— Мама, скажи, это папа?
Вечерняя свежесть лилась в открытое окно и растекалась по комнате, постепенно обволакивая мебель, одежду, лица.
— Почему Марита со мной не разговаривает, мама?
Безветрие — ни лист не шелохнется, ни занавеска.
— Мама, что это значит… преступник?..
Лаура принуждала себя думать о чем-нибудь другом. О том, что надо заштопать носки сыну; стоптанные, бывшие Зайгины сандалии ужасно протирают дыры, а босиком пускать нельзя — нога может загноиться, резиновые тапки в такую жаркую, сухую погоду тоже не годятся, а покупать новые сандалии к концу лета нет смысла, ведь до весны нога вырастет… О том, что надо посмотреть, нет ли в зареченском магазине синего вельветона; правда, он узковат, но зато, хотя бы пока новый, вид имеет — лучше, чем дешевые, вечно мятые шерстяные ткани, из которых шьют школьную форму… Что надо помочь Альвине чистить яблоки и наварить заодно большую кастрюлю яблочного повидла. Дети охотно едят его с хлебом и с блинами, намажешь хлеб повидлом — вот тебе и ужин, а если маслом — надо положить еще сыру или колбасы… Что надо не забыть поинтересоваться у Бениты, когда привезут ячневую крупу-сечку по шестнадцать копеек кило…
У Зайги ровно вздымалась грудь. За окном падали летние яблоки, шлепались в траву, стукались о тропинку. Казалось, будто по саду кто-то ходит, то приближаясь, то удаляясь и вновь приближаясь. Ходит-бродит как неприкаянный…
3
На темном звездном небе, точно искра от паровоза, сверкнул и тут же погас метеор, и в Вязах тоже при полном безветрии нет-нет и падали яблоки. Дверные петли скрипнули визгливо, негодующе, словно недовольные, что их потревожили, и на Рудольфа пахнуло дымной горечью, глубоко въевшейся с годами в закопченные бревна. Он чиркнул спичкой — из мрака выступили крючки для одежды, на одном висело забытое полотенце, на другом — высохший серый дубовый венок, какие плетут на Иванов день, неизвестно зачем и каким путем здесь очутившийся; на кривой лавке мелькнул бесформенный ворох, который при свете второй спички оказался банным веником. У окна, как и говорил Эйдис, стояла свеча, белая и оплывшая, как сосулька. Он зажег свечу, трепетный язычок пламени рассеял тьму, и тень Рудольфа заплясала на стене, как Махмуд Эсамбаев. Из щелей скрипучего пола тянуло холодком, и, раздевшись, Рудольф быстро прошмыгнул дальше, из прохладного предбанника в тропическую влажность бани, поддал пару жестяным черпаком и залез на полок, который в этом шатком и зыбком царстве выглядел неожиданно прочным, устойчивым и широким, как кровать Эйдиса и Марии.
Тело покрылось мелкими каплями, очки запотели. Он лежал на спине, слыша, как в висках у него бьется пульс. Стены то и дело похрустывали, видимо трещали старые бревна. Иногда ему чудились приближающиеся шаги Эйдиса, но всякий раз он принимал за шаги неясные шумы — в саду или в бане. Эйдис, наверно, еще возился со злополучным фонарем, который никак не хотел разгораться. В конце концов они прекрасно обошлись бы этой свечой, она теперь горела спокойно, не трепыхалась, иногда шипела от сырости, разливая вокруг тусклый свет и наполняя парную густыми жирными тенями.
Прошло порядком времени, прежде чем скрипнула дверь и раздался хрипловатый голос Эйдиса. Что он говорил и кому, было не понять.
— С кем ты там? — крикнул Рудольф с полка.
— Леда за мной увязалась. Гоню — не уходит.
— Впусти ее.
— Э-э, нельзя, еще блох подцепим.
