– А я люблю, когда красиво танцуют.
– Кто не любит.
Мы стояли, вроде бы случайно, как раз напротив входа в этот самый подвальчик с двумя фонариками. Вообще-то напрасно я остановился. Ничто не могло меня заставить извиниться и нырнуть вниз. Я бы после этого в глаза ей не смог смотреть. И все-таки остановился. Как будто ждал, что она мне сама предложит.
– А чего это мы расфилософствовались в таком странном месте? – улыбнулась она.
– Да, действительно, – неестественно рассмеялся я. – Вот глупость-то!
И мы зашагали прочь от этого проклятого места. Чисто инстинктивно я старался идти быстро.
– Вы торопитесь? – спросила Сухарик.
– Нет, что вы! – испуганно сказал я и опять делано засмеялся. – Вот уж действительно нашли, ха-ха, место для разговоров!.. Надо же!..
И мы пошли медленно-медленно. И каждый шаг стал причинять мне просто муки. Дурацкое положение. И мне уже казалось, что мы никогда не придем. Я вдруг почувствовал, что ни на чем не могу сосредоточиться, кроме одного. А Сухарика понесло на разговоры... И неизвестно, чем бы все кончилось, но я увидел наконец спасительную темную подворотню и понял: промедление смерти подобно.
– Занесу я сумку своему тренеру, а? – закричал я. – Он в этом дворе живет!.. Чтоб на плече не болталась! Я сейчас!.. – И, не дожидаясь ответа, я побежал в подворотню...
– Никого дома нет! – весело сказал я, выходя из подворотни. – Всегда дома, а сейчас почему-то нет! Ну, черт с ней!.. Пусть болтается!..
Теперь я готов был бродить хоть до утра и говорить о чем угодно.
– Вы куда после школы?
– В иняз.
– Твердо?
– Абсолютно.
– Завидую, – сказал я.
– Почему?
– Я завидую каждому, кто решил что-то определенно.
– А вы куда?
– Не знаю. Поэтому я завидую... Может, в медицинский, может, на физмат, а может, с Носом во ВГИК... Был бы такой индикатор для определения способностей, призвания и всего такого! Красота! Присоединили, подключили, и все ясно!
– А я все равно в иняз пошла бы, что бы там индикатор ни показал... Потому что человек, который не знает хотя бы одного иностранного языка, похож на однорукого...
– А я вообще сделал бы так, чтобы каждый человек, помимо своей профессии, обязательно знал медицину и иностранный язык.
– Вот почему так происходит? – задумчиво сказала Сухарик. – Часто люди, только когда становятся взрослыми, понимают, что они должны сделать, чем заниматься, как жить... Почему? Вы не задумывались?
– Мы уже так долго разговариваем, а все на «вы»... Я буду на «ты». Ладно?.. Знаешь, почему так происходит? Потому что все перед нами разложено по полочкам...
– Не понимаю, – сказала она.
– Ну, как тебе сказать?.. На все есть ярлык с наименованием и ценой. Отдать свою кожу обгоревшему человеку – это хорошо. Это подвиг. Отделяться от коллектива – это плохо. Это индивидуализм. Делать карьеру – это плохо. Быть отличником – это хорошо... Пойти на завод после школы – это прекрасно!.. И мы верим на слово: это хорошо, а это плохо. А почему? Почему это хорошо, а это, например, плохо? Мы сами хотим во всем разобраться. Нам не нужны готовые решения. А когда мы просим помочь, объяснить, нам говорят: это хорошо, потому что это хорошо. А то – плохо, потому что то – плохо!.. А вот если человек отдал свою кожу для того, чтобы прославиться? И хорошо вроде бы, и плохо. А чего тут больше? Вот и мы в школе – ходим перед этими полочками, тыркаемся, в ярлычки заглядываем, к цене присматриваемся. А кое-где наименования перепутаны и цены стерлись... Иногда говорят: отрава! Отрава! А попробуешь – вкусно...
– Правильно, – она ткнула носком камешек, – но ведь есть и безусловно плохие вещи... Подлость, зависть, война...
– Да, я не спорю. Но когда мне все время талдычат: «Ты живешь на всем готовеньком, прыгаешь, танцуешь, джазы всякие слушаешь, разглагольствуешь, а люди в твои годы уже на фронте были...» Да что я, виноват, что на фронте не был?!
– У Друниной есть такое стихотворение: «Мы сами пижонками слыли когда-то, а время пришло – уходили в солдаты»...
