Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Четыре крыла Земли - Александр Казарновский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Неожиданно для него самого в душе вдруг что-то треснуло, и последние слова он произнес почти просительным тоном, заглянув в глаза Камалю прямо-таки дружески. Но у Камаля на лице и мускул не дрогнул. Преодолев страх, нахлынувший на него тогда, в зиндане, он решил держаться до конца и, если надо, умереть за того, кому служил всю жизнь – иначе получалось, что жизнь эту он прожил неправильно, а признать это было страшнее смерти, страшнее всего. Поэтому ответил Камаль с привычной монотонностью:

– Что касается – моей миссии, то мы очень обеспокоены – исчезновением Юсуфа Масри – и хотели выяснить, что с ним стало...

– И выяснили? – дружелюбно улыбнулся Мазуз. – Нет, конечно?

Душа Камаля шла трещинами. Чтобы как-то замазать их, он стал говорить еще роботоподобнее, уже делая слегка комичные паузы между словами.

– Да. Мы. Кое-что. Выяснили.

– И что же, позвольте полюбопытствовать?

– Мы выяснили. Что никакого. Заседания штаба. Вчера не было.

Собрался с силами и отчеканил:

– Сайид Мазуз Шихаби солгал.

Мазуз резко встал:

– Ты что, не боишься меня? – спросил он.

Камаль ничего не ответил. Мазуз прошелся по комнате. Надо же, опять сухожилие начало побаливать. Что за черт! Он вытащил из кармана пачку «Ноблесса». Щелкнул зажигалкой. Комната наполнилась отвратительным дымом. Делая одну за другой затяжки, каждая из которых сжигала приличный кусок сигареты, Мазуз резко подошел к стоящему, как пешка на шахматной доске, Камалю и приказал:

– А ну говори, что замышляет против меня Абдалла!

– Саид – не посвящает – меня в свои замыслы, – с ледяным спокойствием произнес Камаль.

– Совсем-совсем? – насмешливо спросил Мазуз.

– Совсем... – начал Камаль и не договорил, поскольку последний звук застрял меж губ, наткнувшись на маленький, но костлявый кулак Мазуза. Падая, Камаль одновременно ощутил во рту вкус крови и услышал вопль Мазуза:

– Аззам! Раджа!

Дверь тотчас же отворилась и оба заплечных дел мастера выросли на пороге. Впрочем, пожалуй, слово «выросли» применимо было только к Радже. Лишь он, амбал, вырос, а Аззам – так, обозначился.

– Кус эмэк, Раджа! – заорал Мазуз, ломая в руке погасший окурок. – ... твою мать! Кус ухтак, Аззам! ... твою сестру! Я вам велел заставить говорить этого эбн-эль метанака – сукиного сына! Вы что, его там в подвале кофе поили, женщин к нему водили, что он так обнаглел? Немедленно идите и устройте ему такое, чтобы он молил о смерти! Или сами окажетесь на его месте.

И, чтобы подчеркнуть свое презрение, закинул ногу на ногу, демонстрируя всем троим грязные подошвы. Арабов сильнее нельзя было унизить.

Не имея возможности воздать злом за зло, но имея потребность его сорвать, Аззам и Раджа схватили несчастного Камаля за руки и поволокли его прочь, на новые муки. И тут, поняв, что все, что было до сих пор, действительно покажется ему женскими ласками по сравнению с тем, что его ждет, Камаль сломался окончательно. Попросту в его душе умер Абдалла, занимавший место Аллаха, и образовалась огромная зияющая каверна, из которой сам собой вырвался вопль:

– Не-е-ет! Не-е-ет! Я все расскажу! Я все расскажу! Я все расскажу!

Разумеется, добрый Мазуз немедленно крикнул вслед:

– Ну-ка приволоките его обратно! Кажется, умнеет на глазах!

И единственное, как успели разрядиться Аззам с Раджой, это врезать Камалю – один под дых, другой по почкам.

* * *

Справа сверкнуло разноцветными огнями и уплыло куда-то за спину здоровенное здание «Хеврат Хашмаль». Вика крутанула руль вправо, пролетела мимо бетонной остановки, мимо поворота на черную в этот час промышленную зону, мимо телефонов-автоматов, которыми никто не пользовался уже несколько лет, с тех пор как все обзавелись мобильниками, мимо будочки с дремлющим стражем – а как тут не дремать – шоссе одностороннее, на выезд... Еще раз вправо... Справа мелькнули силуэты арабских магазинчиков, слева пронеслось пустое здание гостиницы «Эшель-а-Шомрон», супермаркета «Гипернетто» с освещенными витринами, и Вику вынесло на перекресток «Ариэль». Теперь – налево и прямо, до перекрестка Якир. Машин на шоссе не было.

