Все это время я ждал, когда меня поведут к генералу Жуберу, от которого надеялся получить заверения, что мое положение военного корреспондента будет принято во внимание. Но неожиданно появился всадник, который приказал пленным двигаться в Коленсо. Конвой, двадцать всадников, сомкнулся вокруг нас. Я обратился к их предводителю и попросил, чтобы меня либо отвели к генералу Жуберу, либо вернули документы. Но так называемого фельдкорнета нигде не было видно. Единственным ответом было «Вперед!», и поскольку спорить дальше было бесполезно, я повернулся и пошел вместе со всеми.
В течение шести часов мы топали по размокшим полям и дорогам, покрывшимся скользкой грязью, а дождь продолжал лить и промочил всех до нитки. Конвоиры несколько раз повторяли нам, чтобы мы не спешили и шли нормальным шагом, один раз они дали нам несколько минут передохнуть. У нас не было ни воды, ни пищи, и я был страшно измотан, когда увидел впереди жестяные крыши Коленсо. Нас поместили около станции, в сарай [365] из гофрированного железа, полы которого были усеяны четырехдюймовым слоем обрывков железнодорожных квитанций и счетных книг. Здесь, совершенно изнуренные, мы упали на пол, и, казалось, вместе со стыдом, разочарованием, возбуждением этого утра, страданием и физической усталостью, утратили всякий интерес к жизни.
Затем буры разожгли два костра, открыли двери сарая и сказали нам, что мы можем выйти и обсохнуть. На земле лежал только что забитый вол, и нам дали кусочки его мяса. Мы поджаривали их на палках, сидя у костра, и жадно ели, чувствуя себя каннибалами, поскольку животное было живо еще несколько минут назад. Другие буры, не из нашего конвоя, а те, что занимали Коленсо, пришли посмотреть на нас. С двумя из них — они были братьями, англичанами по происхождению, африканцами по рождению, бурами по выбору — мы поговорили. Война, говорили они, идет хорошо. Конечно, противостоять силе и могуществу Британской Империи — это серьезное дело, но они готовы. Они навсегда изгонят англичан из Южной Африки или будут сражаться до последнего. Я ответил:
— «Ваша попытка бессмысленна. Претория будет взята к середине марта. Какие шансы есть у вас устоять против сотни тысяч солдат?»
— «Если бы я думал, — сказал младший из братьев со страстью, — что голландцы сдадутся из-за того, что Претория будет взята, я тотчас бы разбил свое ружье об эти железки. Мы будем сражаться вечно».
На это я мог только ответить:
— «Подождите, посмотрим, как вы будете себя чувствовать, когда ветер подует в другую сторону. Не так-то просто умереть, когда смерть рядом».
Он ответил:
— «Я подожду».
Затем мы помирились. Я выразил надежу, что он вернется домой с войны, доживет до лучших времен и увидит Южную Африку, более счастливую и благородную, под флагом, который вполне устраивал его предков. Он снял свое одеяло с дырой посередине, которое носил как накидку, и дал его мне, чтобы я мог им накрыться. Мы расстались, и с наступлением ночи ответственный за нас фельдкорнет велел нам занести немного сена в сарай, чтобы спать на нем, и запер нас, оставив в темноте.
Я не мог спать. Все правды и неправды этого конфликта, перипетии и повороты войны лезли мне в голову. Что за люди [366] эти буры! Я вспомнил, какими их увидел этим утром, когда они ехали под дождем, — тысячи независимых стрелков, которые думают сами за себя, имеют прекрасное оружие и умелых предводителей. Они передвигаются и живут без снабженцев, транспорта, колонн с амуницией, носятся как ветер, поддерживаемые железной конституцией и суровым, твердым Богом Ветхого Завета, который наверняка сокрушит Амалекитян, перебив им голени и бедра (Суд. 15:8). А потом из-за шума дождя, громко барабанившего по кровельному железу, я услышал песнопения. Буры пели свои вечерние псалмы, и их угрожающие звуки, наполненные больше войной и негодованием, чем любовью и состраданием, заставляли холодеть мое сердце, и я подумал, что, в конце концов, это несправедливая война, что буры лучше нас, что небо против нас, что Ледисмит, Мафекинг и Кимберли падут, что вмешаются иностранные державы, мы потеряем Южную Африку и это станет началом конца. И только когда утреннее солнце, еще более яркое после грозы и еще более теплое после озноба, показалось в окне, все вновь обрело свои истинные цвета и пропорции.
