Но на самом деле был вопрос, на который он не был готов отвечать. И дело было даже не в том, что никому и в голову бы не пришло спрашивать – «а какова, уважаемый капитан Кацир, во всей этой истории роль вашего отца?», ведь если тебя не спрашивают, это не значит, что тебе не придется отвечать. И не в том, что доносить на собственного отца – сомнительная доблесть... Нет, самое главное, что сейчас, порвав с отцом, он любил его сильнее, чем когда-либо.
«Милый, ответь, это я!»
Ему показалось, что у дикторши, наговаривавшей текст, вдруг изменился тембр голоса, стал таким родным, и слова уже стали другими: «Милый! Отзовись! Сейчас это действительно я! Твоя Яэль!»
– Яэль!
– Коби, Коби, мой Коби! Какое счастье, что ты жив! У тебя мобильный телефон так долго был выключен – я уже почти отчаялась! А потом – как ни позвоню, всякий раз занято!
– Это тебе просто не везло, – улыбнулся Коби. – Не так уж я много и говорил.
– Да нет, ну сейчас я уже знала, что все в порядке – начальнику твоему звонила. А потом и по телевизору тебя увидела. Кинозвезда ты моя!
– Теле-...
– Теле... Да, а знаешь, как было страшно, когда сообщили, что на вас напали. И Ноамчик как раз проснулся! Как почувствовал – теребит своего Тигра и все спрашивает «Как ты думаешь, где сейчас папа?» А я слезами заливаюсь, схватила его в охапку – и к Каплану. Он человек верующий, знающий – поближе к Б-гу, чем мы, будет. – Что, говорю, на себя принять, если мой Коби жив останется? Шабат? Кашрут? Законы семейной чистоты? И знаешь, что он мне сказал, этот мудрый человек? Начните, говорит, жить по правде.
– Что ж, – повторил Коби, глядя на телевизионщика, – теперь я готов ответить на все ваши вопросы.
– Да, похоже, вы уже ответили, – пролепетал тот.
– Зря вы так думаете, – усмехнулся Коби. – Я могу еще кое-что вам рассказать. И о том, как поселенцы, которых нам велено было вышвырнуть вон, спасли нас от «Мучеников Палестины», и о том, как мой отец, депутат Кнессета Йорам Кацир, войдя в сговор с палестинским денежным воротилой Абдаллой Таамри, собрался строить на территории бывшего, а ныне возрожденного, поселения Канфей-Шомрон казино, и о том, как он прислал сюда своих людей, чтобы они убрали неугодных свидетелей. И у этих людей, и у самих свидетелей вы сможете взять интервью – они находятся под охраной вон в тех вагончиках. Нет-нет, не в тех, слева – там арабы, которые во время нападения на нашу базу захвачены в плен, с ними вы тоже потом побеседуете, – а эти вон там, на горке, видите? Сейчас мы с вами прошествуем вон туда. Там вы, а вместе с вами и телезрители, сможете побеседовать с секретарем господина Таамри Камалем Хатибом, а также с Юсефом Масри, убийцей семьи Сидки, той самой, по поводу уничтожения которой по всему миру уже две недели идет свистопляска. Так что, господин СМИ, не выключайте видеокамеру.
В этот момент вновь послышался рокот мотора, и на поляну выехал старенький-престаренький «рено». А может быть, старенький-престаренький «пежо». Марка машины не имеет значения. Важно – кто в ней приехал. А приехал – я.