Старенький «фиат», который папа, уезжая, оставил дочерям, шел быстро и ровно, как служебный пес, взявший след. Дорога была черна, и разметка под лучами фар, казалось, не просто светится, а горит сухим белым пламенем. Понятно, Арье с Орли сейчас все сообщат Ури, рав-шацу, то есть начальнику охраны поселения, Ури оповестит армию, и та начнет прочесывать окрестности Элон-Море. А ей, Вике, что было делать? Сидеть дома? Ждать? Чего? Что кто-то придет и спасет ее любимого Эвана? И принесет его на подносе? Да она и так всю жизнь просидела и прождала! Прождала любви, чуда, встречи с Б-гом! Не шла навстречу, а именно сидела и дожидалась. Хватит! Правда, любви-то она как раз дождалась – и как дождалась! Ей Сигаль рассказывала, что в душе Первого человека, еще до того, как Б-г разделил его на Адама и Еву, были слиты души всех людей, что когда-либо придут в этот мир. А потом Б-г каждую душу расщепил ровно пополам, так что в каждом мужчине и в каждой женщине не душа, а полдуши. А вторая половинка души живет в чьем-то другом теле и бродит по земле в ожидании встречи и воссоединения. Так что есть некто, именно искони лишь тебе и никому другому предназначенный, СУЖЕНЫЙ, на идише – башерт. Да что Сигаль! Когда к ним в Ариэль приезжал один очень мудрый русскоязычный раввин – Вика ходила его слушать – он начал свою лекцию так: – Является ли женщина человеком? Нет, женщина не человек, – и прежде, чем до него успел бы долететь предмет из зала, торопливо добавил: – И мужчина не человек. Человеком они становятся лишь став единым целым. Есть история о том, как парень каждый вечер стучался в хижину к девушке, а она всякий раз спрашивала: «Кто там?» Он отвечал: «Я», и она его не впускала. Но однажды на вопрос «кто там» он ответил: «Ты!» И девушка распахнула дверь. Так вот, когда они с Эваном увидели друг друга в первый раз, то каждый сразу сказал себе: «Это я». Потому так и возмутило ее то, что Эван променял ее на какие-то свои дела! Для нее тогда все рухнуло. Вот тебе и башерт! Какой же он все-таки дурачок! Ведь скажи он, что они идут в Канфей-Шомрон, она бы его поняла – она же видит, что Канфей-Шомрон – это он сам. То есть для нее эта странная привязанность остается загадкой, но как же ей не уважать чувства близкого человека?.. Стойте-стойте! Только что она себе говорил, что она это Эван. Потом – что Эван это Канфей-Шомрон. А теперь – что она не понимает его любви к своему поселению. Нормально. Вика почувствовала, что вконец запутывается. «Фиат» в подтверждение этого вильнул посреди пустого шоссе. Хорошо, что глубокая ночь, и нет встречных машин.

* * *

А что делал в ту ночь я, лично я, автор этой книги? Вокруг происходили такие события, а мне ни Эван, ни негодники Арье с Иегудой не удосужились сообщить. Нет, я, конечно, понимаю – секретность и все такое, но мне сдается, я не слишком смахиваю на агента ШАБАКа или на человека, который начнет болтать о предстоящей операции на всех перекрестках. Да нет, я шучу, конечно – не привлекать же к операции весь свет, а зазря – к чему посвящать посторонних? Просто немного обидно ощущать себя посторонним. Кроме того, некоторое время спустя с одним из участников исторического перехода у меня случился следующий диалог. Я посетовал на то, что, будучи жителем Элон-Море, а не Канфей-Шомрона, не знал о походе, а он ответил, что в любом случае вряд ли я смог бы принять в нем участие. И вежливо пояснил: «Даже если бы ты был из нашего поселения, все равно бы брать тебя не стоило – не прошел бы! Там было очень тяжело». «Да ты что?!» – возмутился я. «Знаешь, в какие походы я ходил! Правда, довольно давно...» Он бросил на меня оценивающий взгляд и грустно заключил: «Должно быть, очень давно». Согревает душу.

Интересно, что я, тем не менее, проснулся среди ночи с явным ощущением, что где-то поблизости творится нечто грандиозное, из ряда вон выходящее. В окно светила полная луна, такая яркая, что даже стоящий напротив дома белый шарообразный фонарь, обычно затмевающий своим тупым сиянием все ночные светила, померк в ее щедрых лучах. Жена тихо посапывала. Собака – тоже. Мир не проявлял признаков жизни. Так что я не стал выходить на улицу. Оделся, почистил зубы, умыл, как говорят в России, морду лица и отправился в пинат охель готовить себе кофе. Налил кофе в чашку и плюхнулся в кресло. Взгляд траверсировал груду книг, скопившихся на столе, и, наконец, уткнулся... да, читатель догадался совершенно правильно – в ту самую брошюрку, которую в часы бессонницы или в пору раздумий по очереди читали или вспоминали едва ли не все герои этой книги. Что ж, я, как и они, взял «Мой дом Канфей-Шомрон» – красиво так издана книжица, в глянцевом переплете, с фотографиями – и раскрыл на произвольном месте. Но и тут мне не повезло. Героям моего романа доставались самые драматические места; затаив дыхание, следили они за ходом событий, а то и слезами заливались. Я же вляпался в зачем-то приведенное автором пространное описание того, как к ним в поселение приехал знаменитый и, между прочим, очень талантливый писатель, известный своими левыми взглядами, ярый враг поселенчества. Он выступил перед собравшимися поселенцами в той самой «хижине», где когда-то схлестнулись прагматик рав Фельдман и романтик Натан Изак. Из книги рава Фельдмана я так и не понял, зачем прославленный мэтр явился в логово тех, кого он называл мрачной сектой, выползшей из самых темных углов иудаизма или что-то вроде этого. И чего он хотел добиться, столь яростно обрушиваясь на сидящих перед ним идеологических противников. Интересно, окажись я в тот вечер в их поселении, пошел бы его слушать? Наверное, пошел бы.

