Борух отворил глаза. Он сидел на сундуке, стоящем поперек тропы. Слева и справа из трав и зарослей проглядывали белесые скалы. Все это было реальностью – и Земля Израиля с Иерусалимом в сердце, и ущелье, которое можно – раз-два – и превратить в ловушку. Вот только, похоже, не добраться до Иерусалима ни ему, ни его спутникам, потому как в ловушке-то оказались они сами, а никакие не греки.
Борух снова прикрыл глаза. Как это замечательно было три дня назад – впервые увидеть Землю Израиля! Прошла неделя с тех пор, как он покинул Малороссию. Стояла ранняя весна. Ивы развешивали желтые космы. Кружевом казался светло-бурый хаос голых кустарников. И все время дожди, дожди, холодные, колкие. Временами дождь замирал, выглядывало солнце, и деревья распрямляли тонкие ветви с нанизанными на них бриллиантовыми каплями. Но вскоре солнце вновь тонуло в серой толще неба. День за днем они добирались до Одессы по трактам, облепленным лужами, серыми, как небо. Желтые соломенные поля, хутора тут и там. Кое-где вспучивались приземистые круглоголовые церквушки. А в низинах, лесах и на вертлявых речушках сохранялся еще полулед-полуснег с вросшими в него сорванными зимним ветром ольховыми сережками. Навстречу шли крестьянки в белых платках, ковыляли собаки с длинными мордами,с мокрой шерстью, свалявшейся в толстые иглы, что делало их похожими на больших ежей. И вот Палестина! Зеркальный залив, дома белыми кубиками, то тут, то там одинокая пальма. Прибрежные рифы высунули из воды бурые носы. И воздух! Волшебный, сладкий воздух, какого больше нигде в мире нет. Барка, груженная людьми и сундуками, расталкивая волны, двигалась к Яффе, а корабль, который доставил их сюда из Одессы, становился все меньше и меньше, отступая в море. Так когда-то уходил от этих же берегов корабль, на котором уплывал пророк Иона. Но Иона убегал прочь от Б-га, а они – девять семей и пятнадцать одиночек – преодолели тысячи верст, чтобы вернуться к своему Б-гу. Вернуться и более уже вовек не покидать.
Только все не так получилось. Вначале шло гладко – ехали в Иерусалим по Шаронской долине с волнистыми полями и россыпями мака, с пальмами и магнолиями, кипарисами и олеандрами, с вереницами верблюдов и стадами овец цвета ржавчины. Недалеко от латрунского монастыря Борух увидел изумительно красивое дерево, невысокое, все в розово-фиолетовых цветах, облепивших ветви и сучья, так что листьев не было видно. Возможно, они вообще отсутствовали. Мимо проходили двое паломников, говоривших по-немецки. Борух, некогда общавшийся с немцами-колонистами в Малороссии, обратился к ним на смеси немецкого и идиша:
– Господа, как называется это дерево?
Один из них скривился и с глубоким презрением ответил:
– Иудино.
И вот, когда Шаронская долина закончилась, когда слева и справа выросли сухие кремнистые горы, их маленький отряд окружили, паля из ружей, какие-то страшные всадники в странных балахонах и с лицами, обмотанными клетчатыми шарфами. Два турка-охранника в красных фесках с большими пистолетами и саблями даже не пытались сопротивляться. Они послушно сдали разбойникам оружие, затем вывели к ним рава Йосефа Цейтлина, и все трое расположились на руинах старой, сложенной из плоских камней, стены, оставшейся то ли от когда-то стоявшего здесь дома, то ли от полутораметровой ширины «межи», некогда разделявшей два оливковых владения. Один из всадников спешился, размотал шарф, закрывавший пол-лица, и сменил его на феску, тоже красную, но с синей кисточкой. Взгляд его при этом был полон достоинства, как у человека, выполняющего некую сверхважную миссию.