Претория, 30 ноября 1899 г.
Первые рассветные лучи только что пробились сквозь крышу сарая, крытую железом. Солдаты лежали на полу в кучах коричневого мусора, некоторые страшно храпели. Значение всего окружающего дошло до меня, как хлопок. Я в плену, я не могу идти куда хочу, делать что хочу, меня потащат куда-нибудь и поместят под стражу, в то время как другие будут завершать этот великий спор, а я вышел из игры, подобно ставке, сделанной в самом ее начале и брошенной в коробку. У меня вырвался горестный стон и я сел, разбудив Френкланда, который делил со мной одеяло. Затем буры открыли дверь, нам было приказано вставать и немедленно собираться в путь.
Разбросанное на полу сено зашуршало, и мысль о побеге впервые мелькнула в моей голове. Почему бы не закопаться в этом мусоре и не подождать, пока пленные и их конвоиры уйдут? Будут ли они нас пересчитывать? Заметят ли? Я так не думал. Они подумают — все они вошли внутрь. Наверняка, ночью никто [367] не сбежал. Значит, утром все должны быть на месте. Этот план совершенно захватил меня, и я уже собирался спрятаться, когда один из часовых вошел и велел всем выйти наружу.
Мы пожевали еще немного мяса того вола, который был убит и поджарен накануне, и попили дождевой воды из большой лужи. Затем мы выступили — жалкая толпа грязных, оборванных пленников. Мы перешли Тугелу по железнодорожному мосту и, двигаясь по дороге, вскоре оказались среди холмов. Преследуемые косыми солнечными лучами, мы шли несколько часов, переходя вброд овраги, превращенные дождями в бурные потоки.
Мы прошли через Питерс не останавливаясь и направились к Нельторпу. Через полчаса мы добрались до сильного пикета, где нам было приказано остановиться и передохнуть. Вокруг нас собралось почти двести буров. Мудрые, как политики, и любопытные, как дети, они начали задавать всякого рода вопросы. Что мы думаем о Южной Африке? Как долго англичане собираются воевать? Когда кончится война? Ответ «Когда вас разобьют» был встречен взрывами хохота.
Вскоре нам приказали двигаться дальше, и мы пошли на восток, в сторону Булвана Хилл, и спустились в долину реки Клип. Пульсирующий грохот пушек, бомбардировавших Ледисмит, был очень громким и близким, при этом мы хорошо различали выстрелы британской артиллерии, которая время от времени отвечала. После того, как мы пересекли железнодорожную линию за Нельторпом, я заметил еще одно свидетельство того, что друзья близко. Высоко над холмами, слева от дороги, висела золотистая крапинка. Это был воздушный шар из Ледисмита. Там, всего в двух милях, были безопасность и доблесть. Солдаты также заметили шар. «Там наши ребята, — говорили они, — нас еще не прикончили». Так они утешали себя.
Мы смотрели на шар, пока он не скрылся за холмами, а я пытался представить себе все то, что находится у основания его троса. Осажденный Ледисмит со своими снарядами, мухами, лихорадкой и грязью казался мне прекрасным раем.
Мы вброд, по грудь в воде, перешли реку Клип и по-прежнему в окружении конвоиров потащились к лагерям за Булвана Хилл. Только в три часа пополудни, после десятичасового марша, мы добрались до лагеря, где предстояло провести ночь. Я так устал [368] во время пути, что сперва ни о чем не думал, только бы поскорее упасть в тени кустов. И только когда наш фельдкорнет предложил нам чая и говядины, любезно пригласив нас разделить с ним палатку, я снова обрел способность мыслить.
Буры были довольны и набились в маленькую палатку:
— «Расскажи нам, почему идет война?»
Потому, отвечал я, что они хотели выгнать нас из Южной Африки, а нам это не понравилось.