* * *

«– Дело было не только в той эйфории, которая после Шестидневной войны царила среди студентов ешивы рава Кука, и не только в их экстазе по поводу Стены Плача и библейских мест на Западном берегу, в разговорах о победе и чудесах, возрождении и грядущем явлении Мессии. Больнее всего было то, что эти люди проявляли удивительное бессердечие по отношению к нам и равнодушие к нашему горю. Наши ценности, идеалы, совесть, мировоззрение – все восставало против того страшного факта, что мы превратились в нацию оккупантов. Мы не могли воспринимать Шестидневную войну как естественное продолжение Войны за Независимость... Но страна наполнилась новыми гимнами и трубными звуками, льющимися из шофаров{Бараний рог, в который трубят в Дни Раскаяния – от Нового года и до Судного дня.}. Для нас все это было источником тяжелейших мук, а люди из ешивы рава Кука не понимали ни нашей боли, ни наших моральных проблем, а может быть, для них этих проблем вообще не существовало. Вы были грубы, наглы, опьянены властью, разражались мессианской риторикой, бредили «Избавлением». Казалось, в вас нет ничего человеческого. И ничего еврейского. Арабы как люди для вас не существовали, человеческое горе ничего не значило. Лишь пророчества, знаки с небес да грядущее Избавление. Было понятно, что вы опошляете иудаизм, сужаете, низводите его до уровня религии, а религию – до уровня ритуала, и единственной святыней провозглашаете неприкосновенность земли Израиля. Со временем обида на вас только усилилась.

Появилось движение Гуш Эмуним{Движение за заселение Иудеи, Самарии и Газы и создание поселений.} и сделало то, что оно сделало. Возможно, помимо всего прочего, это движение нанесло удар по самолюбию молодежи из кибуцев и Рабочего движения – той части общества, которая привыкла, что все по ней равняются. Теперь у них забирали первородство, причем те, кто это делал, рядились в их потрепанные армейские куртки, бегали так же, как они, по холмам с автоматами и радиопередатчиками, перенимали манеры и сленг обитателей киббуцев. И, хотя вы были носителями совершенно чуждой идеологии, вам удалось похитить у нас сердца кое-кого из наших духовных менторов, словно эти юнцы и были наследниками искры первопроходчества, которая со временем потускнела. А наследник, как известно, – это претендент на престол. Мы для вас были безродными израильтянами, себя вы считали – истинными евреями. Дискуссия с вами оказалась невозможной. Вместо нее в ход пошли оскорбления и наклеивание ярлыков. Но и мы по части ругани не лыком шиты, наши перья тоже умели ужалить, зачастую еще больнее, чем ваши. Вы сами навлекли на себя грозу, объявив себя духовной элитой общества. И вы явно дали зарок затащить Народ Израиля в Иудею и Самарию, хотя бы и вопреки его воле. Все это лишь усугубляло наше возмущение. А в вас мы видим серьезную угрозу всему, что нам дорого и свято. Вы угрожаете разрушить союз между еврейской традицией и западной цивилизацией. Вы хотите погнать иудаизм вспять, вернуть нас во времена Иисуса Навина, во времена Судей, в общество фанатичного трайбализма, жестокое и закрытое!..

– А в чем суть вашего западного гуманизма? – выкрикнул с места Натан Изак». Тут я, автор этой книги, явственно увидел, как он подпрыгнул.

«-...В двух словах – святость человеческой жизни и свобода личности. Справедливость и «не делай другому того, чего не хочешь, чтобы делали тебе», причем в общечеловеческом смысле, а не только в узко-еврейском. Теперь я взорву еще одну бомбу – сионизм вовсе не призывал поворачиваться спиной к нееврейскому миру. Действительно, Бен-Гуриону принадлежит нелепое высказывание: «Неважно, что скажут гои, важно, что СДЕЛАЮТ евреи». Но он бы в жизни не позволил себе сказать: «Неважно, что сделают гои». В нем было уникальное сочетание пламенной веры, трезвой оценки реальности и блестящей способности выбирать удачный момент. Все эти качества и обеспечили полную победу сионистскому предприятию. Вернее, почти полную, потому что в шестьдесят седьмом, в экстазе военных побед и мессианском опьянении, наше высокомерие раздулось, наше чувство реальности скукожилось, и в результате наших лихорадочных попыток создать новую реальность на оккупированных территориях рухнула вся легитимация сионизма. Боюсь, что нам еще придется за это расплачиваться. С одной стороны, мы требуем, чтобы нас судили по особому стандарту, с учетом нашего огромного вклада в мировую культуру и наших неимоверных страданий, а также вины неевреев и т.д., и т.п. Мы играли на сердечных струнах порядочных людей, порой искусно используя чувство вины, распространенное на христианском западе. У нас было на это право, и мы действительно получали помощь то от англичан, то от французов, то от американцев, а иной раз даже и от русских. Без этой помощи не было бы ни сионизма, ни государства Израиль. Но с другой стороны, мы все время жалуемся на окружающий мир – почему им позволено быть бесчеловечными? Почему, когда Брежнев подавляет инакомыслящих, а Асад или Арафат устраивают резню, никто на них не кричит? А только на нас, несчастных? Иными словами, с одной стороны, мы произносим высокопарные речи на темы морали, с другой – просим международной лицензии на зверства и права на жестокость и угнетение, «как у всех остальных». И потому честные люди за рубежом, в том числе и те, от чьей поддержки, помощи и доброй воли зависит судьба Израиля, относятся к нам с растущим подозрением: чего они хотят, эти евреи? Что для них Израиль – полоска земли для убежища, национального очага, мира и безопасности, как они изначально заявляли, или то был блеф, а настоящая их цель – реализовать свои национально-религиозные фантазии? И есть много хороших людей, которые готовы были помочь прежнему Израилю, но с отвращением смотрят на нынешний. Конечно, можно объявить всех их антисемитами – и конец. Только конец будет не им, а нам. Государство Израиль и дня не просуществует без существенной поддержки со стороны как минимум одной дружественной сверхдержавы. Тот, кто забывает это, играет с огнем...»