У него начался разговор с равом Йосефом, причем по тому, что обращались они при этом не друг к другу, а к туркам, было ясно, что те исполняют роль толмачей. Разговор был не очень долгим, так что путники, не понимающие, в чем заминка, но изрядно перепугавшиеся во время стрельбы, не успели ни как следует разволноваться, ни устать вытягивать шеи, чтобы разглядеть, как там идут дела у их обожаемого рава Йосефа. А обожаемый рав Йосеф, закончив переговоры, кликнул сына и велел ему принести лист веленевой бумаги, ручку со стальным пером и чернильницу. Все вышеперечисленное было немедленно извлечено из большой кожаной сумки с застежками в виде головы льва c разинутой пастью и головы верблюда, причем, когда сумку застегивали, получалось, что лев верблюда пожирает. Рав Йосеф обмакнул перо в чернила и что-то довольно долго сосредоточенно писал. Потом размашисто расписался, помахал листком, чтобы поскорее просохли чернила, и вручил его арабу. Тот, очевидно, главный у них, отдал какие-то распоряжения остальным и, взгромоздившись на верблюда, отбыл. Арабы в шарфах по-прежнему гарцевали тут и там с ружьями, направленными на перепуганных переселенцев, а рав Йосеф поднялся с камня и, не повышая голоса, начал:
– Друзья мои!
Мгновенно воцарилась тишина. Гробовая. Ибо запахло гробами. Люди словно закоченели. Даже арабы застыли, как памятники, на своих поджарых конях.
– Друзья мои! – откашлявшись, повторил рав Йосеф. – Мы с вами попали в большую беду. Эти люди – он указал на ближайшего всадника – разбойники. И мы с этого момента их пленники. Они будут требовать с евреев Иерусалима большой выкуп за наше освобождение. О тех деньгах, которые у нас, сейчас почему-то речь не ведется, равно как и о наших пожитках, которые эти бедуины могли бы продать, и тем самым обогатиться. Мы тоже не будем пока заводить о них разговор. Если удастся, потом вернем раву Гиллелю, чтобы как-то скомпенсировать расходы иерусалимцев. Вы должны понять – в Иерусалиме почти нет еврейских фабрик и крайне мало еврейских ремесленных мастерских. Я уже не говорю о торговле и о банковских конторах. Подавляющее большинство наших собратьев учится в ешивах и колелях. Живут на гроши, которые шлют сюда из-за границы те евреи, что могли бы прислать много денег, да не хотят, и те, что хотели бы прислать много, да не могут. Удастся ли им сейчас собрать нужную сумму? Единственное, что мы с вами в силах сделать, – это положиться на Вс-вышнего и молиться ему, молиться, молиться, молиться...
Молиться... молиться... молиться...
Борух не заметил, как вновь задремал под лучами весеннего солнышка. Проснулся он оттого, что почувствовал – на лицо упала тень. Человеческая.
Он открыл глаза. Перед ним стоял человек без куфии или фески, одетый по-европейски, но явно араб. У него были короткие жесткие черные волосы, маленький рот и круглые карие глаза. На вид ему было лет тридцать, но могло быть и двадцать, и сорок. Морщины, если и были, то в глаза не бросались. Нижняя часть лица была выбрита, хотя и не очень чисто. Увидев, что Борух проснулся, этот симпатичный туземец снял с плеча ружье. Усмехнулся – и направил его на Боруха.
Сосны, конвоирующие тропку, вползающую в ущелье, точно гигантский скорпион, были низкорослы и клонились вперед, протягивая вошедшему длиннопалые лапы.
– Ты уверен, что видел, как Оседлый к ним пошел? – Не поднимаясь с земли, спросил размякший от поздневесеннего солнышка бедуин-охранник Али Рахман.
Его напарник Керим кивнул и продолжил сладко спать, стоя с ружьем наперевес. Али Рахман взял свое собственное ружье, затем нехотя поднялся и зашагал по тропе, давя хрустящие сосновые ветки.
Опять этот Харбони! Что ему здесь нужно? Он как-то очень тихо появился у них в отряде. Явно оседлый, что никому не нравилось – сидел бы у себя в Наблусе и к гордым бедуинам не совался.
