«Правда, сначала, особенно дорóгой, было немного грустно, — рассказывали они Пржевальскому. — Но что там? Земли мало, теснота, а здесь — видишь, какой простор: живи где хочешь, паши где знаешь, лесу тоже вдоволь. Рыбы и всякого зверя множество. Чего же еще надо? А даст бог пообживемся, поправимся, всего будет вдоволь, так мы и здесь Россию сделаем!»
Весь август провел Пржевальский на берегах озера Ханка — собирал растения, охотился. Он проникал в места, куда до него еще не ступала нога европейца. С ружьем в рукак он целые часы проводил в засадках на песчаных косах и наблюдал жизнь птиц, никогда не видевших человека.
Он следил, как в нескольких шагах от его засадки, не подозревая о присутствии охотника, ловит рыбу тяжеловесная скопа, — как она камнем падает на воду и от удара брызги взлетают фонтаном. Он замечал, как на берег вылезает из воды черепаха и, осторожно оглянувшись, ползет по песку. Как вороны пожирают выброшенную на берег рыбу.
Этот пир не укрылся от зорких глаз парящего в вышине орлана-белохвоста. Описывая большие круги, он спускается из-под облаков и, отняв у ворон их добычу, принимается доедать ее сам. Вороны сидят вокруг, каркают, не смея подступить к орлу, и только изредка урывают украдкой небольшие куски.
Все это наблюдал из своей засады Пржевальский. Наконец он вспомнил о своем ружье, прицелился, выстрелил. Мигом всполошилось все вокруг: утки закрякали и поднялись с воды, кулички с разнообразным писком и свистом улетели, черепаха бросилась в воду. И только один орел, сраженный метким выстрелом, бился на песке…
Неведомый край, и среди его диких просторов — одинокий охотник Пржевальский. Это происходило восемьдесят лет назад в Приморье, где теперь выросли многочисленные колхозы, районные центры и крупные города, проложены железные и шоссейные дороги. Но тогда даже названия этих мест почти никому в России еще не были известны.
Пржевальский — молодой офицер.
В Уссурийском крае. Берег залива Владимира.
ВПЕРВЫЕ НА ЧУЖОЙ ЗЕМЛЕ
В начале сентября Пржевальский двинулся на юг. На деревьях уже пожелтели листья, стрижи и ласточки большими стаями тянули на юг, когда он прибыл в Гавань Новгородскую на берегу Тихого океана, вблизи границы с Кореей.
Спасаясь от жестокого произвола вана[13] и его чиновников, многие корейцы бросали свои фанзы и, переправившись в ночной темноте через реку Тумангу, отделяющую Корею от России, находили себе убежище в окрестностях Новгородской гавани.
Пржевальский застал здесь уже три больших деревни корейских переселенцев. «Услужливость, вежливость и трудолюбие составляют, сколько я мог заметить, отличительную черту характера корейцев», — пишет Пржевальский.
Николай Михайлович хотел ознакомиться с бытом и нравами корейцев также и на их родной земле. К тому же в его задачи входило исследование путей, ведущих к границам Кореи. Он решил проникнуть в пограничный корейский город Кыген-Пу.
Октябрьским утром, в лодке с тремя гребцами и переводчиком, Пржевальский отплыл с русского пограничного поста вверх по реке.
И вот, впервые в жизни покинув пределы Родины, вступил он на чужую землю. Большая толпа корейцев в белых халатах и черных шляпах тесно окружила русских и разглядывала их с жадным любопытством.
Растолкав толпу, к Пржевальскому подошли несколько полицейских и потребовали, чтобы он и его спутники вернулись обратно. Пржевальский объяснил через переводчика, что он желает видеться с начальником города. Корейские блюстители порядка ответили решительным отказом, но Пржевальский заявил, что не уедет, не повидавшись с начальником. Тогда корейцы спросили, имеет ли русский офицер, по крайней мере, бумагу к их начальнику, без чего уже никоим образом нельзя его видеть.
Пржевальский сунул руку в карман и с невозмутимым видом протянул корейцу… подорожную: предписание из Иркутской генерал-губернаторской канцелярии атаманам станиц и начальникам почтовых станций предоставлять штабс-капитану Пржевальскому почтовых лошадей! На подорожной стояла большая красная печать.