«Это уже, – продолжает рав Фельдман, – было слушать неинтересно. Любые потуги перевести благородные идеалы в область практики или политики ничего, кроме улыбки, вызвать не могли. Общеизвестно, что, чем больше Израиль пытается быть хорошим мальчиком, тем больше его делают мальчиком для битья. Но меня потрясла святая вера этого человека в добро, в мораль; вера, которая бросала его на баррикады, вера, ничего общего не имевшая с реальностью, а потому прекрасная, как все неземное. Как хорошо, что в нашем народе есть такие люди, готовые биться до последнего со всякими там фельдманами, изаками и прочей нечистью, дабы не дать ему спуститься с моральных эверестов. Видно, Мессия уже на пороге».

* * *

Снаружи кажется, что скала отвесная. А если приглядеться внимательно, на ней масса мелких уступчиков. По ним взобраться трудно, но не невозможно. Проблема, однако, заключалась в том, что приглядеться было не так-то просто. Дело происходило ночью, и луна, подлая, не то чтобы за тучи зашла, а вообще куда-то пропала. Поселенцы, возглавляемые равом Фельдманом, достали фонарики, и... со стороны казалось, что на склоне засверкала россыпь золотых монет. Через несколько минут монеты эти вытянулись в цепочку – скалолазы поползли вверх по узкой тропке между острыми неприступными камнями. Самое противное, что тропка эта была образована ручейком, водопадиком, в результате чего растительность там была куда более обильной, чем вокруг. Иными словами, мало того, что приходилось ставить ногу в темноту, на «дышащие» камни, эти камни были еще и безумно скользкими из-за травы, которая их покрывала. Почему, траверсируя хребет, не сорвался в пропасть никто, даже недотепа-Менахем, навсегда осталось загадкой. Ниссим Маймон, как ящерица, скользил по отвесным стенам, временами сам себе удивляясь – какая такая сила взметает его к вершине хребта.

Оказавшись на этой вершине, он огляделся и застыл, потрясенный. Луна была, хотя и ущербная, но гигантская. Света было столько, что казалось: убери луну – он все равно останется. У ног Ниссима толпились поросшие пятнами лесов хребты, которые казались сворой огромных догов, протягивающих небу курносые морды. У него вдруг возникло ощущение, что и эту луну, и эти хребты Вс-вышний создал лишь для того, чтобы он, Ниссим, взобравшись на кручу, увидал их.

«Музыка для птиц!» – прошептал он. И вспомнил строки из книги рава Фельдмана:

«Наверное, этот день был самым прекрасным в моей жизни. Прекрасным, как синагога, рождение которой мы тогда праздновали. Любопытно, что сам архитектор утверждает, будто хотел создать стилизованное изображение Скинии завета, шатра, который у евреев был в пустыне. Не знаю... Если и так, то шатер в его воображении имеет мало общего с тем, что описан в Торе. Как бы то ни было, больше всего синагога напоминает птицу, расправляющую крылья.

Знаете, однажды мы с Натаном навещали нашего знакомого в Хайфе. Пятнадцатилетний сын хозяина как раз второпях собирался на дискотеку, когда вошли мы – двое невесть откуда забредших дядек в полотняных брюках с карманами всюду, где только можно, в кипах крупной вязки до самых ушей и с всклокоченными бородами, тоскующими по ножницам. Он довольно долго с изумлением нас рассматривал, прислушиваясь к разговору, который мы вели с его отцом. И до того заслушался, что в правый рукав красной майки с портретом Гевары руку просунул, а про второй-то и забыл. Так и сидел, полуодетый, и слушал, слушал, слушал... А потом спросил: «Вот создали вы в горах поселение, стали в нем жить. А что вы там делаете-то?» Я, честно говоря, смешался, а Натан прямо в глаза ему взглянул и ответил: «Музыку пишем. Для птиц». Вот эту его реплику я вспоминаю всегда, когда вхожу в нашу синагогу. Особенно, когда во время молитвы открываю тарон акодеш, чтобы достать свиток Торы. В других синагогах это или выкрашенный в коричневый цвет большой металлический ящик на ножках или небольшая ниша в стене, опять же отделенная металлической дверцей. И все это за пурпурной бархатной завесой, именуемой парохет. А тут, представляете, парохет из какой-то нежной ткани, за ней ажурные врата, а там – маленькая полукруглая зала, где вдоль стены расставлены свитки Торы в разноцветных бархатных чехлах. И свет такой туманный, а в нем мерцает золотая отделка свитков. Напоминание о Святая Святых, что когда-то была в нашем Храме. А над вратами – подсвечиваемый изнутри витраж. На нем алые буквы, изображенные в виде языков пламени, складываются в строку «Всегда предо мной Вс-вышний – я не поколеблюсь!» Вот я и говорю, что этот день – день, когда мы в нашу новую синагогу торжественно вносили свитки Торы и когда впервые под ее крылатыми сводами звучали слова молитвы, – стал самым прекрасным днем моей жизни. И не только потому, что я не видел ничего прекраснее нашей синагоги, но главное – потому что вдруг поверил: теперь мы здесь – навсегда. Кто бы ни пришел в нашей стране к власти – они могут отдать приказ рушить дома. Но синагогу? Да еще такую? Они же евреи!..»

