказывал он старому инспектору обстоятельства исчезновения Пьетро. С терпеливостью стоика, но при этом не пряча своего постоянного беспокойства, он позволял герцогской страже осматривать дом. Допросы и обыски обычно затягивались на долгие часы, и когда дознаватели наконец покидали мастерскую, Франческо Монтерга валился с ног от усталости.

С раздражающим постоянством мастер добредал до библиотеки, убеждался, что все там на месте, и уходил обратно, никогда не забывая проверить, надежно ли он запер дверь. Если же художник пытался сосредоточиться на работе, им немедленно овладевала какая-то летаргическая отрешенность, и в таком состоянии, с застывшим лицом, устремив взгляд в одну точку, заблудившись в собственных потаенных мыслях, он мог стоять часами, сжимая в пальцах бесполезную кисть. Если Монтерга случайно сталкивался с Джованни Динунцио на узкой лестнице, ведущей из мастерской на улицу, оба опускали глаза, чувствуя неловкость и вину, и комично пытались уступить друг другу дорогу — чтобы только не допустить малейшего телесного контакта. Они почти не отваживались говорить друг с другом. По ночам Франческо Монтерга запирался в библиотеке и не покидал ее до зари. Веки его были воспалены, а под глазами появились тяжелые мешки, полные сна, которого ему не хватало ночами.

Со своей стороны, Хуберт ван дер Ханс держался так, как будто недавние происшествия его не касаются. Однако его преувеличенное, почти театральное безразличие несомненно свидетельствовало о глубокой озабоченности, которую фламандец скрывал под маской равнодушия. Он работал без передышки с рассвета до наступления темноты; дожидаясь, пока высохнет темпера на одном полотне, молодой художник приступал к изготовлению цинковых красителей, а пока состав очищался от шлаков, булькая в котелке на медленном огне, начинал набросок углем на новом холсте. Когда темпера подсыхала, он накладывал новый слой и тут же бросался снимать котелок с огня, прежде чем жидкость начнет приставать к днищу. Лицо его из бледного превратилось в прозрачное; он не ходил, а передвигался длинными неуклюжими скачками, словно голенастая птица; он успевал повсюду, вечно занятый своими неотложными делами. Однако, казалось, за этой необузданной активностью тоже скрывается нечто иное: всякий раз, когда Франческо Монтерга покидал библиотеку, удостоверившись, что дверь надежно заперта, его фламандский ученик давал учителю время отойти подальше, а потом, никем не замеченный, осторожно крался вдоль узкого коридора и много раз дергал ручку двери, очевидно, в надежде, что она все-таки осталась открытой. Если Хуберт слышал какой-то шум, он удалялся своей скачущей походкой и, словно ничего не случилось, возвращался к своим лихорадочным занятиям.

В самом темном углу мастерской стояло около десятка картин, незавершенных или испорченных, предназначенных для того, чтобы писать поверх них новые. Среди этих картин выделялся неоконченный портрет молодой дамы. По каким-то странным причинам никто не решался писать поверх этого забытого полотна. Портрет представлял собой всего лишь нарисованный углем набросок с несколькими пробными мазками краской.

Хотя на картине даже не были прорисованы все черты, от нее веяло волнующей красотой. Фатима была изображена стоящей в центре комнаты, по своим размерам напоминающей мастерскую Франческо Монтерги. Однако ни меблировка, ни убранство помещения не соответствовали обстановке, в которой работал художник. Этот набросок был действительно сделан в его мастерской, но Жилберто Гимараэш заказал написать интерьер, напоминающий супружескую спальню португальской четы. Точка зрения наблюдателя располагалась не прямо по центру, а была чуть смещена к левому краю картины. На дальней стене можно было различить очертания зеркала, в котором, несмотря на незавершенность линий, отражалась расплывчатая фигура, скорее всего — Жилберто Гимараэш. Свет падал из окна на правой стене, створки которого были слегка прикрыты. На подоконнике стояла ваза с мелкими желтыми цветочками. Пониже зеркала виднелась скамеечка, на которой, словно по забывчивости, оставалась корзина с фруктами. В левом углу картины художник поместил край кровати с высоким балдахином, поднимавшимся до самого потолка; сверху свисала занавесь пурпурного цвета. На Фатиме было платье из зеленого бархата, его длинный шлейф ложился складками на квадратики дубового пола, такого же, как в мастерской флорентийца. В руках женщина держала нечто напоминающее четки. Волосы Фатимы были собраны под конической формы колпаком, загнутым наверху и накрытым прозрачной вуалью, которая ниспадала до плеч, высоких и гордых. По вырезу платья и по краям рукавов шла меховая отделка. Грудь была перехвачена поясом, который, как ни странно, вместо того, чтобы скрывать ее формы, их подчеркивал. Набросок пробуждал во всех странное ощущение, плохо поддающееся объяснению. Хуберт вспоминал, как однажды ему довелось видеть Фатиму сквозь полуприкрытую дверь, когда она позировала Франческо Монтерге. Его удивляла пышность бюста у дамы на портрете — в действительности его размеры были гораздо более скромными.

