Известно, что еще из Молдавии Багратион поддерживал переписку с Марией Федоровной. 14 октября 1809 года он писал ей из Силистрии, выражая благодарность за оказанное внимание (значит, было и ее, недошедшее до нас, письмо к Багратиону!), приносил «всеподданнейшую глубочайшую благодарность, от нелицемерных чувствований сердца проистекающую». И далее, в пышных выражениях поздравляя Марию Федоровну с днем рождения, завершал письмо словами: «Испрашивая себе продолжения милосердного ко мне расположения Вашего императорского величества с глубочайшим благоговением есмь»21. Формальные, ни о чем существенном не говорящие ритуальные слова. Такими же формулировками наполнено и поздравление императрице с Новым годом от 6 января 1810 года, отправленное из Слободзеи: «Удостойте, всемилостивейшая государыня, сию простую жертву сердца моего благосклонного приятия. Сие изъяснение чувствований моих может быть только слабым доказательством моей к освященнейшей особе вашей преданности, которая есть необходимое последствие усердия моего к службе Всеавгустейшаго моего монарха. И то и другое — суть единые основания, по коим осмеливаюсь всеподданнейше (просить) милости Вашего императорского величества, коей соделаться достойным я тщитца не престану». В этих, также формальных, словах можно усмотреть некий подтекст: прежняя преданность императрице и усердие на службе государю — это всё, что после «золотого» 1807-го и «серебряного» 1808 года связывало Багратиона с царской семьей.
Итак, в 1810 году Багратион утратил прежнее доверие государя. За этот год камер-фурьерские журналы уже не отмечают застолий царской семьи с его участием. Коленкур писал 17 августа 1810 года: «Приехал князь Багратион. Государь не пожелал его видеть». Между тем сам государь часто ездил в Павловск. Там как раз находилась только что родившая сына Екатерина Павловна, которая, правда, меньше привлекала внимание Александра, «чем ее компаньонка девица Муравьева»14.
По-видимому, охлаждение Александра к Багратиону было связано как с неудовольствием государя действиями генерала в Молдавии (о чем ниже), так и с упомянутыми выше попытками Багратиона вновь сблизиться с Екатериной Павловной — а это могло происходить только после его возвращения из Молдавии. Это, вероятно, было воспринято государем болезненно, ибо как раз с лета 1810 года он как бы заново знакомится с младшей сестрой и даже отчасти ею увлекается.
Великий князь Николай Михайлович, автор книги о Елизавете Алексеевне, отмечал, что причины неприязни императрицы к Екатерине Павловне и Марии Федоровне крылись не только в «совершенной разности характеров и помышлений», не только в том неуважении, которое свекровь выказывала невестке при дочерях: «…явное расположение Александра к этой сестре, которой он особенно доверял, не могло не возбуждать некоторой ревности со стороны Елисаветы»25. Отзыв фрейлины Марковой-Виноградовой наводит на ту же мысль: «Она (Катиш. — Е. А.) была совершенная красавица с темными каштановыми волосами и необыкновенно приятными, добрыми карими глазами (вспомним, что де Местру глаза показались темно-синими. — Е. А.). Когда она входила, делалось как будто светлее и радостнее. Говорили, что император Александр 1 восхищался ею и был даже влюблен»26.
Кажется, что между братом и сестрой были особенные отношения, исполненные необыкновенной теплоты и даже игры, не лишенной в некоторые моменты элементов эротизма. Сохранившиеся письма императора к Екатерине — уникальный источник, очень многое говорящий об Александре, который со стороны многим казался двоедушным и неискренним. Возможно, для других людей он и был таким, но в письмах к сестре он раскрывается совсем с другой стороны. Обращаясь к сестре, Александр никогда не называет ее по имени. Он пишет «chere et bonne amie» или «chere bonne amie», то есть «дорогой и добрый друг», или, точнее, «подруга». Еще чаще император, обращаясь к сестре, пользуется детскими прозвищами, принесенными из прошлого. Екатерина Павловна в разных вариантах зовется «Bissiam Bissiamovna» (Бисям Бисямовна или Бизям Бизямовна — наверно, от «Обезьяна Обезьяновна»), очень часто — «Chere Biskis». Есть даже обращение «Chere Рожа de топ ате» — «Дражайшая Рожа души моей». Это кажется вполне естественным. Как часто бывает в дружных семьях, в которых братья и сестры любят друг друга, у каждого есть своя кличка, прозвище, связанное с каким-нибудь смешным эпизодом, словечком, причем для посторонних (в том числе и для нас) происхождение этих прозвищ остается тайной. Так. старшие и младшие сестры Екатерины тоже имели свои прозвища: великая княжна Мария Павловна именуется в переписке «Клеопова», а самая младшая, Анна, упоминается как «Monsieur Анна Павловна». Эти прозвища и кое-какие другие намеки и словечки из общего — детского, юношеского — семейного обихода показывают, что давно уже взрослый император и его юная младшая сестрица (младше его на 11 лет) по-прежнему были связаны тесными родственными узами. Кстати, она ему — старшему брату и монарху — чаще всего пишет почтительно: «Chere Alexandre». Очень теплыми были и прощальные строки в письмах императора: «Ваш (или “преданный Вам”) всей душой и сердцем на всю жизнь». После того как Екатерина Павловна вышла замуж, тон переписки меняется, она утрачивает прежнюю юношескую игривость, хотя остается нежной и даже трогательной. Постепенно меняется и содержание писем. С годами Екатерина становится одним из самых близких императору людей. Оказывается, что она не просто хорошо разбирается в государственных делах, но и имеет свой устоявшийся взгляд на многие проблемы, даже некую систему, не во всем схожую с той, в рамках которой мыслит Александр. К тому же Екатерина, любя брата, остается сама собой и откровенно высказывает ему свои, иногда весьма резкие, суждения. Особенно это примечательно для тверского этапа ее жизни.
Дело в том, что в царской семье было решено не выпускать в это страшное время Катиш с мужем в Европу, на земли, захваченные Наполеоном, а оставить их в России. Поэтому император Александр I назначил принца Георга генерал-губернатором Твери. Ему было поручено ведать состоянием водных путей — в подведомственных генерал-губернатору губерниях (Новгородской, Тверской и Ярославской) располагались главные водные системы — Мариинская, Вышневолоцкая и Тихвинская. И надо отметить, что принц Георг оказался человеком ответственным, старательным и тотчас с головой погрузился в дела. У Екатерины тоже нашлось занятие. Постепенно вокруг нее сложился интеллектуальный кружок, этакие «тверские Афины». Тут важно напомнить, что Екатерина придерживалась подчеркнуто патриотических, отчетливо антизападных взглядов и в этом отчасти противоречила брату. Уже ее приезд в Тверь всех удивил. Как вспоминала одна из придворных дам, тверская губернаторша Ушакова сказала в обществе: «Странно, право, слышать, как хорошо великая княгиня русским языком владеет». Эти слова дошли до великой княгини, и она на ближайшем приеме подошла к губернаторше и заметила ей: «Удивляюсь, Варвара Петровна, что вы странного нашли, что я, русская, хорошо говорю по-русски!» С гордостью она писала: «On peut etrefier dl etre Russe, clest au moins le sentiment de mon ame»: «Можем гордиться, что мы — русские, по крайней мере эти чувства переполняют мою душу». Вспомним, о чем писал еще до войны наблюдательный Арман де Коленкур: «Она старается быть более русской, чем ее семья, или по вкусам, или по обычаям». Вообще, строй мыслей Екатерины, когда она пишет о политике, России, кажется весьма возвышенным и немного театральным. Очень точное выражение — «старается быть более русской». В частном письме 1812 года она выражается словами, которыми обычно пишут манифесты: «Россия в борьбе со всеми соединенными силами Европы как будто склоняется перед их бурным потоком, но скоро вновь воздвигнет чело свое и явится во всем блеске и величии… Все мы терпим по одной причине, мы терпим за Мать, за славную Россию, но можем ею гордиться и гордо скажем порабощенным иноземцам…» И далее идут суровые, в стиле пьес Кукольника и других драматургов, гордые слова упрека и осуждения Запада. И заканчивает Екатерина, так сказать, под звон колоколов финала оперы «Жизнь за царя»: «Россия была вторая в Европе держава, теперь и навеки она первая, и скоро к стопам ее прибегнут цари, моля о мире и покровительстве. Веселитесь мыслию сею, она не мечта, но истина». Мало того, что эти слова для следующего периода русской истории стали, действительно, пророческими. Сказаны они были в ноябре, когда Наполеон отступал, но будущее было еще далеко не так ясно, как это видела Екатерина". Так она писала Н. М. Карамзину, который часто бывал в салоне Екатерины Павловны. Там велись разговоры о политике. Иначе было невозможно: как и в другие времена, Россия тогда стояла на перепутье — куда дальше идти и с кем. Карамзин высказывал мысли, созвучные мнению Екатерины Павловны. А взгляды ее были, как уже сказано выше, довольно консервативными. Это видно из переписки Екатерины Павловны и отзывов ее современников. По ее заданию Ростопчин сочинял записку об истории масонов в России. По тону этой записки видно, что ни автор, ни читательница не уважали мартинистов, считали, что они дурно влияют на государя… Часто слушавшая чтение глав «Истории» Карамзина, Екатерина предложила историку написать размышления о прошлом и будущем России. Тот согласился — так появилась публицистическая «Записка о древней и новой России». История этого небольшого произведения Карамзина уникальна. Написанное в 1811 году, оно было опубликовано только в начале XX века. Но гак получилось, что среди самиздата XIX века «Записка» Карамзина занимала одно из первеиших мест вместе с мемуарами француза Кюстина. Тогда не знать «Записку» Карамзина мог только невежда. В чем же ее значение? В ней Карамзин оспаривал взгляды западников на историю России, полемизировал с политическими концепциями М. М. Сперанского. Многие места «Записки» важны для русского человека и до сих пор. Карамзин размышляет над тем, что реформы Петра Великого прервали развитие России, ее медленное, но поступательное движение к Европе. Карамзин был убежден, что Петр «не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому. Сей дух и вера спасли Россию во времена самозванцев, он есть не что иное, как уважение к своему народному достоинству, не что иное, как привязанность к нашему особенному… Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собственном их сердце. А презрение к себе располагает ли гражданина к великим делам… Мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России». Но все же, признает Карамзин, «сильною рукою дано новое движение России, мы уже не возвратимся к старине». Так о великом реформаторе никто в России еше не говорил. Когда в марте 1811 года в Тверь приехал император Александр, он благосклонно слушал главы «Истории», а ночью, перед отъездом, Екатерина дала ему почитать карамзинскую «Записку». Это сочинение государю не понравилось: Александр был отъявленным западником, России не любил, взгляды Екатерины и Карамзина на прошлое и будущее страны не разделял.
При этом, в отличие от других членов семьи, Екатерина Павловна, как сказано выше, имела с Александром очень близкие, сердечные отношения и оказывала на него определенное влияние (насколько это было возможно в отношениях со скрытным императором). Многие историки убеждены, что в немалой степени благодаря интригам Екатерины Павловны был свергнут и отправлен в ссылку первейший советник Александра, идеолог западнических реформ Михаил Михайлович Сперанский. Известно, что Екатерина, как и другие члены придворной камарильи, люто ненавидела этого поповича — выскочку, забравшего такую большую власть. Родовая спесь соединялась в Екатерине Павловне с ожесточенным неприятием западнических идей Сперанского, мечтавшего увести самодержавную Россию на путь конституционного правления. Была тут и месть разгневанной честолюбивой женщины — в 1808 году из Швеции приехало посольство приглашать на трон в Стокгольм принца Георга, но Сперанский уговорил государя отклонить это предложение, так как ситуация в Швеции была запутанной. А ведь Катиш могла стать шведской королевой! Но более существенную роль сыграли идеологические расхождения Сперанского и Екатерины Павловны. Неслучайным кажется и то обстоятельство, что на посту государственного секретаря Сперанского сменил адмирал Шишков, чьи антизападные взгляды были общеизвестны.
Екатерина Павловна была влиятельнейшей особой при русском дворе, и в тверской период ее жизни это влияние постоянно возрастало. В 1811 году сардинский посланник Жозеф де Местр писал королю Виктору Эммануилу о том, что Александр и Елизавета совсем отдалились друг от друга и что при всех прекрасных качествах императрицы нельзя отрицать, что в ее поведении есть некая негибкость, которая ей страшно вредит, тогда как «партия противников императрицы не упускает случая воспользоваться тем, что она в немилости. Великая княгиня идет в гору, по мере того как ее несчастная невестка нисходит вниз. Кажется, я знаю наверное, что ее авантюрист-супруг станет генерал-губернатором Москвы: ничего более неблагоразумного невозможно вообразить. Мальтийский дворец, предложенный великой княгини, ей не подошел, так что пришлось дать ей Аничков, который я вижу у себя из окон и где размещался Императорский Кабинет… Чтобы изменить назначение этого дворца и подготовить его к приему августейшей княгини, потратили гигантскую сумму»-.
Свержение Сперанского произошло накануне нашествия Наполеона в 1812 году, которое заслонило собой все другие события. Екатерина Павловна оставалась в Твери, организовывала народное ополчение, даже сформировала свой егерский батальон. На киверах солдат был помешен ее герб с короной. Екатерина потом писала: «Всего более сожалею я в своей жизни, что не была мужчиной в 1812 году!» Но и в Твери хватаго забот. Французы шли к Москве, Тверь и окрестные губернии с их водной системой оказались крайне важны для связи с Петербургом. Тверь вдруг сделалась ближним тылом, куда хлынули потоком тысячи раненых. Катиш с мужем с головой ушли в заботы о них. Отступление русской армии сильно огорчало Екатерину Павловну и ее друзей. Конечно, они обвиняли генералов в беспомощности, подозревали масонский заговор и осуждали императора. Осенью 1812 года Екатерина даже написала брату письмо, в котором фактически обвинила его в трусости, корила его за назначение главнокомандующим неудачника Кутузова и т. д. Император был вынужден отвечать ей и в сущности отчитываться перед сестрой в том, что он делал этим летом и осенью: «Перейду теперь к предмету, касающемуся меня гораздо ближе, — моей личной чести. Если я доведен до унижения останавливаться на этом, то скажу вам, что гренадеры Малорусского и Киевского полков могут засвидетельствовать вам, что я не хуже всякого другого спокойно выдерживаю огонь неприятеля. Но мне… не верится, чтобы речь шла о подобной храбрости, и я полагаю, что вы говорите о храбрости духа. Останься я при армии, может быть, мне удалось бы убедить вас, что я не обделен и таким мужеством… После того, как я пожертвовал для пользы моим самолюбием, оставив армию, где полагали, что я приношу вред, снимая с генералов всякую ответственность, не внушаю войску никакого доверия. Ведь я поступил, как того желали…»
Конец 1812 года оказался трагичным для Екатерины: 27 декабря, заразившись тифом во время посещения воинского госпиталя, неожиданно умер Георг. От него у Екатерины к тому времени было уже два сына. «Я потеряла с ним все», — писала Екатерина Павловна. Она впала в глубокую депрессию, и ее увезли в Петербург. Так кончилась ее тверская жизнь, так закрылись тверские Афины… А переписка Екатерины Павловны с братом продолжалась. Екатерина и Александр, разделенные расстоянием, оказавшись в одиночестве, будто заново обрели друг друга, будто влюбились друг в друга. К этому времени Александр разорвал отношения с фавориткой Марией Нарышкиной, а Екатерина никак не могла освоиться с печальным положением вдовы. Они переписывались так часто и писали так помногу, что письма их образовали огромный том. О чем эти письма? Обо всем, что волновало их, — не будем забывать, что это был век болтливых и многословных писем. Но, может быть, только в этой переписке с сестрой Александр раскрывается по-настоящему, становится искренним и даже беззащитным. Екатерина великолепно чувствовала брата, они понимали друг друга с полуслова. Впрочем, честолюбивая Екатерина была верна себе и в этой переписке проявляла склонности политика, мечтая играть свою особую политическую роль в Европе, благо победа над Наполеоном подняла престиж России. Вслед за победоносной русской армией, вошедшей в Европу, Катиш уезжает из России и почти все время проводит в столицах западных держав — там теперь делается политика, там теперь ее место. В какой-то момент влияние сестры на Александра стало заметно многим, и это беспокоило политиков — они знали, сколь решительна и пристрастна честолюбивая Екатерина Павловна. Особенно запомнился всем ее визит в Англию. Екатерина вела себя на Британских островах как полномочный представитель императора, причем была высокомерна и капризна, не всегда считалась со своеобразными нравами Британии и сразу же нажила себе врагов среди английской знати. Когда же на остров высадился Александр, оказалось, что на все, происходящее в Британии, царь смотрит глазами своей сестрицы, которая регулярно сообщала ему подробности о «злокозненных британцах».