Амихай, художник Амихай, знал, что когда-нибудь он напишет этот день, один из лучших дней его жизни. Но сейчас, когда все бросились разбивать палатки, его вдруг охватила усталость. Нет, не усталость после бессонной ночи, тяжелейшего перехода и жестокого боя. Была какая-то усталость внутренняя, как будто он себя увидел откуда-то из космоса и вдруг подумал:
«А чего копошимся? Вот – Натан Изак погиб, Ниссим Маймон погиб. А что, разве мы победили? Эти ребята нас впустили в Канфей-Шомрон, так ведь и других прислать могут. Против нас – весь мир! А если победим? Стоит клочок земли, пусть даже Святой земли, того, чтобы из-за него убивать и умирать?» Ответа не было. Была растерянность. Эта растерянность и породила усталость. Амихай напрягся. Надо было найти какой-то противовес этой внезапно накатившей апатии. И он нашел его. В мозгу зазвучали строки из книги рава Хаима:
«Амихай. Мой Амихай! Он ведь стал художником. Замечательным художником. У меня на стене висит его картина с коротким названием «Я». На этой картине изображены луна и осколок стекла. Сквозь осколок на беззвездный мир изливается лунный свет. Когда Натан Изак увидел эту картину, он сказал странную фразу, которую я и по сей день пытаюсь осмыслить: «А ведь Амихай мудрее тебя. Для тебя наш Израиль – убежище, где мы можем отсидеться, чтобы нас не уводили и не выдавливали. Но ты, раввин, забываешь, что обращенные к фараону слова «Отпусти народ мой...» имеют продолжение «...чтобы он служил мне». Мы можем выполнить свою работу не как скопище спасшихся евреев, а лишь как народ, и только на своей земле. Ты же знаешь – как луна, отражая солнечный свет, рассеивает скопившуюся в мире тьму, так и наш народ, отражая свет Вс-вышнего, изгоняет из мира зло. И большой кусок стекла, еврейское государство, и малый – Канфей-Шомрон – необходимы, чтобы Земля, наконец, расправила четыре своих крыла и полетела в завтрашний день».
Особенность климата Израиля заключается в том, что в смежных районах зачастую стоит совершенно разная погода.
Вот и теперь – в то время как на Шхем обрушилась буря, над поселением Канфей-Шомрон дело ограничилось небольшой упитанной тучкой, чьи края солнце аккуратно обшило золотой нитью, после чего начало из-за нее испускать лучи, широкие, как хвосты у комет.
– Вот здесь я жил, – сказал Эван, показывая на большой пустырь, который никак нельзя было заподозрить в том, что на его месте когда-либо был дом.
О том, что здесь некогда ступала нога человека, свидетельствовали лишь остатки изгороди вокруг зеленого пространства, на иврите называемого словом «гина» – нечто среднее между садом и газоном. Но тоненькая трехлетняя акация, о которой так беспокоился Эван в разговоре с Арье, была жива, хотя и совершенно не видна из-за обступивших ее сорняков. И стебли мальвы, длинные и косые, как жирафьи шеи, качались под январским ветром. Вот только цветов на них не было.
Тото, смешно перебирая лапами, выскочил на пустырь и начал кругами по нему бегать, временами надолго задерживаясь, чтобы обнюхать очередной клочок малой родины. Сгонял к разломанной автобусной остановке, возле которой в былые времена частенько сиживал, провожая грустным взглядом автобус с отъехавшим хозяином. Затем вернулся, сел с недоуменным видом, дескать, все хорошо, но дом-то кому мешал? Почесал задумчиво задней лапой за ухом. Вдруг бросил на Эвана совершенно человеческий взгляд – мол, думаешь, я дурак, не понимаю, какой это все ужас? И горько-горько заскулил.
Эван обернулся, чтобы что-то сказать Вике, и увидел, что та спит прямо на траве, сжавшись в комочек. Солнышко грело, куртка грела, позади была бессонная ночь. Ничего удивительного, что девчушка сварилась. Эван и Тото вытянулись рядом, причем Тото по-кошачьи завалился на спину, растопырил лапы и подставил пузо пригревшему солнцу. В такой позе он и захрапел.
Трава была свежей и нежной. Эван закрыл глаза и некоторое время так лежал, обследуя языком дырки между прореженными зубами. Подумал, что зубы выбили и дома выбили. Но зубы можно вставить, а дома отстроить. Потом все куда-то поплыло, и вдруг он увидел школу в Канфей-Шомроне. То есть наяву ее уже не было... или еще не было. Но он увидел.
И увидел мальчика-второклассника, сидящего за партой. В окне виднелось восстановленное здание Канфей-Шомронской синагоги и дома, дома, дома. Белые с красной черепицей, они казались парусниками, плывущими по зеленому озеру садов. Мальчик был весь в веснушках. Он был губаст и скуласт, как Эван, но смотрел на мир голубыми Викиными глазами. Сейчас из этих голубых глаз текли слезы.