— Блохи что, бывает — и не то еще подцепишь, — отозвался Рудольф. Из предбанника ему ответил глухо, как из бочки, мефистофельский смех Эйдиса. Потом послышалось, как об пол шмякнулся сапог.
— Тебе свеча нужна?
— Чего? — не понял Эйдис, и в это время упал на пол другой сапог.
— Свеча!
— У меня есть фонарь.
— Загорелся все-таки?
— Влил карасинцу, и загорелся, — миролюбиво объяснил Эйдис, и Рудольф, развеселившись, вспомнил, как старик ругательски ругал фитиль — крутил туда-сюда, то вывернет, то увернет, винил бедный фонарь во всех смертных грехах.
— Небось Мария задала тебе жару?
— Это уж как водится, — с несокрушимым спокойствием подтвердил Эйдис. — Не без того… Вот черт, так и тянет по икрам! — Пол под его ногами скрипел и трещал. — Все не может…
Но кто не может и чего не может, Рудольф за скрипом и треском не расслышал. Наконец Эйдис вошел, напустив из предбанника холодного воздуха, с веником под мышкой и фонарем в руке, постоял на пороге, будто примериваясь и прикидывая, как тут насчет жара, пробурчал: «Плюнул, значит, на утюг и думает — есть пар, готово дело!» — и плеснул воды на камни еще раз, по-своему. Баня наполнилась белым паром, у Рудольфа занялся дух, стекла очков затянулись точно полиэтиленовой пленкой. Эйдис блаженно поскреб себе грудь, с сипотцой проговорил: «Э-та-та-та!» — и протянул велик.
— На-ка вот, постегай себя хорошенько по мослам, не жалей шкуру. Хворь выгоняет лучше всех твоих капель.
— С меня уже хватит, я слезаю, — отнекивался Рудольф, чувствуя легкое головокружение. Он еще подумал: только того не хватало, чтобы этот старый щуплый мужичок оказывал ему первую помощь, и попробовал незаметно сползти вниз. Но Эйдис был не согласен.
— Не-ет, брат! Дай-ка я тебя похлестаю, ты ж не умеешь. Горожане этому не учены, лежат в ванне как утопленники. Ну, давай поворачивайся…
Шлеп-шлеп-шлеп!..
— Может, наддать крепче?
Жертва безмолвствовала. Эйдис истолковал молчание как знак согласия, и Рудольф тут же на собственной шкуре — в буквальном смысле слова — испытал последствия своей оплошности.
От клубов жаркого воздуха, поднятых веником, у Рудольфа сперва запылали уши, а в запотелых очках он был все равно что слепой.
— Э-та-та-та-та… — пыхтел от садистского наслаждения Эйдис. — Глянь, Руди, ты хоть закраснелся чуть-чуть, а то все бледный такой, как брошенная невеста. Подставляй другую сторону!
И опять начал охаживать веником.
Под дверью громко, со свистом тянула ноздрями воздух Леда.
— Вот я тебе! — услыхав ее, заругался Эйдис, не прекращая экзекуцию. — Ты еще живой, Руди? А? Не отвечает… Ей-богу, окочурился и не пикает. Много ли толку, что косая сажень в плечах, если от такой малости — с копыт долой…
— De mortuis aut bene, aut nihil[1], — отозвался Рудольф.
— Уже бредит, — струхнув, решил Эйдис и тут же прекратил хлестать. — Хлипкие нынче люди против прежнего времени… Иди к холодной бадье.
Советом Эйдиса не следовало пренебрегать. Вода из холодной бадьи, хотя и успела чуть нагреться в жарком воздухе, текла по разгоряченной, распаренной коже, слегка пощипывая, и удивительно освежала, к тому же здесь из-под двери тянуло прохладой. По телу разливалась приятная расслабленность, усталость, только голова гудела, точно с похмелья после трехзвездочного коньяка.
Эйдис, сопя и покряхтывая, теперь парился сам, — мокрый, блестящий от пота, он постепенно делался все краснее. С полка белыми клубами валил пар.
