Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Генерал Багратион. Жизнь и война - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Удалившись в одну из колонн, Кутузов утратил управление войсками и на суде по поводу поражения колонны Пржибышевского дал совершенно «глухие» показания: «О времени, когда 3-я колонна была разбита по причине, что почти все бывшие в оной генералы достались в плен, и не имея обстоятельного об ней донесения, я неизвестен»124. Правда, в какой-то момент Кутузов снова пытался выполнять обязанности главнокомандующего — так, он отдал запоздалый приказ об отступлении 1-й и 2-й колоннам. Потом, как уже сказано, Кутузов пытался как-то организовать сопротивление полков 4-й колонны и бригады Каменского, вернуть утраченные ключевые Праценские высоты, но было уже поздно. И тогда, начиная с полудня, он блистательно отсутствовал на поле битвы, отступив с него вместе с бригадой Каменского. Опять же неясно, где он проводил время до ночи. Если ему было трудно пробиться к Багратиону или великому князю Константину, то почему он не устремился к отступавшим в другом направлении колоннам Дохтурова и Лонжерона

Изначально не заявив об отставке и приняв на себя весьма странную роль главнокомандующего, который вовсе не командующий или лишь немного командующий, Кутузов сам себе связал руки. Позже он писал, что «место, в коем находился я в тот день, не позволяло мне видеть лично происходившее в прочих местах»125 Но это был его собственный выбор. В обязанности главнокомандующего входила и организация отступления с поля битвы, что сделано не было, и Александр, прождав Кутузова всю ночь, сам приказал армии отходить в Венгрию.

«Неприятель хорошо маневрировал… — вспоминал гренадер Попадищев. — Не хуже Суворова! Тут в деле все солдаты говорили: “Был бы Суворов, так этого бы не было”»1211. Но Наполеона вело к победе не только искусство маневрирования. Как писал военный историк и генерал русской армии Леер, гений его слагался из множества черт, черточек и качеств. Их, в принципе, не были лишены другие люди, в том числе и Кутузов, но эти качества — в своей совокупности, в сочетании — и делали Наполеона гениальным полководцем. Леер перечисляет составляющие этого гения, а мы прилагаем это перечисление к Кутузову. Это — громадный труд по тщательному изучению местности и организация рекогносцировки (наполеоновские генералы заранее прошли все дистанции, которые предстояло преодолеть их полкам ночью). Это — постоянное наблюдение, разведка сил противника, местонахождения, движения его и, соответственно, принятие окончательного решения о своих действиях. При этом решение должно быть принято не слишком рано, но и не слишком поздно. Гений предполагал продуманную стратегию и тактику сражения на разных его участках (на правом крыле — активная оборона с последующим переходом в наступление, на левом — пассивная оборона, основной удар — в центре). Нельзя не упомянуть о тщательной подготовке и расчете сил и возможностей, с тем чтобы сосредоточить их в нужном месте и добиться перевеса над неприятелем. Наконец, помимо всего прочего, Наполеона отличало «необыкновенно искусное ведение сражения в духе внутренней его цельности, единства в действиях, планосообразности»127. Наполеон сам писал об этом так: «Со стороны неприятеля не было соединенной армии, действующей по одной схеме, которой части поддерживали друг друга. Тут было три различные неприятельские армии, разобщенные, имевшие французов в голове и на фланге, могшие только действовать личной храбростью, без всякого расчета, и сопротивляться изолированно, без общей цели; со стороны французов, напротив, все было связано между собой. Все двигалось в согласии, и все помогало одно другому для общего последствия».

Кутузов, не проявив ни одной из этих черт своего противника, полностью сложил с себя ответственность за поражение. «Я умываю себе руки» — так он сказал в разговоре с офицерами Измайловского полка. «Могу тебе сказать в утешение, что я себя не обвиняю ни в чем, хотя я к себе очень строг» — так он писал жене128.