— О, нет, это не причина. Я скажу, в чем настоящая причина войны. Это все проклятые капиталисты. Они хотят украсть нашу страну, и они подкупили Чемберлена, а теперь эти трое, Родс, Бейт и Чемберлен, думают, что они потом разделят Ренд[2] между собой.
— Вы разве не знаете, что золотые прииски являются собственностью акционеров, многие из которых иностранцы — французы, немцы и прочие? После войны, какое бы правительство ни пришло к власти, они по-прежнему будут принадлежать этим людям.
— Тогда почему же мы воюем?
— Потому, что ненавидите нас и вооружились, чтобы напасть на нас.
— А вам не кажется, что это нечестно — красть нашу страну?
— Мы хотим только защитить себя и свои интересы. Ваша страна нам не нужна.
— Вам, может быть, и нет, но капиталисты делают именно это.
— Если бы вы попытались сохранить с нами дружеские отношения, войны не было бы. Но вы хотите выгнать нас из Южной Африки. Думаете о Великой Африканской Республике, чтобы вся Южная Африка говорила по-голландски. Соединенные Штаты с вашим президентом и под вашим флагом, суверенные и интернациональные.
Их глаза заблестели.
— Именно этого мы и хотим, — сказал один.
— Йо-йо, и мы это получим, — добавил другой.
— Вот в этом-то и причина войны.
— Нет, нет. Войну спровоцировали эти проклятые капиталисты и евреи. Спор вернулся на круги своя.
Когда наступил вечер, комендант потребовал, чтобы мы удалились [369] в палатки, поставленные в углу лагеря. Специальная палатка была отведена офицерам, которых впервые разлучили с их солдатами. Минуту я размышлял, за кого мне себя выдать — за офицера или за рядового. Я выбрал первое и вскоре пожалел об этом. Постепенно стемнело.
Утром, еще до восхода солнца, пришел комендант Давель и поднял нас. Пленным предстояло немедленно двигаться на станцию Эландс Лаагте.
— «Как это далеко?» — спросили мы озабочено, потому что все сбили себе ноги. В ответ услышали, что путь совсем короткий, часов пять медленным шагом. Мы встали, а поскольку спали в одежде и не думали об умывании, сказали, что уже готовы. Комендант удалился и через несколько минут принес нам чай и говядину, извинившись за столь однообразное питание. Он попросил бура, который говорил по-английски, сказать, что у них самих ничего лучше нет. После того, как мы поели и были готовы идти, Давель через переводчика пожелал узнать, довольны ли мы тем, как с нами обращались в этом лагере. Мы с удовольствием заверили его, что довольны, и с большим почтением попрощались с этим достойным и благородным противником. Затем мы двинулись через холмы на север, оставив слева пикеты вокруг Ледисмита.
Около одиннадцати мы дошли до станции Эландс Лаагте. Здесь пленных ждал поезд. Было шесть или семь закрытых вагонов для солдат и первый вагон для офицеров. Два бура с ружьями уселись среди нас, и двери закрылись. Я был очень голоден и сразу попросил еды и питья.
— «Будет много», — ответили они, и мы терпеливо ждали. И действительно, через несколько минут на платформу вышел железнодорожный чиновник, открыл дверь и сунул нам, с щедрой расточительностью, две банки консервированной баранины, две банки консервированной рыбы, четыре или пять буханок, полдюжины банок с джемом и большой бидон чая. Насколько я мог заметить, солдаты устроились не хуже. Пока мы ели наш первый приличный обед за три дня, вокруг поезда собралась огромная толпа буров, которые с любопытством заглядывали в окна. Один из них был врачом; заметив мою перевязанную руку, он поинтересовался, не ранен ли я. Порез от осколка пули был сам по себе незначительным, но так как он был рваным, и им в течение двух дней никто не занимался, началось воспаление. [370] Поэтому я показал руку, и врач немедленно сбегал за бинтами, горячей водой и чем-то еще, промыл рану и сделал перевязку.
Я заметил около сотни буров, которые погрузились вместе со своими лошадьми в дюжину больших вагонов для перевозки скота прямо за паровозом. Около полудня мы тронулись в путь, двигаясь на малой скорости.