— Сколько же тебе лет, Эйдис?
— Чего? — переспросил тот, и веник замер в его руке. — Лет? Осенью семьдесят стукнет. А зачем тебе?
— Сердце у тебя еще хоть куда,
— Помаленьку, брат, еще действует насос! — согласился Эйдис, и, словно в подтверждение тому, сверху снова донеслись энергичные шлепки веником.
— А смолоду… сердце у меня было — хоть в музее выставляй. Теперь уже не то… Чего уж теперь! Погреешь немножко бока и с полка долой… Э-та-та-та… Подай-ка и мне ковшик!
Свесив тонкие ноги с лавки, Эйдис потянулся за ковшом, отпил два-три глотка воды и, сопя и кряхтя, принялся обмывать лицо, грудь и темя, на котором ершился мокрый пух, как у вымокшего цыпленка. Его тень на стене, похожая на большую хищную птицу с крючковатым носом, вертела головой.
— Да-а, брат, раньше я парился так парился, — с гордостью проговорил Эйдис, спускаясь вниз. Налив горячей воды в огромный таз, эмаль на котором точно мыши погрызли, он взял мочалку и стал натирать ее почти еще целым бруском хозяйственного мыла. Рудольф пододвинул ему пластмассовую крышечку с туалетным мылом, Эйдис оттянул ее, говоря: — Краску да запах в твое мыло добавили, вот и вся разница, — и стал намыливаться. — Да, на всю волость был только один такой же охотник до бани, как я, рядом тут, за озером, батрачил у Штамеров, Янка… На, Руди, потри мне спину! Про нас говорили… Три сильнее!.. Про нас говорили: вот было бы дело, если б Эйдис Путрам да с Янкой сошлися в одной бане, на одном полке! Мы оба с ним, брат, на одну девку заглядывались, красивую Марту. Лицом на Альвину Цируле смахивает, только светлой масти, и ростом… Теперь пройдись мочалкой по ребрам! Ростом выше, а груди — во! Только пуговки на кофтах отлетали. Я, брат, без памяти влюбился, молодой был да глупый, не умел от людей скрыть. И Янка… Теперь еще разок мылом, и хорош! Янка хвастал, что выкурит из бани этого мозгляка, меня то есть. Детина он был могучий, здоровше тебя, одно слово — племенной бык, а у меня, брат, и смолоду не больно кости мясом обрастали, такая порода… А теперь давай я потру тебя!
Однако Рудольф еще не забыл, как тот хлестал его веником, да вспомнил к тому же, что Эйдис в свое время работал конюхом, и поспешил отказаться.
— Ну, как знаешь. — На этот раз Эйдис особенно не настаивал и принялся намыливать голову.
— А как же с Янкой? Так у вас ничего и не вышло?
— Хе, — бодро отозвался Эйдис, а пена текла у него по лбу, вискам и по жилистой шее, — еще как вышло! Встретились мы с ним на полке! На следующий год он нанялся работником в Пличи, по соседству, теперь там телячья ферма. А я той весной батрачил в Томаринях. У соседей не топилась баня, они ходили к нам, так мы и сошлись.
— Ну-ну? — подзадорил Рудольф.
Острые плечи Эйдиса затряслись от беззвучного смеха.
— Поддаем мы с ним, значит, пару и поддаем. Не так много времени прошло — другие шасть в предбанник, удрал и старый Томаринь, а он мужик не последнего разбору. Выбегут за дверь и в щель подглядывают: что-то будет? Помню, Янка еще зашумел на них — нечего, мол, баню выстужать, ему, видишь ли, холодно. А какой там холод, того и гляди волосы загорятся. «Ну, спрашивает, поддадим еще?» Ладно, поддадим еще. Жарища, братец, такая… ну-у, сказать невозможно. Чую, долго не продержусь, опрокинусь, как жук, кверху лапами. Креплюсь изо всех сил, голова идет кругом, как сепаратор. Под конец так про себя решил: досчитаю до десяти — и будь что будет. Как дошел до восьми, что ли, так — хлоп!