Он один остался на месте

Багратион, простояв ночь у Раузница, получил приказ Александра об отступлении к Аустерлицу, в окрестностях которого стали сосредоточиваться остатки разбитой армии. Ермолов писал, что когда отозванный со своего передового поста он приехал в Аустерлиц, то армии как таковой не было: «Беспорядок дошел до того, что в армии, казалось, полков не бывало: видны были разные толпы». О том же вспоминал и Адам Чарторыйский: «В союзных войсках не было больше ни полков, ни главного корпуса, это были просто толпы, бежавшие в беспомощности, грабившие и тем еще более увеличивавшие безотрадность этого зрелища». И только войска Багратиона, совершившие переход от Раузница к Аустерлицу, казались единственной организованной силой, несмотря на потери в бою и при отступлении. Их вел полководец, которому доверяли солдаты и офицеры. «Багратион один остался на месте перед торжествующими войсками Наполеона», — вспоминал Чарторыйский129.

Вскоре, «не дожидаясь присоединения оторвавшихся частей, — как писал Ермолов, — армия в продолжение ночи пошла далее. На рассвете стали собираться разбросанные войска, и около десяти часов утра появилась неприятельская кавалерия, наблюдавшая за нашим отступлением. В сей день по причине совершенного изнурения лошадей оставили мы на дороге не менее орудий, как и на месте сражения». Кутузов позже объяснял позорную потерю артиллерии, совершенную не в бою, а в походе, оплошностью австрийских проводников, которые повели артиллерию по дороге, к этому не приспособленной, а также обрушением моста, «по сему и дано было повеление оставить их»110. Но в этой безрадостной картине отхода разбитой армии были и исключения. Известна история фейерверкера 4-го класса Дмитрия Кабацкого, который через целых десять дней после сражения, уже в Венгрии, соединился с отступающей армией и привел с собой 17 солдат вместе с двумя орудиями и зарядным ящиком. Оказалось, что командир полка полковник Кудрявцев и офицеры роты, не будучи раненными, покинули место сражения и «почитали сии два орудия пропавшими». На рапорте Кутузова о награждении Кабацкого по распоряжению императора было написано: «Произвесть в подпоручики за отличие. Донесть о том, где находились полковник Кудрявцев и офицеры сии во время сражения». Согласно рапорту Милорадовича, в начале сражения он видел Кудрявцева и офицеров на батарее, но «в продолжение оного приезжал на батарею и не нашел на оной ни его, Кудрявцева, равно и ни одного из офицеров его роты». На вопрос Милорадовича, кто старший, к нему явился фейерверкер Кабацкий, который и командовал все это время шестью орудиями. В третий раз Милорадович, будучи на батарее, «застал ретираду оной… лошади под орудиями за усталостию не могли следовать за оною (4-й колонной. — Е. А.), Кабацкий отличною расторопностию своею спас те два орудия и явился через 10 дней. Полковник Кудрявцев с офицерами его роты ретировался гораздо ранее»131. История эта невольно вызывает ассоциацию с двумя выдающимися произведениями русской и советской литературы. Каждый, кто читал «Войну и мир» Льва Толстого, помнит трогательный образ капитана Тушина, мужественно дравшегося со своими артиллеристами в безнадежной ситуации и потом не сумевшего объяснить высокому начальству потерю нескольких орудий. Еще больше фейерверкер Кабацкий напоминает героя романа Константина Симонова «Живые и мертвые» — сержанта Шестакова, который с четырьмя солдатами протащил на руках четыреста километров от Бреста свою противотанковую сорокапятку; изможденный вид сержанта и его подчиненных потряс видавшего виды генерала Серпилина.

И в ряде других случаев было так, что солдаты продолжали драться, несмотря на то, что офицеры их сдавались или бежали. Гренадер Попадищев вспоминал: «С обеих сторон пошел сильный ружейный огонь, наши все еще держались, и никто не думал, что нам приходилось плохо». И хотя командир полка «разъезжал уже без шпаги, повторял неоднократно: “Бросайте, ребята, ружья, а то всех побьют”, но наши, несмотря на это, беспрерывно заряжали и стреляли»132.