А жизнь шла своим чередом — Катиш была женщиной красивой, страстной. В Англии у нее начался скандальный и бурный роман с наследным принцем Вюртембергским Фридрихом Вильгельмом. Он так увлекся Катиш, что не ограничился обычной интрижкой, а развелся с женой и предложил Екатерине Павловне руку и сердце. Она подумала-подумала, а потом и согласилась. И вот в 1816 году Катиш стала женой наследника и втом же году — королевой Вюртемберга, хозяйкой Штутгарта. А еще через два года королева умерла от внезапной смертельной болезни.
Но вернемся к Багратиону, который всего этого уже никогда не узнал. Его контакты с Екатериной прерываются в 1810 году, хотя в 1811 году он виделся с ней при дворе — в апреле он в числе других чинов присутствовал во время встречи герцога Ольденбургского — свекра Екатерины Павловны, а 5 и 6 июля обедал у Марии Федоровны в Павловске. Как раз в те дни Багратион подписал все бумаги, согласно которым он продал в «собственную казну» Марии Федоровны свой Павловский дом за 7500 рублей. Этот дом, после перестройки, императрица превратила в знаменитый Павильон Роз. Мы не знаем, какими были их отношения в то время. Но сама продажа дома, который был так памятен им обоим, весьма символична — у Багратиона рвались последние ниточки, которыми он был связан с Павловском. Кажется, что и в прежде столь теплых отношениях со вдовствующей императрицей наступает охлаждение. Это видно из письма Багратиона, датированного маем 1812 года, в котором он благодарит Марию Федоровну за присланные в его 2-ю Западную армию «при отношении господина Виллие» бинты и корпию. Это письмо, в сравнении с теми письмами, которыми адресаты обменивались раньше, кажется холодным и официальным — обычное вежливое послание верноподданного своей государыне. Видно, что на этот раз императрица сама ничего Багратиону не писала. Багратион благодарил императрицу и писал в конце: «Поставленной вождем сих войск, я благоговением повергаю к подножию Вашего императорского величества и от лица воинов дерзаю принесть верноподданническую благодарность». Ничего личного — он благодарит даже не от себя, а от имени армии. В письме нет ни одного сердечного слова, как это было в их переписке раньше. Вероятно, отношения становятся формальными и холодными по инициативе самой Марии Федоровны, и Багратион, прекрасно все понимавший, не позволяет себе изменить этот официальный стиль общения. С самой Екатериной Павловной никакой переписки не сохранилось. Думаю, что ее и не было.
И все-таки! 11 сентября 1812 года умирающий Багратион получил последнюю весточку от великой княгини Екатерины Павловны. Это было письмо от принца Георга Ольденбургского, супруга Екатерины Павловны, из Ярославля. Оно было вполне официально: «Князь Петр Иванович! Я пишу сии строки больному, но победоносному Багратиону. С большим сожалением великая княгиня и я, мы видим раненым вас, надежду наших воинов. Дай Бог, чтобы скоро опять могли предшествовать армиям». Далее принц подробно описывает свою деятельность в ополчении. И в конце сказано: «Великая княгиня поручила мне изъявить вам искреннее свое соболезнование, и я пребываю с совершенным уважением». Собственно, это и было главным для Багратиона — таким образом Екатерина давала знать о себе, слала последний привет. В ответном письме Багратион «в чувствованиях неограниченного высокопочитания» благодарил принца и его супругу «за милостивое участие в нынешнем болезненном моем состоянии. Сколь ни мучительна для меня моя рана, но я лобызаю ее, получив на поле сражения для славы Августейшего монарха и для защиты любезнейшего отечества»21.
Когда Багратион умер, среди его вещей были обнаружены четыре памятных и, по-видимому, дорогих ему портрета: усыпанная бриллиантами табакерка с портретом императрицы Марии Федоровны, черепаховая табакерка с портретом Суворова, золотая табакерка с портретом жены Екатерины Павловны и, наконец, «портрет великой княгини Екатерины Павловны в золотом футляре». Это кажется весьма символичным: он возил с собой в походах портреты четырех дорогих для него людей — его учителя и трех женщин, которые так много значили в его жизни.
Глава девятая
Турок в ретирадном беге недосягаем
Другой, кроме Финляндии, «угол», в котором в это время «дрались», находился на юго-западной границе империи. Там шла война с турками, точнее — не шла, а тянулась уже несколько лет. Война эта созрела буквально за пару месяцев осени 1805 года. Поначалу дружеские русско-турецкие отношения, установившиеся со времен Павла I, были подтверждены и закреплены договором 11 сентября 1805 года, который продлил действие прежнего договора 1798 года, ставшего основой весьма славного боевого русско-турецкого сотрудничества против Франции в Средиземном море. Но начало русско-австро-французской войны 1805 года все переменило — турок, всегда уважавших силу, напугал непобедимый Наполеон, которого они признали императором раньше, чем другие державы. С той поры Диван — турецкое правительство — охладел к России, чему способствовал новый французский посол в Стамбуле генерал Себастиани — умный, пронырливый и хитрый разведчик и дипломат. Начало русско-турецкому конфликту положило заявление турок о том, что отныне они не пропустят ни одного русского корабля через Дарданеллы. А без этого русские вооруженные силы в Ионической республике существовать не могли — из черноморских портов к ним непрерывно везли снаряжение, рекрут, оружие и боеприпасы. Столь явного нарушения соглашений 1805 года император Александр стерпеть не мог и в октябре 1805 года приказал своей армии перейти Днестр и занять Придунайские княжества — Бессарабию, Молдавию и Валахию. Так, полагал государь, удастся принудить Османскую империю к соблюдению режима свободного мореплавания через Босфор и Дарданеллы. В начале 1806 года была создана Дунайская армия, во главе которой стоял знаменитый победитель Пугачева генерал от кавалерии И. И. Михельсон. Армия у него была небольшая (30 тысяч человек) и состояла из трех дивизий, одной из которых командовал не менее известный человек — строитель и губернатор Одессы в 1803–1815 годах генерал-лейтенант герцог Арман Эмманюэль (Эммануил Осипович) де Ришелье. Еще одну дивизию возглавлял будущий герой 1812 года Михаил Андреевич Милорадович. Но на юге время идет медленно, а дела делаются неспешно. Поэтому неудивительно, что к весне 1806 года в поход против турок еще не собрали все войска, летом же, в страшную жару, здесь никто не воюет. Только в ноябре 1806 года русская армия начала переходить Днестр и без особого напряжения сил оккупировала Придунайские княжества, заняв почти все турецкие крепости (кроме Измаила). Пришла зима, войска устроились на зимних квартирах и благополучно отдыхали до следующей весны. Наконец, после долгих раздумий (как тогда писали: «Диван колебался»), 18 декабря 1806 года, турки объявили войну России и двинули свои несметные полчища к Дунайским княжествам. Для начала произошло несколько вялых стычек с русскими войсками под Журжей и Измаилом, где находились главные силы русской армии. В апреле 1807 года верховный визирь, согласно операционному плану, составленному французскими штабными офицерами, вознамерился перейти Дунай у Силистрии и двинуться к Бухаресту, в котором стояла дивизия Милорадовича. Цель этого похода заключалась в том, чтобы отрезать от Бухареста Михельсона, находившегося под Измаилом. Столицу Валахии охватила паника, жители опасались, что русские покинут город и тогда турки вырежут его население. Милорадович, известный своей смелостью, часто переходившей в безрассудство, решил упредить противника и в конце мая двинулся ему навстречу, по дороге на Силистрию. 2 июня 1807 года у местечка Обилешти Милорадович одержал блестящую победу — наголову разбил турецкий авангард. Турки потеряли три тысячи человек и дружно побежали от Бухареста обратно к Силистрии. Кавалерия Милорадовича гнала турок десять верст, причем гусары были так увлечены ратными подвигами, что, в отличие от прагматичных казаков, не смогли обогатиться за счет многочисленных турецких трофеев, ибо, как писал Милорадович, «рубя неприятеля, не имели времени сим заниматься». Милорадович вернулся в Бухарест как триумфатор, его войска встречали валашские боярыни в белых одеждах, которые бросали воинам цветы и лавровые венки, благо лавра в этих благословенных местах росло довольно. После этого Милорадович опять погрузился в удовольствия полувосточной светской жизни Бухареста, один бал сменял другой. Огорчало победителей только одно — в тот самый, победный для русского оружия, день сражения под Обилешти наши полки, разбитые Наполеоном, бежали из Фридланда. Неудивительно, что огорчение государя от этого поражения было так велико, что победу Милорадовича он не отметил должным образом и обнес генерала Георгием, наградив лишь золотой саблей с надписью «За спасение Бухареста».
Странная любовь к ветхим фельдмаршалам. Тут из Тильзита подули новые ветры, и турки, вразумленные французами, пошли на перемирие, подписанное в августе в Слободзее. Не дождавшись результатов переговоров, 5 августа 1807года умер генерал Михельсон, и вместо него главнокомандующим Дунайской армией был назначен фельдмаршал князь Александр Александрович Прозоровский, старик, изнемогавший под бременем недугов, но военачальник опытный и царедворец изощренный. За его спиной была яркая военная биография. Он отличился еще в Семилетнюю войну 1756–1761 годов, потом участвовал во всех Русско-турецких войнах, покорял Крым, усмирял конфедератов в Польше, а еще раньше (для приобретения опыта) служил в прусской и австрийской армиях. Он слыл почитателем короля Фридриха II, правил как наместник в Орле, был главнокомандующим Москвы, при Павле 1 оказался в опале, при Александре I возвращен в армию и в августе 1807года, уже 75-летним старцем, пожалован в генерал-фельдмаршалы. В тогдашней России в живых, кроме Прозоровского, оставались еще три генерал-фельдмаршала — И. В. Гудович, М. Ф. Каменский и Н. И. Салтыков. Двоих последних в 1796году возвел в этот высокий чин император Павел I, Прозоровского и Гудовича в 1807 году — его сын Александр I. Все четверо были, если так можно выразиться, погодками — родились в конце 1730-х — начале 1740-х годов. К началу XIX века эти старые, больные люди, полные предрассудков прошюго, давно утратившие свои воинские дарования (а Салтыков вообще никогда не воевал), явлши собой карикатуру на подлинный высший генералитет великой империи. Впрочем, как уже сказано выше, такая же картина была и в военном руководстве Пруссии накануне войны 1806 года. И, напротив, совсем другую картину мы видим в наполеоновской Франции, где маршалами были люди вдвое моложе русских и прусских фельдмаршалов, опытные, энергичные, талантливые. Все это — прямое следствие Французской революции, открывшей путь наверх людям выдающимся. В России дело обстояло иначе.
Принимая должность главнокомандующего, но опасаясь за свое здоровье, Прозоровский попросил себе в помощники генерала М. И. Кутузова, о котором так писал царю: «Он почти мой ученик и методу мою знает». В письме военному министру Прозоровский был более откровенен: «Я могу с полным удостоверением свидетельствовать, что он должность генерала и часть военную хорошо знает. Если говорить между нами, ваше сиятельство, то я в нем один недостаток нахожу — что он в характере своем не всегда тверд бывает, а паче в сопряжении с дворскими делами; при том же он от природы ленив к письму, но по части войсковой совершенно им доволен, и он мне в самом деле помощник. В прочем не затруднительно скажу, что я признаю его в искусстве военном из лучших генералов государя императора»1. Слабость Кутузова «в сопряжении с дворскими делами» хорошо была известна многим и отчетливо проявилась на поле Аустерлицкого сражения.
Перемирие с турками еще продолжалось, но у Александра после Тильзита появились новые претензии к Османской империи. Свободы мореплавания через Босфор и Дарданеллы ему было уже мало, император требовал от султана существенных территориальных уступок: безусловного присоединения к России Бессарабии, Молдавии и Валахии. Нет ничего удивительного в том, что требования о включении в состав России Дунайских княжеств совпали с горячим желанием государя присоединить к империи холодную Финляндию. Как раз в это время российский император, ставший «внезапным другом» императора Франции, деятельно ковал тильзитское железо. Приращения к империи он хотел получить по возможности быстро, используя свои дружеские отношения с Наполеоном как страшилку для султана и его Дивана. Александр и Наполеон в это время, дружелюбно склоняясь над картой, обсуждали планы совместных действий. Еще раньше Наполеон предложил свое посредничество в русско-турецких переговорах, которые и велись в Париже. Цель их была добиться желаемого Россией, даже не доводя до открытия военных действий против Турции. В принципе, Наполеон не возражал против новых территориальных приращений России, кроме разве что занятия ею Босфора и Дарданелл и разрушения Османского государства. В Законодательном собрании империи Наполеон говорил: «Союзник мой и друг император Всероссийский присоединит к своей обширной империи Бессарабию, Молдавию, Валахию и часть Галиции. Я нисколько не завидую благоденствию России. Чувства мои к ее августейшему монарху не противоречат моей политике»2. Действительно, императору французов, все глубже увязавшему в испанской войне, было не до османов. Но как раз после Тильзита у Александра разгорелся аппетит. Он не раз ставил перед Наполеоном вопрос об окончательном разделе Османской империи, не ограничиваясь Молдавией и Валахией. Однако Наполеон был против намерений Александра, не желая чрезмерного усиления России, если та завладеет Проливами.