Через две станции после Эландс Лаагте бурские командос, или какая-то их часть, покинули поезд, и нам стало очевидно, насколько хорошо продуманы их военные приготовления. Все станции на этой линии были снабжены специальными платформами, длиной примерно 300 или 400 ярдов, представлявшими собой земляные насыпи, укрепленные досками со стороны рельсов и пологие с противоположной стороны. Всадники, таким образом, могли выехать верхом прямо из вагонов и через несколько минут уже скакать по равнине. Один из бурских охранников заметил, с каким вниманием я смотрю на эти приспособления. «Это на тот случай, если нам придется быстро отходить к Баггарсбергу или Лаинг Нек», — объяснил он. Пока мы ехали, я постепенно разговорился с этим человеком. Он представился как Спааруотер, вернее, как он произносил свое имя, как Спиаруотер. Это был фермер из района Эрмоло. В мирное время он почти не платил налогов, или же, как в последние четыре года, вообще от них уклонялся. Но за эту привилегию он был обязан даром служить в военное время, обеспечивая себя конем, фуражом и провизией. Он был очень вежлив и старался во время разговора не говорить ничего такого, что могло бы задеть чувства пленных. Мне он очень понравился.
Чуть попозже к разговору присоединился кондуктор. Это был голландец, очень красноречивый.
— «Почему, вы, англичане, забираете у нас эту страну?» — спросил он. И молчаливый бур проворчал на ломаном английском:
— «Разве наши фермы нам не принадлежат? Почему мы должны воевать за них?»
Я попробовал объяснить основы наших разногласий:
— «В конце концов, британское правительство — не тирания».
— «Это не годится для рабочего человека. — сказал кондуктор. — Посмотрите на Кимберли. В Кимберли было хорошо жить, пока капиталисты не захватили его. Посмотрите на него теперь. [371] Посмотрите на меня. Где моя зарплата?»
Я не помню, что он сказал про свою зарплату, но для кондуктора она была просто невероятной.
— «Вы что, думаете, я буду получать такую зарплату при британском правительстве?»
Я сказал: «Нет».
— «Вот так-то, — сказал он, — не надо мне никакого английского правительства. И добавил невпопад, — мы сражаемся за свободу».
Тут я подумал, что у меня есть аргумент, который подействует. Я повернулся к фермеру, который одобрительно слушал:
— Это очень хорошая зарплата.
— О, да.
— А откуда берутся эти деньги?
— О, из налогов. И с железной дороги.
— Наверное и перевозите то, что производите, в основном по железной дороге, я полагаю?
— Ya (непроизвольный переход на голландский).
— Вам не кажется, что плата очень высокая?
— Ya, ya, — Сказали одновременно оба бура, — очень высокая.
— Это потому, — сказал я, указывая на кондуктора, — что он получает очень высокую плату. А вы за него платите.
В ответ на это они оба рассмеялись и сказали, что это правда, и что плата действительно очень высокая.
— При английском правительстве, — сказал я, — он не будет получать такой большой зарплаты, а вы не будете так дорого платить за перевозку.
Они молча приняли это заключение. Затем Спааруотер сказал:
— Мы хотим, чтобы нас оставили в покое. Мы — свободные люди, а вы — нет.
— Что значит несвободные?
— Ну разве это правильно, чтобы грязный кафр гулял по тротуару, к тому же без паспорта? А ведь это именно то, что вы делаете в ваших британских колониях. Братство! Равенство! Свобода! Тьфу! Ничуточки. Мы знаем, как обращаться с кафрами.
Я затронул очень деликатный вопрос. Мы начали с политических вопросов, а закончили социальными. В чем же истинный и изначальный корень неприязни голландцев к британскому правлению? Это не Слагтерз Нек, не Броомплац, не Маджуба, не Джеймсон [372] Рейд. Это неизменный страх и ненависть к тому движению, которое пытается поднять туземца на один уровень с белым человеком. Британское правительство ассоциируется в сознании бурского фермера с неистовой социальной революцией. Черный будет уравнен в правах с белым. Слугу восстановят против хозяина, кафр будет провозглашен братом европейца, они будут равны перед законом, черному дадут политические права.