Приказ бросить пушки у разрушенного моста под Аустерлицем дал не Кутузов, а государь — сам Кутузов появился в расположении армии, вероятно, не ранее того момента, когда она достигла венгерской границы в городе Голич. Отсюда император Александр отправился в Россию, поручив Кутузову Увести армию на квартиры.

Войска Багратиона двинулись, как тогда говорили, «в замке», то есть они замыкали движение нестройных толп смешавшихся полков. Следом, в непосредственной близости, шли французы, но они не нападали на русских — в ту ночь император Франц заключил перемирие с Наполеоном. Согласно перемирию русская армия должна была покинуть Австрию и отойти в свои пределы. Вообще, известно, что поначалу Наполеон начал преследование отходящих русских по шоссе на Ольмюц — таковы были ошибочные данные его разведки, и лишь потом стало ясно, что Кутузов уходит в Венгрию. Первый приказ, который отдал Кутузов после битвы, датирован 22 ноября. В нем Кутузов требовал от командующих колоннами дать сведения о находящихся в строю солдатах и офицерах. В тот же день он вступил в переговоры с Даву, прося его установить перемирие на 24 часа. После этого русский император присоединился к условиям, которые подписал австрийский император: русская армия должна была очистить Австрию и Венгрию в течение пятнадцати дней133.

«Поднимай на царя!» Понятие «строй» было весьма условным для отступающей, деморализованной солдатской массы. «Множество наших солдат, — писал мемуарист, — разбрелись по сторонам, пользуясь изобилием виноградных вин, предались пьянству, не могли следовать за армией и полусонные были захвачены французами… Другая причина, по которой оставили знамена многие из нижних чинов, была — прельстили убеждения моравских жителей или, лучше, самых моравок. Меня тоже упрашивали бросить опасное ремесло воина и навсегда остаться в одном семействе…» Адам Чарторыйский подтверждает вышесказанное: «Проезжая через деревни, мы только и слышали несвязные крики солдат, искавших в вине забвения превратностей судьбы. Местным жителям приходилось от этого очень плохо»134. Кроме дезертирства, вновь, с невиданной прежде силой, вспыхнуло мародерство. Собственно, вся армия превратилась в мародеров — обозы были разбиты, австрийские власти уже не снабжали войска бывших союзников провиантом. И хотя особым приказом от 26 ноября Кутузов предписал соблюдать строжайший порядок при следовании войск через Венгрию, этот приказ остался пустой бумажкой. Фаддей Булгарин, рассказывая об Аустерлицком сражении, приводит такой случай: наутро после поражения «государь увидел несколько гвардейских батальонов и толпы армейских солдат почти без огней, лежавших на мокрой земле, голодных, усталых, измученных… Верстах в двух была деревенька, но в ней нельзя было занять квартир и достать помощи обыкновенными средствами. Надлежало отступать… Император Александр, тронутый положением своих воинов, позволил им взять все съестное из деревни — “Ребята, поднимай на царя!” — раздался голос флигель-адъютанта». Так в русской армии формулировалось разрешение брать город или селение на общее разграбление или, как говорили раньше, «на поток». «Солдаты, — продолжает Булгарин, — устремились в деревню и выбрали все, что можно было взять и что было даже не нужно, только для потехи. Государь записал название этой деревни и после вознаградил вдесятеро за все взятое»135. Конечно, курами и скотиной «одной деревеньки» было бы невозможно обеспечить даже скромный завтрак не менее чем 50 тысячам солдат. Поэтому — возможно, не без согласия императора — начался повсеместный грабеж. Даже в гвардии рухнула дисциплина, за соблюдением которой раньше так ревностно следил Константин Павлович. Теперь он мирился с проделками, а в сущности — с воинскими преступлениями, своих солдат. На его глазах правофланговый гренадер-гвардеец застрял в дверях ограбленного им дома: «На спине у него была клетка, полная живых гусей и кур, по бокам — мешки, набитые разной снедью, а на груди висел свежезаколотый дорогой меринос. Константин Павлович спросил его с досадой, но едва удерживаясь от смеха: “Куда ты, жадная душа, набрал столько ” — “На целую артель, Ваше императорское высочество ”, — отвечал гренадер, выпачканный весь в муке и оглушаемый гусиным и куриным криком». Построив три тысячи таких мародеров, великий князь со смехом равнял их по этому гренадеру: «Осади назад урода и выровнять строй по его барану!»136 При таких обстоятельствах издевкой выглядит положение упомянутого приказа Кутузова о соблюдении дисциплины: «Офицерам в ротах обходить чаще свои квартиры и спрашивать хозяев, довольны ли своими постояльцами, ибо за всякое неустройство ротные командиры ответствовать станут»137. Также маловероятным кажется утверждение Кутузова в рапорте императору Александру о том, что за время перехода войск через Венгрию «не было ни одной жалобы, исключая тогда, когда еще войски стояли под Синицами биваком и получали вместо хлеба половинную порцию мукою, и тогда, ходя за соломою и за дровами в деревни, были шалости»“”. О «шалостях» гвардейцев уже сказано выше…