— Свалился? — вырвалось у Рудольфа.
Эйдис обиделся.
— Я-а? За кого ты меня принимаешь? Янка! Брык на пол, раскорячился, воздух хватает. «Холодной водицы не надо?» — кричу ему с полка. А он, веришь ли, как рыба рот разинул, глаза круглые — и ни гугу. Окатил я его как следует — ничего, очухался. Встал, — засмеялся Эйдис. — И вот угадай — ты считаешься умный, ученый человек, — какие были его первые слова?
— Наверно: «Марта — твоя».
— Не в точку, брат.
— Ну, может быть: «Поделим пополам!»
— Опять, братец, не в точку! Как отдышался Янка, так заорал: «Подвох! Эдуард намылил полок, чтобы я себе шею сломал!» Что ты на это скажешь?
— Что я могу сказать? Тут главное, что сказало яблоко раздора.
— Какое яблоко? — не понял Эйдис.
— Марта.
— А-а, Марта! То-то и оно, что ничего не сказала. Получилось так, как оно бывает: пока быки бодались, ясли подчистил козел. Марту просватали в Пиебалгу за плотника. Народила ему це-елую кучу детей, восьмерых, а то и десяток, точно не скажу. Не знаю, жива ли еще, последний раз встретились лет пять-шесть тому назад. Ездил я в Цесис за резиновыми сапогами — к нам в Заречное, дьяволы, одни маленькие номера возят! И там, возле магазина, подходит ко мне сухонькая такая, сморщенная старушка. А поодаль стоит и тоже на меня смотрит пригожая такая барышня. Ну, подходит, значит, старая, дорогу спросить хочет или еще чего. И вдруг: «Эйдис?» «Да», — отвечаю, а сам, хочешь верь, хочешь не верь, все ее не узнаю. «Марту не помнишь такую?» — это она мне. Тут я в конце-то концов узнал. Потолковали — муж, говорит, уж давненько помер, сама живет у дочери, в Цесисе, старший сын в Риге, уже степени защитил… Поболтали о том о сем. И вдруг она меня спрашивает: «А помнишь, как вы с Янкой в Томаринях из-за меня на спор парились?» «А как же», — смеюсь. А она чудная такая сделалась, гляжу — ей-богу, правда! — слезы как горох сыплются. Подбегает барышня. «Не надо, бабушка!» — говорит и на меня сердито глаза пялит, думает, наверно, я ее обидел. Взяла Марту под руку и увела. Так я больше ее и не видел… Знаешь, Руди, только Марии про это ни-ни, — добавил Эйдис, оттирая ступни мочалкой.
— А Янка? — поинтересовался Рудольф. — Его ты не встречал?
Эйдис поднял голову.
— Как не встречал!.. Одно время он у нас в начальниках ходил в колхозе. Сам по себе он человек не плохой и не хороший. Помню, придет на конюшню, руку подаст… Да дело с места не стронулось. Грамотешки нету, и разворотлив не больно. Председатель, брат, должен быть как угорь верткий, тут силой не возьмешь. Да и юбка ему попалась негодящая…
— Юбка?
— Жена то есть. Не баба, а солдат. Печати-то он ставит, а делами ворочает она. Растили мы, братец, все подряд, не отставали от моды — кукурузу, уток, индюков. Про Янку даже в газете писали: «Уверенно держит руку на пульсе жизни!» Мы еще смеялись — прямо как доктор! Ну, держал он, сталбыть, руку до тех пор, пока коровам в ясли класть стало нечего. Он согласен бы, хе-хе, и крупу сеять, да скинули. За приписки, говорят… Выбрали мы нового, теперешнего… А как ты живешь-можешь? Все кости правишь?
— Правлю понемножку.