Джованни Динунцио молча преклонялся перед этой картиной. Каждый раз, когда он замечал взгляд мастера Монтерги, обращенный на приговоренный к смерти портрет, юноше казалось, что он читает в глазах старого художника смесь разочарования и непонимания, словно учитель не может объяснить себе загадочных причин, по которым португалка отвергла работу, к которой он почти что и не приступал. Возможно, эта женщина в глупом своем неведении полагала, что окончательный вид картины должен быть ясно очерчен уже в первом наброске. Как ни старался художник убедить заказчицу, что это всего-навсего эскиз, переспорить ее он не смог: Фатима провела в мастерской только несколько дней. Это было то же самое, что принимать форму корабельного каркаса за очертания готового галеона в день, когда его спускают на воду. Но терпение Франческо Монтерги лопнуло, когда жена лузитанского судовладельца отозвалась о картинах братьев ван Мандер как об образчике совершенной красоты. Фламандский ученик слышал, как художник спорил с заказчицей, слышал и его крики, и ее гневную отповедь, и стук захлопнувшейся двери. Женщине по незнанию удалось надавить своим изящным пальчиком на открытую рану его тщеславия.

Для мастера Монтерги это было величайшее из унижений, ответ за которое держал его враг, Дирк ван Мандер.

III

Унизительный эпизод с четой Гимараэш не только явился одной из самых страшных напастей, которые довелось испытать Франческо Монтерге, — это дело касалось ключевой позиции в войне, которую он вел со своим фламандским соперником, в споре о тайном рецепте изготовления масляных красок. Несмотря на то, что Грег ван Мандер отказался от Oleum Presiotum 13, краски, которые он смешивал, намного превосходили те, что были в распоряжении флорентийцев. Они отличались особым блеском и прекрасной фактурой, они были совершенно однородными и не требовали дополнительного применения прозрачных лаков, которые накладывают поверх последнего слоя. Но больше всего в них поражала быстрота засыхания — ведь замешивались эти краски не на яйце, а на масле. Франческо Монтерга использовал в своей работе либо темперу, приготовленную на яичных желтках, либо маковое масло, в зависимости от обстоятельств. Однако у каждого из двух этих способов были свои неизбежные недостатки: слои темперы, наложенные один поверх другого, быстро засыхали, но при этом никогда, даже если по завершении работы накладывались бесцветные лаки, не удавалось достичь блеска и теплоты, присущих масляной живописи. Красители, замешенные на масле, напротив, отличались неограниченной тягучестью, а также неизменной стойкостью к воздействию света, сырости, температуры и к течению времени; с другой стороны, засыхание каждого слоя растягивалось на дни, а в некоторых случаях и на целые месяцы — пока наконец-то не испарятся все жидкие составляющие. Никто не знал, как удалось братьям ван Мандер разрешить эту дилемму, которая казалась вечной. Все говорило о том, что и в самой Фландрии секреты братьев ведомы только им и сойдут вместе с ними в могилу. Невежды полагали, что масляную живопись изобрели братья ван Эйк; лишь немногие художники знали, что использование масел — техника почти такая же древняя, как и сама живопись. Проблема состояла в том, что по каким-то странным причинам почти никому не удавалось совместить различные формулы, зашифрованные — более или менее тщательно — в текстах старинных трактатов, а правильное их совмещение как раз и позволяет достигать безупречных цветовых решений и быстрого засыхания. Франческо Монтерге было известно, что масло применяли еще при написании древнейших картин, украшавших сокровищницы египетских дворцов. Плиний утверждает в XVI главе своей «Всеобщей истории» 14, что «все смолы растворимы в маслах», но оговаривает, что к оливковому маслу это не относится. В шестом веке Аэций писал, что масло из грецких орехов хорошо сохнет и годится для изготовления лаков, защищающих позолоту и восковые краски. В рукописи из Лукки, восьмого века, также упоминаются прозрачные лаки, добываемые из льняного масла и смол. Та же техника описана и в «Учебнике с горы Афон», при этом используют льняной экстракт, который нужно кипятить, смешивая со смолами, пока он не превратится в лак. Его рекомендуют применять в сочетании с темперой или воском для смягчения тонов, когда пишут одежду, предметы или фон. Загадка обнаруженных на Востоке «черных мадонн» объясняется именно применением масел; а ведь этим изображениям посвящено множество ученых комментариев. Священники, богословы, эрудиты и мистики высказывали самые фантастические гипотезы. На деле разгадка этой тайны имеет вполне земное объяснение и коренится в проблеме, с которой сталкивается любой художник: окисление клеящих компонентов, входящих в состав красителей. Черные мадонны — это византийские иконы, поверхность тела которых написана маслом, а одежду писали с помощью других средств. Поэтому лицо и руки у них почернели из-за воздействия света и воздуха, а части, написанные темперой, сохранили изначальный цвет. Это была одна из причин, по которой старинные художники разочаровались в масляных красках, вместо того чтобы попробовать усовершенствовать эту технику. Немецкий монах Теофил в своем трактате «Diversarum Artium Schedula» в очень простых выражениях объясняет, как использовать масла, в первую очередь льняное, для растворения измельченных пигментов, и утверждает, что его способ годится почти для всех красок; особенно хорошо он подходит для станковой живописи, «поскольку картину следует выставлять на солнце, чтобы она подсыхала», как пишет Теофил. В «Трактате» Ченнино Ченнини тоже есть ясное указание на применение различных масел в качестве растворителя для пигментов и дается формула, которой пользовался Джотто: «Льняное масло надлежит при солнечном свете перемешать с жидким лаком в пропорции одна унция лака на фунт масла, и в эту смесь засыпать красители. Если нужно тебе в три приема написать одежду, изготовь потребные тебе краски и кистью из беличьего волоса наложи первую часть туда, куда следует, смешивая один цвет с другим, так чтобы краска ложилась густо. Спустя несколько дней посмотри, не изменились ли оттенки, и поправь то, что необходимо поправить. Тем же способом пиши и тело человеческое, или все, что пожелаешь: горы, и деревья, и все остальное». Козимо писал, что в определенных случаях поверх яичной темперы допустимо накладывать масляные краски, но предупреждал, что масло будет долго сохнуть. Как раз к сочетанию темперы и масла часто прибегал и Франческо Монтерга, чтобы таким образом уменьшить поверхность масляной краски и ускорить засыхание.