Армия прошла через Венгрию, пересекла Карпатские горы и вступила в Галицию. По дороге в Венгрии русских встречали весьма благожелательно, главнокомандующего приветствовали выборные от дворян, и, как пишет Ермолов, «были даны Два праздника, и, к удивлению, находились многие, которые могли желать забав и увеселений после постыднейшего сражения»139, Словом, как писал Жозеф де Местр, «пал престиж русского оружия в Европе, и над всем воспарили французские орлы»140.

Багратион после Аустерлица

Мы не знаем, как складывались отношения Багратиона с Кутузовым и почему, составляя список отличившихся в сражении при Аустерлице, фельдмаршал обошел его в наградах. О боевой деятельности Багратиона он написал следующее: «Удерживал сильное стремление неприятеля и вывел корпус свой с сражения в Остерлице в порядке, закрывая в следующую ночь ретираду армии; за что всеподданнейше испрашиваю от Вашего императорского величества похвального ему рескрипта». Подчиненный Багратиона граф Уваров потерпел ббльшие потери и был отброшен противником, и тем не менее Кутузов представил его к ордену Святого Георгия 3-го класса, как и князя Долгорукова. К ордену Владимира 2-й степени был представлен генерал Дохтуров. Полководец же, который, в отличие от других командующих колоннами, мужественно отбился от неприятеля и сохранил свой корпус в порядке, был представлен только к «похвальному рескрипту». В этом я склонен видеть месть Кутузова Багратиону за ту политику, которую он начал вести с прибытием императора и его приближенных, — за то, что Багратион не поддержал фельдмаршала во время обсуждения стратегии, а оказался в лагере сторонников наступления во что бы то ни стало.

В отличие от других командующих Багратион не довел свою колонну до Дубни — места зимних квартир. 25 декабря он уехал в Петербург. Да и то — война кончилась, 26 декабря 1805 года Франция и Австрия заключили мирный договор, а в столице Петра Ивановича ждали новые дела.

Глава пятая

Бог рати он

За столом, в Малой столовой зале

В январе 1806 года Багратион прибыл в Петербург. В формулярном списке генерал-лейтенанта Багратиона не отмечено, что после отступления от Аустерлица и похода через Венгрию он получил новое назначение. Не обнаружено и приказов по Военному министерству о новой ступени в службе Багратиона. Возможно, он вернулся по месту своей основной службы — в расположение Лейб-егерского батальона. Кутузов же приехал в Петербург только в мае и 13 мая был в числе прочих «жалован к руке по случаю приезда в здешнюю столицу»1.