— А жену, видать, новую не завел.
— С меня теперь на всю жизнь хватит, — сказал Рудольф со смехом.
— Ну, бабенка-то какая-нибудь у тебя есть?
— И не одна.
— Ой, смотри, брат, пропадешь ни за что!
— От этого, дружище, не пропадают, — отозвался Рудольф, не переставая смеяться, и выкатил на себя целый ушат холодной воды, обрызгав немного и старика.
— Ч-чумовой, — отряхнулся Эйдис, — еще простынешь!
— Ко мне болезни не пристают.
— Ну-ну, не хвастай! Доктора, они в ту же землю ложатся, куда и все люди. Там и встречаются, значит, врач со своим больным и…
— …в полночь выходят под ручку за кладбищенские ворота — пугать прохожих!
— Я серьезно, а он… — Эйдис крякнул, тоже проглотив смешок, и махнул костлявой рукой. — Тебя разве переговоришь. Эй, возьми фонарь! — крикнул он вдогонку, так как Рудольф пошел одеваться, но тот возвращаться не стал — найдет одежду и так, к тому же есть спички, зажжет, если понадобится.
В темноте предбанника что-то холодное толкнулось о горячие ноги Рудольфа, тот вздрогнул от неожиданности, но потом сообразил, что это Леда.
— Ну, сударыня, ты что людей пугаешь? — сказал он, и теперь его ноги коснулся виляющий кончик хвоста.
Пальцы сразу нащупали на лавке мягкое махровое полотенце. Первым делом Рудольф протер стекла очков, потом стал вытираться. Разгоряченное тело омывал свежий воздух, проникавший не только сквозь щели в полу, но и, как он догадался, откуда-то сверху. Рудольф поднял голову, через отверстие в крыше робко мерцала синяя звездочка. Когда глаза привыкли, оказалось, что не такая уж здесь тьма-тьмущая, как представлялось вначале, — бледно-желтая полоса из-под двери освещала маленькое помещение. Рудольф вытирался долго, чувствуя в теле бодрость, довольство, потом медленно и лениво, с приятным сознанием, что спешить некуда, обувался и одевался, и к тому времени, когда явился Эйдис с фонарем, он был уже одет.
Домой они шли вместе, впереди трусцой бежала Леда. Ночь была прохладная, над озером курился туман, но, разморенные баней, они не замечали свежести, ни тот, ни другой.
— Надо Макса перевязать, — вспомнил Эйдис и без дороги, по траве пошел на полянку, где в белом тумане маячил темный силуэт коня.
Вызвездило, то тут, то там падали звезды. Глубокую тишину нарушал все приближающийся рокот мотоцикла. Одно время казалось, что мотоцикл свернет сюда, и Рудольф ожидал — вот-вот между стволов вынырнет пучок света. Однако шум пронесся мимо поворота на Вязы и стал удаляться, потом вдруг резко оборвался. Немного погодя мотоцикл снова зафырчал, затарахтел ровно, и этот звук долго угасал и угасал, пока наконец далеко-далеко полностью не слился с тишиной. То ли у запоздалого ездока заглох мотор, или он свернул в Томарини и потом двинулся дальше…
Привязав лошадь на новом месте, вернулся Эйдис, в карманах и в руках у него были яблоки.
— Бери, эти вкусные, с большой розовой яблони, — угощал он, выбирая, какое побольше да покраснее. — Вот это хорошее. После бани, брат, пить хочется.
Яблоко было прохладное и росистое.
— Как зовут ту женщину в Томаринях, которая дала мне лодку? — спросил Рудольф.
— Молодая или старая? — уточнил Эйдис, кусая яблоко коренными зубами, так как передних ни верхних, ни нижних у него не было.
— Скорее молодая, чем старая, — подумав, ответил Рудольф.
— Если низкая, тогда Вия, в сельсовете работает… Чего ты не ешь?.. А если такая высокая, то Лаура, учительница.