Обстановка в самой Турции благоприятствовала затее двух тильзитских друзей. Стамбул сотрясали частые дворцовые перевороты. Летом 1808 года янычары бунтовали, одного за другим свергли и убили двух султанов: Селима Ш и Мустафу IV. Императору Александру показалось, что наступил удобный случай разом победить турок и тем самым решить навсегда проблему принадлежности Дунайских княжеств. Император дал указ Прозоровскому перейти Дунай и силой оружия утвердить эту реку границей империи на юго-западе. Но повода для нарушения Слободзейского перемирия 1807 года не было — турки вели себя на редкость мирно и соблюдали все условия перемирия. На провокационное письмо Прозоровского, в котором тот «употреблял все усилия, дабы, раздражая турок, довести их до учинения частного нападения», турки ответили непривычно кротким молчанием. Тогда российский император потребовал от турок не только Дунайские княжества, но и Грузию, Имеретию, Мингрелию, а также признания независимости Сербии. Даже этот вызов турки пытались смягчить переговорами. Но тут, в ноябре 1808 года, в Стамбуле опять вспыхнул бунт янычар, был убит терпеливый к претензиям русских верховный визирь Байрактар Мустафа-паша. Новый визирь Юсуф-паша (Зия-паша) послал в Яссы делегацию для переговоров, которая ехала к русским пределам два месяца. Эта задержка разгневала Александра, он потребовал от Прозоровского жесткости, предписал поставить турецким уполномоченным четкие условия, невыполнение которых должно привести к возобновлению войны. В феврале 1809 года в Стамбул направили флигель-адъютанта И. Ф. Паскевича с требованием к Дивану выслать английского посла, который настраивал турок против России и Франции. Это было посольство-провокация, подобное тому, которое в 1853 году посетило Стамбул во главе со светлейшим князем А. С. Меншиковым. Турки отвергли требования Паскевича, о чем тот радостно написал Прозоровскому. 22 марта 1809 года главнокомандующий с облегчением объявил туркам о разрыве перемирия…
К этому времени в Дунайской армии было уже 80 тысяч человек. Их возглавляли славные генералы — молодец к молодцу: генерал от инфантерии М. И. Кутузов, генерал-лейтенанты М. А. Милорадович, граф А. Ф. Ланжерон, знаменитый донской атаман М. И. Платов, Е. И. Марков, барон А. П. Засс и др. Александр предписал Прозоровскому не медлить — как раз тогда разгорелась война между Францией и Австрией, и все в Европе были заняты этим новым конфликтом, в котором Россия выступала на стороне Франции, двинув свой корпус ей в помощь. Мало кого в Европе волновало, что происходит в дунайских камышах. Как в истории с походом против шведов, император требовал от главнокомандующего резвости, считая, что «быстрый переход через Дунай и решительные там действия… единственное средство принудить султана к миру и уступки нам Бессарабии, Молдавии и Валахии»1.
Переправа через Дунай началась по наведенным мостам 27 июля 1809 года. Там, на правом берегу, были мощные турецкие крепости — Журжа и Слободзея, Браилов, Измаил. Первым в бой бросился Милорадович, полагая с ходу взять Журжу и Слободзею. В первом случае его ждала неудача — турки отбили приступ. Отступивший Милорадович (до этого он писал: «Я знаю солдат, коими я командую, в успехе не сомневаюсь») честно признал свои ошибки и взял на себя всю вину за неудачу и потерю почти семисот человек. Неудача под Журжей была великодушно прощена ему государем, тем более что Слободзею войска Милорадовича все-таки успешно взяли. Главная же дивизия под командованием Кутузова (при нем ехал и Прозоровский) двигалась тем временем из Фокшан и от реки Рымник (какие это тогда были славные для русского уха названия!) к Браилову, чтобы, заняв его, стеснить Измаил — еще одну важную турецкую крепость, некогда взятую на шпагу великим Суворовым. Началась осада Браилова — сильной крепости с гарнизоном в 12 тысяч человек. 19 апреля 1809 года, согласно составленной Кутузовым диспозиции, был предпринят штурм крепости тремя колоннами. Приступ начался неожиданно для гарнизона, в полной темноте, но вскоре обратился в поражение. Турки сумели отбить натиск, уничтожив прорвавшихся на вал охотников. Особенно неудачно действовала колонна генерал-майора М. А. Хитрово. Она спустилась в ров, но не могла подняться оттуда на вал крепости — то ли лестницы оказались коротки, то ли лезть по ним не нашлось смельчаков. Одним словом, атакующие остались на дне рва и оттуда открыли огонь по туркам, оседлавшим вал. В свою очередь, противник с верхушки вала начал поливать солдат Хитрово свинцом и сбрасывать на них огромные бревна. Позже Прозоровский писал об этом необыкновенном способе штурма вражеской крепости: «Не могу надивиться, отчего теперь ввелось в войсках, что в поле, где надобно стрелять, там на штыки идут, тут, где штыки нужны, производят пальбу». Он не без оснований обвинил генералов в том, что «не нашлось в них ни храбрости, ни отваги, и войска не имели в сражении должного повиновения и доверенности к частным начальникам»4. Бой во рву и вокруг крепости продолжался до рассвета. Видя гибель своих штурмующих колонн (из 8 тысяч солдат потери составили почти 5 тысяч человек!), Прозоровский рвал на себе волосы и плакал. Потом он писал императору: «Сердце мое обливалось кровью. Я желал умереть, и если б была малейшая возможность подать пособие и загладить несчастие, то, конечно, бросился бы я сам с войском в огонь». Как пишет А. И. Михайловский-Данилевский, возле Прозоровского все это время стоял Кутузов и хладнокровно успокаивал его словами: «Не такие беды бывали со мной, я проиграл Аустерлицкое сражение, решившее участь Европы, да не плакал»5.
Император в ответном послании пенял Прозоровскому на то, что главнокомандующий занялся взятием првдунайских крепостей вместо того, чтобы перейти Дунай и уже самим своим движением устрашить противника. Царь полагал, что «страх приближения нашей армии в самое недро турецких владений» произведет необходимый эффект в Стамбуле и турки неизбежно пойдут на заключение выгодного России мира. «Не теряя ни одной минуты, — писал государь, — и не ожидая неприятеля пред Балканскими горами, идти на Константинополь. С тех пор, как переходят Альпы и Пиренеи, Балканские горы для русских войск не могут быть преградою». Раньше он точно так же требовал от Кнорринга идти по льду на Стокгольм! Ледовый поход удался, мир был подписан, и воодушевленный победой на севере Александр надеялся на «симметричный успех» на юге. Но, как и Кнорринг, Прозоровский гнул свою линию, да и общая ситуация на Балканах была иной, чем в Финляндии. Турция была несравнимо сильнее Швеции. Прозоровский решил, что сначала следует все же разобраться с Браиловым, Измаилом и другими дунайскими крепостями, которые — при возможном наступлении в направлении Балкан — останутся за спиной наступающей армии, а это опасно для ее коммуникаций и тылов. Без этого он считал невозможным удаляться от берегов Дуная.
На тильзитского «друга» надежды мало. Александр I слал Прозоровскому одно резкое письмо за другим. В своих требованиях он исходил из общей ситуации в Европе в связи с начавшейся австро-французской войной, чувствовал, что его дружба с Наполеоном вот-вот прервется, а значит, нужно как можно быстрее завершить победой шведскую и турецкую войны и высвободить войска для будущего столкновения с Францией. Всего этого Александр прямо, конечно, не писал, но давал понять Прозоровскому, что отношения с Наполеоном не отличаются прочностью и постоянством. Так это и было. Вначале, в июне 1807 года, в Тильзите, речь шла о безусловном признании русских завоеваний на Дунае, но уже в декабре Наполеон стал весьма неприятно для Александра связывать проблему русско-турецких отношений с «решением прусских дел». Он хотел некой «симметрии», а именно: если Россия заинтересована в Молдавии и Валахии, то Франция, со своей стороны, должна получить удовлетворение в Пруссии, то есть продолжать оккупировать ее территории, а не выводить оттуда свои войска, как думал Ааександр, стремившийся и свои пределы расширить, и прусскому королю помочь. Русскому послу П. А. Толстому Наполеон прямо заявил: «Не выведу свои войска из Пруссии даже в том случае, если Дунай станет границей вашей империи». Чуть позже России с немалым трудом удалось отстоять для Пруссии Силезию". После всего этого можно оценить на редкость четкий, недвусмысленный, лишенный обычного для Александра / празднословия рескрипт, посланный Прозоровскому: «Положение дел политических заставляет меня нанесть Порте сильный и решительный удар дабы, кончив поспешно с нею, мог я располагать армиею, вам вверенною, по обстоятельствам. Для достижения сего переход за Дунай и быстрое движение на Царьград мне кажутся необходимы. Для маскировки крепостей можно оставить корпус особый». Последняя мысль не была лишена основания. Толковое исполнение этого замысла позволило бы успешно сдерживать гарнизоны турецких крепостей от выпадов против главной армии.
Однако Прозоровский, получив этот рескрипт и даже заручившись поддержкой военного совета, продолжал тянуть время. Государь его воодушевлял: «Идите за Дунай, быстрому и смелому движению всегда предшествует страх (противника. — Е. А.). Умножьте сие выгодное для вас впечатление, сообщив туркам, что Вена занята союзником нашим Наполеоном, дела наши с Швециею приходят к окончанию и Персия предлагает нам мир… Все соображения настоящих обстоятельств приводят к одному и тому же заключению, то есть необходимости скорого движения»7. Более откровенно, без околичностей, о том же писал главнокомандующему и новый военный министр А. А. Аракчеев: Наполеона можно сдержать при одном условии — «находясь в мире с турками и, следовательно, имея армию на всякий случай готовую, легче и удобнее будет для нас отклонить лишнее притязание (Наполеона. — Е. А.) и удержать права наши в почтительном положении. Самые притязания сии едва ли могут возникнуть, когда в мире с Швециею и Турциею силы наши поставят нас в мере им противодействовать»8.
Создается впечатление, что государевы слова для Прозоровского были лишь сотрясением воздуха. Два месяца Дунайская армия стояла недвижимо, якобы ожидая окончания половодья на Дунае. А тем временем в ее Главной квартире подспудно разгорался скандал. Прозоровский фактически устранился отдел, но ревниво присматривал за Кутузовым, к которому все чаще по разным делам, минуя одряхлевшего главнокомандующего, обращались высшие офицеры. Прозоровский увидел в этом — возможно, не без основания — тонкую интригу Кутузова и попросил отозвать своего помощника из армии. Дорожа старым фельдмаршалом, «отличным своим долголетием», Александр прислал ему два подписанных рескрипта — согласно первому Кутузов назначался командующим резервным корпусом, а согласно другому — военным губернатором Литвы. Прозоровский, раздраженный интригами Кутузова, выбрал второй рескрипт и отослал своего «почти ученика» в Вильно.
Тут-то на горизонте и возник герой нашей книги. 1 июля 1809 года Александр подписал указ на имя Багратиона: «Признавая нужным нахождение ваше в Молдавской армии, повелеваю вам по получении сего отправиться к оной и явиться там к главнокомандующему генерал-фельдмаршалу князю Прозоровскому, от коего и имеете ожидать дальнейшего вам назначения»9. 25 июля Багратион прибыл в Главную квартиру Прозоровского, и в тот же день фельдмаршал подписал указ о его назначении на место Кутузова — командующим главным корпусом армии с обязанностью находиться при главнокомандующем «в рассуждении старости моих лет, а теперь и слабости моего здоровья, от которой я движимого исполнения делать не в состоянии, почему и могу употреблять его (то есть Багратиона. — Е. А.) в надобных случаях для осмотров и прочего».
Внезапно, как из-под земли. Так Багратион был впервые назначен фактически командовать целой армией. Это стало результатом как его успеха при завоевании Аландских островов, так и особого благорасположения к нему нового военного министра Л. А. Аракчеева. Личность Аракчеева весьма сложна, противоречива и в основном одиозна. Свое кредо он выразил однажды в таких словах: «В жизни моей я руководствовался всегда одними правилами — никогда не рассужда.1 по службе и исполнял приказания буквально… Знаю, что меня многие не любят, потому что я крут, — да что делать? Таким меня Бог создал! И мною круто поворачивали, а я за это остался благодарен. Мягкими французскими речами не выкуешь дело!»
Как известно, Алексей Андреевич Аракчеев происходил из бедной дворянской семьи, жившей под Бежецком, получил дома посредственное образование, с большим трудом поступил в Кадетский корпус, да и там не блистал талантами и образованностью, но заметно выделялся исполнительностью, дисциплиной, желанием угодить начальству. За это товарищи били подхалима и соглядатая, но зато начальство ценило усердие Аракчеева и произвело его в сержанты, а потом оставило при корпусе. В 1792 году наследник престола цесаревич Павел Петрович решил расширить свое гатчинское войско и завести в нем артиллерию, которую и возглавил капитан Аракчеев. С этого момента началось, как он сам писал, «тридцатилетнее счастие». Вообще, в существовании и успехе таких людей, как Аракчеев, есть своя тайна. Это особая, непрерывно возобновляющаяся веками порода людей, служи они чиновниками, военными, учителями, профессорами или журналистами. Такие Аракчеевы — апологеты полицейского начала, единомыслия, слепого повиновения начальству, ксенофобии. Они позарез нужны каждой власти. И не личные дарования, не талант, а именно зов власти делает их карьеры успешными. Благодаря этому они становятся страшными не только для смутьянов, вольнодумцев, но и для самых обыкновенных людей…
Павел не сразу доверился Аракчееву, но когда узнал и оценил его качества верного слуги и слепого исполнителя государевой воли, то уже не отпускал от себя до конца «гатчинского периода». Со смертью Екатерины Великой и воцарением своего повелителя в ноябре 1796 года Аракчеев стал правой рукой нового императора Павла I, удостоился наград и высоких назначений. И почти сразу же все увидели его истинное лицо. «На просторе разъяренный бульдог, как бы сорвавшись с цепи, пустился рвать и терзать все ему подчиненное…» — так писал о нем Ф. Вигель. Но, как это бывало с вельможами Павла, правил бал он недолго. За служебный проступок Аракчеева по указу Павла 1 «выбросили» (так сказано в указе!) со службы и сослали в его поместье Грузине. Впрочем, вскоре Павел спохватился, вернул Аракчеева, сделал его графом, дал ему герб с девизом «Без лести предан» (все переделывали его: «Бес, лести предан»), но в октябре 1799 года последовали новая опала и новая ссылка в Грузина.
Оттуда его в мае 1803 года извлек и обласкал новый государь Александр I. Они были знакомы давно. Вообще, педантичный и суровый Аракчеев питал какую-то особую слабость к Александру. При строгом Павле Аракчеев, в нарушение уставов, не раз спасал наследника от тягот службы, давал ему, как заботливый дядька, подольше понежиться в постели, словом — баловал. И Александр это накрепко запомнил. Оказалось, что он остро нуждался в таком человеке, как Аракчеев. Он казался царю единственным, кто предан ему действительно без лести. Император сознавал, что Аракчеев не особенно умен, необразован, но в то же время знал, что тот верен и любит его больше жизни. Аракчеев не казался императору вором, он порой говорил государю горькую правду, не умничал, никогда не поучал Александра. Да что там: Аракчеев буквально молился на императора, обожал его! При этом взгляды Аракчеева в эпоху либерализма начала царствования Александра были крайне реакционны. Он люто ненавидел реформатора и также близкого государю М. М. Сперанского за его идеи, да и попросту ревновал его к Александру. Между тем и Сперанский, и Аракчеев, существуя рядом, оба, как два полюса, были нужны царю. Они — как две ипостаси Александра, в котором либерализм и консерватизм, гуманность и жестокость, свобода мысли и любовь к субординации тесно переплетшись. И все же в конце концов, перед началом войны 1812 года, Аракчеев праздновал победу: Сперанского сослали!
В начале своей стремительной карьеры при Александре Аракчеев занимался артиллерийскими делами — был инспектором всей артиллерии, причем вел дела весьма толково, что в конечном счете способствовало усилению боеспособности русской артиллерии во время войн с французами 1805 и 1806–1807 годов. Успехи Аракчеева были значительны, государь сделан его своим главным советником по артиллерийским делам, а затем в январе 1808 года назначил военным министром (точнее — министром военных сухопутных сил). Сардинский посланник де Местр передал общее впечатление от этого назначения: «Внезапно, как из-под земли, возник здесь генерал Аракчеев… сделанный военным министром, облеченным неслыханной еще при теперешнем государе властью»10. Действительно, власть военного министра Аракчеева, подкрепленная благорасположением государя, была велика, и он почти сразу же употребил ее для организации (точнее — активизации) военных действий в Финляндии, что ему, в немалой степени благодаря Багратиону и Каменскому, вполне удалось.