Как бы то ни было, существовала и другая проблема: краски, замешенные на масле, получались чересчур густыми. А старые авторы не слишком подробно распространялись об этой трудности: Альберти в трактате «De re aedificatoria» 15 лишь называет проблему, но не подсказывает решения: «Чтобы масляная краска не была такой густой, ее можно отстаивать: не знаю, как это происходит, но если ее поместить в особый сосуд, краска постепенно очищается. Впрочем, мне известно, что существует и более быстрый способ решить эту проблему».

В «Страсбургской рукописи», созданной примерно в те же годы, описан способ, почти совпадающий с тем, который упоминал великий Козимо: «Следует довести до кипения льняное либо ореховое масло, после смешать с определенными сиккативами, как, например, цинковый купорос. Полученная смесь, отстоявшись при солнечном свете, становится не слишком густой и делается прозрачной, как воздух. Те, кому довелось ее видеть, утверждают, что обладает она прозрачностью более чистой, чем прозрачность бриллианта. Это масло имеет способность быстро высыхать и придает всем цветам чудесную ясность и блеск. Мало кто из художников знает о его существовании, а из тех, кто знает, редко кому удавалось его изготовить; за свое совершенство получило оно прозвание Oleum Presiotum. В нем можно размягчить и растворить любую краску. Однако, хотя этот состав и не ядовит, старинные рукописи упоминают, что он опасен, но нигде не сказано, чего же следует бояться». Эта последняя формула не давала Франческо Монтерге спокойно спать, поскольку в ней объединялись все достоинства, казавшиеся несоединимыми: блеск и подвижность, защищенность от воздействий времени и быстрое высыхание. С другой стороны, сама реальность не допускала такой формулы. Бесчисленное количество раз следовал мастер Монтерга каждому шагу описанной процедуры, но результат всегда был один и тот же: когда написанную на доске картину выставляли на солнце, жар так изгибал дерево, что оно буквально ломалось. Флорентиец проводил опыты со всеми маслами, упоминавшимися в старинных рукописях: он растворял красители в масле из льна, сонного мака, грецких орехов, гвоздики, лаванды и даже в таких маслах, которые никто не рекомендует применять — как, например, оливковое. Последствия всех опытов оказывались, мягко говоря, неутешительными: если красители не меняли своего цвета, достигая оттенков, не имеющих даже названия, то смесь получалась такой густой, что ее было не отодрать со дна котелка; если же, наоборот, состав выходил жидким и его было удобно наносить на поверхность картины, высыхание могло занимать до полугода. В тех редких случаях, когда мастер добивался смеси, в которой цвета не менялись до неузнаваемости, и при этом субстанция оставалась более или менее текучей и засыхала в приемлемое время, исход был предрешен заранее: через несколько дней краска начинала трескаться и вскоре осыпалась полностью. Эксперименты эти отнимали у художника драгоценное время, необходимое для работы и для размышлений. Подавленный, он возвращался к изготовлению обыкновенной темперы; разбивая яйца и отделяя белки от желтков, Франческо Монтерга чувствовал себя жалким поваром. Стоя посреди яичных скорлупок, отгоняя мух, кружащих над смесью, он в очередной раз задавался вопросом о формуле, которой пользуются братья ван Мандер. С другой стороны, мастеру приходилось проводить свои эксперименты с величайшей осторожностью, чтобы не попадаться на глаза даже случайным наблюдателям, поскольку деятельность любых союзов, цехов, корпораций и отдельных художников подчинялась строгим правилам и уставам. Статья IV устава, составленного коллегией мастеров в Генте, гласила:

Каждый художник, принятый в корпорацию, должен работать обычными красками естественного происхождения по камню, холсту, трехстворчатым доскам и прочим материалам; если же он нарушит это правило, то должен уплатить десять дукатов штрафа.

Статья VI предупреждала:

Если художник работаете драгоценным материалом, а старший по цеху либо присяжные инспекторы уличат его в краже, преступник должен заплатить пятнадцать фунтов штрафа.

Статья X предписывала:

Присяжные, как честные и ревностные стражи, должны приходить в дома художников в любое время и в любом месте, чтобы проверять, не нарушено ли какое-либо из вышеуказанных правил и нет ли каких-либо иных нарушений, и никто не вправе препятствовать этим посещениям.

Уставы обходились с художниками столь сурово, что казалось, чистота канонов живописи охраняется с той же добросовестностью, с какой доктора Церкви борются с колдовством. И разумеется, эксперименты с малоупотребительными материалами, тем более эксперименты безуспешные, ставили под удар престиж старого мастера, его невеликий капитал и, главное, его возможность заниматься ремеслом и право на учительство. Единственный, кому Франческо Монтерга рассказывал обо всех своих действиях и поверял любые секреты, был Пьетро делла Кьеза. Вместе они проводили ночи без сна в тусклом свете свечи, наблюдая за кипящим маслом, перемешивая смолы, измельчая всевозможные минералы. Любой случайный свидетель мог бы присягнуть, что наблюдает за изготовлением колдовского зелья.

А теперь, когда мастер Монтерга остался без самого верного ученика, ему было не с кем поделиться своими предположениями, некому пожаловаться на неудачи. Конечно, попытки овладеть формулой Oleum Presiotum занимали большую часть повседневного существования флорентийского художника, но это была не единственная и даже не важнейшая его забота: на самом деле ему не давала покоя загадка цвета.

IV

Подозрения Пьетро делла Кьеза по поводу Хуберта ван дер Ханса имели свои основания. Он действительно застал своего соученика-альбиноса в момент, когда тот рылся в библиотеке учителя. Но угрозы фламандца, а потом смерть самого Пьетро помешали преданному ученику рассказать Франческо Монтерге о темных делах Хуберта.

Но это было и не нужно. Мастер и так подозревал, что ван дер Ханс — шпион, подосланный Дирком ван Мандером. Итак, что именно могло интересовать фламандских братьев? Возможно, думал Монтерга, это секрет математических расчетов перспективы и ракурса. Однако мастер заметил, что во время обучения Хуберт не проявляет особенного интереса к этим вопросам. Однажды он оставил на виду у своего ученика кое-какие записи — разумеется, апокрифические, — в которых речь шла о передаче перспективы, и убедился, что фламандец не выказал никакого любопытства.

Если и был кто-то, любой ценой жаждущий овладеть секретом, так это сам Франческо Монтерга. И секрет этот находился в руках ван Мандеров. Тогда почему же флорентийский художник терпел присутствие шпиона в собственной мастерской? Почему он распахнул дверь своего дома перед врагом? Тому было несколько причин. Во-первых, фламандский ученик играл роль передаточного звена, с помощью которого можно было понять, что ищут братья ван Мандер. Может быть, говорил себе Монтерга, он сам является хозяином какого-то секрета, только не знает об этом. Во-вторых, мастера не покидала надежда, что и сам Хуберт обладает знанием, пусть и частичным, о формуле Oleum Presiotum, — он ведь был учеником фламандских братьев. Нужно было просто набраться терпения и продолжать играть в игру под названием «вор у вора дубинку украл».

От Франческо Монтерги не укрылся явный интерес Хуберта к его библиотеке. А ведь главным сокровищем, хранившимся в его святая святых, была рукопись, унаследованная флорентийцем от учителя, в которой как раз и раскрывалась тайна цвета: старый мастер бился над ней годами, пытаясь расшифровать иероглифические письмена, заполнявшие страницы после многообещающего заглавия. Однако их с Пьетро ночные бдения, когда они вдвоем пытались отыскать путь в неприступную твердыню таинственных чисел, рассыпанных между строками трактата святого Августина, не дали абсолютно никаких плодов. И теперь, оставшись без своего ближайшего соратника, Монтерга неожиданно обретал продолжателя своих трудов, который, возможно, окажется полезным в разгадке этой тайны.