* * *

Шоссе вилось по дну глубокого ущелья. Домов не было, но то тут, то там в лучах луны белели оливы. Дорогу охраняли ажурные высоковольтные вышки, похожие на уэллсовских марсиан. Затем горы стали чуть пониже, и над хребтом вдали вспыхнул белый огонек, который можно было бы принять за звезду, если бы над ним не горел еще один огонек – красный, венчающий высоковольтную конструкцию. Вика чуть сбавила скорость. В лучах фар худосочные и кривые ханаанские дубы шевелили изрезанными листьями, ничуть не напоминавшими традиционные дубовые.

Вика затормозила и съехала на обочину. Под колесом хрумкнула свежая трава. Вика распечатала пачку «Мальборо-лайт», достала сигарету и чиркнула зажигалкой. Закрыла глаза. Нет, Эван жив. Будь он убит, она бы сейчас это увидела. Откуда такая уверенность? Может, оттого что, вопреки сентенциям Эвана, она смотрела не в одну с ним сторону, а на него?

Все равно – какая бы путаница ни вышла с Канфей-Шомроном, они с Эваном одно целое – и точка. Он ее башерт, а она – его. Родители за тридевять земель привезли ее сюда из Москвы, а он приехал из своего Бостона, а может, из Вирджинии, чтобы две половинки, затерянные на разных концах земли, встретились в полутемной ариэльской синагоге – не чудо ли! Вика вспомнила, как сама тогда же, в синагоге, смеялась над«вывертами» религиозных вроде «вот, двое предназначенных друг другу встретились. Какое чудо!» Как молила Творца сотворить настоящее чудо. И здесь, на дне извилистого ущелья в горной глуши Самарии под небом, полным лунного света, Вика поняла, что чудо, которое произошло с ней, – самое настоящее.

Почти непроизвольно она нажала на педали, и «фиат», тронувшись с места, выехал на шоссе. Она помнила, что нужно ехать вперед, пока не упрешься в перекресток с красивым арабским названием Джинсанфут, там повернуть направо, а дальше... дальше – куда глаза глядят, дальше ехать, полагаясь на Вс-вышнего, умоляя его спасти Эвана и повинуясь своей интуиции, граничащей с ясновиденьем.

Вика выехала из ущелья. Вот и Джинсанфут. Закончен подъем по стволу буквы «Т». Она уперлась в верхнюю перекладину, резко крутанула руль, и машина поползла вправо по перекладине. В лучах фар засветился ярко-зеленый щит с белыми буквами «Шавей-Шомрон 11 км». Это хорошо. Она помнит, что Шавей-Шомрон по пути к Канфей-Шомрону. А откуда ей известно, что Эван добрался до Канфей-Шомрона? Ниоткуда. Но – жив, значит, доберется. И если она доберется раньше, то двинется ему навстречу. Логично, правда?

* * *

В отличие от Ниссима, Иегуда Кагарлицкий кряхтел, мысленно проклиная минуту, когда он решил присоединиться к экспедиции. Неловко ему было, видите ли, сорокавосьмилетнему, отлынивать, коли пятидесятисемилетние рав Хаим с Натаном Изаком идут. Так какая у них подготовка, и какая – у него! Они – один танкист, другой спецназовец, а его тридцать лет назад из-за порока сердца в армию не взяли. Он не шибко из-за этого переживал – армия-то советская. Никакого у него не было желания мир для коммуняк завоевывать. И всю жизнь сердчишко ни капли ему не мешало – и курил он вволю, и на пирушках от других не отставал, и с дамами сил не жалел, пока религиозным не стал, и даже мастером спорта был, а главное – работал на износ, и все – с детьми...

Они вывалились на небольшое плато, и рав Хаим объявил:

– Тридцать пять минут отдыха.

В течение двух минут все, шурша сухой травой и вещами, вытаскивали из рюкзаков одеяла, а еще через полчаса – Иегуда ушам своим не верил – отовсюду раздавался дружный храп. Казалось, он единственный на всем земном шаре… может, не на всем, а только на Ближнем Востоке, кто сейчас не спит, а сидит по-турецки на рюкзаке и думает, думает, думает. О чем думать – было. Здесь, в Канфей-Шомроне, он когда-то нашел дело своей жизни.

Начало девяностых. Миллионная алия из бывшего Советского Союза. Первым сотням тысяч израильтяне улыбались, как новообретенным братьям. Потом устали улыбаться. А потом все громче зазвучало «Русим масрихим, абайта!»{Вонючие русские, убирайтесь домой!} В израильских школах русскоязычных подростков никто не спешил обучать ивриту, а вот хамства со стороны одноклассников, а то и учителей, они нахлебались от пуза. Несколько лучше дела обстояли в религиозных школах, но, во-первых, не всегда и не во всех, а во-вторых, репатрианты из СНГ боялись религиозных школ, как огня, а русскоязычная пресса эти страхи только подогревала. Так что и в «ультраортодоксальных», и в «вязанокипных» школах оказывались единицы. Десятки тысяч маялись в светских школах, сбиваясь в окруженные враждебностью стайки или пытаясь соответствовать имиджу израильского ученика. А тысячи порвали со школой и ушли на улицу. Вот тогда-то Иегуда и двинулся к раву Фельдману с идеей создать в Канфей-Шомроне интернат для русскоязычных детей.

...Привез их из Тель-Авива Арье Бронштейн. Их было ровно тридцать семь. Двадцать парней и семнадцать девчонок. Приехавшие «транзиты» остановились все перед той же «хижиной». Транзиты щедро раздвинули вертикальные челюсти, и из полумрака посыпались будущие питомцы. Парни с серьгами в ушах, с прическами, одни из которых напоминали меховые шапки над бритыми висками, другие – петушиные золотые гребешки разных цветов, а то и гребни волн при шторме баллов эдак в восемь. И девушки. У девушек серьги были повсюду – от лбов, век, носов и губ до пупов и ниже, а на оголенных плечах были наколоты неземные чудовища и замысловатые узоры. Большинство девушек были в джинсах, а ежели на ком считалось, что есть юбка, так это только считалось. О, это были не просто мини – супермини! Они отважно обнажали и стройные бедрышки и могучие ляжки, напоминающие кадки для цветов.