Как уже сказано выше, тогда Багратион, вопреки мнению многих своих коллег, встал на сторону военного министра и организовал военную экспедицию на Аландские острова. В ней участвовал и сам Аракчеев. Вероятно, тогда же он и сошелся поближе с Багратионом, которого всегда манили люди, облеченные властью. Известно, что одним из направлений деятельности Аракчеева была Дунайская армия, нуждавшаяся в усилении. Почти наверняка назначение Багратиона ее фактическим главнокомандующим не обошлось без поддержки Аракчеева, с которым Багратион состоял в довольно оживленной переписке. Тон этой переписки говорит об известной доверительности отношений. Как и многие корреспонденты временщика, Багратион выражает свою особую любовь и признательность Аракчееву. В послании из-под Силистрии 25 сентября 1809 года он пишет царскому любимцу: «Два письма приятнейших ваших я имел честь получить, за которые наичувствительнейше благодарю. Я не хочу более ни распространять, ни уверять вас, сколь много вас люблю и почитаю, ибо оно лишнее. Я вашему сиятельству доказывал и всегда докажу свою любовь, уважение и нелицемерную преданность. Я — не двуличка. Кого люблю, то — прямо; а при том я имею совесть и честь».
Столь откровенное выражение высоких человеческих чувств к вышестоящему начальству не было в те времена редкостью, это в стилистике того времени. Сентиментализм в искусстве, как и романтизм проникли в переписку, сделали эпистолярный жанр видом популярной художественной литературы, а письма — необыкновенно многословными и «чувствительными». Не миновало это поветрие и официальную и полуофициальную переписку. Вот как писал тому же Аракчееву некто С. Т. Творогов 23 июля 1809 года: «Любезнейший и беспримерный мой граф Алексей Андреевич, люблю вас всеми ощущениями и всем бытием своим! Вы мне и многим великий благотворитель и истинный друг вас достойным. Вся жизнь моя будет посвящена вам, я вам вечно сын и друг, и, словом, я все для вас»“. А. II. Ермолов в своих письмах из армии (январь 1807года) посвящал временщику «чувства признательности во всем их совершенстве», сообщал, что «с восхищением прочел я в нем (”письме Аракчеева. — Е. А.) то лестное благорасположение, коим меня удостаиваете», хотя «обстоятельства отделили от меня счастие служить под глазами вашего сиятельства»12.
Багратион шел по тому же пути. Правда, он не прячет истинных причин столь горячей любви к этому не просто малоприятному, но для многих отвратительному человеку: «Мне вас невозможно не любить, во-первых, давно вы сами меня любите, а во-вторых, вы наш хозяин и начальников начальник. Я люблю службу и повинуюсь свято, что прикажут, исполню и всегда донесу, как исполняю»". Здесь Багратион довольно точно отражает воспетую позже Салтыковым-Щедриным «несомненную готовность претерпеть», чувство неизъяснимого восторга, глубочайшей любви и обожания, которое и до сих пор охватывает верноподданного при виде всякого начальства, будь то «начальников начальник» или хотя бы «мочалок командир». Да и словечко «хозяин» тут обычно бывает у места, ведь начальник и есть хозяин. Вспоминается отрывок из письма Максима Горького в эпоху его окончательного морального падения. Он писал о Сталине: «С хозяином… не успел поговорить, ибо хозяин — нездоров и не был у меня».
Багратион всячески показывал, что готов услужить Аракчееву, как только может. В письме от 14 января 1810 года из Бухареста он пишет, что страшно огорчен, узнав, что Аракчеев решил не ехать в армию, а его адъютант, побывавший в Валахии, к нему, Багратиону, даже не заглянул: «Признаюсь искренно, что я не в себе был от радости, дабы вас видеть здесь и лучше обо всем объясниться, и для того отправил к вашему сиятельству немедленно навстречу адъютанта моего Давыдова, прямо до Киева, и с ним имел честь писать к вам и просил вас, дабы вы мне не мешали принять вас по всей дистанции в городах, как должно по сану вашему, ибо я очень знаю, как должно принимать начальников. Но, к прискорбию моему, осведомился, что адъютант ваш уехал, так что даже со мною не повидался, а от вашего сиятельства я получил из С. Петербурга депеши. Я, любя вас и почитая, ссылаюсь на вашу справедливость: приятно ли мне то, что со мною так поступают? Я вас уверяю, что у меня нет секрета с вами ни с которой стороны, а паче по части военной, и если бы адъютант вашего сиятельства заехал ко мне, хотя на часочек, он бы более и вернее от меня получил сведения по всем частям, нежели в Фокшанах от коменданта или исправников тамошних. Признаюсь от души и сердца моего, и сколько я вас почитаю, сие крепко меня огорчает»14.
Сохранились и записки Багратиона, которые он посылал Аракчееву с подарками, подбирая для «начальников начальника» подношения поэкзотичнее — то, чего могло не быть у «хозяина» и даже у государя. Однажды он послал Аракчееву какую-то особенную шпагу: «Посылаю вашему сиятельству редкость. Когда Петр Великий воевал, то при нем волонтеры его носили такие шпаги в кавалерии. Не угодно ли будет поднести Его императорскому величеству или как вы рассудите». В другой раз подарок был интимного характера: «Ваше сиятельство! Азиятская мода, дамы носят на шее, оно и пахнет хорошо. Я не верю, чтобы у вашего сиятельства не было шуры-муры, можете подарить, надеюсь, что понравится. Преданный вам Багратион». И, видно, попал в цель. На письме Багратиона пометка рукой Аракчеева: «Подарил 1810 года 8-го июня в Грузине Н. Ф. за приезд государя в Грузино»15. «Н. Ф.» — это знаменитая фаворитка Аракчеева Настасья Федоровна Минкина, у которой в грузинском домике гонял чаи сам государь император.
Положение Багратиона, оказавшегося на месте изгнанного главнокомандующим Кутузова, не было легким, несмотря на мощную опору за спиной — поддержку самого Аракчеева. Наверняка фельдмаршал, больной, но зоркий к успехам других, не отдал бы власть Багратиону, хотя через военного министра ему недвусмысленно намекнули, что приехал его преемник и старик может со спокойной душой (и, кстати, с сохранением огромного жалованья) уехать из армии. Как и в случае с назначением Кутузова, Прозоровский получил два рескрипта. Согласно одному из них, он уступал свое место Багратиону. Но Прозоровский предпочел реализовать второй рескрипт о подчинении Багратиона ему. Тогда 30 июля царем был подписан рескрипт уже на имя Багратиона, в котором прямо было сказано, что император увольняет Прозоровского, и Багратиону надлежит «немедленно вступить в распоряжение всего, что нужно к достижению цели, для действия сей армии предназначенной, руководствуясь в том правилами, какие в рескриптах моих на имя его (Прозоровского. — К А.) данных постановлены». Государь напоминал Багратиону: «В правилах сих найдете вы, что поспешный переход за Дунай признан необходимым. Вам известно, сколь по настоящим обстоятельствам каждая минута драгоценна. Я ожидаю и в скором времени надеюсь получить от вас из-за Дуная донесение. Александр»16. Наступательные идеи императора Багратион целиком разделял. Это были его стиль и его стихия. Он вообще считал, что «штык есть лучший дипломат в переговорах с турками и что о мире с ними нужно трактовать в палатке русского главнокомандующего и самый мир должен быть подписан на барабане или на спине визиря». Последнее пожелание было, конечно, неисполнимо, но сходной точки зрения — что мир «можно подписать военной ухваткой» — в свое время придерживался и победитель турок в войне 1768–1772 годов фельдмаршал П. А. Румянцев. В таком подходе русские военачальники видели единственный способ добиться реальной победы над османами — всем было известно искусство турецких дипломатов любую яркую победу противника топить в бесконечных словопрениях.
Неизвестно, как и когда бы начал Прозоровский передавать дела, если бы внезапно не умер 9 августа 1809 года, прямо в лагере на правом берегу Дуная. Багратион без всяких проблем вступил в командование Дунайской армией. Ему досталось тяжелое наследство. Как известно, воевать на юге было чрезвычайно трудно: удаленность от основных баз армии, непривычные природные условия, плохая вода, частые эпидемии (в том числе — холеры), недружественное население, очень своеобразный противник, каким была турецкая армия, множество сильных крепостей. Убыль в войсках была здесь не столько следствием боевых потерь, сколько повальных болезней. «Главнейший мой неприятель, — писал вскоре после вступления в командование Багратион, — не турки, но климат здешний. Безмерные жары, продолжающиеся с чрезвычайною силою, причиняют крайнюю слабость в людях и до невероятия умножают число больных… Болезни до такой степени свирепствуют также в Молдавии, Валахии и Бессарабии, что там, в некоторых багалионах… имеется налицо здоровых не более как от 60 до 80 человек, а немалое число баталионов имеет едва комплектную роту. Болезнь сия, климату свойственная и жарами усиливающаяся, посещает не одних нижних чинов, но чиновников (офицеров. — Е. А.), так что в некоторых баталионах остается налицо здоровых по одному или по два офицера; для чего самого и не могу я отнюдь приписать умножение больных дурному лечению, слабому присмотру или чьей-либо вине, а единственно климату»17. Следуя смыслу последнего пассажа, можно с определенностью сделать вывод, что в те времена больных солдат лечили плохо, присмотр за ними был слабый и наверняка их обворовывали. При этом не будем забывать, что из пяти главнокомандующих, которые вели эту войну, трое умерли: два предшественника Багратиона (Михельсон и Прозоровский) и его преемник, генерал Каменский 2-й.
Между тем машина войны, запушенная никуда не спешившим Прозоровским, катилась ни шатко ни валко по своей колее в неведомом направлении. Чтобы изменить ее движение, от Багратиона требовались нечеловеческие усилия. А в Петербурге, зная его характер, ждали решительного и победоносного наступления за Дунаем. К тому же новому главнокомандующему было совершенно неизвестно, куда именно направлял Прозоровский движение этой машины, как он предполагал действовать в ближайшем будущем. 19 августа Багратион писал: «Я стараюсь отыскать общий план военных операций покойного главнокомандующего на нынешнюю кампанию, но в бумагах его я ничего не нашел. С самого моего прибытия… нашел я его в крайней слабости. Он иногда сообщал мне мысли свои, но только частно, по некоторым предметам и обстоятельствам, а никогда не говорил об общем плане для действующей армии. Таким образом, общий план его мне вовсе неизвестен»1*. Это весьма по-нашему. Среди российских военных того времени было принято потешаться над детальными и поэтому подчас неисполнимыми диспозициями венского гофкригсрата, который стремился описать и предусмотреть каждый шаг командующего. В русской армии была, как видим, другая крайность — государь поставил общую стратегическую задачу, но детальная проработка исполнения этой задачи так никем и не делалась. Скорее всего, Прозоровский не стремился исполнить замысел царя, а перешел Дунай по-старинному, с общей целью — «воевать неприятеля», намереваясь осенью вновь перебраться на левый берег, в Дунайские княжества, на обжитые, обустроенные зимние квартиры и там зазимовать на теплой лежанке.
Силою обстоятельств Багратиону пришлось доделывать то, что — согласно логике Прозоровского — надлежало сделать, а именно овладеть правобережными придунайскими крепостями — Мачином, Гирсовом, Браиловом, Измаилом, Силистрией. Эти крепости препятствовали дальнейшему продвижению армии вглубь страны и угрожали ее коммуникациям и тылам. Здесь как раз и заключалось главное противоречие между директивой императора об общем наступлении в сторону Балкан и реальным исполнением государевой воли. Багратион писал: «Вообще должен я теперь, на первый случай, ограничиваться одними демонстрациями противу неприятеля, дабы вперить в него страх и робость; к сему, конечно, наиболее способствовать могут быстрые движения, но, к несчастию моему, встречаю я на каждом шагу сильные крепости, которые никоим образом не могу я все оставить в тылу, не подвергая всей армии явной опасности совершенного истребления»". Как видим, Багратион, в сущности, повторял слова своего предшественника.
Еще одним театром военных действий была тогда Сербия, которой Багратиону приходилось уделять особое внимание. Как известно, в 1804 году сербы под началом своего вождя Георгия Петровича или Кара-Георгия (в русских документах он именуется Черным Георгием) подняли восстание против османов. В Сербии разгорелась довольно упорная партизанская война. Но, как и в прежние времена, сил и вооружения у восставших было недостаточно, и они неизбежно потерпели бы поражение, если бы в 1806 году не началась Русско-турецкая война. Россия никогда не скрывала своих симпатий к балканским братьям-христианам и после начала восстания в Сербии завязала отношения с укрепившимся в Белграде Кара-Георгием. Ему стали отправлять сначала золото, а потом оружие, припасы, оружейных и пушечных мастеров.
С тех пор, как русская армия заняла Дунайские княжества, ее главнокомандующий через Малую Валахию мог непосредственно влиять на положение в Сербии. Приход русских воодушевил балканских христиан, в русской армии появились даже арнаутские (то есть добровольческие) отряды из сербов, болгар и румын (валахов). Отряды эти были весьма недисциплинированны, состояли в основном из сброда и искателей приключений, с охотой грабивших местных жителей, да и командованию положиться на них было нельзя. Даже самые боеспособные сербские отряды партизан никогда не играли ведущей роли в войне с турками и в военном отношении были весьма слабы, во многом копируя устройство и тактику военных соединений османов. Как отмечалось в донесениях русских командиров, сербская конница всегда действовала неэффективно потому, что всадники не могли держать строй и после начала атаки их эскадроны превращались в беспорядочные орды. Только действия регулярных сил — в первую очередь пехоты и артиллерии — могли решить дело. Поэтому Кара-Георгий просил прислать в Сербию части русской армии. С 1807года в Сербии стал действовать двухтысячный отряд казачьего генерал-майора И. И. Исаева 1-го, который имел свою базу в Малой Валахии. Вместе с отрядами арнаутов он воевал с турками в районе Крайовы и Видина. В мае 1807 года отряд Исаева вместе с сербскими отрядами разбил турок при местечке Малайниц, что весьма воодушевило сербов. Вскоре в Белград прибыл действительный тайный советник К. К. Родофиникин, которому было поручено (в качестве временного поверенного) поддерживать связь с Кара-Георгием и помогать сербам в организации управления. Относительное затишье закончилось летом 1809 года, когда турки решили покончить с мятежниками и послали на подавление сербского восстания большие силы. Отрядам Кара-Георгия пришлось отступать. Посланный Прозоровским Исаев 1-й неудачно штурмовал турецкую крепость Кладово и затем был вынужден отступить. Турки оказались в одном переходе от Белграда, жители которого, опасаясь резни, начали уходить в горы или за пограничный австрийский рубеж. Все это вызвало гнев Кара-Георгия и сербов против… русских. Вообще, отношения с братьями-славянами складывались непросто. Правящая верхушка сербов не отличалась единством, между кланами шла постоянная грызня, чем турки и пользовались.