Взяв бумагу, корейский блюститель порядка почтительно взглянул на печать, но, увидев знаки незнакомого ему алфавита, с сомнением спросил, почему же бумага написана не по-корейски? Пржевальский отвечал, что в Новгородской гавани не было переводчика, чтобы написать бумагу.
Не найдя возражений против этого довода, кореец отправился, наконец, доложить начальнику, а русских повели в особый дом, назначенный для приема иностранцев. Дом имел только три стены, покрытых навесом.
Через несколько минут появился сам начальник. Четыре носильщика с пением несли его на деревянном кресле, покрытом тигровой шкурой. Это был корейский капитан. Взойдя на ступеньки дома, носильщики опустили кресло, капитан встал и, сделав несколько шагов к Пржевальскому, пригласил его сесть на тигровую шкуру.
Корейский начальник был в белом халате с широкими рукавами, в белых панталонах и черной шляпе с большими полями и узкой верхушкой. Звали капитана Юнь Хаб.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что Юнь Хаб интересуется географией. Он приказал принести изданный в Корее географический атлас и стал показывать свои познания: называть части света, различные государства, города.
Пржевальский с любопытством рассматривал атлас. Карты, как он рассказывает, «были самой топорной работы», и в них попадались грубые ошибки.
Дойдя до России, Юнь Хаб показал Уральские горы, Петербург, Москву. Желая, видимо, показать, что историю России он знает не хуже ее географии, Юнь Хаб взял пеплу из горшка, в котором он закуривал трубку, насыпал на то место карты, где была обозначена Москва, и сказал: «французы».
Пржевальский перевел разговор на Корею. Но здесь капитан выказал большую осторожность и отвечал чрезвычайно уклончиво. На все вопросы Пржевальского — сколько в Кыген-Пу жителей, далеко ли отсюда до корейской столицы, много ли в Корее войска? — капитан давал один ответ: «Много».
В конце беседы капитан наивно попросил Пржевальского передать русским властям, чтобы выдали обратно всех переселившихся в Россию корейцев, и он тотчас же прикажет отрубить им всем головы.
Наконец Пржевальский объявил, что желает уйти. Юнь Хаб встал и вежливо раскланялся. На прощанье он пожелал, чтобы его гость выстрелил из штуцера, и приказал поставить в ста шагах небольшую доску.
Пржевальский выстрелил, и пуля, пробив доску, взметнула пыль далеко в поле. Вся толпа одобрительно крикнула. «А Юнь Хаб, — рассказывает Пржевальский, — тонко улыбнулся и вторично раскланялся».
Вернувшись со своими солдатами в лодку, Пржевальский отчалил от корейского берега — первой чужой земли, которую ему привелось посетить, и отправился обратно в Новгородскую гавань, в Россию.
«ЭТИХ МЕСТ НЕ ЗНАЕТ И САМ ДЬЯВОЛ!»
До сих пор, плывя в лодке по Уссури, по Сунгаче, по Суйфуну, бродя с ружьем в руках по берегам Ханка, Пржевальский видел вокруг себя только узкую полосу речного или озерного побережья. «Что же там, в глубине неведомой страны? Когда я узнаю это?» — с нетерпением думал молодой путешественник.
И вот ему предстояло углубиться в дебри Уссурийского края по сухопутью, мало хоженными тропинками. Были куплены шесть лошадей, седла, вьючные ремни, веревки, мешки. Пржевальский взял с собою своего спутника Ягунова и двух солдат для ухода и присмотра за вьючными лошадьми, которые везли дорожные вещи, несколько пудов сухарей, мешок проса, а главное — дробь, свинец, порох и другие охотничьи принадлежности.
Охота служила Пржевальскому не только средством к ознакомлению с животным миром этой страны — к составлению зоологической коллекции, — она была и главным источником пропитания для всех участников экспедиции. «В течение менее, чем полутора лет, проведенных мною собственно в экспедициях по Уссурийскому краю, — пишет Пржевальский, — я расстрелял вместе с товарищем двенадцать пудов дроби и свинца. Такая цифра весьма наглядно говорит: каково обилие дичи и какова охота в девственных лесах Уссурийского края».