Компания вывалилась на асфальтовую дорожку, огляделась и, достав сигареты, задымила в тридцать семь труб. После окрика Арье все послушно забычарили табачные изделия и двинулись к караванам, оглашая окрестности веселым матом. Иегуда в ужасе смотрел на эту шоблу, с тоской вспоминая интеллигентных мальчиков и девочек в руководимых им до отъезда в Израиль подмосковных еврейских лагерях.

Но делать было нечего. Иегуда вспомнил классическое «Мне не нравится ваш кашель. – Мне тоже, доктор, но другого у меня нет» – и поплелся к караванам. Там он, созвав народ на небольшой пятачок, открыл короткое собрание. Надо сказать, что ребята приняли его довольно дружелюбно. Правда, кипа и густая борода не способствовали сближению, зато родная русская речь, юморок, грубоватый, хотя и не переходящий границ, и, главное, фигура супермена, да еще поигрывание нунчакой вкупе с небрежно оброненным упоминанием черного пояса по карате, расположили к нему молодежь.

Так начал свое существование летний лагерь для русскоязычных детей под руководством Иегуды Кагарлицкого. Впоследствии этот лагерь перерос в школу-интернат «Зот Арцейну». Она просуществовала вплоть до уничтожения поселения. Курировал проект лично рав Фельдман.

В первый же вечер проявилось его незнание загадочной славянской души. Произнеся перед детишками трогательную речь на тему того, что «мы в вас видим свое будущее, продолжение великого движения халуцианства, которому наша страна обязана своим существованием», он подробно объяснил, что «вот дорожка – справа от нее караваны мальчиков, слева – караваны девочек, и просьба эту дорожку не пересекать». Тем сильнее было его удивление, когда, после двухчасового совещания с Арье и Иегудой выйдя из Комнаты вожатых, он увидел прямо на него сигающую из окна «мужского» каравана Наташу Петрову, которая при этом на лету натягивала на себя детали туалета.

Рав Фельдман несколько опешил, но, побеседовав с Иегудой и Арье, пришел к выводу, что пока рано приходить к выводу. В конце концов, возможно, из этих мауглят еще что-то можно будет сварганить. Да и жалко их – заброшены в чужую страну, для своих израильских сверстников пожизненно останутся носителями клейма «русский», в большинстве своем бросили школу из-за языкового и психологического барьера, лишены какой-либо поддержки со стороны родителей, которые барахтаются в болоте абсорбции, так что им самим нужна поддержка. С еврейством эти дети никакой связи не чувствовали, да и зачастую имели к еврейству весьма косвенное отношение, а то и никакого...

Родные в свое время забыли их спросить, нужен ли им этот пьянящий омут, который они презрительно именовали «Израиловка» и бежать откуда им было просто некуда. Это ощущение изгоя в равной степени разделяли чистокровные евреи с чистокровными неевреями. При этом ребята были твердо убеждены в ненависти к ним всех окружающих и каждые три минуты бежали к Иегуде жаловаться, что кто-то из поселенцев косо на них посмотрел, а другой что-то не то буркнул себе под нос.

Бурю возмущения вызвал «этот, который прожектором дорожку освещает! Когда израильтяне идут, он его зажигает, а когда мы – тушит!» Иегуда пошел посмотреть, что за расист такой сидит в этой будочке. Оказалось – реле. Странным образом все эти комплексы не мешали стремлению как можно скорее пойти в ЦАХАЛ, причем парни рвались именно в боевые части. Еще сильнее Иегуду и Арье поражала резко очерченная позиция по вопросу об арабах и территориях, которую они, независимо от пола и происхождения, высказывали громко, патриотично и «не фильтруя базара». Покойный лидер ультраправых рав Кахане на их фоне выглядел мягкотелым арабофилом.

Арье и Иегуда были единственными, кому удавалось управлять этой ордой, которая то орала, то дралась, то, разбившись на парочки, пылко терроризировала пуританскую мораль жителей поселения.

Правда, Арье жил в Элон-Море, подопечных навещал, хотя и регулярно, но лишь в светлое время суток. Зато Иегуда оставался со своими питомцами день и ночь. Он же и был основным буфером между ними и односельчанами. А те все громче недоумевали, почему люди, стремящиеся жить и воспитывать детей вдали от пороков цивилизации, вынуждены терпеть... И так далее. Недоумевали. Но терпели.

Потом случилась кража. Нет, ничего ценного. Всего лишь виноград. Четверо залезли в виноградник Цви Кушнера. Только начали опустошать его хозяйство, и тут – надо же беде случиться – Цви. Трое уже увидели и застыли в ужасе, а четвертый аккуратно лозу редактирует, так, чтобы ни ягодки не осталось. И при этом что-то щебечет на языке Толстого и Достоевского, разноображивая его такими блестками, которые ни тому, ни другому не снились. И не странно ему, сладкоежке, с чего это вдруг друзья его смолкли.