«Арабы!» Да какие они арабы, эти оседлые?! Одно название! Настоящие арабы – это они, бедуины, вольные странники пустыни. Разве соратники Мухаммада, первые в мире воины Аллаха, копались в земле и строили себе глинобитные дома? Нет, приходя в новое место, они потихоньку засыпали имеющиеся в округе каналы и водоемы, разрушали дамбы и плотины. Они не брюхатили землю, умоляя ее в благодарность родить им ячмень и пшеницу. А иноверцы, что занимались этим позорным делом, вынуждены были, гонимые неурожаем, оставлять насиженные места или вступать с новыми хозяевами этих мест в кровавую битву, которую они неизменно проигрывали.
И когда арабы, великие кочевники, завоевали полмира, большинство их прельстилось уютом, которым наслаждались ими же побежденные народы. И начали они, презренные, селиться в глиняных и каменных домах, а кто побогаче – строить себе дворцы. И начали возделывать землю, по которой вихрем проносились их деды. И начали заново прорывать каналы, засыпанные их дедами, строить дамбы, разрушенные их дедами.
Да, опоганился народ! И лишь бедуины – последние носители духа свободы – остались верны образу жизни предков. Они не прельстились плоскими крышами или купольными перекрытиями. Черное небо пустыни с тысячами звезд, которые запалил Аллах – вот единственный потолок, под которым они были согласны жить. Они не приковывали себя к капризной земле. Пусть скудная пища странника – зато ни от кого не зависеть. Помолился Аллаху – и снова в путь! И главное – им, бедуинам, не указ ни фирман, присланный из Стамбула, ни свирепое распоряжение местного турецкого каймакама. Всемогущий Аллах – единственный, чью волю они готовы исполнять. И то – если она совпадает с их собственной волей.
Но вернемся к Харбони. В первый раз Али Рахман увидел его в их лагере неделю назад. Тот слез с гнедого коня и прямым ходом направился в шатер к самому Шукейри. А уже через полчаса бедуины перешептывались о том, что он принес сообщение, будто в такое-то время ожидается караван из Яффы в Иерусалим. Причем сам он явился к шейху Шукейри с уже готовым планом захвата и ограбления этого каравана. И уничтожения. Да-да, пусть Аллах покарает, если это ложь!– по свидетельствам подслушивавших, Харбони спокойно так предлагал перебить всех переселенцев до одного, до последнего ребенка. Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха, высокого, великого! Это все-таки слишком! К тому же, какая от такой резни выгода? Шейх Шукейри тотчас же перекроил его план и решил не только не убивать их, но и не отбирать у них ничего, и ни в коем случае не допускать насилия над женщинами. Но при этом запросить за них у рава Гиллеля, руководителя ашкеназской общины Иерусалима, бешеные деньги. Харбони рвал и метал, но ничего не в силах был сделать. Бедуины, которым абсолютно все равно было, кого обчищать, лишь удивлялись, откуда у этого по-чужому одетого мусульманина такая ненависть к евреям.
Однако шейх Шукейри сказал «Нет!», и Омар, скрипя зубами и скрепя сердце вынужден был смириться.
И вот теперь, воспользовавшись тем, что их с Керимом сморило на поздневесеннем солнышке, он зачем-то пошел к пленникам. Зачем?
Чем ближе к лагерю заложников подходил Али Рахман, тем тревожнее у него становилось на душе. Уж больно давила тишина, нависшая над ущельем. Казалось, и люди, и животные, и растения застыли в ожидании чего-то. Чего?
Когда Али Рахман выскочил на узенькую прогалинку, стало ясно – чего. Выстрела. Харбони сжимал в руках ружье, направляя его на растерянно стоящего напротив полноватого черноволосого паренька лет двадцати-двадцати пяти с черной бородкой, в черной круглой шапочке и в круглых очках. Тот, как зачарованный, смотрел прямо в дуло, прямо в черный зрачок, из которого должна была вырваться смерть. Смотрел и молчал. А Харбони говорил низким с хрипотцой голосом:
– ...И по дороге в ад не забудьте еще разок заглянуть в наш мир и передать всем вашим родным и присным и всей вашей еврейской братии, что всякий раз, как они запустят свои жадные лапы в нашу Палестину, мы будем их обрубать, и что первым таким окровавленным обрубком стала ваша неосторожная компания.