Этот бурский фермер был весьма типичным примером и представлял в моем понимании все то лучшее и благородное, что было в характере африканских голландцев. Вид этого гражданина и солдата, который пусть неохотно, но сознательно оторвался от тихой жизни на своей ферме, чтобы храбро сражаться, защищая ту землю, на которой он жил, которую его предки добыли тяжким трудом и страданием, чтобы сохранить независимость, которой он гордился, против регулярной армии своих врагов — конечно, все это должно было вызвать у любого идеалиста самые горячие симпатии. И вдруг резкая перемена, резкая нота в дуэте согласия:
— «Мы знаем, как обращаться с кафрами в этой стране. Представьте себе, позволить этой черной грязи разгуливать по тротуарам!»
И после этого — никакого согласия, пропасть с каждым мгновением увеличивается:
— «Обучать кафра! Ах, вы все об этом, англичане. Мы учим их палкой. Обращайтесь с ними гуманно и справедливо — мне это нравится. Их поместил сюда Господь Всемогущий, чтобы они работали на нас. Мы не потерпим от них никаких глупостей. Пусть знают свое место. Что вы думаете? Будете настаивать, чтобы с ними хорошо обращались? Этим-то мы и собираемся заняться. Раньше, чем закончится эта война, мы сами решим, будете ли вы, англичане, вмешиваться в наши дела».
К полудню поезд еще не добрался до Дунди. Когда исчез из виду Талана Хилл, мы стали высматривать Маджубу и увидели ее незадолго до наступления ночи — высокую гору, с которой связаны воспоминания такие же мрачные и грустные, как ее вид. Бурские охранники показали нам, где они установили свои большие пушки, чтобы защитить Лаинг Нек и заметили, что теперь перевал стал неприступным.
Мы приближались к границе. Я принялся воображать, как покину поезд, пока он будет проходить Вольксрустский тоннель, выбравшись из окна. Впрочем, Спааруотер тоже подумал о такой [373] возможности и потому закрыл оба окна. Когда мы въезжали в тоннель, он открыл затвор своего маузера и показал, что тот полностью заряжен. Благоразумие опять заставляло набраться терпения. Было уже темно, когда поезд подошел к Вольксрусту, и мы осознали, что находимся на вражеской территории. Платформа была заполнена толпой вооруженных буров. Оказалось, что были сформированы две новые части командос, поезда должны были везти их на фронт. Вскоре к окнам прилипли бородатые лица мужчин, которые беспристрастно смотрели на нас, а затем обменивались замечаниями по поводу нашего вида.
Перед тем, как поезд покинул Вольксруст, сменилась наша охрана. Честные бюргеры, которые нас захватили, должны были возвращаться на фронт, и нас передали полиции. Начальник конвоя, приятный пожилой джентльмен (я не знаю его официального звания), подошел и объяснил через Спааруотера, что это он положил на дороге камень, который привел к катастрофе. Он надеялся, что мы не держим на него зла. Мы ответили: ни в коем случае. И добавили, что будем рады когда-нибудь сделать для него что-нибудь в этом же роде.
Затем мы попрощались, и я дал ему и Спааруотеру по маленькому клочку бумаги, где утверждалось, что они проявили доброту и учтивость по отношению к британским военнопленным, и где я лично просил, на тот случай, если они попадут в плен к британским войскам, чтобы с ними обращались хорошо.
Мы были переданы довольно ветхому полицейскому жандармского типа. Он постоянно плевал на пол и предупредил, что нас застрелят, если мы попытаемся бежать. Не имея особого желания разговаривать с этим типом, мы опустили полки в нашем купе, и в то время как поезд покидал Вольксруст, отправились спать.
Претория, 3 декабря 1899 г.