Сам того не ведая, Хуберт ван дер Ханс стал проводником, который должен был привести старого мастера к разгадке таинственного шифра.

Так что же на самом деле представлял этот Secretus colons in status purus?

V

Место, где обнаружили изувеченное тело Пьетро делла Кьеза, не было совсем незнакомым для Франческо Монтерги. На широких угодьях, принадлежавших Кастелло Корсини, за оливковыми рощами, растущими по склону Монте Альбано, укрытая листвой дубов и зарослями можжевельника, дрока и вереска, стояла полуразвалившаяся хижина, которую мастер часто посещал. Ее ветхая соломенная крыша была такой низкой, что терялась в лесной зелени. Мало кто знал о существовании этого домика, включая даже обитателей соседней деревни. Если какой-нибудь заблудившийся путник решался пройти по извилистой узкой тропе, струившейся через лес, он быстро менял свое решение, когда навстречу ему выбегала свора яростных, злобно рычащих собак — полдюжины овчарок, каждая размером с волка; они скалились сразу всеми зубами, и шерсть на холке у них стояла дыбом.

Но собаки могли и уступить дорогу путнику — если его признавала самая старая из овчарок, которая была к тому же и самой опасной и которой подчинялись все остальные. Тогда, подобно кучке веселых щенков, они начинали ластиться к руке прибывшего и оспаривать друг у друга его внимание, толкаясь и направляя его к заброшенной хижине. Именно так вели себя собаки с Франческо Монтергой. Каждую пятницу, еще до полудня, мастер брал в руки дорожную палку, придававшую ему вид монаха-францисканца, и вместе со своим верным Пьетро отправлялся в приятное путешествие вверх по берегу, через рощи, покрывающие отроги Монте Альбано. Они никогда не ходили одной и той же дорогой. Словно принимая вызов, внятный только им двоим, учитель и ученик порой выбирали самый обрывистый склон, а иногда пролагали путь через никому доселе не известные дебри. Часто случалось им потерять верное направление, однако оба знали, что причин для беспокойства нет: всегда, где бы путники ни находились, неизвестно откуда, продираясь прямо сквозь чащу, появлялись собаки и выводили их на потаенную тропу, ведущую к хижине. Любой решил бы, что эти псы давно одичали. На самом деле у них был хозяин.

И действительно, на пороге хижины, предупрежденный лаем собак, посетителей всегда встречал человек с увесистым посохом в руках. Человек этот своим обличьем напоминал монаха-отшельника: на нем было длинное потертое одеяние из кожи, перехваченное на поясе ветхой истрепанной веревкой. Сандалии, примотанные к его ступням рваными тряпками, служили ненадежной защитой от холодов и колючек. Серая всклокоченная борода развевалась на ветру, словно клок шерсти, инородный его телу. У отшельника было лицо старика, однако тело его было мускулистым и стройным, как у человека, которого старость еще не коснулась. Те немногие, кто был знаком с этим сокровенным человеком, называли его II Castigliano 16. На самом деле его звали Хуан Диас де Соррилья. На незнакомых он производил впечатление человека мрачного и дикого, что совсем не соответствовало приветливости, с которой Кастилец встречал своих обычных посетителей. Тот, кто часто приходил в его дом, мог бы рассказать о его радушии и гостеприимстве, хотя речь его при этом всегда оставалась сдержанной, а поведение — настороженным. Было очевидно, что лесной житель предпочитает молчаливое общество своих собак обществу себе подобных.

Франческо Монтерга регулярно навещал Кастильца по одной простой причине. Их общение продолжалось ровно столько времени, сколько занимали переговоры, необходимые для небольшой сделки, которая каждую пятницу совершалась в затерянной лесной хижине. Дело в том, что Кастилец добывал и готовил лучшие красители, которые только можно было отыскать во всех землях полуострова Италия. С методичным усердием собирателя гербария старый отшельник с корзиной за плечами и несколькими мешками на поясе отправлялся на сбор корня марены, из которого он получал розовые и фиолетовые красители. Мастер Монтерга не знал, как это ему удается; было известно, что краски из марены — столь же яркие, сколь и непрочные: они сначала бледнеют, а через несколько дней полностью выцветают. Тем не менее корни этого растения, прошедшие через ступку Кастильца и смешанные с еще одним порошком неизвестного происхождения, приобретали несокрушимую прочность.