– Учитель, – скулил мальчик. – Я забыл вот этот значок... и этот... и этот тоже забыл. Вот вы говорите, Раши – великий комментатор Торы. Но если он такой великий, зачем он стал выдумывать этот... как вы его называете... шрифт! Почему не мог писать нормальными ивритскими буквами? Ведь тысячу лет назад, когда он жил, они уже были придуманы.
– Успокойся, Натан! – раздался голос учителя. – Зачем был нужен специальный шрифт, мы с тобой потом разберемся. А пока я хочу объяснить, с чего Раши начинает свои комментарии. Видишь ли, Тора – это прежде всего набор заповедей. Вот и начиналась бы с заповедей – «Дескать, Пейсах празднуется тогда-то и так-то...» А вместо этого начинается она с сотворения мира – «В начале сотворил Б-г небо и землю». В чем же дело? Давай-ка вместе почитаем Раши.
Камера выплыла в окно, и Эван увидел школу со стороны – красивое двухэтажное здание, не чета скромной бетонной постройке, которая когда-то была на этом месте. Он увидел новый клуб, на котором была прибита золотая дощечка с надписью «Мерказ-Изак» – «Центр имени Изака», – и в горле у него засвербело, он увидел рава Фельдмана на балконе своего заново отстроенного, но довольно неказистого дома. Рав Фельдман был совсем седой. Он помахал Эвану морщинистой рукой и ушел в комнату. А два голоса – мужской и детский – слаженно произносили строки, написанные тысячу лет назад:
«Почему же Тора начинается с сотворения мира? Потому что, если скажут народы мира Израилю: «Разбойники вы, захватившие земли других народов», ответят им сыны Израиля: «Весь мир принадлежит Вс-вышнему, да будет Он благословен. Он сотворил его и дал земли тому, кто Ему угоден. По воле Своей Он землю эту дал им на время, потом по воле Своей отнял у них и отдал ее нам навсегда».
На этом заканчивается история возвращения евреев в Канфей-Шомрон и начинается история его восстановления.
Глава последняя
Даббе
Над наблусской долиной нависла туча. Тяжелая, жирная. Словно какое-то чудовище подмяло Шхем своим чугунным брюхом. На крышу сейчас не было смысла подниматься. Лучше через окно смотреть, как небо плетьми дождя сечет беззащитные здания. А вон там, на Кабире, где, словно змея Рубика, тянется Элон-Море с его белыми домиками, там просвет. Опять эти евреи выкрутились.
Даббе обнаружил, что еще держит в руках пульт от телевизора, который минуту назад выключил после того, как посмотрел новости и узнал обо всем – и о поражении «Мучеников», и о том, что начали восстанавливать Канфей-Шомрон, и о разоблачении Йорама Кацира и Абдаллы Таамри. На этих двоих ему наплевать, а восстановление поселений пока еще штука проблематичная. Момент они, конечно, выбрали правильный, только вряд ли что-то выйдет из их затеи. Скорее всего, израильтяне, как только силу почувствуют, свернут это дело. А вот то, что сорвался его план спровоцировать большую войну с Израилем – это обидно. И ведь как все было продумано. Он, укрывшись под псевдонимом «Даббет уль-Арз», накручивает Мазуза, отправляет ему одно электронное пророчество за другим, а куда бедолажке Мазузу обращаться-то, чтобы проверить, действительно ли есть в хадисах такое пророчество, которое, кстати, на него, Мазуза, намекает, или придумал кто-то? Естественно, к своему учителю, одному из крупнейших в Палестине специалистов по хадисам профессору Вахиду Мухаммаду Али. Так никогда Мазуз и не узнает, что «Даббе» и Вахид – одно и то же лицо, и что именно профессор Вахид подбивал своего ученика спровоцировать войну с сионистами.
Какая гениальная мысль: захват поселения Канфей-Шомрон – скорый и неизбежный приход ХАМАСа к власти, а вслед за тем – бесконечная война, которую Израиль выиграть не сможет, и, растеряв все духовные свои подпорки, как то: религия, сионизм, патриотизм – в какой-то момент просто начнет разваливаться.