Багратион, с его подчеркнутым чувством солидарности со славянскими братьями-христианами, был вынужден писать в Петербург: «С крайним прискорбием душевным вижу я, что сербы дошли до гибельного и несчастного положения, из коего извлечь их крайне затруднительно… главнейшею причиною сего несчастия суть внутренние распри частных начальников… которые, ища удовлетворения корыстолюбивых их видов, пожертвовали на то своим отечеством, пролили кровь собратии своей и разорили несколько сот тысяч семейств»20. При этом руководители сербов решительно требовали от России посылки в Сербию целой армии, мало считаясь с общими планами русского командования, которое оказывалось перед сложной задачей: направить крупные силы в Сербию оно не намеревалось, а малые отряды ситуацию переломить не могли. Сербы не желали этого понимать и упрекали русского представителя в Белграде Родофиникина в том, что Россия только обнадежила их помощью, а реально Сербии не помогла и тем самым помешала сербам помириться с турками, которые якобы дважды обещали простить им все прегрешения, если они снова признают османское господство. Так уж получалось, что ни к чему хорошему наши с сербами отношения не приводили: сербы почему-то всегда считали, что Россия им вечно обязана помогать, но как только им самим удавалось договориться с противниками России, о ней тотчас забывсит. Вступивший в главное командование Багратион через Родофиникина заверял Кара-Георгия в верности России ее обязательствам, просил набраться терпения. Но этих заверений было недостаточно, и Родофиникин, опасаясь, как бы братья-славяне его не зарезаш, был вынужден бежать ночью из Белграда в Бухарест.
В сложных для русской армии условиях осени 1809 года Багратион не забывал посыпать в Сербию транспорты с оружием, боеприпасами, артиллерией, разрешал готовить отряды сербов в Малой Валахии, вел переписку с Кара-Георгием, обещал, что ситуация резко изменится с первыми же успехами русских войск на правобережье Дуная. И верно, как только армия Багратиона начала одерживать победы, турки очистили почти всю Сербию от своих войск, тем самым дав некоторую передышку Белграду.
Уже после окончания кампании 1809 года, в феврале 1810-го, Багратион направил Исаеву 1-му предписание о подготовке новой экспедиции в Сербию. В предписании он наметил план действий русского отряда, которому предстояло занять ряд турецких крепостей, чтобы обезопасить Сербию от турок. Предполагалось, что турки в это время будут потеснены в Болгарии основными силами Дунайской армии. Но осуществить этот тан Багратиону не удалось из-за отставки весной 1810 года.
Но вернемся к событиям лета 1809 года. 17 августа капитулировал Мачин, а 22 августа Багратиону сдался и Гирсов. Это были весьма слабые крепости (гарнизон в Гирсове составлял всего-то 338 человек). В отличие от Браилова, о который обломал зубы Прозоровский, а также Силистрии и Измаила — хорошо защищенных, с многочисленными гарнизонами. Помимо крепостей, для русской армии большую опасность представляла малоподвижная, но огромная турецкая армия, которой командовал великий визирь. Как и в начале войны, она действовала так, чтобы нанести главный удар по Бухаресту и тем самым вынудить Багратиона убраться на левый берег Дуная. Расчет строился на том, что Бухарест легко перейдет под власть султана, ибо правящая верхушка Валахии, диван и бояре во главе с неким авантюристом (и, между прочим, другом Милорадовича) Филипеску, были тайными сторонниками османов, при правлении которых им жилось весьма неплохо и о возвращении которых они втайне мечтали. Однако генерал Ланжерон, стоявший с корпусом в Бухаресте, в конце августа 1809 года двинулся навстречу идущему от Журжи турецкому корпусу и в сражении при Фресине сумел (как раньше Милорадович) отбросить противника. Это позволило Багратиону выйти на Силистрию, навстречу основным силам турецкой армии. У местечка Рассават произошло первое сражение Багратиона в этой войне. Почти сто верст при тридцатиградусной жаре Багратион прошел с артиллерией по местам, которые турки считали непроходимыми для войск, и смело напал на противника. Сражение против войск Хазрев-паши продолжалось всего три часа. Ударами корпусов Платова и Милорадовича противник был опрокинут, потеряв из 12 тысяч 3–4 тысячи ранеными и убитыми, тысячу пленными, много орудий и 27 (по другим данным — 30) знамен. Потери Багратиона составили всего 30 человек убитыми и 109 ранеными. В своем рапорте государю Багратион хвалил Милорадовича и особенно Платова, который, по словам главнокомандующего, «украсил седую главу свою венцом славы, везде был впереди». Уже после занятия Гирсова, что явилось заслугой исключительно Платова, Багратион ходатайствовал перед государем «о награждении его (Платова. — Е. А.) следующим чином» генерала от кавалерии21. Теперь, после победного сражения при Рассавате, в котором Платов, «пылая неограниченным рвением в исполнении предлежащей ему цели, сам с легким войском преследовал неприятеля», не дать требуемого атаманом чина полного генерала было невозможно. Следует отметить, что Платов вообще был чем-то ближе Багратиону, чем другие генералы русской армии: они быстро находили общий язык, хотя оба были людьми непростыми. Багратион знал, как обидчив и злопамятен донской атаман, получивший генерал-лейтенантский чин раньше его самого и других полных генералов. Поэтому Багратион ценил готовность Платова служить под его началом и начал хлопотать за атамана, не без основания считая, что такая «отличная к нему высокомонаршая милость будет служить и вящим для него поощрением». Во всей этой истории проявилось достаточно тонкое знание людей, присущее Багратиону. И позже, во время отступления русской армии в 1812 году, Багратион сумел заинтересовать Платова и его казаков графским титулом, о котором для атамана якобы хлопотали при дворе. Наконец, знал Багратион, как влиятелен Платов в Петербурге. Вопреки своей очевидной брутальности (а может быть, даже благодаря ей) донской атаман пользовался вниманием и поддержкой многих влиятельных особ в столице. Эта способность, присущая и Багратиону, не могла не вызывать в главнокомандующем особого уважения и подчеркнутого внимания к реальным и мнимым заслугам Платова.
«Помогите ему, а меня избавьте от него». Иначе складывались отношения Багратиона с другой яркой личностью — генералом Михаилом Андреевичем Милорадовичем. Эти отношения были сложными, хотя в рапорте о победе при Рассавате 4 сентября Багратион дал Милорадовичу самую лестную характеристику: «Все отличные подвиги генерал-лейтенанта Милорадовича, который не только в нынешнее знаменитое дело, но и во все продолжение настоящей кампании, особливо в охранении Валахии самым малым числом людей от неприятеля, тогда яростию преисполненного, и в оборонении области сей обнаружил не только редкое усердие к пользе и интересам Вашего императорского величества, но и знания, искусство и опытность единственно отличному генералу свойственные, побуждают меня всеподданнейше просить о награждении его следующим чином»22.
Известно, что несогласия Багратиона и Милорадовича имели какую-то давнюю и не ясную ныне историю, относящуюся, думаю, к павловским временам. Вновь встретившись в Дунайской армии, оба генерала как будто помирились, о чем свидетельствовали отменные характеристики, которые давал Милорадовичу Багратион. Но осенью 1809 года старая вражда проснулась, как спящий вулкан. Генералы, по-видимому, опять поссорились, и 19 сентября их разногласия привели к тому, что корпус, которым командовал Милорадович, был передан генералу Лонжерону, а самому Милорадовичу Багратион предписал возглавить корпус в Болгарии. По тем временам такой доли не желал ни один генерал — столь тяжелой представлялась зимовка на правом берегу Дуная. Милорадович от этой чести отказался, ссылаясь на болезни. Он писал: «Я был часто болен, освобождался от болезней старанием и особливым искусством докторей. Ныне паки занемог и не могу командовать по слабости моего здоровья». Это была типичная «генеральская болезнь», которую обычно вызывали местничество, ревность и зависть. Мшюрадович просил отставки или возможности лечиться в России.
В декабре 1809 года Багратион писал Аракчееву о Милорадовиче: «А скажу вам в откровенности, что общий наш приятель Михайло Андреевич крепко виноват против меня. Я люблю пробовать людей не на словах, а на деле: он кричал и писал — дам пример всем служить и повиноваться и т. п., на поверку вышло, что не хочет расстаться с мамзель Филипеско, в которую по уши влюблен. Любовь его — Бог с ним, пусть бы веселился, но отец ее наш первый враг, и он играет первую роль во всей Валахии». Действительно, до приезда Багратиона Валахия была под фактической властью Милорадовича, чувствовавшего себя в Бухаресте наместником. Милорадович тесно сошелся с семьей упомянутого выше знатного и богатого грека Филипеску, который стал его приятелем. Багратион писал, что Милорадович «за него (1Филипеску. — Е. А.) уцепился крепко, и способу нет никакого отделить». Филипеску был фактическим главой валашского дивана и заправлял делами княжества. Он много интриговал в восточном стиле и вел собственную политическую игру, в которую вовлекал и Милорадовича. Ко всему прочему видный генерал, герой увлекся его дочерью. Между тем, по мнению многих, Филипеску был тесно связан с турками и окружен османскими шпионами. Багратион писал: «Что бы я ни затеял, тотчас турки знают от Филипеско». Суждения Багратиона разделяли и другие. Так, сменивший Милорадовича граф Ланжерон, планируя операции, не сообщал о них даже своим штабным офицерам и не вел штабного журнала — настолько небезопасно это было делать.
Далее Багратион на все лады описывает охватившую Милорадовича страсть, которая якобы мешала ему исполнить воинский долг: «Я позвал было на сию сторону (то есть на правобережье Дуная. — Е. А.), яко пост важный, почетный и составляющий левое мое крыло, но вот его рапорт: “Мне надо быть в Бухаресте, и премножество дел по многим частям”. А надо все хвататься за Филипеско и его товарищей. Но наш Михайло благословенный сделался от любви как дитя блаженный. Будет придираться, беситься, а в резон ввести не могу никак, ибо влюбленный человек лишается почти рассудка. Я вам говорю сие для того, что вы его любите, и я очень люблю: он добрый, благородный, честный и все хорошее имел, но теперь узнать невозможно его. Из доброго человека сделался самым настоящим интриганом валахским». Заодно Багратион озаботился о благосостоянии Милорадовича: «Его надо отсюда вывесть, со временем любовь пройдет — он же нам спасибо скажет, а между тем избавится и от разорений. Он должен в Бухаресте около 35 000 рублей — шутка ли? Истинно, любя его, надо уволить: он очень желает, говорят, в Киев военным губернатором. Вот, ваше сиятельство, вся истинная справедливость, помогите ему, а меня избавьте от него».
По-видимому, в последнем и заключается истинное желание Багратиона. Дело не в спасении влюбчивого холостяка Милорадовича от чар прелестной гречанки и ее коварного отца, а в тех острых разногласиях, которые возникли между двумя заслуженными людьми, которым трудно ужиться под одной крышей. Выше уже говорилось, что Багратион в своих рапортах давал самые лестные характеристики Милорадовичу. Но, может быть, это-то как раз и раздражало самолюбивого Михаила Андреевича, который не хотел похвал от Багратиона потому, что считал себя не ниже, а даже выше его. Нужно помнить, что Милорадович был какое-то время старше Багратиона по службе и — самое существенное — после блестящей победы при Обилешти действительно чувствовал себя спасителем Бухареста и рассчитывал сам возглавить Дунайскую армию, сменить Прозоровского. А тут из Петербурга прислали Багратиона. Когда же Милорадович стал почти открыто выказывать строптивость, главнокомандующий вдруг забеспокоился о его нравственности, стал просить военного министра спасти несчастного от пут Венеры, тенет турецкого шпиона и бездны долговой тюрьмы. Однако под конец письма Аракчееву пылкий Багратион все же не смог скрыть своего раздражения против Милорадовича: «Право, мочи моей не станет и неприятно весьма, тем паче что во всех случаях, кроме множества доброго, я ему ничего не делал и ныне ему доказал, но не могу плясать по дудке всякого любовника. Я позвал его сюда на службу, он три года нежился, лежа на диванах славных — полно, теперь здесь надо потрудиться, а на место того сказался больным. Кажется, это нехорошо». Письмо заканчивается шуткой наполовину с просьбой: «Вот будет смешно, если и я влюблюсь в ту же, тогда от ревности Михайла меня прибьет. Истинно шутки на сторону, его надо избавить отсюда»".
Аракчеев хорошо знал и ценил Милорадовича еще по «гатчинской армии», где красивый, ловкий, отважный серб был одним из лучших офицеров. Словом, 23 апреля 1810 года Милорадович был назначен киевским военным губернатором. Багратиона тогда уже не было в Дунайской армии, но до своего отъезда он дал указания провести тайное расследование деятельности Филипеску и в марте 1810 года поступил с ним и его семьей по-военному решительно: отправил временщика в ссылку, подальше от Бухареста, в Белгород14.
Расхваливая в своих донесениях Платова и Милорадовича, Багратион не забывал и о себе. В донесении императору он представил занятие (даже не взятие!) двух посредственных турецких крепостей как подвиг и без особой скромности писал: «Я осмелюсь, однако же, без всякого тщеславия или бахвальства упомянуть здесь, всемилостивейший государь, что и в прежние с турками войны, как то под водительством генерал-фельдмаршала графа Румянцева Задунайского, армия российская, бывшая за Дунаем в гораздо большей силе, нежели я, не имевшая в тылу столь сильных крепостей в руках неприятельских, каковы Измаил и Браилов и в коих гарнизон простирается в первой от 4 до 5 тысяч, а в последней от 10 до 15 тысяч человек, не делали столь скорых и поспешных движений, каковы ныне произведены, ибо в продолжение 18 дней осаждены и взяты две немаловажные крепости». Потом, вероятно, Багратион пожалеет, что, еще не добившись значительных побед, поставил себя выше самого П. А. Румянцева-Задунайского. Этого ему не простил канцлер и сын фельдмаршала, влиятельный при дворе граф Н. П. Румянцев. А между тем с Румянцевым Багратиону и пришлось тесно сотрудничать, ибо вскоре он, как главнокомандующий, получил право и полномочия вести переговоры и заключить перемирие с турками, чего без содействия канцлера сделать было невозможно. Впрочем, Багратион не обольщался предстоящими успехами в этой сфере — слишком сложным казалось данное императором поручение. 1 октября он писал Румянцеву: «Предвижу я весьма малую надежду или, лучше сказать, почти никакой, чтобы Турция согласилась дать контрибуцию в 20 миллионов пиастров и уступить Молдавию, Валахию и Бессарабию, а также Сербию». Ссылаясь на неудачные русско-турецкие переговоры в Париже, он продолжал: «Негоциация в Париже может служить доказательством, сколь медиации (то есть посредничество Франции. — Е. А.) безуспешны. Вообще должен я вам признаться, что я почитаю для России выгоднейшим тот мир с Портою, который подписан будет визирем на барабане». В этом смысле устремления Багратиона совпадали с общими задачами, которые поставил перед героем Аландских островов император. Эти устремления были ярко подтверждены 14 сентября, когда на милость победителей сдался Измаил и тогда же началась осада Силистрии. И тут произошло то, что погубило надежды Багратиона дойти до Царьграда…
Поначалу ничто не предвещало неудачи. За победу при Рассавате Багратион был награжден высшим орденом империи — Святого Андрея Первозванного, а также получил 50 тысяч рублей. Милорадович и Платов стали полными генералами, солдатам выдали за победу по рублю на брата. Отметив победу при Рассавате, войска двинулись к Силистрии. Впереди шел авангард генерала П. Строганова, который провел рекогносцировку под самым городом. Уже 11 сентября русские войска были под стенами Силистрии, а через три дня было получено известие от генерала Засса о покорении Измаила: крепость «без пролития капли крови пала»25. Силистрия оказалась орешком потверже. Если в Измаиле было 4 с половиной тысячи человек гарнизона, то здесь за крепостными стенами сидели 11 тысяч человек, обеспеченных на несколько месяцев продовольствием, с пороховыми погребами для 130 орудий (в Измаиле было всего лишь 36 орудий). Попытки уговорить коменданта — давнего знакомца Платова — не удались. Пришлось начинать, как тогда говорили, «правильную осаду»: рыть апроши, траншеи, ставить батареи, вести обстрел крепости из осадных орудий. Дело это было нелегкое, как и вообще тяжела была осада турецких крепостей.