Старый отшельник был неутомим в своих странствиях. В мешках, которые он носил на поясе, и в котомках у него за спиной можно было обнаружить куски малахита и лазурита, комья зеленой и охристой земли, а в его лачуге хранились груды морских раковин, за которыми он специально путешествовал на побережье и из которых потом изготавливал лучший пурпур, какой когда-либо видели человеческие глаза.

Его синие краски были истинным сокровищем. Старик исследовал обрывистые склоны гор от Апуанских Альп до Кьяны и от бассейна Арно до Мареммы и Южной Тосканы. На горных обнажениях, которые он опознавал по струям бористого пара, бьющим из расщелин, Кастилец находил настоящие залежи лазурита. Одна из главных сложностей при работе с этим камнем — его очистка от других компонентов, содержащихся в породе. Старинные трактаты рекомендовали для этой цели утомительное дробление и промывку, но такие операции немыслимо удорожали полученный минерал, к тому же никогда не удавалось достичь абсолютной чистоты. Никто не понимал, как умудрялся испанец в одиночку добывать из этого камня красители, полностью очищенные от примесей. Франческо Монтерга отдавал себе отчет, что каждый дукат, который он платит отшельнику, приносит ему огромную прибыль и превращается — на практике — в чистейшие небеса и роскошные одеяния.

Желтые краски были светозарными, как солнце, и опасными, как преисподняя. Свинец, содержавшийся в прекрасном «неаполитанском желтом», придавал этому цвету настолько же чистое сияние, насколько ядовитым было его воздействие. Эти краски нужно было использовать с максимальной осторожностью. Случайное попадание свинца в пищевые пути означало мгновенную смерть; попадание на кожу вызывало медленное прогрессирующее отравление, которое, после болезненной агонии, уносило жизнь несчастного, поддавшегося на ласку этого влекущего цвета. Франческо Монтерга строжайше запрещал его использование своим ученикам.

«Черный цвета слоновой кости» Кастилец получал из оленьих рогов. Как охотник он не ведал жалости. Когда старик вместе со своими овчарками углублялся в чащу, вооруженный арбалетом собственной конструкции, ни одна из его охотничьих экспедиций не оставалась бесплодной. Это была методичная и терпеливая работа. Собаки устремлялись вперед, навострив уши, прильнув чуткими носами к самой земле. Когда они брали след зверя, то бежали каждая в своем направлении, образуя окружность площадью до трех акров. Рыча и лая, даже не видя зверя, все плотнее замыкая круг, они выгоняли оленя на место, где стоял хозяин. Когда загнанный перепуганный олень попадал в поле зрения охотника, он получал стрелу между глаз раньше, чем успевал броситься прочь. Каждый участник охоты оставался со своей долей добычи. Рога, хребет, окорока и шкура доставались хозяину. Потроха, кишки и прочие внутренности — собакам. Уши приносились в дар Богу: каждый раз по возвращении домой Кастилец отрезал их и клал к подножию деревянного креста, который когда-то вкопал перед входом в хижину. Рога тщательно отделялись от черепной коробки и потом прокаливались на углях в закрытой посудине. Полученный состав старик заливал кислотой и кипятил эту смесь, пока она не превращалась в горстку угольков. В результате получался самый черный и сверкающий пигмент, какой когда-либо существовал. Как ни странно, все эти вещества изготовлялись с единственной целью — они без остатка шли на продажу. Чтобы обеспечить материалами для живописи себя самого, Кастилец прибегал к другим способам — без всякого сомнения, значительно менее традиционным. Ни одна живая душа не видела его картин. И на это были свои причины. Хуан Диас де Соррилья писал, повинуясь единственной необходимости — изгонять своих собственных демонов. Красители, которые он использовал, рождались из его особенного восприятия Универсума, видимого сквозь призму живописи. Старый художник полагал, что, чтобы живопись не была всего-навсего неумелым и ущербным подражанием, цвет должен иметь ту же природу, что и изображаемый объект. И действительно, размышлял он, если Вселенная, которую мы воспринимаем, создана из материи и каждому веществу присущ свой цвет, тогда законы живописи не должны отличаться от законов природы. И отойти хотя бы на шаг от соблюдения законов природы означает изменить вселенский порядок в мире, в котором мы живем. На практике это утверждение принимало такую форму: если, например, отшельник решал изобразить хижину и лес вокруг нее, он готовил краски из материалов, входивших в состав каждого из объектов, которые собирался написать. Поэтому дерево, из которого была построена хижина, давало ему краситель, точно передававший ее цвет. Краска, необходимая для написания соломенной крыши, требовала именно тех травинок, что лежали на этой крыше, и никаких других. Изображая деревья, листву, плоды и цветы, Кастилец пользовался экстрактами каждого из этих предметов. Если нужно было написать оленя, цвета для каждой части его тела делались из вещества, из которого был сделан сам олень. Никто не знал, с помощью каких клеящих составов художнику удавалось закреплять такие краски, чтобы они не теряли своей эфемерной яркости. Но если Универсум, помимо сочетания своих видимых элементов, таил — и одновременно раскрывал — некую идеальную сущность, живопись не могла быть банальным отображением отображения. А это значит, что помимо внешнего сходства в любом объекте, появляющемся на картине, должно быть что-то от идеи, которая поддерживает его существование.