Али Рахман понял, что монолог заканчивается, что точка сейчас будет поставлена, причем с таким громом, который разнесется по всем окрестным ущельям. И когда вернется Шукейри и выяснит, что Али Рахман не уберег одного из пленников (одного ли? Этот сумасшедший на многих нацелился), а следовательно, не выполнил приказ, похоже, что по ущельям еще раз разнесется гром. Он быстро обвел глазами лица притихших евреев. Трусы! Не ринутся спасать товарища! Впрочем, что они могут сделать?
– Эй! – крикнул Али Рахман, срывая с плеча винтовку и направляя ее на Харбони. – Бросай оружие!
– У меня приказ шейха Шукейри, – отчеканилХарбони. – Эти евреи должны умереть.
Рав Йосеф, успевший немного поучиться арабскому в преддверии переезда в Землю Израиля, побледнел.
– Клянусь Аллахом, ты лжешь! –шепотом произнес Али Рахман. – Все твои слова – ложь на тараканьих ногах! Шейх свои приказы отдает Абеду, а Абед сообщает мне. Так скажи, с чего это вдруг Абед велел беречь жизнь пленников, если шейх желает их расстрелять. Лжец ты, лжец! О таких, как ты, сказано: «И умрут они, и Аллах не защитит их!» Бросай оружие – или я стреляю!
Не больше двух секунд боролся Харбони с искушением выстрелить то ли в еврея, то ли в Али Рахмана. В первом случае два выстрела – его и Али Рахмана – должны были прозвучать одновременно, а платить жизнью за торжество своих идей Харбони не был готов. Во втором случае, пока он перезаряжал бы свой «Шарп», у евреев было бы достаточно времени, чтобы кинуться врассыпную. А вот Шукейри за убийство своего верного бойца вряд ли поблагодарит наглого чужака. Скорее всего, дело кончится погоней, поимкой, а дальше... От одной мысли о том, что будет дальше, у Харбони все тело начало ныть.
– Ладно, – промолвил он, опуская ружье. – Не стреляй. И оружие у меня отбирать не надо. Я буду тихим. Как сказано в Коране, «они не услышат там ни суетных, ни греховных речей, а только слово «Мир! Мир!» И Абеда звать не надо. Я сам пойду к Абеду.
Харбони сидел, скрестив ноги, на коврике из верблюжьей шерсти и молча наблюдал за хлопотами Абеда. Растопив очаг верблюжьим кизяком, тот поджаривал зеленые кофейные зерна. Для этих целей использовался железный ковшик с длинной ручкой. Обжарив в нем зерна, хозяин охладил их и начал размалывать. При этом он не просто толок их в медной ступке, а демонстрировал свое мастерство, выстукивая ритмическую бедуинскую мелодию.
– Ты мелешь кофе с утра до ночи, – тихо произнес Харбони. Абед благодарно улыбнулся. Сказать такое бедуину – значило продемонстрировать ему свое величайшее уважение, подчеркивая щедрость и гостеприимство хозяина.
Вода в кофейнике закипела. Абед засыпал в него кофейный порошок, после чего вскипятил напиток еще пару раз. По шатру плыл запах кофе и кардамона, придающего напитку желтоватый цвет и сладковатый привкус.
Уже потом, когда они пили кофе, Харбони как бы невзначай, чисто по-арабски, вновь завел речь о своей идефикс – уничтожении заложников.
– Послушай, Омар, – отвечал ему бедуин, осторожно втягивая кофе, чтобы не оставить ни единой драгоценной капли. – У нас говорят: «Никогда не садись на место того, кто может сказать тебе: «Встань!» Решает все шейх. А я кто? Я второй человек в отряде. Согласен я с тобой или не согласен, это неважно. Как говорится, из кувшина можно вылить только то, что в нем есть.