Был, насколько я помню, полдень, когда поезд с пленными подошел к Претории. Мы заехали на какую-то запасную ветку с земляной платформой справа, которая выходила на улицы города. День был хороший, ярко светило солнце. Встречать нас собралась большая толпа народа. Кто-то открыл дверь вагона и [374] сказал, чтобы мы выходили. Мы вышли — весьма оборванная и потрепанная группа офицеров. Деловито щелкнула дюжина камер, навеки запечатляя наш позор. Затем выпустили солдат и велели им построиться. Солдаты охотно выбрались из темных вагонов, в которых их везли, тут же начали болтать и шутить, и этот их юмор показался мне несвоевременным. Мы прождали около двадцати минут. Впервые с того момента, как я попал в плен, я испытал ненависть к своему врагу. Простые мужественные фермеры, храбро сражавшиеся, как их убедили, «за свои фермы», заслуживали уважения, если не симпатии. Но здесь, в Претории, я чувствовал в воздухе запах разложения. Здесь были твари, которые жирели, пожирая добычу. А там, на войне, были герои, которые ее завоевывали.
Когда толпа полностью удовлетворила патриотическое любопытство, нас повели: солдат — в закрытый лагерь на ипподроме, а офицеров — в тюрьму в Государственных образцовых школах.
Что до нас, то нам не пришлось далеко идти. В окружении конвоя из трех вооруженных полицейских, приставленных к каждому офицеру, мы быстро дошли до места назначения, длинного низкого здания из красного кирпича с крытой шифером верандой и железной оградой впереди. Веранда была заполнена бородатыми людьми в униформе цвета хаки или в коричневых фланелевых костюмах, которые читали, курили и разговаривали. Они взглянули на нас, когда нас ввели. Открылись железные ворота, и, миновав их, мы присоединились к шестидесяти британским офицерам, «захваченным противником», после чего ворота опять закрылись.
Государственные образцовые школы представляют собой довольно большое и прочное одноэтажное здание, которое занимает угол, образованный двумя проходящими через Преторию дорогами. Оно состоит из двенадцати больших классных комнат, семь или восемь из которых служат британским офицерам спальнями, а одна — столовой; имеется импровизированный зал для игры в мяч (в него превращен большой лекционный зал), а также хорошо оснащенный гимнастический зал. Здание стоит на прямоугольной площадке в 120 квадратных ярдов, где расположено около дюжины палаток для полицейской охраны, кухня, две палатки для прислуживающих офицерам солдат и новая душевая. Когда я попал в эту тюрьму, там хватало места для всех. [375]
Правительство Трансвааля обеспечивало пленным ежедневный рацион, состоявший из хорошей говядины и бакалейных товаров, кроме того, офицерам дозволялось покупать у местного лавочника, мистера Бошофа, практически все, что им могло понадобиться, кроме алкогольных напитков. В первую неделю моего заключения мы попросили снять этот запрет, и после долгих размышлений и сомнений президент позволил нам покупать пиво в бутылках. До тех пор, пока не было получено это разрешение, ассортимент дозволенных нам напитков удовлетворил бы самого ярого поборника трезвости; единственным облегчением служило то, что государственный военный секретарь, добросердечный португалец, иногда протаскивал бутылку виски, спрятав ее в кармане своего фрака или в корзине с фруктами. Несмотря на высокие цены в Претории, которые, естественно, никто не собирался снижать ради нас, поставляемый правительством однообразный рацион постоянно дополнялся пособием в три шиллинга в день, что было не хуже, чем в любом действующем полку.
По прибытии каждому офицеру выдавался новый комплект одежды, постельное белье, полотенца, туалетные принадлежности, а незаменимый мистер Бошоф был готов добавить к этому гардеробу все что требуется, за наличные деньги или чек на банк Кокса и компании, слава об услугах которого дошла даже до этого далекого и враждебного города. Я сразу воспользовался случаем, чтобы приобрести твидовый костюм нейтрального темного цвета, как можно более не похожий на те, что выдавало правительство. Еще я собирался купить шляпу, но один офицер сказал мне, что он тоже просил шляпу, но ему отказали. В конце концов, зачем нужна шляпа, если мне захочется погулять во дворе — полно свободных шлемов. И все же мои вкусы склонялись к шляпе с полями.
Положение солдат было менее комфортным, чем наше. Их рацион был очень скуден: только фунт говядины раз в неделю и два фунта хлеба, остальное составляли маис, картофель и прочие подобные продукты, причем не очень много. Кроме того, у них не было собственных денег, а поскольку военнопленные не получают платы, они не могли даже купить фунт табаку.