Я сижу, прислонившись спиной к дереву, и все что-то думаю, думаю, вспоминаю... А между тем пошла уже вторая попытка, и я слышу голос судьи-информатора: «Прыгает Крягин, приготовиться Поливанову!» Это приготовиться мне. Я встаю с земли и разминаюсь. Сухарик уже одна. Что-то читает. Павлина рядом нет. А зачем она вообще пришла?
– Дай-ка я тебя щелкну! – подбегает Нос. – Только голову немного вправо, чтобы фингала твоего не было видно!
– Слушай, надоел ты мне со своим щелканьем, – говорю я Носу, но он не обижается. Я трогаю фингал под правым глазом. Болит прилично... Крягин сбивает планку еще на взлете. Теперь я. Нос бежит к яме и устраивается. Я отмеряю ступнями от края ямы до толчковой точки и направляюсь к месту, с которого начинаю разбег. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Ту-дук. Ту-дук. Это сердце. Расслабляюсь. Бегу... Ну!.. Весь в толчок!.. Какой-то звериный звук вырывается из груди в момент толчка. Я над планкой, да еще с запасом! Взял?! И я сбиваю планку левой рукой...
Я сижу в яме. Планка рядом. Сухарик стоит и испуганно смотрит на яму, в которой сижу я. Книга на лавочке... Не взял. Опять не взял. Так здорово толкнулся и сбил.
– Возьмешь, Кузнечик! Все в порядке! Возьмешь! – поднимает меня из ямы физрук. – С запасом!.. Руку только убери, руку!..
– Что мне ее, отрубить? – раздраженно говорю я и понимаю, что так удачно толкнуться еще раз будет трудно. Я натягиваю шерстяной тренировочный костюм и начинаю нервно ходить по сектору. Я заволновался. Осталась последняя попытка... Подойти, что ли, к Сухарику? Нет! После субботы не могу... Меня начинает мутить, как только я вспоминаю субботу. Нет, не взять мне сегодня сто девяносто, не взять. Ясно как божий день...
Уже май. Год пролетел, как урок... И ведь все было нормально. А что, собственно говоря, было? Ничего. Так просто... Ну да! Это формально ничего. А на самом деле я весь этот год был сосредоточен на Сухарике... Как-то на уроке Нос заявил:
– А ты знаешь, я ее с Павлином видел на хоккее...
– Подумаешь, ерунда, – сказал я весело, хотя и получил пыльным мешком по башке. – Это ерунда... Ни о чем не говорит... Захотела и пошла на хоккей...
Мы замолчали. Жуткая тоска напала на меня. Павлина я не любил. Он был ограниченным нахалом и, по его словам, «кое в чем» преуспел. Во всяком случае, от него исходили всякие поразительные истории. Что, мол, однажды во время вечера он застукал химичку с физруком прямо в кабинете химии... Что он сам этим летом работал помощником вожатого в лагере и с одной пионеркой у него были трали-вали на сеновале... И вот, пожалуйста, Сухарик с Павлином на хоккее... Потом он ее провожает домой, стоит, наверное, у подъезда... Я вздрогнул... А с другой стороны, что особенного? Ну, сходила раз на хоккей... Она же мне ничем не обязана... Нет, надо все выяснить! Да – да! Нет – нет! И до свидания!..
– Поливанов! – вдруг обратилась ко мне Ангелина Сергеевна. – Идите-ка к доске.
Я подошел к доске и повернулся лицом к классу.
– Прочтите-ка мне наизусть ваше любимое стихотворение...
– Любимое? – сказал я ожесточенно.
– Да. Самое любимое.
– «И скучно и грустно, и некому руку подать в минуту душевной невзгоды...» – начал я чеканить каждую строчку... Я читал, а сам смотрел на Сухарика уничтожающим, ненавидящим взглядом. Я читал так, словно Лермонтов специально предназначил свои стихи для ниспровержения Сухарика, для обвинения ее в предательстве и в том, что она стала причиной моей безысходности и одиночества. «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – такая пустая и глупая шутка...» – Последние две строчки я прочел так, словно ждал, что сейчас Сухарик бросится мне на шею со слезами и просьбами о прощении.
– Это ваше любимое стихотворение? – после паузы спросила Ангелина Сергеевна.
– Да! – почти выкрикнул я.
– Садитесь. Я ставлю вам двойку. Вы не имеете права в вашем возрасте восхищаться этим гениальным стихотворением!
– Могу прочесть и более жизнерадостное! – сказал я с издевкой и на ходу стал сочинять вслух:
В классе захихикали.