Харбони подмывало спросить – а как Абед решит, если шейха вдруг уберут. Но он чувствовал, что это не тот случай. Хотя о прославленном бедуинском коварстве ходили легенды, видно было – если этому парню со шрамом, белеющим на щеке, побуревшей от жгучих ветров пустыни, предложить власть над отрядом ценой того, что убьют его нынешнего вожака, он возмутится и... бедуинское гостеприимство, конечно же, не позволит ему всадить в Харбони кинжал или пулю, но всегда есть способы и обычай соблюсти, и цели достичь. Не зря говорят – на каждую корову найдется доярка.
Вместо откровенного призыва к убийству он сказал:
– Шейх Шукейри – человек безумной отваги. Это хорошо. Но это же и плохо. Вместо того чтобы кого-то послать к евреям с письмом от их раввина, он сам помчался. Стоит им хотя бы на секунду заподозрить, кто перед ними – и не сносить ему головы. Да и нам заодно.
Абед внимательно слушал, задумчиво глядя на заботливо развешенные им под сводами дырявого шатра кости любимого верблюда Собхана. Пока Собхан был жив, не было случая, чтобы Абед совершил ошибку. После смерти любимца он развесил его кости в шатре, чтобы тот помогал ему в трудных ситуациях принимать правильное решение. Но сейчас Абед еще не понимал, к чему клонит Оседлый. И Собхан молчал. А Харбони меж тем продолжал:
– Шейх должен вернуться к вечеру. Если его захватят, то за нами явятся среди ночи. Видишь вон ту вершину? Когда луна коснется ее левым боком, надо будет уходить отсюда. Если шейх Шукейри не вернется до того времени, заклинаю тебя Аллахом, прими на себя командование. Расстреляем заложников и уносим ноги, пока эти «Стражи» не нагрянули.
Абед долго молчал. Вернее, молчал Собхан, отказывался дать ему какой-нибудь совет. Затем, очевидно, дал. По крайней мере, через какое-то время Абед сказал:
– Луна левым боком, говоришь? Нет, пожалуй, подождем до рассвета.
Харбони все понял и воспрянул духом. Через десять минут он уже скакал по желто-зеленой пропахшей оливами долине, а Абед задумчиво смотрел ему вслед.
– Куда это он? – спросил подошедший Али Рахман.
– Если Оседлый сегодня вернется один, – тихо проговорил Абед, – значит, он убил шейха. Немедленно застрели его.
Странная ночь опустилась на Иерусалим. Впоследствии ее назвали «Ночь бдения», и еще много лет спустя, когда острые звезды, насквозь прокалывая жгучее иерусалимское небо, возвещали наступление 29 адара, жители города в память о тогдашних молитвах читали псалмы Давида.
Псалмы читались и в ту ночь, в напрягшемся в ожидании Иерусалиме.
«Не встанут высокомерные пред очами Твоими,
Ненавидишь ты всех, совершающих несправедливость!» – звучало в колеле на улице Давида.
«Погубишь говорящих ложь;
Убийцу и обманщика презирает Г-сподь!» – звенело в ешиве у Яффских ворот.
«Из-за множества преступлений их отвергни их!» – гремело под куполом синагоги Хурва.
«И возвеселятся все полагающиеся на Тебя,
Вечно ликовать будут!» – грохотало в бейт-мидраше за водоемом пророка Иехезкеля.
«Ибо ты благословляешь праведника, Г-споди!
Милостью, как щитом, окружаешь его!» – рвалось ввысь из груди молящихся у великой Западной стены.