Но выходит – все зря. Зря он присылал Мазузу по электронной почте, а затем зачитывал по телефону цитаты из несуществующего сборника хадисов Сунаджиба аль-Салиха, зря тратил силы на подделку старинного текста, который потом сканировал, зря, когда Мазуз к нему обращался, давал компетентное заключение, зря лгал, что в месяц мухаррам можно вести войны, что Даджаля одолеет не Исса, а человек с именем, похожим на название враждебного народа (ах, какое выходило чудесное созвучие – Мазуз – Маджудж), что Кинерет должен обмелеть лишь наполовину, а не полностью... А какая блестящая была выдумка, что Даджаль окажется между жизнью и смертью и будет подобен растению...Все – зря. Все – зря. Евреи в очередной раз победили. Но это полбеды. Откуда это мерзкое ощущение, что они не могли не победить? Что они и есть главные фигуры в человеческой истории, а он – вроде статиста? Вахид прошелся по комнате, подошел к окну. Горные хребты, потемнев, казались отражением туч. Они глядели на него мрачно, словно чужие. Казалось, родная земля кричит: «Я не твоя, я – их!»
Воздух словно наполнился какими-то прозрачными насекомыми. Начался дождь. Тяжелый зимний дождь.
А ведь борьба эта, можно сказать, по наследству ему досталась. От дальних предков, коренных жителей Наблуса, или, как его тогда называли, а евреи и сейчас называют – Шхема. Он ведь лишь когда в Аль-Бире преподавать начал, взял себе имя Мухаммад Али, а по рождению-то он Маджали. Измельчала его семья в последних поколениях. Отец, Махмуд Маджали, по молодости пытался было бороться. Да оказавшись в Арабском легионе, в Иордании, набрался всяких западных понятий, стал претендовать на «джентльменство», а под конец совсем свихнулся – продал свой дом за бесценок еврейским поселенцам и сбежал в Нью-Йорк.
Один брат, Хусейн, последовал за ним, предварительно продав свою землю евреям. На ней-то и построили этот треклятый Канфей-Шомрон. Другие братья заняты кто чем. Борьба с евреями их не вдохновляет. А Фаиз, брат от другой жены отца, так он еще в детстве помогал евреям их кладбище раскапывать. И это потомок легендарного Шарру! Отважного Акки! Так что остался он, Вахид, один. Чего он хочет? Что он ищет? Почему, запрограммированный прадедами, он все силы тратит на уничтожение евреев? Кто он? Не мусульманин – догмы ислама его не волнуют. Не араб – в отличие от своих братьев и даже от своего отца он не чувствует с арабским народом ничего общего, кроме ненависти к евреям. Не амалекитянин – те готовы были погибнуть, лишь бы прихватить на тот свет с собой как можно больше евреев. И погибли. Последний известный потомок Амалека, снимавший с фронта в разгар наступления русских войск целые дивизии, чтобы успеть уничтожить шестьсот тысяч венгерских евреев, был Адольф Гитлер. Он, Вахид, и не палестинец – такой нации не существует. Это знают все, и в первую очередь те, кто себя так называет. Не шхемец. Такого народа никогда не было, а группа людей, которую можно было бы обозначить этим словом, давно исчезла.
И вдруг страшная мысль потрясла его – может, он вообще еврей? Типичный сын Израиля, с тою же психологией, с теми же ценностями, только с обратным знаком. Или вариант того же, только сильно ослабленный – современный светский израильтянин. Беда только в том, что в каждом израильтянине спит еврей, и порой очень не вовремя просыпается, как, например, в этом чертовом лейтенанте Кацире, который ради каких-то дурацких идеалов погубил карьеру собственному отцу. Перед глазами встали мелькавшие сегодня на экране телевизора кадры – солдаты, обнимающиеся с поселенцами, счастливое лицо какого-то оборванного парня в съехавшей набекрень оранжевой кипе с буквой V и рядом с ним девушки с конским хвостиком, прыгающей от восторга. Тучи еще сильней сгустились. Черным дождем заволокло город Наблус. И, когда сверкнула молния, простая истина пронзила мозг Вахида.– Вот оно что! – прошептал он. – Выходит, все израильтяне – по сути, поселенцы. Только большинство их, слава Аллаху, покамест этого не понимают. А вот как поймут, нам – конец!