Содержание и охрана офицеров были поручены организационному совету, четыре члена которого часто посещали нас, выслушивая просьбы и жалобы. М. де Суза, военный секретарь, был [376] самым дружелюбным и обязательным из них, и я думаю, что всеми послаблениями мы обязаны его вмешательству. Это был маленький человек, весьма прозорливый, он поездил по Европе и имел очень четкое представление о соотношении сил Британии и Трансвааля. Он занимал доходную и влиятельную должность при этом правительстве и потому был предан его интересам, тем не менее в голландских верхах его подозревали в пробританских симпатиях. Поэтому ему приходилось быть очень осторожным. Комендант Опперман, который непосредственно отвечал за наше содержание, был в мирное время ландростом юстиции. Слишком толстый, чтобы сражаться, он был честным бурским патриотом. Это был тонкий политик, весьма преданный бурскому правительству, которое платило ему хорошую зарплату за руководство государственным музеем. У него была великолепная коллекция марок, также он занимался созданием зоологического сада.
Последнее пристрастие незадолго до войны навлекло на него большие беды, так как он не смог отказаться от льва, предложенного ему мистером Родсом. Он рассказывал мне, что вследствие этого президент говорил с ним «очень резко» и категорически велел вернуть животное, угрожая отставкой. По моему личному впечатлению, он смог бы ужиться с любым политическим режимом, который позволил бы ему без помех расширять свой музей.
Четвертый член совета, мистер Малан, был грязным и отвратительным злодеем. Его личная храбрость больше подходила для оскорбления пленных в Претории, чем для сражения с врагом на фронте. Он был близким родственником президента, но даже это преимущество полностью не защищало его от упреков в трусости, которые имели место даже в исполнительном совете и каким-то образом доходили до нас. Как-то раз он облагодетельствовал меня одной из своих грубостей, но я заметил ему, что в этой войне может выиграть любая из сторон, и спросил, разумно ли будет помещать себя в особую категорию в том, что касается обращения с пленными. «Поскольку, — продолжал я, — британскому правительству может показаться целесообразным сделать пример из одного или двух». Больше он ко мне не приходил.
И хотя, как я уже не раз говорил, у нас не было особых оснований жаловаться на обращение с пленными британскими офицерами, [377] дни, проведенные в Претории, были самыми монотонными и едва ли не самыми несчастными в моей жизни. Я не мог писать, чернила, казалось, высыхали на пере. Я не мог читать со вниманием. Когда солнце садилось за форт на холме, и сумерки отмечали конец очередного злополучного дня, я обычно прогуливался во дворе, глядя на грязных, неопрятных зарпов, которые стояли на страже, и напрягая мозги, чтобы придумать какой-нибудь выход, чтобы силой или хитростью, сталью или золотом, вернуть себе свободу.
Дней через десять после моего прибытия в Преторию мне нанес визит американский консул, мистер Макрум. Похоже, что дома царила неуверенность относительно того, жив ли я, ранен ли и в каком свете воспринимают меня трансваальские власти. Мистер Бурк Кокран, американский сенатор и мой давний друг, телеграфировал из Нью-Йорка представителю Соединенных Штатов в Претории, надеясь через нейтральные каналы узнать, как обстоят дела. Однако из беседы с мистером Макрумом я прекрасно понял, что ни я, ни любой другой британский военнопленный ничего не выиграет от тех усилий, которые он мог бы приложить ради нас. Он настолько симпатизировал трансваальскому правительству, что это даже мешало ему выполнять свои дипломатические обязанности. Однако он так глубоко запрятал свои политические взгляды, что нашел в себе силы отправить телеграмму мистеру Бруку Кокрану, и тем самым успокоить моих родственников, волновавшихся за мою судьбу.
Попал в Преторию, я сразу стал требовать от правительства своего освобождения на том основании, что я военный корреспондент, а не военнослужащий. Многие, однако, полагали, что трудно увязать этот факт с тем, что происходило при обороне бронепоезда, и с тем, что в этой связи было опубликовано в прессе. Кроме солдат Дублинского фузилерского и Дурбанского пехотного полков в плен попали восемь иди десять гражданских лиц, включая пожарника, телеграфиста и нескольких человек из ремонтной бригады. Мне кажется, что в соответствии с международной практикой и законами войны, правительство Трансвааля имело все основания рассматривать всех лиц, связанных с бронепоездом, в качестве военных; более того, сам факт, что они не были солдатами, мог служить отягчающим обстоятельством. [378]
Однако у бурского правительства на тот момент был избыток пленных, которых необходимо было кормить и охранять, поэтому оно объявило, что гражданские лица будут отпущены, как только установят их личность, и в качестве военнопленных будут удерживаться только солдаты и офицеры.