Так, например, чтобы воплотить в фигуре человека идею живого существа, Кастильцу недостаточно было совершенной передачи телесных форм. Нужно было вдохнуть в это тело дух, невидимый простым зрением. Поэтому Кастилец разработал подробную классификацию идей, которым соответствовали определенные элементы, передававшие самую суть — дух, дающий жизнь материи. В соответствии с его системой лошадиная сперма, например, несла в себе идею живости, изобилия, эпического настроения, верности и благородства. Если требовалось передать страдание, самоотречение, трудолюбие или жертвенность, художник добавлял в свои материалы капли пота. Растворенные в краске слезы выражали идею жалости, милосердия, несправедливости и чувства вины. Кровь была одним из тех драгоценных элементов, что одновременно несут в себе цвет предмета, его идею и его душу. Изображая человеческое тело, Хуан Диас де Соррилья, не колеблясь, использовал собственную кровь, разведенную в маковом масле. Иногда, поддавшись приступу мистического красноречия, испанец начинал объяснять основы своей теории Франческо Монтерге. Слушая эти рассуждения, флорентийский мастер не только убедился в, мягко выражаясь, сомнительной законности опытов своего коллеги — он также утвердился в мысли, что Хуан Диас де Соррилья определенно утратил рассудок.

Когда старый мастер и его ученик наносили Кастильцу один из последних совместных визитов, отшельник сидел в самом темном углу своей лачуги и что-то царапал углем по дереву. Флорентийскому художнику показалось, что старик делает набросок для портрета Пьетро делла Кьеза. Ему было, конечно, любопытно познакомиться с техникой своего испанского коллеги; он вытянул шею, стараясь разглядеть детали рисунка. Однако Кастилец незамедлительно перевернул доску. Он относился к своему творчеству с какой-то болезненной ревностью. Монтерга не придал происшествию никакого значения, поскольку помнил, что рассудок у его коллеги все-таки поврежден.

Никто из тех, кому были ведомы странные привычки отшельника-испанца, не проявлял к ним особенного интереса — до того дня, когда совсем рядом с его потаенным жилищем обнаружили тело ученика Франческо Монтерги с обезображенным лицом.

VI

Никто не имел оснований предполагать, что этот отшельник в лохмотьях из потертой кожи, почти такой же дикий, как и собаки, с которыми он делит кров, когда-то находился под покровительством Изабеллы, королевы Кастилии, и ее мужа Фердинанда, короля Арагона. Никто не мог бы представить, что этот призрак, который прячется в густой листве, сторонится людей и спит в развалившейся лачуге, когда-то получал главные заказы от испанских монархов. Хуан Диас де Соррилья родился в Паредес-де-Навас, что в Кастилии. Он был земляком и соучеником Педро Берругете, отца Алонсо Берругете, которого спустя много лет признают основоположником испанской живописи. Хуан и Педро были как братья. Их пути разошлись после смерти учителя. Хуан Диас де Соррилья перебрался в Италию и поселился в Умбрии. Его талант сразу же был замечен; когда ему не исполнилось еще и четырнадцати лет, он получил теплое рекомендательное письмо из рук самого Пьеро делла Франческа: «Предъявитель сего — испанский юноша, прибывший в Италию, чтобы выучиться живописи, и просивший моего позволения взглянуть на картину, которую я начал писать в Зале. Поэтому необходимо, чтобы ты так или иначе постарался достать для него ключ, а если еще в чем-либо сможешь ему оказаться полезным, сделай это для меня, поскольку это необыкновенный юноша». Первые свидетельства неординарного поведения Хуана также относятся к этому времени; трудно сказать, какое именно происшествие заставило его покровителя изменить свое мнение о юноше, только в другом письме Пьеро делла Франческа прямо противоречит данной им самим рекомендации: «Дошли до меня известия, что испанцу не было позволено войти в Зал; я за это благодарен и прошу тебя передать при встрече сторожу, чтобы так же поступал он и с остальными».