В Петербурге Багратион поселился в доме княгини А. П. Гагариной (той самой, которая когда-то была фавориткой Павла и в 1800 году посаженой матерью невесты Багратиона) на Дворцовой набережной. Надо полагать, что он снимал этот дом или часть его. Дом Гагариной был совсем рядом с Зимним дворцом, и тотчас Багратион погрузился в светскую жизнь, которая оживилась с возвращением государя из дальнего похода. Среди других влиятельных чиновников и генералов Багратион часто бывает при дворе. Первый раз камер-фурьерский журнал зафиксировал его появление за столом Александра I 18 января 1806 года, когда государь обедал в тесной компании (на девять кувертов). За столом в Малой столовой Зимнего дворца сидели император и императрица Елизавета Алексеевна, ее сестра принцесса Баденская Амалия, а также камер-фрейлина Анна Протасова, обер-гофмаршал граф Николай Толстой, генерал и гофмейстер князь Д. П. Волконский, сенатор М. Н. Муравьев и камергер, обер-прокурор Синода князь А. Н. Голицын2. Девятым был Багратион. Узкая компания явно близких, «своих» людей. Возможно, князя Петра пригласили в нее как героя и очевидца происшедшего в Богемии. По-видимому, рассказы Багратиона оказались интересными, так как приглашение в узкий круг повторилось и 25 января.

На большом обеде в Желтой комнате он сидел недалеко от Аракчеева (кроме них двоих из генералов и адмиралов были приглашены князь А. А. Прозоровский, П. К. Сухтелен, князь Д. П. Волконский, адмиралы П. И. Пущин и Ф. Ф. Ушаков). Вместе с ними наслаждался придворной кухней действительный тайный советник Г. Р. Державин. 31 января — новое приглашение Багратиона на обед в 16 кувертов, причем это был «министерский обед» — рядом сидели Н. П. Румянцев, А. П. Кочубей, А. А. Чарторыйский, а также приятель Багратиона генерал-адъютант князь Петр Петрович Долгоруков. Приглашения на обеды повторялись в феврале, вплоть до отъезда Багратиона в Москву, еще шесть раз. Так, 7 и 8 февраля Багратион обедает на большом праздничном обеде среди множества гостей, и оба раза сидит возле А. А. Аракчеева. Возможно, это случайное совпадение, но потом окажется, что они нашли общий язык. 9 февраля его имя упомянуто рядом с именем П. П. Долгорукова. А 18 февраля в Зимнем дворце Багратион был на прощальной аудиенции перед отъездом в Москву. Редкий генерал-лейтенант удостаивался такой чести3.

Салон не щеголя, но героя

Дом княгини Гагариной с его знаменитым постояльцем на какое-то время стал центром притяжения петербургского света. Можно сказать, что 1805–1807 годы — одни из самых удачных в жизни Багратиона, несмотря на общие неудачи армии, да и России в целом. Его воинская слава была причиной этой удачи, благорасположения двора, восхищения общества. На него смотрели как на военачальника, чуть ли не единственного, кто спас воинскую честь России. Немаловажной причиной успеха Багратиона был и его талант царедворца. Он обладал способностью налаживать отношения с придворными и поддерживать дружбу с влиятельными людьми.