Обыкновенно, вставши с рассветом, Пржевальский приказывал вьючить лошадей и намечал маршрут, по которому должен был следовать его маленький отряд. Сам же Пржевальский отправлялся вперед. «На случай встречи с каким-нибудь врагом — человеком или зверем, — рассказывает он, — я имел при себе, кроме ружья, кинжал и револьвер, а неизменный друг — лягавая собака — всегда заранее могла предупредить об опасности». Часто, увлекшись охотой, Пржевальский уходил далеко в сторону от своих спутников и догонял их уже на ночлеге.
Особенную заманчивость всегда имели для Пржевальского одинокие странствия в лесной глуши. Тропинка чуть заметно вилась среди густых зарослей и трав в рост человека. Кругом все казалось пустынным. Только видневшийся на грязи или на песке небольшой аккуратный след козули, или похожий на него, но гораздо более крупный след изюбря, неуклюжая ступня медведя, или круглый, явственно отпечатавшийся след тигра напоминали путешественнику о зверях, водившихся в лесах и речных долинах.
На лугах Пржевальскому часто попадались дикие козы. Лежа в траве, они близко подпускали к себе охотника и вдруг выскакивали чуть не у самых его ног. Много раз его лягавая собака ловила козлят, еще не умевших хорошо бегать.
Путешествуя по Уссурийскому краю, Пржевальский много раз охотился на медведей. У реки Сучан медведь, раненный им первою пулей в грудь с расстояния в сорок шагов, в ярости бросился на охотника. К счастью, в штуцере оставался заряженным другой ствол. Быстро вскинув к плечу ружье, Пржевальский решил подпустить зверя как можно ближе, чтобы стрелять наверняка.
«Здесь уже стоял вопрос: быть или не быть, — впоследствии вспоминал в своей книге Пржевальский. — Конечно, это было дело нескольких мгновений, но эти мгновения не изгладятся из моей памяти целую жизнь, и через много лет все так же ясно, как в ту минуту, я буду помнить эту оскаленную пасть, кровавого цвета язык и громадные зубы… Когда медведь приблизился на расстояние четырех шагов, я спустил курок, и разъяренный зверь с простреленным черепом словно сноп рухнул на землю».
Много нужно было иметь мужественного самообладания для того, чтобы так искусно поразить грозного зверя!
Медведь, которого путешественнику удалось убить на берегу Сучана, имел более сажени длины и весил около двадцати пудов. Когти на передних его лапах были такого размера, как пальцы человеческой руки.
Как-то, когда Пржевальский остановился на ночлег в одной из южноуссурийских деревень, на рассвете крестьянин прибежал сказать ему, что по всей деревне видны свежие следы тигра. Наскоро одевшись, Пржевальский вышел во двор и, действительно, увидал возле самых окон знакомый круглый след. Этот след показывал, как тигр несколько раз обходил вокруг высокой и толстой изгороди, за которою стояли лошади, как зверь лежал здесь под забором, а потом отправился дальше. Переходя от одной фанзы к другой, тигр, наконец, поймал собаку и унес свою добычу в густой тростник, росший на берегу озера.
Осмотрев хорошенько свой двухствольный штуцер, заткнув за пояс кинжал, Пржевальский с солдатом, вооруженным пикою, пустился по следу. Они прошли шагов триста в береговом тростнике, как вдруг, — рассказывает Пржевальский, — «наткнулись на место, где тигр изволил завтракать собакою». «Невольно приостановился я, увидав кровавую площадку… Вот-вот мог броситься он на нас, а потому, держа палец на спуске курка моего штуцера и весь превратившись в зрение и слух, я осторожно и тихо подвигался вперед вместе с солдатом».
Однако тигра не оказалось в зарослях. Скоро след вышел из тростника и направился в горы. Охотники продолжали следить и раза три находили места, где зверь отдыхал сидя или лежа. Вдруг на небольшом холме, шагов за триста впереди них, что-то замелькало в кустах.
Это был тигр, но — увы! — Пржевальскому не суждено было исполнить обещание, данное друзьям перед отъездом из Иркутска: он не убил тигра. Зверь был сыт и настроен отнюдь не воинственно. Заметив приближение людей, он решил лучше убраться по добру, по здорову. «Напрасно, удвоив шаги, — рассказывает Пржевальский, — пустились мы вдогонку: зверь был далеко впереди, да притом и бежал довольно скоро, так что мы более его не видели…»
В охоте, в наблюдениях, в составлении подробных записей обо всем увиденном быстро проходили дни и месяцы странствования. Лето сменилось осенью, а осень зимой, но распорядок дня путешественников не изменился.