После бесплодных блужданий, которые начались в Риме и закончились во Флоренции, юноша возвратился в Испанию. В Сарагосе он по заказу вице-канцлера Арагона работал над надгробием и ретабло в капелле монастыря Херонимо де Санта Энграсиа. Все эти годы он подвизался в качестве скульптора, главным образом в Сарагосе, пока Изабелла Кастильская не призвала его к себе на службу, назначив придворным живописцем и скульптором. Именно в этот период Хуан Диас де Соррилья получил заказ на несколько проектов, которые могли навсегда обессмертить его имя. Впрочем, все они так и остались в набросках. Покровителям юноши его работы показались чересчур сложными, зловещими, перегруженными темными иносказаниями, значения которых никто не понимал. Несмотря на то что талант и особенно техника молодого художника не подвергались сомнению, его наброски представляли собой странные фантазии на библейские сюжеты в обрамлении пугающих пейзажей. «Усекновение главы святого Иоанна Крестителя» его работы было таким страшным, что многие просто не могли смотреть на картину. То ли по иронии его высокопоставленных покровителей, то ли по чистой случайности Хуан получил место в судебной канцелярии и скромное жалованье, позволявшее ему экономное, но достойное существование. Начиная с этого времени художник решил сохранять свои произведения в тайне. Подобно некромантам, в одиночестве творящим секретные заклинания, Хуан Диас де Соррилья запирался в потаенном погребе и заклинал темных духов, обитающих в его рассудке, приговаривая их к заточению в красках на его картинах. Но об этих занятиях стало известно. Вероятно, чудовища, которых изгонял художник, наводили такой ужас, что ему было предписано покинуть кастильский двор.

В соседней Сории Хуан познакомился с Аной Инее де ла Серна и вскоре женился на ней. Ана была старшей дочерью богатого торговца пряностями. Их брак был столь же несчастливым, сколь и коротким. Художник запирался на целые дни и писал свои картины. В это время во рту у него не бывало ни крошки, а в комнату не проникал снаружи ни единый луч света. Даже жена не имела права нарушить его уединение. С тех самых пор, чтобы никто не увидел его работ, испанец, едва закончив картину, уничтожал ее или писал новую на том же дереве. Одна доска могла скрывать до двадцати изображений, написанных одно поверх другого. И именно в это время Хуан Диас де Соррилья начал экспериментировать с пигментами собственного производства и изобретать собственные рецепты. Художнику было необходимо, чтобы краски высыхали быстро, подчиняясь диктату его демонов, чтобы снова начать писать поверх законченной картины. Потом произошли какие-то странные события, ясности в которых нет и по сию пору, в результате Хуан Диас де Соррилья попал под стражу; его супругу нашли мертвой, а причиной смерти явилось скорее всего отравление. На теле женщины были обнаружены ужасные следы, которые оставляет ядовитая ласка «неаполитанского желтого». Впрочем, поскольку суд не смог прояснить обстоятельств отравления, художник был оправдан.

Ранний взлет и стремительное падение этого странного живописца находились во власти силы, сопоставимой, но разнонаправленной с силой судьбы, которая хранила его бывшего соученика, Педро Берругете, со временем ставшего одним из самых почитаемых художников своей земли. А Хуан, забытый, лишенный славы, одержимый все более страшными демонами, порешил удалиться из мира людей и отправился в свое дикое тосканское пристанище.

Под предлогом приобретения красок Франческо Монтерга снова отправился навестить Кастильца. Когда он углубился в лес, то удивился, что собаки не выходят ему навстречу. Достигнув хижины, мастер утвердился в своих предположениях: Хуан Диас де Соррилья покинул это место. Дровяной сарай, где нашли тело Пьетро делла Кьеза, находился от дома испанского художника на расстоянии всего одной лиги.

4. Венгерская зелень17

I

Ледяной мелкий дождь падал на почерневшие крыши Брюгге. Словно пытаясь смыть плесень заброшенности и заставить город сиять блеском прежнего величия, вода стучала по коросте забвения, как плохо наточенное долото. Капли разбивались о неподвижную поверхность канала, образуя пузыри, которые, лопаясь, издавали запах гнили; это было похоже на рой насекомых, облепивших тело давно разложившегося животного. Деревья с обвислыми ветвями и осиротевшие флагштоки без знамен или — что еще хуже — с лохмотьями старых вымпелов, напоминавших о времени былой славы, придавали городу совсем жалкий вид. Город не выглядел необитаемым; как раз наоборот — он был населен воспоминаниями, призраки здесь обретали плоть. Создавалось впечатление, что улочки, отходящие от рыночной площади, вовсе не пустуют: в них толпились привидения, видимые только тем, кто пережил эпоху исхода. И разумеется, для тех, кто все еще оставался в городе, прибытие любого чужеземца превращалось в удивительное происшествие. Для посещения этого гниющего колодца существовало немного причин, поэтому любая незнакомая фигура незамедлительно становилась притчей во языцех. И уж совсем необычным выглядело появление молодой женщины в сопровождении одной лишь компаньонки. А если к тому же означенная женщина отсылала компаньонку прочь и вечером, в одиночку, входила в дом к двум неженатым мужчинам, любопытство перерастало в развлечение нехорошего толка.



Поделиться книгой:



Регистрация