Вахид прошествовал в спальню, улегся на диван, закинул руки за голову. Ну что ж... Поражение так поражение. Единственное, что у него от всей этой истории осталось – это память о перемещениях во времени, да и в пространстве, которые он на протяжении последних дней совершал, перевоплощаясь в кого-то из своих далеких предков. В первый раз это случилось тогда, в замке Тоукан, когда он вдруг ощутил, как длиннополый плащ из крашеной козьей шерсти обнимает тело, медные браслеты приятно холодят запястья и щиколотки, а с левого плеча свисает лисий хвост. Вокруг по-прежнему был Наблус, нет, уже не Наблус, а древний Шхем, с домами, сложенными из грубо обтесанных глыб, с террасами, на которых зеленели виноградники, и храмами, источавшими винный аромат и запах горелого мяса...
Тогда, в Шхеме...
«Иштар и Баал, о, как любим мы вас
Настал долгожданной близости час
Как сладко верить что мы и сами
Во веки веков возлюблены вами
И каждый вам в жертву нести готов
Баранов и коз овец и козлов
И лить на алтарь то вино то воду
А вы нам за это несете свободу
Мы знаем что жизнь дается лишь раз
Наполним же радостью каждый час
Мы к вам приводим овец на закланье
А вы нам прощаете наши деянья
И злодеянья...»
Сначала ниточкой, а потом ручейком среди камней вплетается мелодия в какофонию человечьих голосов, криков, топота босых ног, визга зарезаемых животных, блеянья их еще живых собратьев, стука каменных молотков в примитивных мастерских, расположенных тут же, за прилавками, по краям рыночной площади. Она облекается в журчащий женский хор, восхваляющий Иштар, богиню плотской любви, и Баала, могучего бога-оплодотворителя.
«И наши грехи уплывают как тени
И вновь нас зовет океан наслаждений
И как ни дурманят цветы нас порой
Дурманней дыхание плоти живой
О сладость пиров наших... нет ей предела
Но слаще всего обнаженное тело»
Ритм все учащался. Девушки с ресницами и бровями, подведенными сурьмой, украшенные миртовыми венками, в набедренных повязках, расшитых золотистыми нитями и бисером, извивались всем телом, покорные мелодии, выводимой флейтой под струнные переборы кинора, под ритмичный бой бубна, под радостную россыпь его маленьких металлических тарелочек. Казалось, у них на животах пульсируют какие-то дополнительные мышцы, каких нет у обычных людей... И дыхание – частое, прерывистое, порожденное не усталостью, а страстью. Дина поймала себя на том, что и она так же прерывисто дышит, глядя на них поверх голов десятка голозадых ханаанских мальчишек, прибежавших в Шхем на базар из соседней Цриды, что и она притоптывает в такт музыке в своем сером шерстяном пастушеском балахоне, никак не приспособленном для танцев. Ей вдруг почудилось, будто и у нее на животе появились новые мышцы, позволяющие бедрам и жадно трепещущей груди двигаться как бы независимо друг от друга.
– Смотри-ка, – усмехнувшись, произнес большеголовый Шарецер, поглаживая тщательно завитую в соответствии со старинным обычаем бороду. – Похоже, за нас работу выполняют эти девицы.
– И вправду! – подхватил Шарру. – Еще десять минут такой музыки – и она сама, на ходу срывая с себя свой мешок, побежит к нам с криком «Несите меня на блюде к принцу Шхему!»
Шарецер вдруг посерьезнел.
– Ты еще мальчишка, Шарру, – сказал он сурово. – И сейчас не до шуточек. Надо подумать, как эту красотку зацапать.
– Да чего тут думать? – весело сказал коренастый Шарру. – Подойдем я слева, ты справа – и давай! Неужели кто-нибудь сунется, видя вот это?
И он ткнул пальцем в свисающий с левого плеча лисий хвост – знак того, что его носитель принадлежит к личной охране принца.
– Так что задание у нас сегодня – одно удовольствие, – продолжал Шарру. – Заодно по дороге потискаем эту дурочку. Жаль, принц велел ее девственницей к нему доставить.
– Делаем так... – начал Щарецер, не обращая внимания на болтовню своего напарника.
...Музыка все больше затягивала Дину, которую людская волна вынесла прямо к хороводу. В принципе, Шарру и Шарецер уже теперь могли хватать ее. Даже если бы ей удалось вырваться из их цепких объятий, она бы далеко не убежала – уперлась бы в толпу. Правда, как поведет себя толпа – это вопрос. Одно дело сохранять нейтралитет, когда на чужеземку накидываются стражники наследного принца, любимого народом или не очень, а другое дело, когда эта же чужеземка с криком «защитите!» несется к тебе, и все-то, что от тебя требуется, это сделать шаг в сторону, дать дорогу.