Искусство осады. И. П. Липранди, человек разносторонний, помимо мемуаров, докладных записок и доносов написал любопытную брошюру «Особенности войны с турками», в которой обобщался опыт осады турецких крепостей — а этот опыт у русской армии насчитывал больше ста лет, начиная с осады Азова в 1695 году. Липранди сразу ошарашивает читателя фразой: осада турецкой крепости — «это гроб осаждающей армии». Дело в том, что обычно турецкие крепости окружены кладбищами, подчас достигающими гласиса — пологой земляной насыпи перед наружным рвом крепости. «Среди сих-то могил, заключающих в себе истлевающие тела, преданные земле от злокачественных воспалительных болезней и от самой чумы… осаждающие должны проводить траншеи, строить батареи, словом, всколыхивать землю, уже пропитанную различными миазмами, и встречать сверх того все то, что окружало хотя и истлевшие уже тела умерших от чумы»26. Отсюда неизбежны болезни и смертность среди осаждающих, особенно если осада приходится на лето. Что же касается поведения турок в осаде, то Липранди ставит весьма высоко их боевые качества. Обычно, сообщает автор, когда за их спиной есть укрепление, они проявляют редкостное мужество и упорство, отважно сражаются до конца даже в безнадежной ситуации. Вылазки же турок из осажденной крепости не представляют большой опасности, если, конечно, соблюдать устав караульной службы (о спящих часовых Липранди выразился так: «Беспечность есть как бы удел лично храбрых невежд»27). Во время вылазок турки никогда далеко не уходят от крепостей.
Одной из серьезнейших проблем при ведении боевых действий в этом районе были резкие перепады температуры. М. И. Кутузов, много воевавший с турками, писал: «Против вредного климата в Валахии, где летние дни очень жарки, а ночи холодны, единственная предосторожность состоит в том, чтобы нижних чинов на ночь одевать теплее, что и все тамошние жители наблюдают. Строгий надзор, чтоб солдаты спали всегда одевшись, предохраняет их от болезней, но часовые в парусиновых панталонах озябают как средь зимы, большою частию простуживают себе желудки, отчего простудные горячки и поносы в летние месяцы всегда свирепствуют между войсками». И только в мае 1811 года, по соответствующему ходатайству Кутузова, император разрешил солдатам носить летом зимние панталоны, «да сверх того отпустить в полки единовременно денег на построение теплых фуфаек, которые бы, входя в панталоны и закрывая брюхо, предохраняли солдат от простуды»26.
Если предстояло осаждать турецкую крепость, то лучше всего начинать осаду осенью, советовал Липранди. Во-первых, холод уничтожает миазмы кладбищ, во-вторых, солдат меньше мучает жажда (а хорошей воды в тех местах нет никогда), в-третьих, раздача водки зимой полезнее, чем летом, в-четвертых, солдатам лучше есть баранину или бастурму. Липранди был убежден, что холод плохо действует на турок, обычно их солдаты плохо одеты и обуты, турки вообще плохо переносят холод. Более того, «турок в зимнее время вовсе перерождается и несравненно легче склоняется к сдаче, в особенности, если условия капитуляции предоставят иноместным выход с оружием, а местным жителям — право остаться в домах своих и продолжать торговлю и другие обычные занятия».
Осада Силистрии оказалась неудачной не только потому, что началась в теплую погоду и что долго везли к крепости осадные орудия. Комендант отказывался сдать крепость и весьма рассчитывал на помощь армии, стоявшей у Рущука под командой великого визиря Юсуфа. Поначалу Юсуф решил послать под Силистрию только корпус полководца Пеглевана, который появился на дороге к крепости 23 сентября. На следующий день его успешно атаковали казаки Платова и гнали 15 верст по дороге на Туртукай. По этому поводу Багратион 25 сентября писал Аракчееву: «Я, ваше сиятельство, истинно не дремлю и не трушу, и свято пророчество ваше сбылось: Багратион сераскира в пух разбил, Измаил взят, а теперь поздравляю вас с победою также важною: разбил Платов славного и отчаянного Пеглевана. Теперь обещаюсь поразделаться с Силистрией. Сия крепость еще никем не была взята. Я счастлив тем, что уничтожил план великого визиря. Перегнал его на мою сторону. Избавил вовсе Большую Валахию и Малую почти и тем оседлал совершенно Дунай. Но беспокоит меня Браилов, там сильный гарнизон… Правила мои, ваше сиятельство, вот каковы: не дремать никогда и неприятеля не пренебрегать тоже никогда… Цель моя была возбудить армию и сделать храброю. Я без хвастовства говорю, что сделано и у меня: ступай один русский против десяти…»
По-видимому, письмо Аракчееву писалось в несколько приемов, потому что далее Багратион описывает события, которые произошли позже. Дело в том, что через две недели, 7 октября, уже после того как Платов прогнал турецкий авангард, более значительные силы турок, почти половина всей их армии, под командой того же Пеглевана подошли к Силистрии и остановились у селения Татарица. Как потом выяснилось, турки, остановившись, начали интенсивно окапываться, зная свои слабости при столкновении с европейской регулярной армией. Как известно, одной из таких слабостей была их неспособность достичь согласованных действий пехотных соединений в поле, а также отсутствие боевого взаимодействия между пехотой, кавалерией и артиллерией. И когда Багратион подошел к Татарине с войсками, турки успели так хорошо поработать лопатами и кирками, что за короткий срок создали настоящую земляную крепость с редутами и батареями. Багратион шел за победой, накануне он писал Аракчееву: «Думаю, на сих днях будет шибкая баталия, или уйдут (в смысле визирь отступит. — Е. А). Визирь лукавит, как лисица. Он выслал для избавления Силистрии 15 000 конницы, пехоты и янычаров отборных из Туртукая против меня, но он такую позицию занял, ни пехотою, ни кавалериею ничего важного предпринимать невозможно. Вчерась хорошо мы их пощипали». Действительно, турки вели себя очень осторожно и из своей земляной крепости выходить в поле ни за что не хотели. А как раз на том, чтобы выманить турок, и строилась тактика Багратиона, который привел к Татарице всего лишь четыре с половиной тысячи человек пехоты и рассчитывал побить противников, сколько бы их ни было, — по принципу Суворова: «считать неприятеля только после поражения».
Думаю, что Багратион дописывал письмо Аракчееву никак не ранее 9—10 октября. Он сообщал, что «чрез несколько дней, естли они не выйдут из той позиции ко мне, то я ухитрюсь к ним идти и напасть, как снег на голову, а притом надо войска оставить много и для Силистрии, ибо гарнизон велик. Признаюсь, хлопот полон рот, а надо успевать, и не дремлю никак»211. Штурмовать конницей (драгун и улан у Багратиона было 25 эскадронов и еще 10 казачьих полков) позиции турок было бессмысленно. Турецкая же конница, столкнувшись с казаками, довольно быстро отступила в сторону Туртукая (вероятно, об этом Багратион пишет: «Вчерась хорошо мы их пощипали»).
Осмотрев позиции турок, Багратион решил все-таки атаковать их укрепления утром 10 октября. В ранний час шесть сомкнутых каре, между которыми располагалась кавалерия, двинулись на турецкие позиции, впереди находились пушки полевой и конной артиллерии. Поначалу, несмотря на яростный огонь противника из окопов и батарей, наступление развивалось успешно — русской пехоте удалось занять центральные укрепления и установить там свои орудия. Но дальше продвинуться не получалось, как не получалось и совершить фланговый охват. Оказалось, что против 20-тысячного корпуса, засевшего в окопах, сил у Багратиона было явно недостаточно — суворовский принцип «один против десяти» в этой ситуации не сработал. Через несколько часов сражения к туркам стала подходить от Рущука помощь — албанский корпус, который дат противнику значительный численный перевес, позволил ему даже перейти в наступление и вернуть захваченные русскими батареи. Багратион, как всегда, был в гуще сражения, хладнокровно стоял под турецкими ядрами и пулями и к вечеру, когда стало ясно, что турки удержали позиции, приказал прекратить бой. Формально сражение под Татарицей закончилось вничью, хотя русским удалось захватить 16 турецких знамен и две сотни пленных. Турки попытались также совершить вылазку из Силистрии во время сражения под Татарицей, но неудачно: их отряд в три тысячи человек был успешно отбит войсками, оставленными Багратионом в лагере. Сам Багратион ночевал вместе с солдатами в поле. На следующее утро, 11 октября, он построил войска и долгое время оставался в нерешительности: сил снова атаковать земляные укрепления у него явно недоставало, а выманить турок из окопов, которые те за ночь восстановили и еще больше укрепили, так и не удалось. Тогда Багратион дал приказ демонстративно отойти на три версты, тем самым воодушевляя турок начать преследование гяуров. Но турки на уловку не поддались, к ним стали подходить все новые и новые войска во главе с великим визирем, которые тотчас определялись на строительство земляных сооружений.
В результате для осаждающих Силистрию войск Багратиона ситуация сложилась странная и чреватая серьезными проблемами. Они не могли ни взять крепость, ни прогнать блокирующий русский корпус, который сам устроил себе новую земляную крепость. Осознав опасность возможного окружения, Багратион решил отступить. Теперь полководец заговорил иным языком. «Силы его, — писал он об армии великого визиря, — вчетверо и впятеро превосходят число всех войск, какие я около Силистрии в распоряжении моем имею, а крепость сия, невзирая на ежедневно производимую канонаду и бомбардирование, к сдаче не склоняется, сохраняя упование на помощь верховного визиря. Выжечь город нет способа. Все строения большею частию плетневые, вымазанные глиною, кровли черепичные. К штурму слабость сил моих приступить мне не позволяет. Если бы я решился, невзирая на ограниченность сил моих, атаковать армию верховного визиря, то вероятно претерпел бы я сильное поражение и принужден бы был с большою потерею снять блокаду Силистрии, а когда бы остался под крепостью еще долее того, хотя и не был бы я атакован войсками турецкими, но лишился бы, по недостатку подножного корма, всех кавалерийских, артиллерийских и подъемных лошадей. В первом случае исчезла бы вовсе Молдавская армия, а во втором претерпела бы она потерю, которой в одну зиму вознаградить невозможно, и сделалась бы неспособною к действию с наступлением ранней весны. Предвидя сии пагубные последствия я старался избрать из двух зол меньшее и решился отступить с сохранением славы доселе оружием Вашего императорского величества приобретенной и со сбережением войск на будущий поход». Как видим, от прежних шапкозакидательских обещаний с легкостью побить турок не осталось и следа. До самого конца Багратион думал, что поступил под Силистрией правильно. Однако следует признать обоснованным мнение историков, которые считали, что Багратион как главнокомандующий допустил ряд серьезных промахов. И самым важным из них было то, что он не сумел объединить все разбросанные в разных местах силы своей армии, а наоборот — распылил их. Особенно странным выглядит перевод крупного корпуса генерала С. Каменского к Базарджику, а не к Силистрии, хотя у Базарджика полевой армии турок не было и вся она сосредоточилась у Рущука, то есть по направлению к Силистрии. Словом, Багратион не смог проявить того, что в те времена называли «глазомером», то есть умения в нужном месте и в определенное время сосредоточить максимальные силы для нанесения концентрированного удара по противнику. Всего в его распоряжении было не менее 40 тысяч солдат, с которыми он мог бы разбить армию великого визиря. Он же вывел в поле, как уже сказано выше, только 4 с половиной тысячи пехоты, которые справиться с засевшим в укреплениях противником (20 тысяч солдат) не смогли. Да и теми силами, которыми он располагал под Силистрией в день битвы при Татарице, Багратион распорядился нерационально. В итоговом донесении 14 октября он писал, что при Татарице располагал только 16 батальонами пехоты (4,5 тысячи) и столько же оставил под Силистрией.
Но, как заметил военный историк А. Н. Петров, Багратион сам писал Аракчееву накануне, 6 октября, что «3 корпуса моих, то есть Платова, Маркова и Милорадовича (потом Ланжерона), составляют не свыше 20 тысяч человек пехоты и кавалерии». Значит, он оставил в лагере минимум 15 тысяч человек. Остается непонятным, почему он не вывел к Татарине из лагеря под Силистрией хотя бы еще 10 тысяч солдат, чтобы добиться если не перевеса, то хотя бы относительного равенства своих сил с войсками противника. Естественно, что Багратион опасался вылазки из осажденной Силистрии, но для ее предупреждения вполне хватило бы пяти тысяч солдат. Тогда сражение у Татарицы было бы иным и, несомненно, победным для русских войск30. Позже, уже после своей отставки, Багратион был вынужден признать: «Отдаю справедливость туркам, что мастера держаться в окопах»31.
Словом, без особого позора, но и без славы армия Багратиона 14 октября отошла от Силистрии. Несколько раз она останавливалась — ожидая, что турки все-таки выйдут в поле. Но русские напрасно прождали турок до 14 ноября у так называемого Троянова вала — великий визирь вскоре отошел к Шумле и распустил армию на зимние квартиры. Решающее сражение с противником так и не состоялось, зато началась бумажная битва между Главной квартирой Багратиона и Петербургом. Государь не упрекал командующего за неудачу под Татарицей — неудача эта сама по себе была относительной, тем более что Багратион считал это сражение для себя победным. И даже отступление от Силистрии не ставилось ему в вину — было известно, что Дунайская армия отошла в полном порядке, увозя с собой из-под стен невзятой крепости пушки и имущество. Кроме того, осадные орудия были переправлены под Браилов, и вскоре, 21 ноября, корпус генерала Эссена вынудил коменданта сдать крепость, ключи от которой Багратион послал императору32. Но резкое недовольство в столице вызвало известие о том, что Багратион намерен с армией перебраться обратно на левый берег Дуная.
Багратион понимал неизбежность возвращения армии по окончании кампании еще до истории с неудачной осадой Силистрии. В письме военному министру Аракчееву 25 сентября 1809 года он писал (не без цинизма в отношении покойного Прозоровского) о явном недостатке времени для осуществления намеченного Петербургом плана: «Признаюсь в откровенности, как чистой русской и верноподданный нашему монарху: ежели бы умирать старику фельдмаршалу, лучше бы он умер 3 месяца прежде… но поздно, боюсь крепко дурной погоды, и подвоз станет, ломка престрашная в подвижных магазейнах». Тут же он назначал крайний срок завершения кампании: «Я могу быть (за Дунаем. — Е. А.) до ноября месяца на подножном корму, но далее нет возможности иметь на подводах сена, овса и хлеба, а притом Дунай — река самая бешеная, ни мосты не удержатся, и все может испортить»35.
Уже после отхода от Силистрии главнокомандующий обосновывал необходимость отступления на левый берег Дуная в письме императору: «Я воюю в степи. Если армии идти за визирем в Балканы, то сделанному исчислению для доставления в тамошних пустынях одного продовольствия, кроме фуража, потребуется везти на 80 000 волах, но и тех кормить будет нечем. Следственно, волы артиллерийские и конных полков лошади должны будут пасть. Все сии обстоятельства достаточно доказывают совершенную невозможность привести в действие такое предприятие. Я было помышлял о том, чтобы, когда овладею Силистриею и Базарджиком и мир до зимы не последует, стать в линию, упираясь правым флангом к Силистрии, а левым к Базарджику и к берегу Черного моря, но тут рождаются те же препятствия в продовольствии и полагаются все возможные препоны. Сперва льдом сорвет все мосты, которые устроены или еще устроятся на Дунае, а потом река сия в продолжение зимы в разных местах несколько раз замерзнет, но никогда так, чтобы по льду можно было препровождать транспорты. В таком положении дел не в состоянии я продолжать здесь кампанию далее, как до ноября, а тогда для предотвращения гибели армии, почитаю необходимо нужным, оставя в крепостях по правому берегу Дуная гарнизоны и снабдя их продовольствием, все прочие войска переправить на левый берег той реки». Весной же, точнее — во второй половине марта, Багратион предполагал снова переправиться на правый берег и, разорив Мачин и Гирсов, идти к Балканским горам, «дабы пройти оные прежде, нежели армия верховного визиря в состоянии будет поспеть туда, и тогда силою оружия принудить его подписать мир».