Молодой патриот и консерватор. Одним из друзей Багратиона был князь Петр Петрович Долгоруков. Он сделал блестящую карьеру при Александре. Родившийся в декабре 1777 года и годовалым записанный в гвардию, Долгоруков начал службу в пятнадцатилетнем возрасте сразу в чине капитана Московского гренадерского полка. Вскоре он стал адъютантом своего двоюродного дяди генерал-аншефа Юрия Владимировича Долгорукова, весьма известного деятеля екатерининских времен, участника множества походов и героя знаменитой черногорской авантюры: в 1769 году Юрий Долгоруков был послан в Монтенегро с тем, чтобы спровоцировать выступление черногорцев против турок и устранить самозванца Степана Малого, выдававшего себя за императора Петра III. О своих необыкновенных приключениях в Черногории Долгоруков оставил увлекательные мемуары. Князь Петр Петрович попал к дяде, когда тот был главнокомандующим русскими войсками на присоединенных к России территориях Речи Посполитой. Позже, при Павле 1, в 20 лет он был уже полковником и рвался к делам, которые могли бы принести ему славу. Но его определили в полк, стоявший в Москве. Дважды он подавал прошение императору с просьбой перевести его в действующую армию, но получал отказ, причем во второй раз, как тогда писали, «с наддранием», то есть государь в гневе порвал рапорт. Но молодой человек не успокоился и написал о том же наследнику престола великому князю Александру Павловичу, с которым таким образом и познакомился. Наследник помог Долгорукову, и тот с чином генерал-майора в 1797 году отправился служить комендантом Смоленска и обратил на себя внимание государя бодрыми рапортами о том, что, благодаря его, Долгорукова, усердию смоленское дворянство осталось верно российскому государю. Дело в том, что в соседней Польше происходили драматические события очередного, Третьего раздела, а к смоленскому дворянству, как и к украинской старшине, самодержавие испытывало известное недоверие, ставило под сомнение его лояльность, памятуя о давних связях смолян с Речью Посполитой. Недаром на Руси ходила пословица: «Смоленские — кость польская, а мясо собачье». Рапорты Петра Долгорукова из Смоленска настолько понравились Павлу, что царь отозвал его и сделал своим генерал-адъютантом — возможно, это произошло не без протекции Александра Павловича, сблизившегося с молодым аристократом. Есть подозрение, что Долгоруков был среди заговорщиков, совершивших государственный переворот и убийство императора Павла в марте 1801 года, но участие его в этом неприглядном деле было незначительным. Зато новый государь сделал его одним из своих ближайших сотрудников. Он не включил Петра Долгорукова в Негласный комитет, но стал давать ему ответственные административные и особенно дипломатические поручения. Впрочем, кажется, что по своему характеру — резкому и довольно независимому — Долгоруков был дипломатом неважным — история его явно неудачной встречи с Наполеоном накануне Аустерлицкого сражения это подтверждает, причем Наполеон дал тогда Долгорукову уничтожающую характеристику. Но в других миссиях Долгорукова ждал успех — образованный, светский красавец, Рюрикович, он производил прекрасное впечатление как при прусском дворе, куда его не раз посылал Александр, так и среди шведской знати — по воле императора он оказался и в Стокгольме. К тому же он был умен, умел ясно и четко выражать свои мысли на бумаге. В 1802 году Долгоруков, в числе других близких императору придворных и сановников, присутствовал при первой встрече Александра с прусским королем Фридрихом Вильгельмом в Мемеле.

Петр Долгоруков был не только высокопоставленным порученцем. Он довольно плодотворно занимался внешней политикой, оставил после себя несколько записок, в которых отчетливо отразились его взгляды на волновавшую всех «проблему Буонапарте». Он считал Бонапарта заклятым врагом России и утверждал, что с ним нужно бороться всеми средствами, включая вооруженные. Это была, по тем временам, довольно смелая позиция. Дело в том, что в самом начале царствования Александра государь и его близкие сподвижники по Негласному комитету — князь Адам Чарторыйский и граф П. А. Строганов — да и младший брат государя — Константин Павлович принадлежали к числу восторженных поклонников Первого консула. Особенно остро Долгоруков сталкивался с Чарторыйским — польским аристократом, ведавшим внешней политикой России и мечтавшим, что в этом качестве он сможет как-то помочь своей родине восстановить государственность и независимость. Известно, что однажды за царским столом, в ответ на слова Чарторыйского по какому-то поводу, Долгоруков резко заметил: «Вы рассуждаете, милостивый государь, как польский князь, а я рассуждаю как русский». Это очень примечательно — Долгоруков, в отличие от космополитической компании, окружавшей государя, придерживался сугубо патриотических взглядов, был противником сближения с Наполеоном и, в отличие от Чарторыйского, сторонником сближения с Пруссией на антинаполеоновской основе, почему он так часто и посещал Берлин по воле государя с дипломатическими поручениями.