– В общем, тут надо подходить вплотную и только тогда брать, – подытожил Шарецер. – Да и принц хорош! Не мог послать с ними еще кого-нибудь, например, Беродаха. У него руки длинные, как паучьи лапы.
Дина не заметила, как сама начала прыгать, не очень умело взметая в такт музыке ручки с синими глиняными кольцами. Прежних танцовщиц сменили новые, с блестящими в лучах факелов телами. Единственным одеянием их были кожаные ленточки, перетягивающие пышные волосы, да сердоликовые запястья. Ногти на руках и ногах были выкрашены хной. Их нагота была частью этой музыки, этого танца, этого базара, ни днем, ни ночью не прерывающего своего гудения. Все со всем было в гармонии, и единственным диссонансом здесь был плащ из овечьей шерсти, крепостной стеной отгородивший тело Дины от чарующего ночного мира. Ах, как давил на плечи этот плащ, ах, как стискивал тело! И опомнилась Дина уже когда схватилась за ворот у горла, чтобы с силой рвануть его, превратить в никому не нужную тряпку и бросить свое свободное тело в водоворот хоровода. Стоп! Неужели это она, дочь Яакова, одна из тех, что пришли в этот мир, чтобы соединить его с Б-гом, чуть не опустилась до того, чтобы участвовать в языческих плясках? Какой позор! «Ты теряешь будущий мир. Остановись немедленно!» – услышала она в душе своей голос отца, как впоследствии в Египте услышал его ее брат Иосеф. Рука Дины выпустила ворот и повисла, как после страшного усилия. Но взгляд по-прежнему был прикован к обнаженным плясуньям. «Немедленно отвернись!» А вот это, как она ни старалась, с первого раза не получилось. К несчастью, не получилось, потому что второго раза ей предоставлено не было.
Мужские руки справа и слева схватили ее за горячие ладошки, и двое мужчин, вернее, один мужчина, а другой еще совсем юноша, в одинаковых длиннополых плащах из крашеной козьей шерсти, в воловьих сандалиях, с медными браслетами на руках и ногах, с лисьими хвостами, свисающими у каждого с левого плеча, поволокли ее прочь от от хоровода, прочь от рыночной площади в проулок, где в тени высоченных тополей неподалеку от глинобитного домика с камышовой крышей в пыли и печали возлежал готовый к соучастию в преступлении рыже-бурый верблюд.
– Пустите, – заорала она, – пустите! На помощь! Отец! Шимон! Леви!
Необходимости зажимать ей рот не было. Единственный из прохожих, вздумавший... нет, не придти на помощь – это было не в традициях города Шхема – а просто поинтересоваться, что там за буча, немедленно, как и предсказывал Шарру, ретировался, завидев лисьи хвосты. Пока ее связывали кожаными ремнями, она так брыкалась, что Шарецеру пришлось буквально навалиться на девушку, придавить и даже чуть придушить ее своим телом.
– Куда вы меня везете? – рыдала Дина, когда, выпрямившись, верблюд вознес ее над равниной, распростершейся у подножия горы Гризим, где обводной стеной, сложенной из каменных глыб, отгораживался от мира живописный Шхем. – Вы что, убить меня хотите?
– Вовсе нет! – реготал Шарру, обхватив девушку сзади и жадно всасывая широкими ноздрями аромат нарда, исходящий от ее густых черных волос.
(Шарецер, убедившись в том, что Дина обездвижена, не стал взбираться на верблюда – да там уже и места не было – а повел его под уздцы).
– Напротив, тебя ожидает море удовольствия. Для начала ты будешь освобождена от тяжкого и ненужного бремени, именуемого невинностью.
– Лучше убейте меня! – задохнулась Дина.