Все знали – братья в беде! Но о том, что «Стражи» готовят их освобождение, известно было немногим, а о том, когда и как это освобождение свершится – вообще единицам. Зато молились – все. На тягучем ашкеназском наречии с ударениями на первом слоге, со свертыванием резкого «т» в свистящее «с», с обращением радостного «а» в горькое «о», и на крутом сефардском наречии, обрушивающем ударения на последние слоги и точно рубящем предложения острым мечом, и на йеменском наречии, представляющем странный сплав сефардского и ашкеназского, словно родилось оно не на отшибе Аравийского полуострова, а где-нибудь на стыке Европы и Османской империи – на всех диалектах звенело над бессонным Иерусалимом:
«Грабитель хвалится, хулит Г-спода...
Сидит в засаде ... глаза его высматривают несчастного...
Хватает бедняка, увлекая в сеть свою.
Встань, Г-сподь Б-г, вознеси руку свою, не забудь смиренных!»
Даже те, кто молился в синагоге «Хурва», не подозревали, что в трех шагах от них, на заднем дворе, два Шмерла – рав Шик и рав Шерлин раздавали «Стражам» карабины, а также пистолеты, которые те давно уже называли «шмерлехами».
... – Нет, Шимон, – моргая единственным глазом, говорил рав Шик долговязому парню со здоровенным ротвейлером. – Ты с нами не пойдешь. Ребята боятся твоего чудовища.
– Это не чудовище, – возмущался Шимон на идише с круглым английским акцентом. – Это собака, которая замечательно берет след. Правда, Дункан? А что до ребят, то еврею запрещено кого-нибудь бояться кроме Б-га.
– Спасибо за двар Тора, – вежливо отвечал рав Шик. – Нам след брать не нужно. Нас поведет сам Шукейри.
– А если он сбежит? – почти кричал Шимон.
– Не сбежит. А сбежит – тогда и собака твоя не поможет.
Он хотел было отвернуться, но Шимон схватил его за рукав, а пес попытался, встав на задние лапы, положить ему передние на плечи и лизнуть в лицо, чем лишь вызвал у раввина приступ негодования и отвращения.
– Рав, объясните мне, – горячо прошептал Шимон, – почему мы, евреи, так чураемся животных? Как можно любить Творца и отшатываться от его творений?
– Я обязательно дам тебе урок на эту тему, – пообещал рав Шик. – Завтра.
И, бросив укоризненный взгляд почему-то на пса, дескать, мог бы завести себе хозяина поумнее, он вернулся к своим «шмерлехам». Шимон обнял за шею удрученного пса, и оба зашагали прочь.
Раздача оружия меж тем продолжалась. Появился рав Гиллель и встал поодаль, задумчиво глядя на освещенных луною парней с пейсами и в ермолках, которые с удовольствием разбирали карабины и пистолеты. Они не сомневались, что мудрость Торы усваивается куда лучше, когда перемежается с учениями на местности, которые им чуть ли не ежедневно устраивали оба рава Шмерла, и теперь были счастливы применить полученные знания на практике. Неясно было, правда, как многие из них, в жизни не зарезавшие курицы, потому что для этого существуют специальные резники, поведут себя, когда объектами их столь долго тренированной меткости станут живые люди. И раввины, и ешибохеры надеялись, что слезы, терзания совести и явления окровавленных призраков придутся на отдых после битвы, на тяжелые ночные часы, полные прерывистых кошмаров или тягучей бессонницы. А в бою парни будут действовать четко и хладнокровно, как действовали во время учений. В любом случае никого из них не тревожило еще одно обстоятельство, которое, помимо угрозы человеческим жизням, в этой истории мучило рава Гиллеля.
Ведь это был тот самый рав Гиллель, что всякий раз, когда к нему приезжали гости из Европы, напутствовал их словами: «Передайте евреям вашего города и вашей страны, что настало время все лишнее выбросить, все необходимое забрать с собой и двинуться в Эрец Исраэль». Это был тот самый рав Гиллель, который, когда к нему пришли муж и жена, решившие покинуть землю Израиля потому, что муж попросту не мог найти средств к существованию – жена при этом говорила, что хочет остаться и готова сидеть на хлебе и воде, лишь бы жить в Эрец Исраэль, да чтобы дети Тору учили – рассказал им следующую притчу:
«Некую пару Вс-вышний благословил таким количеством детей, что они уже не умещались за одним столом. И решили родители, что они вдвоем будут сидеть за отдельным маленьким столиком, а дети – за большим. Все сыновья и дочери согласились, и лишь один, самый маленький, заупрямился – хочу кушать с мамой и папой за одним столом или не буду вообще! И уговаривали его, и упрашивали, и заставляли – ни в какую! Родителям ничего не оставалось, как подвинуться и пустить ребенка за стол».