Попрежнему маленький отряд совершал изо дня в день длинные переходы. Обыкновенно за час или за полтора до заката солнца усталость и голод напоминали путешественникам, что пора отдохнуть. Пржевальский начинал высматривать по сторонам дороги удобное для ночлега место, где под рукой были бы и дрова, и вода, и пастбище для лошадей.
Если такое удобное место попадалось незадолго до заката, когда всем уже хотелось отдохнуть и согреться у костра, оно казалось особенно заманчивым. Но Николай Михайлович всегда дорожил каждым часом. До наступления темноты еще можно было пройти несколько верст, сделать новые наблюдения. И Пржевальский, с юных лет приучивший себя не считаться с усталостью, шел дальше.
Его спутник Ягунов обыкновенно начинал ворчать: «Надо остановиться, сегодня и так уже много прошли, а тебе бы все больше да больше. Другого такого места не будет, а здесь посмотри, как хорошо!»
Пржевальский чаще всего оставался глух к подобным увещаниям. Усталые солдаты шли, повесив головы. Зато какое волшебное действие оказывали слова Николая Михайловича: «Сейчас остановимся ночевать!» Все мигом ободрялись. Даже кони шли быстрее, завидя огонек костра, уже разложенного ушедшим вперед Ягуновым.
Придя на место, развьючивали лошадей, привязывали их к деревьям, чтобы дать животным остыть, прежде чем напоить их. Засветло рубили и таскали дрова на костер. Дров нужно было много — огонь приходилось держать до утра. «Иначе нет возможности хотя сколько-нибудь уснуть на морозе», — писал Пржевальский. «Тем временем я отправляюсь нарубить кинжалом веток или сухой травы, чтобы сидеть, по крайней мере, не на голом снегу». Варился кирпичный чай, жарились на палочках тонко нарезанные куски козьего или оленьего мяса.
Путешественник доставал дневник и, разогрев на огне замерзшие чернила, садился писать заметки о всех наблюдениях и событиях дня. Солдаты пускали на траву лошадей. Часа через два запись в дневнике была окончена. Поспевал и ужин. Подостлав под себя побольше травы, а сверху укрывшись шкурами, путешественники засыпали. «Несмотря даже на усталость, — писал Пржевальский, — спишь далеко не спокойно, потому что со стороны, противоположной огню, мороз сильно холодит бок и заставляет беспрестанно поворачиваться».
А часа за два до рассвета солдаты уже вставали, собирали лошадей, задавали им овса или ячменя, варили завтрак. Кончали завтракать, когда еще только светало. Пржевальский приказывал вьючить лошадей, сам же отправлялся вперед…
В дикой таежной глуши, среди глубоких снегов, встретил Пржевальский новый 1868 год.
«Во многих местах, — писал он в своем дневнике, — вспомнят обо мне сегодня в Европе и, вероятно, ни одно гаданье, самое верное, не скажет, где я теперь нахожусь. Этих мест, куда я забрался, пожалуй, не знает и сам дьявол».
7 января путники прибыли в станицу Буссе, расположенную в 55 километрах от северного берега Ханка. В этой станице Пржевальский и закончил свой зимний поход, пройдя вьючной тропой 1100 километров.
ОХОТНИЧЬЯ ВЕСНА
В середине февраля Николай Михайлович отправился на озеро Ханка. Здесь провел он весну.
Подсмотреть то, о чем не знал до сих пор ни один натуралист, было для Пржевальского великим счастьем. На берегу Ханка, спрятавшись в высоком тальнике, он часами наблюдал весенние любовные пляски японских журавлей.
Перед вечером несколько пар журавлей слетались на сухое место среди болота. Покричав немного, они собирались в кружок, внутри которого оставалась площадка для танцев. Сюда выходили один или два журавля, прыгали, кивали головой, приседали, подскакивали вверх, махали крыльями и всячески старались показать свою ловкость и искусство. Остальные в это время смотрели на них. Потом зрители и усталые танцоры менялись местами. Такая пляска продолжалась до наступления сумерек. Тогда, наконец, танцоры, закричав хором, разлетались.