Вскоре верблюд остановился, а затем медленно и аккуратно подогнул сначала передние ноги, так что Дина с Шарру накренились было к шее животного, но тут же и задние, и опустился на землю. Шарецер легко, как перышко, взял на руки притихшую от ужаса девушку. Он шагал походкой крупного хищника, а вслед за ним семенил Шарру. Дину сквозь огромные, но кривые ворота внесли в какой-то темный двор. Тут появились двое факельщиков, и девушка увидела довольно большое, сложенное из разнокалиберных каменных глыб здание со входом, похожим на громадную черную пещеру. В эту пещеру Шарецер и внес Дину. Далее последовал коридор с тусклыми свечами в щелях между глыбами, и Дина оказалась в зале, ярко освещенной факелами. Воздух был пропитан сыростью. Дину швырнули на расстеленную на полу овечью шкуру, и подбежавший Шарру выполнил наконец свою мечту – дрожа от наслаждения, сорвал с плачущей Дины балахон. С сожалением оглядел пока что запрещенную ему, сжавшуюся в комок, девушку и отбыл.
Дина сидела на корточках, обхватив плечи руками. Пахло мускусом и миррой. Кто-то погладил ее по спине. Ко всему готовая, она даже не вздрогнула, а обреченно обернулась. Некто высоченный и волосатый тянул к ней руки, улыбаясь слюнявым ртом.
Ханаанские дубы – невысокие, куцые, с листьями изрезанными, а не обрамленными плавной волнистой линией, как листья европейских дубов. Все-таки хоть какую-то тень в жаркий день они давали. Сотни мужчин, явившихся сюда на общее собрание кое-как под ними разместились, но было настолько тесно, что вряд ли кого-то интересовало, что там скажет князь Хамор и его сын Шхем: все мысли были об одном – поскорее бы это закончилось, чтобы встать, потянуться и отправиться домой, где можно развалиться на подушках, набитых овечьим войлоком, или на жесткой, но прохладной циновке и наслаждаться жареной козлятиной с маслинами, запивая ее сладким отваром из слив и изюма или кислым сирийским вином. Тогда Хамор велел вбить в землю колья и натянуть верблюжьи шкуры. Стало не так жарко, но духоты прибавилось. Верблюжьи шкуры не пропускали не только лучи, но и воздух. К счастью, вскоре подул ветерок. Его наплывы теребили лозы на окрестных террасах, созданных трудолюбивыми шхемцами, и повсюду разлился дурманящий запах перезрелого винограда. Собрание можно было начинать.
Традиция собираться в Дубраве Учителя шла со времен Аврама. Деды нынешних шхемцев вместе с ним пришли из края, где некогда по велению царя Нимрода, он же Хаммурапи, человечество, в те дни еще единое, тщетно пыталось воздвигнуть башню до небес, дабы кавалерийским наскоком разобраться с Творцом. Вместе с Аврамом они же здесь и поселились. А на горе Эваль жертвенник построили. Чудесные были времена. Их тогда было человек сорок. Они рассаживались в кружок под дубами. Аврам вставал в центре, на пригорке, и рассказывал о сотворении мира, о смысле человеческого существования, о Вс-вышнем, Которому все мы бесконечно обязаны. Ветерок играл анемонами, родник, бьющий из-под скалы неподалеку, о чем-то перешептывался со стеблями дикого ячменя, и тень от горы Гризим расстилала прозрачный шатер, чтобы уберечь новоселов от жары. Увы, не успели вчерашние жители месопотамских равнин привыкнуть к обступающим их скалистым склонам, не успели обзавестись хозяйством, как Аврам объявил: «Кто со мной – со мной!» – и двинулся на юго-восток, в долину между Бейт-Элем и Аем. Каждый его шаг в постижении Вс-вышнего сопровождался новым земным странствием, новым жертвенником. Но люди устали от вечного восхождения. Кто-то двинулся с ним дальше, а кто-то остался в Шхеме.
Потом Аврама не стало. Он стал Авраамом. Но для жителей Шхема это было равносильно тому, что он умер. Кончился добрый Учитель, объясняющий, как тихо-мирно скоротать свою жизнь, чтобы и ближних не обидеть, и Вс-вышнему потрафить. Появился фанатик веры, требующий посвящать Творцу всего себя, каждое мгновение своего существования, появился специалист по выведению из собственных потомков суперпороды таких же одержимых, как и он сам. Никто из ровесников Шарру и даже Шарецера его уже, конечно, не помнил, но все так и представляли себе старика с горящими глазами, с пенной белой бородой, в головном покрывале, с которого осыпалась дорожная пыль. Из уст в уста передавался рассказ о том, как он, уже живя в Хевроне, посетил Шхем, со всеми встретился, все осмотрел и подытожил: «Здесь все по-прежнему. Никто и ничто не изменилось с тех пор, как я ушел отсюда». И, увидев добрые сентиментальные улыбки на лицах своих бывших учеников, неожиданно закричал: «Так чему вы радуетесь?! Получается, что все эти годы вы прожили напрасно!»