Он повернулся к молодому отцу и мужу, у которого из-за бесконечных забот о куске хлеба для семьи в черных волосах, словно звездочки в ночном иерусалимском небе, уже сверкали сединки, и тихо произнес: «Сын мой, действительно, наша страна невелика, и зачастую паре рабочих рук трудно в ней найти применение. И есть на свете страны, развитые весьма, страны, которые благословил Вс-вышний большим богатством. А нашей земле еще предстоит вернуть себе былую славу и изобилие. Но помни – дитя, которое в слезах кричит: «Хочу сидеть за отцовским столом и нигде больше!» – это дитя дождется часа, когда не только духовный, но и обычный его голод будет утолен».
Рав Гиллель не ограничивался поучениями. Он помог юноше найти работу и, сам не будучи богачом, поддерживал его материально, пока тот не встал прочно на ноги.
Сейчас он стоял в глубине недавно отстроенной арки, прислонясь к железной двери, и смотрел на ребят в черных ермолках с карабинами в руках, один за другим ныряющих в зубастую брешь в стене, чтобы, растворившись в кротовьих переулках Старого Иерусалима, вынырнуть уже по другую сторону его расчерченных в клетку стен. Либо у Шхемских ворот, где вместо бойниц – ниши со скульптурами. Либо у Львиных, над которыми нависли каменные морды, возможно, тех самых львов, что привиделись султану Сулейману Великолепному в ночном кошмаре, который придворными мудрецами был истолкован как знак, что надо строить новые стены вокруг Старого города. Либо у Сионских, через которые почти столетие спустя в этот старый город на плечах охваченных беспричинной паникой арабов ворвутся израильские солдаты, и произойдет окончательная и необратимая встреча стосковавшихся за тысячелетия друг по другу жениха и невесты, Народа и Земли. Одного за другим провожал рав Гиллель уходящих взглядом и шептал слова Торы: «А сыны Израиля уходили – свободные и бесстрашные!»
Свечение на востоке было подобно лунному, но шло по всему горизонту. Летучие мыши, очевидно, почувствовали, что скоро эти робкие льдистые лучики окрепнут, засветятся новыми теплыми красками и в клочья разнесут черные шатры, которые бедуинка-ночь воздвигла на склонах нагорья Наби-Самуэль. В холодных голубых волнах разлившегося по небу сияния, они метались с каждой минутой все отчаяннее, и когда эта истерика, эта какофония пятен достигла апогея, унеслись в зияющие меж белых валунов черные провалы.
Где-то рядом обрушилась горсть камушков, затем треснула ветка. Омар Харбони весь напрягся, прижав палец к курку карабина с такой силой, что даже в мутных предрассветных лучах видно было, как тот побелел. Спокойно! Это то ли даман, то ли ихневмон – мало ли какая четвероногая мелочь здесь шляется. А может, шакал. Как бы в подтверждение этому из-за косматого, поросшего молодым сосняком гребня послышался хор шакальих стенаний.
А по обнаженному небу уже побежали первые краски. Казалось, там только что вспыхнула яркая радуга – вспыхнула и развалилась, и все цвета перемешались в наступившем хаосе. Коктейль. Петушиный хвост. Отсюда, с высоты, вся равнина была как на ладони. Правда, дорогу можно было разглядеть с большим трудом – ее и в упор-то различить было непросто – те же камни, что и вокруг, только помельче. А травка, недоеденная бедуинскими козами – она даже на дороге успевает подрасти, прежде чем колесо очередной повозки ее раздавит. И это тракт Иерусалим – Тверия!