– К тому же вы еще и дурачок, – сказала Ангелина Сергеевна. – Остаток урока можете провести в коридоре.
Я выскочил из класса, обозначив для себя протест против Сухарика. На перемене все остались в классе: Сухарик стала показывать нашим девам, как надо танцевать джерк. Она выстроила человек десять в шеренгу, и вся шеренга повторяла за ней движения. Хлеб изображал трубу и отстукивал ритм на крышке парты.
Ко мне подошел Павлин:
– Вчера мы с моей Томкой в компании были у одного студента... Ну, я тебе скажу, она так танцует!.. Все парни на нее упали...
Для всех Томка была Сухариком, а этот гад назвал ее «Томкой», да вдобавок еще и «моей Томкой»!
– Где это вы с ней были? – с трудом сохраняя безразличный тон, спросил я.
– Да ты не знаешь... У одного малого. У него такие записи – закачаешься! Родители его где-то в Африке... Часов до двух куролесили...
С этого дня я с Сухариком только здоровался. А всякие там кино, театры, провожания и другие показатели пошли побоку.
...Я все ждал, когда же она спросит, почему я так резко изменил к ней отношение, но она не спрашивала... А я ворочался с боку на бок каждую ночь и ярко рисовал себе всякие картинки... Я представлял себе огромную, многокомнатную квартиру этого малого, я видел компанию, которая собирается в этой квартире, я видел среди этой компании Сухарика и Павлина и еще каких-то взрослых «обольстителей». Я представлял, как, танцуя, можно уединиться в одной из многих комнат. Я многое представлял. И только тогда успокаивался и засыпал, когда наступала совсем-совсем ночь, когда Сухарик уже наверняка должна была прийти домой, когда возле нее уже никто не мог быть, кроме отца с матерью.
А по школе по нашей удивительно быстро распространились слухи, что Сухарик «ходит» с Павлином. И я знал, что слухи эти идут от Павлина...
А весной Павлин вдруг заткнулся. Больше того. Он стал пускать по поводу Сухарика всякие двусмысленные реплики, что ему с ней надоело, что хорошего понемножку, что теперь с ней ходит Кухарев из 10 «А». Потом Павлин подружился с этим идиотом Кухаревым. Я их каждый день видел вместе. И как только появлялась Сухарик, их лица принимали гадливое выражение, они, прищурившись, смотрели на нее, говорили в ее адрес что-то такое, о чем легко можно было догадаться, и при этом нарочито громко и похабно ржали. Хотелось врезать им по роже, но я понимал, что это глупо...
И по школе поползли другие слухи.
В эту самую субботу у нас был вечер отдыха. Спасибо нашим комсоргам и культоргам: наконец-то они решились на откровенный вечер отдыха, без всяких там тематических направленностей, без всяких там посвящений, без всяких встреч со всякими знатными людьми. Просто обыкновенный вечер, с танцами, самодеятельностью и маленьким джазом из соседней школы.
За самодеятельность отвечал наш класс.
В общем, интересно все получилось. Вечер открылся показом первого действия гениальной комедии Н.В. Гоголя «Ревизор» в постановке драматического коллектива 9 «Б» класса. Директор и вся его свита сидели в третьем ряду. И родителей было порядочно. Из райкома комсомола тоже пришли...
Нос вышел из правой «кулисы» и подошел к ожидавшим его за столом, совершенно идиотски загримированным Хлебу, Кислякову и Бурмистрову. Я сидел несколько поодаль.
– Я пригласил вас, господа, – сказал Нос с каким-то одесским напевом, – с тем, чтобы сообщить вам пренеприятнейшее известие. К нам едет ревизор!
Нос оглядел величественно весь зал, Хлеба, Кислякова, Бурмистрова и меня и начал постукивать по столу авторучкой, ожидая реплики.
«Нос!.. Нос!» – зашелестел зал.
Бурмистров сразу же полез в карман и вытащил пачку «Примы».
– Разрешите прикурить, – наклонился он вдруг к Хлебу.
Такое актерское домысливание не предусматривали ни Гоголь, ни Нос, ни даже Хлеб.
– Пожалуйста! – оторопело сказал Хлеб, щелкнул зажигалкой и только после этого, спохватившись, выкрикнул: – Как ревизор?!
– Да! Как ревизор? – невозмутимо спросил Бурмистров и смачно выпустил струю дыма прямо в зал.
– А вот так! – сказал Нос. – Ревизор из Петербурга, инкогнито, и еще с секретным предписанием!..