Токованье тетеревов на рассвете, в предутренних сумерках громкий крик пролетавших журавлей, кряканье уток, гоготанье гусей, днем хриплое гоготанье бакланов, занимавшихся рыбной ловлей, перед закатом песнь жаворонков, — все эти голоса, весь этот шум привольной весенней жизни заставляли Николая Михайловича испытывать счастливое волнение, которое не могла вызвать в нем даже самая прекрасная музыка.
Наступил апрель. Валовой пролет уток, гусей, лебедей с каждым днем все усиливался. В ясные дни, в особенности ранним утром, птицы летели высоко, по большей части вне выстрела. Но зато по вечерам и в пасмурные дни пролет бывал очень низкий, так что утки, гуси и даже лебеди летели почти касаясь земли. Это было лучшее время для охоты.
Принеся с собою сотню зарядов, Николай Михайлович в береговом тальнике делал засадку из хвороста или из сухой травы и прятался в ней.
Начинался лет. Стадо за стадом неслось то справа, то слева, то высоко над головой.
Птицы на лету беспрестанно кричали, каждая по-своему: крякала утка-кряква, кыркал шилохвост, свистела косачка, хрипло пищал чирок, гоготали самцы больших гусей. Да изредка раздавался, — рассказывает Пржевальский, — «унылый, однообразный крик лебедя-шипуна, или громкий певучий голос его собрата лебедя-кликуна, услыхав который, всегда невольно заслушаешься».
Изготовившись к выстрелу, затаив дыхание, Пржевальский с волнением ждал. И вот стадо приближалось. Громким криком давала знать об опасности первая заметившая охотника птица. Но один за другим раздавались два выстрела, и убитые тяжело падали на землю. Остальные птицы бросались вверх и с неумолкаемым тревожным криком летели дальше. Собака спешила принести добычу, а охотник торопливо перезаряжал ружье, чтобы не пропустить вновь налетающих птиц.
Гром выстрелов нисколько не смущал другие птичьи стада. Через несколько минут вновь налетали утки или гуси, вновь раздавались выстрелы.
Так простаивал Николай Михайлович часа по три, по четыре. Заходило солнце, наступали сумерки, а лет не прекращался. Наконец летящих уже нельзя было разглядеть, и только по свисту крыльев и крику можно было узнать, какие пролетают птицы…
Весна на озере Ханка навсегда осталась для Пржевальского самым счастливым временем путешествия. Вспоминая через полгода о Ханка, он с восторгом писал своему дяде Павлу Алексеевичу — первому своему учителю в охотничьей науке:
«Здесь столько пород птиц, что и во сне не приснится. Каких там нет уток и других птиц! Некоторые так красивы, что едва ли таких можно сделать и на картине. У меня теперь есть уже 210 чучел этих птиц… Есть у меня журавль весь белый, только половина крыльев черная; этот журавль имеет в размахе крыльев 8 футов (2,5 м). Есть на Ханке еще кулик величиной с большого гуся и весь превосходного розоватого цвета; есть иволга величиной с голубя, ярко-желтого цвета, а свистит-то она как громко! Есть цапля, белая, как снег, черные аисты и много, много есть редкостей как между животными, так и между растениями. Между последними в особенности замечательна огромная (величиной с шапку) водяная кувшинка, родной брат гвианской виктории; она вся красная и превосходно пахнет!»
ПРОЩАЙ, УССУРИЙСКИЙ КРАЙ!
Летом 1868 года Николай Михайлович был оторван от своих занятий путешественника-исследователя. Географ и натуралист уступили место офицеру. Все лето Пржевальский участвовал в военных действиях против вооруженной банды хунхузов, которая ворвалась в Приморье, сожгла три наши деревни и два поста. Хунхузы убивали мирных жителей. За успешные действия Николай Михайлович был представлен к производству в капитаны. После того, назначенный старшим адъютантом штаба войск Приморской области, он должен был всю зиму провести в Николаевске-на-Амуре.
У офицеров николаевского гарнизона, у местных чиновников и купцов не было иных интересов, кроме водки да карт. За карточным столом николаевские купцы в один вечер выигрывали и проигрывали тысячи рублей.
Николай Михайлович очень хорошо понимал, откуда берутся эти тысячи. Впоследствии в своей книге об Уссурийском крае он писал: «Основанная исключительно на спекуляциях различных аферистов, пришедших сюда с десятками рублей и думающих в несколько лет нажить десятки тысяч, уссурийская торговля зиждется, главным образом, на эксплоатации населения, на умении «ловить рыбу в мутной воде». «Как из России, — писал Пржевальский, — так и из-за границы стараются сбыть сюда самую дрянь, которая не идет с рук дома. Притом же цены на них непомерные… В Иркутске и Николаевске цены на все, по крайней мере, двойные».