Да, Палестина – мертвый край. Так пусть он таким и остается! Пусть будет вечно на теле земли подобен шраму, атласному пятну от ожога – лишь бы никогда дождевыми каплями не обрушивались на эту землю сыны проклятого племени, мечтающие перепахать сначала ее, а затем и весь мир!
На озаренной восходящим солнцем простыне равнины показались три точки. Они! Даже Сариа зашевелился за валунами и напряженно заржал.
– Тихо! – прикрикнул Харбони, и конь опять замер.
Сейчас Харбони тремя выстрелами свалит Шукейри и двух его спутников, скорее всего, этого самого Гиллеля, да будет он проклят, и еще какого-нибудь еврея, да будут они все прокляты! Затем он спустится и подберет феску шейха и – что там у евреев – картузы, шляпы или меховые шапки, каждая из двенадцати лисьих хвостов. А дальше надежда на ноги-крылья Сариа.
На этих крыльях влетит он в лагерь, обрушит на бедуинов новость:
– «Вставайте! Шейха убили! Мы с ним были вдвоем, а тех было трое! Шейх Махмуд – о святая душа! – наслаждается гуриями в Райском саду. А этих убил я – вот этой самой рукой! Из вот этой самой винтовки! Отмстим, братья! Уничтожим змеев, змей и змеенышей, попавших нам в руки! Не нужны нам их мерзкие деньги! Смерть проклятому отродью!»
Конечно, все это страшно рискованно. Найдется кто-нибудь вроде Абеда или Али-Рахмана, кто засомневается, не сам ли Оседлый разделался и с Шукейри, и с евреями – уж больно гладко все соответствует его навязчивой идее расправиться с пленниками. Но что тот сможет против толпы? Если как следует разъярить орду бедуинов, если со всех сил заорать «Дави евреев!», то начнется такое, что десять али-рахманов и двадцать абедов ничего поделать не смогут. Воодушевленный этой мыслью, Омар крепче сжал в руках свой «Шарп».
Секунды тянулись нестерпимо долго, слипаясь в минуты. Солнце медленно вскарабкивалось на синюю крутизну, упираясь лучами в уступы редких облаков. Точки на дороге понемногу росли, превращаясь во всадников. Уже ясно различимы были очертания верблюда, на котором чернел человек в феске – шейх Шукейри, – и по тому, что слева и справа плыли два пятнышка поменьше, Харбони понял – спутники шейха едут на ослах. Что ж, так и положено зимми! Хозяева-мусульмане должны возвышаться над униженными неверными. Ах, если бы все было настолько просто! Чувствовал Харбони, сердцем чувствовал – евреи лишь маскируются под зимми. Захватить они хотят этот край, сердце мира!
Расстояние между ним и странной процессией уже сократилось настолько, что можно было разглядеть ружейные дула, которые оба еврея направляли на Шукейри.
Гм... Неплохо придумано! В случае малейшего подвоха, малейшего даже шевеления со стороны араба, оба стреляют одновременно, и хотя бы один да попадет.
Тьфу! Плохо придумано! Дурацкий план! Вздумай сейчас Шукейри попросту вывалиться из седла и, перевернувшись в воздухе, встать на ноги – а для бедуина это проще простого – и получится, что один из конвоиров уже из игры выбывает – между ним и Шукейри тупо стоит верблюд; а успеет ли другой среагировать, большой вопрос. Привычный к схваткам бедуин с карабином в руках увернется от вражеской пули и сам всадит пулю в неуклюжего еврея быстрее, чем произнесет имя Аллаха. Но ведь проклятый Гиллель с сообщниками это прекрасно понимают. В чем в чем, а в хитрости их племени не откажешь. Значит, они что-то замыслили. А этот конвой – для отвода глаз.
Харбони почувствовал, как по спине бежит неприятный холодок. От евреев можно всего ожидать. Но почему шейх Шукейри дает себя обмануть?