Здоровяк Цви своим тяжелым шагом приблизился и лапу положил парню на плечо. Тот профилактически сказал привычное «Пошел на...», затем для проформы обернулся и тоже застыл. Так и оказался Цви единственным живым и движущимся среди четырех маленьких статуй. Пока под гребешками и бритыми височками вертелись мысли типа «Ну все, плакали денежки, которые мама заплатила за лагерь... Приеду – убьет!», «Ну все, сейчас сдадут в ментуру!», «Ну все, теперь меня в эту школу не примут!» и прочие разнообразные «ну все!», Цви упер руки в боки и грозно вопросил: «Что, виноградика захотелось?» Гробовое молчание прозвучало как знак полного согласия. «Ну что ж, – мрачно заключил он, – идите за мной». По тропке, выложенной плиткой, юные налетчики прошествовали за ним в салон. На окнах по случаю жары были жалюзи, и в салоне царила полутьма. Там, чуть поодаль от массивного дубового стола, словно специально для них приготовленные, ждали несчастных пленников четыре высоких стула, на которые они и водрузились. «Ближе к столу!» – рявкнул Цви. Дети повиновались. Он вышел в другую комнату, оставив их гадать, какие именно пыточные инструменты будут сейчас принесены, и спустя полминуты вернулся с книгой в руках. Плюхнулся на стул и провозгласил: «Урок галахи!» и, услышав в ужасе прошептанное «Чего-чего?!», пояснил: «Еврейского закона!»

После чего раскрыл книгу, покопался в страницах и, удовлетворенно найдя нужное место, начал громко и внятно читать:

«Написано в «Тана де-Вей Элиягу»: «Вот история про одного человека, который рассказал мне, что обманул нееврея, отмеривая ему, а потом на все деньги купил масла, и кувшин с маслом разбился, и все масло вытекло. И я сказал ему: «Благословен Вездесущий, ко всему относящийся нелицеприятно! Ведь сказано в стихе: «Не отнимай у своего ближнего и не грабь».

Он победоносно взглянул на слушателей, дабы узреть, какое впечатление на них произвел отрывок, и с разочарованием убедился, что никакого. Разве что некоторое недоразумение: мол, кувшин кувшином, но что может случиться с тем вкусным сладким виноградом, который теперь мирно покоится в их желудках?

«Ладно, – сказал Цви и вновь углубился в перелистывание страниц, приговаривая: «Это неважно... это пропустим... Ага! Вот оно!»

«Запрещено пользоваться чем бы то ни было, принадлежащим товарищу, без его ведома, даже если точно известно, что, узнав об этом, он обрадуется и возвеселится, поскольку любит тебя – тем не менее, это запрещено. Поэтому... Во! – прервал сам себя поселенец, подняв указательный палец, – если ты заходишь в сад своего товарища, тебе запрещено рвать там фрукты без ведома хозяина сада. Даже если хозяин – твой большой друг, любящий тебя, как самого себя, и, узнав о том, что ты ел его фрукты, обрадуется и возвеселится, все равно это запрещено, ибо сейчас он не знает, что ты ешь его фрукты».

Цви обвел взглядом лица, на которых страх понемногу уступил место дремоте, усмехнулся и завершил:

«Но если ты все время ешь там фрукты с разрешения хозяина сада, то можешь явиться туда без его ведома». Так что отныне...»

Не договорив, Цви захлопнул книгу, поднялся, с шумом отодвинув стул, вышел в кухню и вскоре вернулся, неся в могучих руках огромное блюдо с горой винограда. Торжественно брякнул блюдо на стол и продолжил мысль:

– ...отныне вы мои друзья и можете в любое время...

И, не закончив фразу, устало скомандовал:

– Умывальник слева. Быстро мыть руки – и повторяем за мной: «Благословен ты, Г-сподь, Царь Вселенной, сотворивший плод древа!»

* * *

Как в оркестре один музыкальный инструмент подхватывает мелодию, пропетую другим, так завернувшийся в свое куцее одеялко рав Фельдман вдруг, вслед за Иегудой, начал вспоминать их совместное детище – «Зот Арцейну», школу для подростков-репатриантов.

«Я чуть ли не каждый день встречался с русскоязычным молодняком, рассказывал про отца, про Шестидневную войну, про зарождение поселенческого движения. При этом все время пытался понять, что думают и чувствуют эти пришельцы с другой планеты, в массе своей уже и не сыновья, а внуки евреев и евреек. Исподволь заглядывал им в глаза.

Вспоминалась притча о цадике, который спросил кузнеца, может ли тот починить его повозку, и услышал в ответ: «А почему нет? Еще светло. Пока есть свет, все можно починить». «Вот так и человеческое сердце, – заметил цадик. – Починить можно, пока есть свет».

Порой взгляд пугал меня свинцовой пустотой. Это означало, что в сердце уже нет света. Но большинство душ реагировали.

Увы, непросто все было, очень непросто! Помню, я рассказал им о Десятом тевета, когда мы поминаем тех, у кого нет могил, о том, что это фактически день памяти жертв Холокоста. Слушали они вполне сочувственно. Но стоило мне сказать, что в память о шести миллионах погибших мы в этот день не едим и не пьем, мальчик с сугубо еврейской внешностью и, как потом сообщил мне Иегуда, сугубо еврейским происхождением, возмущенно воскликнул: «Тупость! У меня бабушку немцы расстреляли, так мне теперь уже пожрать нельзя?» Алексом звали этого парня. У него был еще старший брат – Михаэль. Бабушку он, если не выдумал, то, судя по возрасту, перепутал с прабабушкой. Как бы то ни было, я ответил ему: «Коли ты считаешь, что твоя расстрелянная бабушка не достойна того, чтобы в память о ней один день поголодать, сделай это ради моей расстрелянной бабушки». Алекс фыркнул, а в день поста вовсю, как он сам выразился, жрал. Жрал демонстративно и других угощал так, что за ушами пищало. Ладно, думаю, говоришь «тупость» – пусть будет тупость. Мне лишь было интересно, что с точки зрения этого юноши и его единомышленников является не тупостью, а «остростью», то есть правильным поведением. Увы, ответ я получил буквально через два дня.