Однако в моем случае генерал Жубер постановил, что меня следует рассматривать как боевого офицера, поскольку я принимал участие в сражении.
Правда, когда все это происходило, я занимался исключительно порученной мне расчисткой линии, и хотя я не претендую, что в тот момент задумывался о юридическом аспекте дела, факт остается фактом: я не сделал ни единого выстрела, а когда меня взяли в плен, я не был вооружен. Поэтому я настаивал на том, чтобы меня включили в одну категорию с гражданскими служащими железной дороги и рабочими из ремонтной бригады, чьей задачей была расчистка путей, указывая на то, что мои действия, если даже и отличались в чем-то от их действий, были именно такого рода, и что если их рассматривают не как военных, то и я имею право считаться гражданским лицом.
В таком духе я написал два письма: одно военному секретарю, другое генералу Жуберу, но, что и говорить, не очень рассчитывал на положительный результат, поскольку был твердо убежден, что бурские власти рассматривают меня как своего рода заложника. Поэтому я продолжал искать пути к бегству и был совершенно прав, поскольку все время, что я провел в плену, ни на один из моих запросов не было получено ответа, хотя, как я слышал потом, по странному совпадению какой-то ответ все-таки пришел — ровно на следующий день после моего побега.
Пока я искал средства и ожидал подходящего случая, чтобы вырваться из государственных образцовых школ, я сделал все приготовления, чтобы деликатно удалиться, когда настанет момент. Друзьям были даны подробные инструкции, что делать с моей одеждой и прочими вещами, накопившимися за время моего пребывания в плену, я расплатился по счетам с замечательным мистером Бошофом и обналичил у него чек на 20 фунтов, поменял на золото несколько банкнот, которые прятал у себя с момента своего пленения, и, наконец, чтобы избежать лишних недоразумений, написал следующее письмо государственному секретарю: [379]
Тюрьма в Государственных образцовых школах
10 декабря 1899 г.
Сэр, я имею честь сообщить вам, что, поскольку я не признаю за вашим правительством какого-либо права удерживать меня как военнопленного, я принял решение бежать из-под стражи. Я твердо уверен в тех договоренностях, которых достиг с моими друзьями на воле, и потому не могу ожидать, что мне представится возможность увидеть вас еще раз. Поэтому я пользуюсь случаем отметить, что нахожу ваше обращение с пленными корректным и гуманным и у меня нет оснований жаловаться. Вернувшись в расположение британских войск, я сделаю публичное заявление на этот счет. Мне хочется лично поблагодарить вас за ваше доброе отношение ко мне и выразить надежду, что через некоторое время мы сможем вновь встретиться в Претории, но при иных обстоятельствах. Сожалею, что не могу попрощаться с вами с соблюдением всех формальностей или лично.
Я сделал так, чтобы это письмо, которое я писал с большим удовольствием, нашли на моей постели, как только о моем бегстве станет известно.
Теперь осталось только найти шляпу. На мое счастье, мистер Адриан Хофмейр, голландский священник и пастор из Зееруста, накануне войны дерзнул высказать мнение, противоположное тому, которого, по соображению буров, должны придерживаться голландцы. По этой причине, как только началась война, он был арестован и после многих неприятностей и унижений, которые он испытал на западной границе, помещен в Государственные школы. Он знал большинство чиновников и мог бы, я думаю, легко вернуть себе свободу, если бы сделал вид, что симпатизирует Республике. Он, однако, был человеком честным. После того, как священник англиканской церкви, весьма жалкое существо, пропустил молитву за здравие королевы во время воскресного богослужения, большинство офицеров посещали только вечерние службы Хофмейра. Я позаимствовал у него шляпу.