– Вот не было заботы, так подай, – продекламировал Хлеб и, наклонившись к Бурмистрову, держа в руках зажигалку, сказал: – Позвольте!
Теперь задымили оба.
Нос подошел ко мне, повернулся лицом к залу и сказал с выражением:
– Да, да, господа! Я как будто предчувствовал...
– Нельзя ли не курить? – вдруг отчетливо, на весь зал произнес директор.
От неожиданности Нос вздрогнул и задел локтем мой налепленный нос. Он тут же съехал набок, изменил конфигурацию и согнулся в какую-то сосульку. Хлеб испуганно загасил свою сигарету о стол, а Бурмистров инстинктивно спрятал свою в рукав.
– Я как будто предчувствовал, – повторил Нос. – Сегодня мне всю ночь снились две необыкновенные крысы... Э-э... В общем, пришли и пошли прочь... Да вот я вам...
Из бурмистровского рукава повалил дым.
– Прекратите курить, Бурмистров! – снова грозно сказал директор. – Безобразие!.. Завтра зайдете ко мне в кабинет!
Это окончательно выбило всех из колеи. От гоголевского текста остались одни ошметки. Реплики стали то беспорядочно наскакивать одна на другую, то одиноко повисать в воздухе, безнадежно ожидая поддержки. Но сюжетная линия приблизительно сохранялась... Я покосился на свою сосульку. Она еще больше вытянулась от пота и жары. Я представил все, что происходит на сцене, со стороны, и меня разобрал дикий смех. И чем больше я пытался сдержать его, тем больше он рвался наружу. Я сначала тихо содрогнулся, потом начал икать. Нос уничтожал меня взглядами, но это тоже было смешно... Когда я должен был в очередной раз произнести свою реплику, истерика моя достигла кульминации. Я замахал руками, поднялся со стула и в паузе между конвульсиями произнес по-немецки, прижав руку к сердцу: «Дас Херц!» И выбежал со сцены.
Веселая, в общем, получилась комедия...
Я икал до тех пор, пока не увидел Сухарика...
Все сразу стало ненужным и чужим. Я понял, что бессознательно ждал от этого вечера чего-то необыкновенного. Что-то должно было произойти такое, что вернуло бы все на свои места: Сухарика, Павлина, Кухарева, меня...
И вот сейчас, стоя в секторе для прыжков в шерстяном тренировочном костюме перед третьей попыткой, я, вместо того чтобы сосредоточиться, ловлю себя на том, что все «необыкновенное» в этот вечер должно было произойти без моего активного участия. Так мне, во всяком случае, хотелось. И вот когда я увидел Сухарика, я понял, что ничего не произойдет. Я ее потерял. Причем потерял постепенно. И начал терять с того дня, как узнал от Носа о ее походе на хоккей с Павлином. И каждый раз я ее понемножку терял, оставляя себе отходную надежду, что еще не все потеряно. И не подходил, и не говорил, и злился, и накалялся от всех разговоров, и терял ее, терял, терял... И вот на вечере убедился, что окончательно потерял.
И я решил, что уйду домой назло всем и назло себе. Я вошел в зал, по стенке подошел к сцене, на которой играл джаз, и оттуда стал пробираться к выходу, лавируя между танцующими и поминутно извиняясь. Всем своим видом я давал понять, что мне неинтересно и что я ухожу. Я хотел, чтобы на меня обращали внимание, спрашивали, почему я вдруг решил уйти, но этого не произошло, и я вскоре оказался на лестничной клетке. Я медлил и не уходил. Не хотелось уходить незамеченным. Хотелось, чтобы меня уговаривали остаться, хотелось отказываться, короче, хотелось придать моему уходу трагическую окраску... Но, видимо, никому до меня не было дела...
Потом я услышал, как кто-то спускается по лестнице со второго этажа. Я поднял голову и увидел Павлина и Кухарева.
– Ты чего это здесь стоишь? – сказал Павлин.
Вот так всегда. Меньше всего я хотел быть замеченным ими и все-таки попался.
– Ничего, – ответил я, – просто собираюсь уходить. Надоело.
– Это верно. – Павлин и Кухарев спустились ко мне. – Скукота... Но ты подожди. Сейчас развеселимся... Скажем Кузнечику, а, Ухарь?
– Давай, – безразлично сказал Кухарев. – Только чтоб не трепался...
– Нет! Кузнечик не трепливый... Пошли наверх, а? У нас там кое-что есть.
Павлин обнял меня за плечи, и я почувствовал, что от него попахивает вином.