– И все же, – обращался Хамор к рассевшимся под навесами слушателям, – мы помним и ценим прежнего Аврама. Правила, которые он нам завещал – не идолопоклонствуй, не проклинай Творца, не убивай, не прелюбодействуй и так далее – мы стараемся по мере возможностей выполнять. И отвергаем эти новомодные байки о народце, который якобы станет Светом наций. Свет наций – это мы. Пусть неяркий, зато неназойливый.
Хамор оглядел свою паству. Перед ним были лица... Лица, лица, лица. Черные волосы, схваченные белыми головными повязками, бороды, у большинства завитые в соответствии с халдейским обычаем, но у некоторых – короткие и острые. Были и еще безусые лица. Но главное – глаза. Глаза, глаза, глаза... Они горели ярко. Ярко и гордо.
– Мы свет наций, – повторил, улыбаясь, Хамор. – Но мы не последовали призывам этого нового Авраама, изменившего прежнему Авраму. Мы отказались менять мир. Мир и так хорош – зачем его менять? Мир сотворен Единым! Попытка изменить его – кощунство. А что до самого понятия «Единый». Оно не отрицает того, что у Него есть слуги пониже – Мардук, Астарта! К ним мы обращаемся с каждодневными просьбами, чтобы не обременять Главного. А теперь – к делу…
Края черного войлочного шатра были подняты и подвязаны крепкими бечевками к шестам, на которых он был растянут. Благодаря этому в шатре хватало света и царила осенняя прохлада. Собственно, лишь в начале осени да в конце весны можно было целыми днями держать поднятыми крылья шатра – не слишком жарко и не слишком холодно. Посередине был постелен пестротканый ковер, по краям которого аккуратно размещались изящно расшитые, набитые козьим войлоком подушки для сидения. По углам ковра на высоких стойках держались глиняные светильники, сейчас не зажженные по причине солнечного дня.
Рядом находилась покрытая подстилкой глинобитная скамья на случай, если кто-то из гостей не поместится на ковре. А если вдруг и на скамье не хватило бы места, сбоку один на другом стояло несколько табуретов, грубо сколоченных, но довольно дорогих, поскольку сделаны были из такого ценного материала, как древесина. Поодаль за занавеской располагалась импровизированная кладовка, где хранились верблюжьи седла, сложенные коврики, скатанные циновки, а также меха с вином, водой и маслом. Здесь-то, у занавески, и притулился Шарру, тайком пробравшийся сюда по приказу Хамора в то самое время, когда остальные жители города выражали восторг правителю по поводу его хитроумного плана. Щель между занавеской и деревянным шестом давала вполне приличную возможность обзора.
Прямо перед Шарру на подушках друг напротив друга сидели два неразлучных брата из сыновей Яакова, оба с орлиными профилями, со всклокоченными бородами, в одинаковых серых рубахах, но на Леви была шерстяная шапочка, а на Шимоне – темный шерстяной наголовник, у Леви были каштановые локоны, а у Шимона – черная грива. Хотя день был нежаркий, вино они пили охлажденным – кувшин простоял несколько часов в ледяном ручье, вытекавшем из скалы под склоном горы Гризим. Шарру, несмотря на легкий полумрак, отчетливо видел, что наливают они вино в дорогие медные чаши и закусывают финиками. Возвышаясь над ними, на глиняной скамье сидели пятеро рослых слуг в набедренниках. По обычаю волосы ото лба и выше были у них выбриты, а по краям оставлены. Один из слуг жевал обернутую в листья мяты лепешку. Больше Шарру ничего толком не успел рассмотреть. Потому что в шатер вбежал мальчишка лет двенадцати и сходу буквально закричал:
– Они сговорились! Они сговорились!
Леви подскочил на месте.
– Кто сговорился? О чем сговорился?