Одиннадцатого тевета утром ко мне влетели растерянные Арье и Иегуда. Вид у обоих был тот еще. Перебивая друг друга, они поведали, что ночью кто-то обворовал наш местный магазин, принадлежащий Кальману, тоже уроженцу России, правда, живущему здесь больше тридцати лет и женатому на коренной израильтянке. Уже приехала полиция, и кое-кто из местных требует, чтобы обыск провели в интернате у «русских», потому как «а кто еще мог?», а это – расизм, и они за своих питомцев отвечают, они в них уверены, и они не позволят... Что вселяло в моих «русских» друзей такую уверенность, оставалось неясным, ибо по моим и стонущих местных жителей наблюдениям, милые крошки, бродя по поселению, подметали на своем пути все, что могло представлять какую-либо ценность.

В Канфей-Шомроне люди привыкли оставлять что угодно где угодно – все равно никто ничего не тронет. А тут жалобы на пропажу мяча, скейтборда или велосипеда сыпались, как из рога изобилия. Пока я выслушивал возгласы Арье и Иегуды о презумпции невиновности, об уважении к личности и о неприкосновенности имущества, открылась дверь, и вошел недавно начавший работать в интернате вожатым Моше Гамарник. Услышав призывы прошмонать вещи детишек, он без слов отправился в общежитие и, недолго думая, залез в рюкзаки, воспользовавшись тем, что их владельцы, расфасованные по караванам-классам, грызут гранит науки. В одном из рюкзаков он обнаружил несколько блоков сигарет «Мальборо», которые пропали у Кальмана в особенно больших количествах.«А что, – кричал хозяин рюкзака по имени Андрюша, житель Натании, друг Алекса и Михаэля, – я эти сигареты из дому привез!». «Три блока?» – насмешливо спрашивал Моше. «Это мое дело. А кто вам разрешил по рюкзакам рыскать?»

Кстати, в этом он был абсолютно прав. Но в полицию его все же увезли. С ним поехал и Иегуда.

На глазах у Иегуды Андрюша с потрохами заложил своих друзей. Об одном лишь просил Иегуду, по пути назад, в школу – не рассказывать об этом ребятам. «Да они и так все поймут, – недоумевал Иегуда. – Как выкручиваться-то будешь?» «Что-нибудь наплету, – успокаивал его мальчик. – Главное, вы меня не выдавайте!» Иегуда его не выдал, и он действительно наплел, да так, что, когда троих взломщиков вели по поселению в наручниках, Алекс, проходя мимо, Иегуды, прошипел:

– Значит, это вы за нами шпионили! Нам Андрюха все рассказал!

Троицу загребли, а Иегуда неосторожно поделился с оставшимися воспитанниками соображениями о человеческой подлости, проявившейся в конкретном случае. Дети молчали.

Выяснилось, что украдено выпивки, сигарет и сластей на несколько тысяч шекелей. И еще бананов шекелей на двести. Бананы ребятишки разбрасывали, сея разумное, доброе, вечное, когда ночью, накушавшись краденой водочки, отправились гулять по поселению. Полиция завела на них дело, но сажать никого не стала. Однако и в интернате оставлять их мы не решились. Отчислили всех троих.

Через два дня ко мне ввалился Кальман. Его лицо было красным, а украшающий лоб шрам от топора, память о выяснении отношений с арабами в Шхеме, где он регулярно производил закупки, был белым, как шелковая нить после прощения Вс-вышним грехов народа Израилева.

– Рав, я не понимаю, – взревел он с порога, не поздоровавшись, – как вы могли!

– Что случилось? – в ужасе спросил я.

– Рав еще спрашивает! – сокрушенно воскликнул он и повесил голову.

– Да объясни же, Кальман!

– А что тут объяснять? – он резким движением поднял голову, и белый шрам, словно кинжал, сверкнул в полумраке моего кабинета. – Из-за меня вы трех детей из школы выгнали! Да, конечно, они ведь трудные! А мы привыкли только с легкими справляться! А кто легкий?! Кто легкий, я спрашиваю! Вы?! Я?! Каждый человек трудный – на то он и человек! А вы из-за каких-то вонючих сигарет, из-за водки, будь она неладна, детишек на улицу выбрасываете! И во всем этом виноват – я!

Я без слов набрал телефон Иегуды и попросил сообщить мне домашний телефон Алекса и его старшего брата. После чего объявил Кальману, что он может позвонить братьям и предложить им вернуться в школу при условии, что лично будет отвечать за их поведение, о чем и обязан им поведать.

Кальман стал радостно названивать. О чем они говорили, не знаю – русский я еще не выучил. Но в школу никто не вернулся. И вообще, никакой революции, по крайней мере, на тот момент, в душах не произошло. С Андрюшенькой, например, разобрались обычными для наших воспитанников методами – его подстерегли ночью на улице в Натании и полоснули бритвой по губам. Зато на Ту бишват{Еврейский праздник – «Новый год деревьев».} Кальман получил посылку – несколько аккуратно упакованных бутылок коньяка. Коньяк был очень дорогой, французский и абсолютно некошерный. Благодарные чада забыли, что Кальман Липовецкий – религиозный еврей.

* * *


Поделиться книгой:



Регистрация