25 октября император послал Багратиону рескрипт, в котором умеренно хвалил его за сражение при Татарице, а затем отмечал: «Насколько происшествие сие само по себе радостно, сколь прискорбно мне было вместе с тем получить известие о намерении вашем возвратиться за Дунай». И далее: «Я требую, чтобы отложить намерение ваше к переходу за Дунай. Употребите вы все и самые крайние усилия держаться встране, вами занимаемой, и если невозможно идти далее или вызвать визиря на генеральную баталию, то удерживать по крайней мере ваше положение, отражая все покушения неприятеля».
Из рескрипта императора видно, что, требуя от Багратиона оставаться на правом берегу, он руководствовался исключительно политическими мотивами. Александра беспокоило, что с возвращением армии на левый берег усложнится решение «турецкой проблемы», то есть присоединения к России Дунайских княжеств, как и общее замирение турок на русских условиях. «Какое впечатление должен произвесть обратный переход ваш, — писал он Багратиону, — над теми самыми турецкими войсками, кои с самого начала командования вашего в разных делах доселе были побеждаемы… По свойству сего народа, к кичливости всегда преклонного, возмечтает он, что превосходством своим принудил вас к отступлению…» Возражая Багратиону относительно невозможности содержания армии на правом берегу, государь ставил в пример турок: те-то себя там каждый год содержат. «Таким образом, — заключает Александр, — весь плод предыдущих побед, все последствия сделанных доселе на той стороне усилий я считаю совершенно потерянными, как скоро переход ваш свершится. Надобно будет снова начинать войну, и начинать ее не раннею весною, но в июле месяце, ибо и на будущий год от разлития вод дунайских те же самые встретятся препятствия, как и в предыдущем и, следовательно, война с Турциею, переходя от одного года к другому, к крайнему ущербу польз наших будет длиться, тогда как самая существенная цель ее есть скорое окончание»34.
А войну нужно было закончить, причем с победой, как можно быстрее — времена в Европе наступили иные, чем в 1806 году. Александр думал о неизбежной грядущей войне с Наполеоном, вербовке союзников. Слабость, проявленная в войне с заведомо уступавшими в военном отношении турками, бросала тень на репутацию России. «От сих важных потерь, — писал государь Багратиону, — переступая к тому впечатлению, какое переход ваш необходимо произведет в делах наших европейских, я не могу вам довольно изобразить, ни измерить всего пространства вредных его последствий. Настоящее положение наше на Дунае дает политическим нашим связям все уважение, какое свойственно иметь России. Но уважение сие сильно поколеблется, как скоро положение наше переменится… когда принуждены будем мы назад возвратиться. Если притом французские дела успеют окончиться в Испании, как то со всею вероятностию предполагать можно, а мы останемся в войне всегда начинаемой и никогда не кончаемой, то вы сами себе представить легко можете, какое бедственное влияние война сия иметь тогда будет на судьбу нашего отечества». И далее император дает Багратиону советы, как решить продовольственную проблему на правом берегу35.
Багратион получил рескрипт государя 16 ноября, когда уже начал переправлять войска через Дунай в районе Гирсова. На следующий день он отвечал Александру, пытаясь доказать, что армию на правобережье содержать невозможно, что на всем пространстве от Тульчи и Исакчи до Силистрии, Базарджика и Каварны нет ничего, кроме неба и земли, «ни единого обывателя, нет ни жилища, ни пристанища, нет ни одного способа к получению хотя малейшей части из самых первых потребностей к физическому существованию людей и скота», а в армии уже начались болезни, которые, несомненно, усилятся от пребывания в землянках. Что же касается турок, то они подвозят продовольствие и фураж из глубины своих территорий и сами занимают крепости и крупные центры, в которых расположены большие склады и хранилища. Русская армия находится в совершенно другом положении. Багратион писал, что его предшественник Прозоровский не собирался задерживаться на правом берегу и не создал там запасов, а он сам принял командование только в августе, и поэтому время для создания запасов было безвозвратно потеряно.
Понять мотивы Багратиона можно. Населенное левобережье с его Дунайскими княжествами уже несколько лет давало благоустроенный приют русской армии, и не было смысла зимовать в чистом поле на правом берегу ради эфемерных геополитических соображений. Багратион не без основания опасался, как бы армия не оказалась отрезана своенравным Дунаем от главных баз на левобережье и не погибла бы от голода.
Тем не менее Багратион не посмел самовольно перевести всю армию на левый берег и стал ждать указа императора. При этом он начал экономить продовольствие за счет уменьшения порций, в том числе офицерам, урезал порции овса для лошадей. Пытаясь наверстать упущенное, Багратион разослал по правобережью Дуная приказы о сборе провианта и сена, а также предписал срочно перебрасывать провиант с левого берега на правый. Предвидя последствия суровой зимовки, главнокомандующий позаботился об улучшении медицинской части армии и организации нового госпиталя в Бендерах. Он был человеком дисциплинированным и наверняка предпочел бы умереть, нежели нарушить волю императора. «Высочайшая и непременная воля Его императорского величества, — пишет Багратион в приказе по армии от 7 ноября, — есть чтобы все находящиеся на правом берегу Дуная войска оставались здесь на всю зиму для продолжения военных действий. При таковых обстоятельствах требует сама необходимость умножить здесь провиантские и фуражные запасы столько, чтоб сих жизненных потребностей достаточно было до открытия будущей весны, и столь поспешно, дабы все то исполнено было прежде, нежели морозы и льды воспрепятствуют держаться сооруженным нами чрез Дунай переправам»36. Багратион был верен себе — в любой ситуации не отчаиваться, рук не опускать, готовиться к испытаниям, определенным царской волей и природой. Этот пространный приказ по армии предусматривал все возможные и необходимые действия, чтобы организовать доставку продовольствия и фуража как можно лучше и быстрее. Одновременно войскам было предписано срочно «для соделания убежища от непогод и холода» строить «землянки или камышовые шалаши, как кто удобнейшим и выгоднейшим для себя найдет на тех самых местах, на коих оные занимают ныне свои позиции»37. Не приходится сомневаться и в том, что Багратион не кривил душой, когда писал Аракчееву, что ничего для солдат не жалеет, «последнею копейкою моих верных и пою, и кормлю, и даю им за отличия. Я лучше умру, нежели покажу из суммы экстраординарной (то есть из неприкосновенных денег. — Е. А.)… Умру честно и голой. Бог знает душу мою, сколь я привержен монарху нашему, и за то мне помогает»38.
Но начались дожди, на дорогах воцарилась распутица. 29 ноября Багратион даже издал особый приказ о том, чтобы присылать к нему с курьерами только «самонужнейшие и важнейшие» депеши, а остальные отправлять почтой, — ему было жалко людей и лошадей, преодолевающих невероятные грязи для того, чтобы доставить какую-нибудь маловажную бумагу39. В этих непролазных грязях задыхались и гибли сотни волов, которые везли арбы с продовольствием со скоростью пять верст в день. Всех ужасала предстоящая жизнь в землянках, которые трудно было построить в раскисшей от дождей земле из-за отсутствия леса. Багратион писал: «Три дивизии не имеют ни шинелей, ни панталонов, и никто сапогов… Если эти, почти нагие войска оставить на зиму без пристанища, то, конечно, по крайней мере половина оных перемрет до весны, из остальной же части едва ли останется половинное число здоровых». Тогда весной «неприятель со свежими и всем удовлетворенными войсками придет на меня и истребит тощие остатки сил моих»40.
Все это, по его убеждению, делало невозможным дальнейшее пребывание армии на правобережье Дуная, Об этом г лавнокомандующий вновь написал в Петербург. Там проблему обсуждали до 12 декабря. Получив донесение Багратиона вместе с запиской Аракчеева, который поддерживал главнокомандующего, канцлер Н. П. Румянцев 6 декабря 1809 года посоветовал императору: «Я не сумневаюсь, государь, в том, что единое средство, которое осталось, есть позволить немедленно князю Багратиону, по предположению его, переправиться по сю сторону Дуная, приуготовиться к новой переправе весною». Так провалился царский план «наведения страха на турок» за счет истребления собственной армии на зимовке. 12 декабря император разрешил Багратиону переход на левый берег41. Переправа закончилась только в начале января 1810 года. Армия расположилась на привычных квартирах в Молдавии и Валахии, а Главная квартира разместилась в Бухаресте. На правом берегу был оставлен небольшой отряд под командованием генерала Каменского 1-го. Думаю, что если бы указа об отходе на левобережье не последовало, Багратион армию бы не покинул и в Бухарест не уехал, а стойко переносил бы свою «Шипку».
Судя по отстраненному тону указа 12 декабря, да и по последующей реакции Александра на письма Багратиона, государь остался крайне недоволен упрямством главнокомандующего. Вообще, во всем этом нельзя не увидеть типичных черт поведения Багратиона, который, с одной стороны, как зеницу ока берег доверенность государя, проявлял себя льстивым царедворцем, угодничал перед людьми, близкими к императору, но с другой — в какой-то момент мог всем этим пренебречь во имя высших военных соображений, когда речь шла о спасении или сохранении вверенной ему армии. Так было и в 1812 году. Возможно, перед глазами Багратиона стоял Кутузов, который прогнулся только раз при Аустерлице, пренебрег профессиональными соображениями во имя придворных выгод и навлек на себя позор поражения, утратил доверие государя. Под грузом того, что он называл «великими обязанностями», Багратион смирял свою безмерную гордыню, обуздывал грузинский темперамент, становился осторожным и расчетливым, вопреки советам окружающих, приказаниям начальников и даже верховной воле.
В своем рапорте от 17 ноября Багратион писал: «Со млеком материнским влил я в себя дух к воинственным подвигам; отечество, меня питавшее, монарх, возведший меня на столь высокую степень почести и вместе с тем великих обязанностей, постепенно усиливали во мне сей дух, составляющий, так сказать, вторую мою природу: вся прошедшая служба моя может быть тому доводом». Багратион сознает, что настал момент проявить этот дух: «Кольми паче в настоящих обстоятельствах, где существеннейшие пользы и верховнейшее благосостояние моего отечества, где слава толико облагодетельствовавшего меня монарха и где собственная моя честь, которая мне дороже тысячи жизней, того требуют, желал я обнаружить на самом деле, колико мне драгоценны и монарх, и отечество и колико я усердно желаю соделаться любви одного и милосердия другого достойным». Однако, признается Багратион, обстоятельства ставят предел возможностям его героического духа. Это — природа и противник, который оказался не так слаб, как предполагал Багратион раньше (вспомним его победительную риторику под «суворовским соусом» — об одном солдате против десяти турок — из письма Аракчееву): «По дальнейшим военным моим подвигам и сам Бог положил непреоборимые преграды. Пред неприятелем сильным в стране, мне ни по которой части не известной, находился я, упавши, так сказать, с неба с силами, нимало неприятельским не соответствующими, при недостатке всех к одолению врага нашего нужных способов, посреди и во власти его. Вчетверо сильнейшее войско его в Рущуке, Туртукае и Татарице, другой также весьма сильный неприятельский корпус в Базарджике, все способы его к получению подкрепления, открытое для него море — все сие представляло мне истребление армии либо мечом неприятельским, либо голодом. Известно, что турки имеют превосходнейшую во всем свете кавалерию, для побеждения ее нужны кавалерия (а как же наш победоносный атаман Платов? — Е. А.) и артиллерия, но лошади кавалерийские и артиллерийские, претерпевавши все недостатки в подножном корме, изнурены были и не могли действовать с успехом. Все сии причины заставили меня отступить от Силистрии…»42
Тут-то и разгорелся острый конфликт, который в конечном счете привел к отставке Багратиона с поста главнокомандующего Дунайской армией. Дело в том, что канцлер граф Николай Петрович Румянцев также состоял в переписке с Багратионом. Как и император, Румянцев ожидал, что Багратион добьется выгодного мира с Османской империей. Он писал князю, что французы завязли в Испании и поэтому Наполеон «не может действовать враждебно против России или направлять к тому Австрию»43. Когда же в Петербурге стало известно об отступлении Багратиона от Силистрии, а затем о его намерении вернуться на левый берег Дуная, Румянцев не нашел ничего лучшего, как отправить Багратиону некую книгу об успешных действиях на Дунае в 1770-х годах фельдмаршала П. А. Румянцева, а также весьма критическое мнение некоего датчанина Гибша о Татарицком сражении, приложив их к своему письму от 29 октября.
Багратион страшно обиделся на канцлера и написал ему резкое, сумбурное письмо, в котором, не сдерживаясь, проявил весь свой южный темперамент: «Покорно благодарю вас за заметку… Я очень знаю, что Румянцев был умнее Багратиона! Он собрал совет и перешел обратно — я ни того, ни другого не сделал, слепо повинуюсь воле монарха! Напрасно прислали, я давно читал и знаю содержание онаго (то есть книги. — Е. А.). Прощайте, верьте мне лучше, чем иноверцам (Гибшу. — Е.А.). Оно полезнее будет. Они стелют мягко, но нам спать жестко. Мне кажется лучше воевать против турок, нежели против меня и общего блага… Я здесь ближе всех и лучше знаю… На что вы мне мешаете? Что за польза, зачем раскричались, что я отошел, — вот прогулка моя какова — Браилов пал. Это не шутка, и никто не брал, что оно стоило нам всегда? А теперь ни гроша и ни души. Лучше дайте мне волю, лицом в грязь не ударю, а если писать и верить чужеземцам, тогда я буду и трус, и нерешим для того, что отнимаете всю мою веру и верность. Это жалко, грустно, неполезно, больно и вредно. Что за беда: хотел перейтить Дунай? Военные обстоятельства мгновенно переменяются. Мне надо было так сделать, иначе не могу и будет зер шлехт (очень плохо. — Е. А.). Прощайте, пусть другой бы сделал в 3 месяца… Я знаю много храбрых издали и после баталии! Прошу Торнео и Аланд в пример не ставить, совсем не то. Есть вещи невозможные. Почему в Египте не держался Наполеон, а ушел, и погибель стало невозможна была… За мною дело не станет, трусом не бывал, но хотят, чтобы я был трус! Понять не могу, что за выгода? Армиею ворочать — не батальоном. В одну позицию влюбляться вредно. Прошу одной милости: дать мне волю или вольность, иначе истинно принужден буду по крайности духа и тела моего остаться и просить избавления. Вог вам, ваше сиятельство, мое чистосердечие. Весь ваш кн. Багратион».
К письму была сделана не менее острая и эмоциональная приписка: «Мне кажется, общее благо должно совестить каждого. Не быть довольным тем завоеванием, что я сделал в короткое время: бил в поле, шел донельзя, важные крепости взял, мосты построил! Теперь занимаюсь к весне строить суда для транспортов. Три года армия здесь стояла неподвижно. Кроме сплетни и побиения от неприятеля, ничего не делали. Флота на Черном море я не имею, хотя и должно, и о том только и думаю. Виноват ли я, что в 24 часа не мог победить Оттоманскую Порту? Прежние войны длились по нескольку лет, имея при том союзников и оканчивали почти ни с чем при мире, а ныне я один, флота нет… Очень хорошо, дайте мне 50 000 кавалерии и столько же пехоты, и я на будущую кампанию заставлю их — верно, иначе не можно. Для великих дел надо великие способы, иначе далеко не уйдешь. Я смело и торжественно скажу, что никому не удалось такой кампании, как нынешняя. Если недовольны, я сожалею, и охотно отдам другому, а сам останусь как прапорщик. Пусть лучше приедет (Румянцев? — Е. А.), я докажу, что умею повиноваться»44.