Вот откуда брались те тысячи, которые проигрывались и выигрывались длинными зимними вечерами.
Николаевск произвел на Николая Михайловича гнетущее впечатление. Зимою, из-за глубоких снегов, здесь нельзя было даже поохотиться.
«Водка и карты, карты и водка — вот девиз здешнего общества», — писал Пржевальский. «Как на воротах Дантового ада была надпись: все вошедшие сюда теряйте надежду, так может это написать в своем дневнике каждый офицер и чиновник, едущий сюда на службу… Нравственная гибель каждого служащего здесь неизбежна, будь он сначала хоть распрехороший человек. Ему предстоит одно из двух: или пойти по общей колее, т. е. сделаться таким же, как и все здесь (пьяницею, негодяем и т. д.), или стать одному против всей этой банды. Действительно, бывали примеры и последнего рода, но они обыкновенно кончались весьма печально, так как подобный человек обыкновенно через год или два втягивался сам мало по малу в общий строй, или делался крайне желчным, раздражительным и, наконец, сходил с ума, или, если это была действительно твердая, честная натура, то оканчивал самоубийством. Не думайте, что это преувеличение или выдумка; я могу представить вам сотни фактов».
Пржевальский был человеком на редкость твердым, жизнерадостным, целеустремленным. Он не покончил жизнь самоубийством, не сошел с ума, не погиб нравственно. Пржевальский остался самим собою. В свободное от службы время он занимался обработкой собранных коллекций и составлял описание своего путешествия.
Наконец в начале февраля 1869 года Пржевальский получил разрешение вернуться к своим исследованиям.
Перед отъездом из Николаевска Пржевальский отправил в Сибирский отдел Географического общества статью, в которой впервые сообщались подробные сведения о народностях Приморья. Статья вскоре была напечатана в «Известиях» Сибирского отдела.
Опять Николай Михайлович встретил весну на озере Ханка. Он оставался здесь до середины мая: наблюдал за перелетом птиц, охотился, приготовлял чучела, собирал растения.
Летом 1869 года Пржевальский исследовал долины рек, впадающих в озеро Ханка с юга и с запада. Эти три последних месяца своего пребывания в Уссурийском крае Пржевальский, то бродя пешком, то плывя в лодке, неделями не видел над собой иного крова, кроме неба, не слышал вокруг иных голосов, кроме птичьих: свистели камышевки, перекликались журавли, токовали фазаны. Громко шумел крыльями японский бекас, неутомимо кружившийся в вышине.
Далеко кругом не было ни одной человеческой души. Все здесь было еще дико, нетронуто. Густые травы и заросли стояли не измятые ничьей ногой, и только кое-где след на грязи или клочок ощипан-ной травы указывали, что здесь прошел какой-то зверь.
7 августа Пржевальский в последний раз перед отъездом вышел побродить по берегу Ханка.
Вот раскинулись болота и потянулся узкой лентой тальник, где он так часто в засадках подстерегал добычу. Налево извивалась река Сунгача, а там, далеко за болотами, синели горы на берегу Даубихэ.
Пройдя немного, Пржевальский остановился и стал медленно осматриваться, стараясь запечатлеть в памяти расстилавшуюся перед ним картину.
Прощай, Ханка! Прощай, Уссурийский край!..
Зимний уссурийский пейзаж. Поселок Фроловка на Сучане.
Страница путевого дневника Пржевальского.
8 начале октября Николай Михайлович прибыл в Иркутск. Здесь он получил приказ о переводе его в генеральный штаб.
Перед отъездом в Петербург, 29 октября 1869 года, на заседании Сибирского отдела Географического общества, Пржевальский сделал сообщение о своих исследованиях природы Уссурийского края. Лекция привлекла много слушателей. Пржевальский говорил очень увлекательно и так увлекся сам, что даже стал подражать пению разных птиц, о которых рассказывал.
Делал он это с таким искусством, что один из его слушателей, которому случилось проезжать по Амуру через несколько лет, узнавал голоса лесных птиц, вспоминая имитацию Пржевальского.