Смысл сказанного — в том, что Багратион требует предоставления ему, профессионалу и главнокомандующему, свободы решений и высокого доверия; что на войне обстановка постоянно меняется и его долг главнокомандующего — учитывать эти изменения; что война на Востоке имеет свои особенности и что история отступления Наполеона из Египта — яркий тому пример. Наконец, он серьезно подозревает, что против него ведутся интриги: что его хотят опорочить в глазах государя, сомневаются в его смелости, компетентности, игнорируют его явные успехи на правом берегу Дуная — и это после стольких лет прежнего бездействия Дунайской армии; что, наконец, от него требуют выполнения невыполнимых задач. Здесь заключен скрытый укор не только Румянцеву, но самому государю, требовавшему, чтобы Багратион в кратчайший срок, с наличными, сравнительно небольшими силами, поставил Турцию на колени. В крайнем раздражении Багратион заявляет, что готов уйти в отставку, если кто-то другой может сделать все лучше, чем он.
В письме Аракчееву от 22 ноября он развивает свои мысли: «Вся прежняя служба моя может, я надеюсь, служить доказательством, что я не трус, но безрассудную отвагу признаю я также большим в полководце пороком. Войска, здесь остающиеся, принуждены [жить] в палатках, из коих многие так ветхи, что только наименование палаток имеют, — претерпевать все впечатления осенних невзгод и жесткости зимы». Дополнительным аргументом в пользу отступления на левый берег служит, по мысли Багратиона, общее состояние бассейна Дуная: «Не один Дунай рождает непреоборимые препоны, но и все Другие реки, как-то Серет, Мильков, Бузео, Яломица и другие, которые часто мгновенно разливаются, сносят мосты и прерывают коммуникацию иногда дня на два и на три, а иногда на неделю»45.
Не меньшую, а даже большую обиду Багратиона вызвал так называемый «рапорт Гибша». Дело в том, что во время сражения при Татарице в стане турок оказался проездом из Стамбула в Копенгаген сын датского поверенного при дворе султана барон Гибш. Приехав в Петербург, он рассказал, что русское командование не сумело воспользоваться общей слабостью турецкой армии и царившими в Главной квартире османов разногласиями. Гибш сам видел, как два турецких военачальника подрались. В сочетании с сообщениями о готовящемся отступлении на левый берег Дуная рассказ Гибша, записанный в виде некоего рапорта, произвел тяжелое впечатление на императора и его окружение. В письме от 13 ноября Румянцеву Багратион буквально кипит от ярости. Во-первых, он считает, что Гибш неверно отражает как само сражение при Татарице, так и состояние дел в турецкой армии. Действительно, вспыхнувшая в турецком штабе распря военачальников была погашена великим визирем и существенно не повлияла на положение дел46. Во-вторых, он считает себя оскорбленным тем недоверием, которое было проявлено к нему. «Оскорбительно, — пишет Багратион, — для человека, проведшего всю жизнь свою на службе государя и отечества и достигшего до степени главнокомандующего, видеть себя суждену по сказкам бессмысленного молокососа…» Вывод из этого следует самый резкий: «Я могу согласиться в том, что недостаток моего ума, моей проницательности и моих сведений в искусстве воинском не позволили мне, при всей доброй моей воле, обнаружить тех опущений, но если оные были, как вы предполагать изволите, в таком случае ваше сиятельство дали бы мне отличный опыт благосклонности вашей ко мне, когда бы ходатайством вашим испросили у государя императора назначение на место мое другого».
В начале 1810 года Багратион написал письмо Аракчееву, в котором вновь возвращается к «рапорту Гибша» и жалуется на главного зачинщика всего скандала — канцлера Румянцева. Для всех, знающих военную историю, выпад Румянцева был попыткой навести тень на плетень. Известно, как фельдмаршал Румянцев ходил за Дунай. В начале 1773 года Екатерина потребовала от него решительных действий против турок, точнее — переправы через Дунай и атаки крепости Шумлы. Румянцев, прежде гордившийся тем, что с ходу громил превосходящие силы турок, на этот раз замешкался. Он не был уверен в успехе начатого дела. Но все же после некоторой заминки 11 июня 1773 года армия Румянцева перешла Дунай. Это был исторический момент. Екатерина писала Вольтеру: «Целые 800 лет, по преданию летописца, русское войско не было на той стороне Дуная». Переход Дуная открывал путь на Балканы. За этот переход Румянцев получил титул «Задунайский». Однако через три дня он вдруг повернул назад и отвел армию на левобережье Дуная. В сущности, причины возвращения Румянцева были те же, что и у Багратиона: невозможность содержать армию на правобережье. Получилось, что Румянцев как будто сплавал на тот берег исключительно за почетной приставкой «Задунайский». Екатерина была всем этим так огорчена, что поначалу даже не ответила на письмо Румянцева, который пытался оправдаться за неудачное предприятие. Из этого послания видно, что на том берегу Дуная герой как будто потерял мужество: сник, скис. Он писал, что противник очень силен, а его армия очень мала, что его вынудили на переправу, чтобы опорочить, ибо придворные недруги жаждут его крови. Екатерина, раздраженная поступками Румянцева, резко указала ему, что на Катульском обелиске в Царском Селе написано ясно: Румянцев с 17 тысячами героев победил турецкую армию в 150 тысяч воинов, «что весьма во мне утвердило правило, до меня римлянами выдуманное и самим опытом доказанное, что не число побеждает, но доброе руководство командующего совокупно с храбростью, порядком и послушанием войск». Это письмо государыни было обидным щелчком по носу полководца, который гордился тем, что воевал не числом, а умением.
Из самого факта присылки рапорта Гибша Багратион как опытный царедворец, знающий нравы тогдашней элиты, сделал вывод об изменении отношения к нему самого государя. «Из сего я заключаю, что заслужил гнев государя императора невинным образом, — писал он Аракчееву, — и сие самое не только огорчает меня, но даже с прискорбием должен просить вас всепокорнейше, дабы вы, милостивый государь, исходатайствовали мне отсюда увольнение, а на место мое послать другого, который бы лучше повел, как я, операции, так и внутренние все здешние правления». И далее — типичная для Багратиона, да и для его обожаемого учителя Суворова, отчасти шутовская, отчасти защитная поза показного уничижения, которая затем сменяется позой атаки: «Я, ваше сиятельство, человек самый посредственный. Следовательно, рассудок мой может и не простираться далее сего чувства. Я не признаю, чтобы я сделал упущение в прошлом году за Дунаем, а граф Румянцев то видит и дает мне сильное замечание с тем, чтобы я поправился. Мне сие не токмо грустно, но так больно, что описать вам не могу, и дабы новых не сделать ошибок прошу одной милости, дабы я был уволен для излечения болезни, хотя на 4 месяца. Я ничего не испортил, и никто меня не разбивал. Я более хотел разить визиря, нежели гр. Румянцев, но не мог, как быть! Если бы баталии выиграть было легко, тогда бы они не были и диковинными, мне кажется лучше воевать противу неприятеля, нежели против меня и общего блага»47. Это было повторением подобного же окончания другого письма Багратиона Аракчееву с добавлением, что, мол, пусть на его месте будет другой, «который бы пользовался доверенностию, поелику главнокомандующему без доверенности монаршей быть нельзя». Но в этом, как уже сказано выше, состояло и самое главное несчастье Багратиона — опытного царедворца. «С ума схожу от огорчения, — пишет он Аракчееву 19 января 1810 года, — и не ведаю, за что бы я мог заслужить гнев государя императора! Хотя бы словом удостоился за покорение Браилова». Несомненно, Багратион правильно понимал ситуацию — его войска овладели тем самым Браиловом, на котором сломали зубы Прозоровский и Кутузов, а от императора не было не только орденов, но и похвалы. Да это и понятно: Браилов сдался, когда в Петербурге стало известно о намерении Багратиона возвращаться на левобережье.
Далее Багратион пишет: «Нос мой поправился, но головою стал так плох, что не нахожу иного способа, как лучше прислать другого начальника. Ей-богу мочи нет, я вам откровенно скажу… Ей-богу, я лучше не могу и не умею служить, но дабы пуще я не был несчастлив, прошу одной милости и как еще есть довольно времени, прислать на место мое, а меня уволить, ибо я болен давно, а теперь от неблаговоления государя, от мух и комаров отняли всю мою веру и верность»48. Багратион хорошо знает правила придворной игры. В сложившейся для него неясной, неустойчивой ситуации просьба об отставке якобы «по болезни» должна была поставить вопрос о доверии ребром: или государь доверяет своему главнокомандующему и должен это доверие проявить, или назначает другого. В тот момент он, вероятно, не знал, насколько был близок к истине, — государь задумал сменить Багратиона на другого, более послушного и решительного исполнителя его предначертаний. Ведь настал решительный час: в Эрфурте, во время встречи императоров, была принята секретная конвенция — Франция признавала присоединение Валахии и Молдавии к России. Александр понимал, что это последняя уступка Наполеона — а Багратион так и не поставил турок на колени. Значит, пусть это сделает другой.
В приведенном выше отрывке письма упоминаются замучившие Багратиона «мухи и комары» — эвфемизм, обозначавший многочисленных врагов, появившихся у него в Дунайских княжествах, точнее — в Валахии. В том же письме Аракчееву от 19 января 1810 года Багратион писал: «Столько здесь открыл плутовства во всех частях, что описать невозможно. Я не в силах истребить злоупотребления никак: лишь брошусь на один пункт, там открываются сотнями. Так окружен, что хуже тысячи мух или комаров — тяжело отмахаться»41®. Дело в том, что в компетенцию главнокомандующего Дунайской армией входило управление оккупированными территориями Дунайских княжеств, до 1806 года находившихся в вассальной зависимости от Османской империи. Это, естественно, наложило отпечаток на всю систему власти, социальных отношений и повседневной жизни румын, молдаван и других народов тех мест. Валахия и Молдавия управлялись правительствами (диванами), состоявшими из министров-бояр. Та же система осталась и при русской оккупации, только для осуществления политики России при Молдавском и Валашском диванах (в Яссах и Бухаресте) был поставлен в качестве «председательствующего» (наместника) тайный советник и сенатор С. С. Кушников, а вице-председателем дивана — генерал Г. Г. Энгельгардт. В январе 1810 года Багратион, недовольный состоянием дел в Дунайских княжествах, особенно — в Валахии, где всем заправлял упомянутый выше Филипеску, предписал собрать всех знатных (так называемых «первоклассных бояр») с тем, чтобы они выбрали — посредством голосования — новых министров. Обосновывая этот, в сущности, государственный переворот, Багратион в своем послании боярам писал, что во время наступления Дунайской армии он не раз требовал от дивана княжества Валахия необходимых для армии поставок, однако «встретил я чрезвычайную медлительность и недеятельность в исполнении». И далее Багратион сообщает боярам: «Я старался проникнуть и исследовать источники зла. Старания сии обнаружили мне картину, ужасающую самое человечество». Что же потрясло военного человека в этой картине? Оказывается, что во время господства османов Валахия была обязана поставлять «произведения земли» не только в Стамбул, но «и пашам, аянам и городам, на правом берегу Дуная находящимся, и таким и иным образом Доставляла… пропитание, по примерному исчислению, по крайней мере на пятьсот тысяч человек. Каким же образом теперь не в состоянии она прокормить пятидесяти тысяч человек (русской армии. — Е. А.). Причиною тому, конечно, не земля, не сельские обыватели, но либо недостаток доброй воли, либо порочное управление». Багратион пишет, что в 1808 году диван Ватахии обещал поставить русской армии 215 тысяч четвертей провианта и ячменя, но вскоре нашел, что это сделать невозможно, и «по просьбе его третья часть убавлена. В 1809 году диван не восхотел поставить и того количества, которое поставлено в 1808 году, ссылаясь на изнурение обывателей. Диван отозвался, что ячменя вовсе поставить не может под тем предлогом, будто обыватели оного вовсе не сеяли, когда, напротив того, в то же время исследование на месте и опыты удостоверили, что не только хлеба, но и ячменя в покупку приобрести можно»50. Словом, речь шла о порочном управлении Валахией, которое осуществляли Милорадович и его приятель Филипеску. Ясно, что пока Милорадович находился в Бухаресте, осуществить задуманное Багратион не мог. Поэтому и возникла вся описанная выше история «спасения безумно влюбленного» генерала, а в сущности удаления его из Бухареста. В своем обращении к боярам Багратион фактически обвинил старый состав дивана (и косвенно Милорадовича) в обмане российской власти и в злоупотреблениях при сборе налогов и исполнении разного рода повинностей. Делалось это, как утверждал Багратион, весьма простым способом: вместо провианта натурой с плательщиков собирали деньги по повышенным ценам, а потом у тех же крестьян уполномоченные дивана закупали хлеб по фиксированным и явно заниженным ценам. Налоги, определенные еще турецкой властью, диван собирал совершенно произвольно и неравномерно, разоряя обывателей. Захотел Багратион изменить и типичную для Османской империи практику продажи должностей на местах, когда люди, купившие должность, «естественно употребляют все усилия, дабы исторжением с бедных обывателей возвратить с лихвою употребленные ими на покупку места суммы…». В итоге главнокомандующий пришел к выводу, что «не армия российская, но сами управители земли суть виновники угнетения народа»51. Чтобы поправить дело, он решил изменить систему местной власти, установив в каждом цынуте (округе) Ватахии должность капитана-исправника из местных бояр. Однако для строгого исполнения «предписания начальства и для ограждения обывателей от незаконных притеснений будет определено от меня в каждый цынут по одному обер-офицеру, который должен быть сведом обо всем, что исправником и его подчиненными делается»52.
Багратион, предписывая все эти меры, действует так, будто Дунайские княжества уже вошли в состав Российской империи и их судьба давно решилась. Примечательно и то, что главнокомандующий ведет себя как полновластный наместник в колонии, предпринимает попытку изменить существующую традиционную систему управления, преследуя две цели — бесперебойное снабжение оккупационной армии всем необходимым и установление «правильного и справедливого», с российской точки зрения, порядка. Образцами для требуемых изменений являются, по мысли Багратиона, институты власти Российской империи — а это, скажем сразу, образцы далеко не идеальные. В действиях командующего есть известный идеализм и вполне искреннее желание установить правду на земле с помощью военной дисциплины. С теми же целями использовался и сыск. 12 февраля Багратион предписал генералам А. Н. Бахметьеву и Ф. В. Назимову возглавить комиссию по расследованию злоупотреблений валашских бояр, в первую очередь Филипеску, и действовать, опираясь на сведения полученных доносов: «…статьи исторжений, злоупотреблений и несправедливостей, содержащиеся в тех бумагах, должны составить предметы исследований ваших»53. Расследование это было обусловлено не столько стремлением водворить порядок и справедливость в Валахии, сколько политическими мотивами, точнее — опасениями, как бы за спиной русской армии не вспыхнул мятеж. В одном из своих донесений Багратион писал, что Молдавия и ее знать безусловно преданы России, тогда как валашские бояре почти не скрывают протурецких настроений, жалеют о вольготном для них режиме османов, причем Филипеску выступает как главный проводник этих устремлений. Кончилось это расследование ссылкой в Россию Филипеску и его родственников.