Как известно, сам император Александр был натурой сложной и «непрозрачной». Он терпел в своем окружении людей самых разных взглядов (вспомним, какое важное, ключевое место при нем долго и одновременно занимали сущие антиподы — Аракчеев и Сперанский). В конечном счете император использовал во благо себе противоречия, разделявшие его приближенных, а потом удалял их от себя. Эта судьба ждала почти всех близких ему людей (исключая, пожалуй, только Аракчеева). В описываемое время, в 1806–1807 годах, настал черед удалить и Чарторыйского, а также и Долгорукова. Произошло это не вдруг, незаметно и было связано со множеством других, казалось бы посторонних, но болезненных для подозрительного государя обстоятельств. Но в самом начале 1806 года звезда Долгорукова стояла высоко в зените. Он «примерно-отлично» проявил себя под Аустерлицем в отряде своего приятеля Багратиона, а потом был отправлен императором в Берлин, чтобы смягчить горечь поражения, постигшего Россию и Австрию в войне с «извергом». В посланиях государю из Берлина он подробно излагал содержание своих бесед с королем и прусскими министрами. В феврале 1806 года Долгоруков вернулся в Россию. Миссия его, правда, была успешной лишь отчасти. Он пытался (и как ему казалось — удачно) подвигнуть Пруссию к войне с Наполеоном в союзе с Россией. В Берлине его как будто обнадежили на сей счет, но оказалось, что за его спиной пруссаки заключили с Францией тайный союзный договор. Тем не менее, вернувшись в Петербург, Долгоруков пожинал плоды своих прежних достижений. Ему не повредили слухи, упорно обвинявшие его в том, что он, в сущности, стал истинным виновником Аустерлицкой катастрофы, ибо именно по его совету Александр решился на сражение. Но император, вероятно, отчасти сознавая собственную вину, отстаивал своего любимца, который с высочайшего позволения напечатал в Пруссии две брошюры в защиту своей позиции и с обвинением австрийцев — неверных и неумелых союзников. Это был ответ на критику, прозвучавшую в его адрес из Вены и со страниц европейских газет, потешавшихся над ним как над неудачником. Демонстрацией сохранения прежнего влияния Долгорукова стал рескрипт Александра от 28 января 1806 года, основанный, как уже показано выше, на рапорте Багратиона. Долгоруков был всемилостивейше пожалован кавалером ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия 3-й степени, причем в тексте рескрипта дело подавалось таким образом, будто князь Долгоруков возглавляч успешные боевые действия не просто правого фланга отряда Багратиона, составлявшего незначительную часть войска союзников, а всей армии.

Касаясь чуть ли не демонической роли Долгорукова в истории поражения при Аустерлице, отметим, что на самом деле все обстояло сложнее и, возможно, прав Ф. В. Булгарин, который подметил: «Все писатели, говорившие об Аустерлицком сражении, приписывают поспешность в битве и уклонение наше от мира князю Долгорукову, пользовавшемуся особенной благосклонностью государя. Мне кажется, что князь Долгоруков был только представителем общего мнения. Горячность его к борьбе с Наполеоном разделяла с ним не только вся русская армия, но и вся Россия»4.

По возвращении в Петербург Долгоруков, воодушевленный благосклонностью государя, вновь оказался в ближайшем его окружении. Суждения о нем были противоречивы. С одной стороны, он занимал радикальную, антинаполеоновскую, антифранцузскую позицию, в чем находил общий язык со многими людьми из придворного и военного мира (в том числе и с Багратионом), но с другой — был весьма радикален и жесток в своих взглядах, что вообще не было свойственно императору Александру и ставило под сомнение степень его влияния на государя в будущем. Многие даже опасались, что он станет править деспотически, пользуясь особым расположением государя5. Но Долгоруков не дожил до Тильзита. Осенью 1806 года он был послан Александром в Дунайскую армию Михельсона с поручением, но с началом войны с Францией был отозван в Петербург, куда примчался за шесть дней, уже больным. Он умер 12 декабря 1806 года на 29-м году жизни. Историки полагают, что командировка Долгорукова была началом его опалы, удаления от государя.

В начале 1806 года Долгоруков часто бывал в доме Гагариной у своего приятеля князя Петра Ивановича. Там собирались и многие другие люди из высшего света — князь Багратион был радушным и щедрым хозяином, да и посмотреть на отечественного Леонида — героя Шёнграбена и Аустерлица, и послушать его было любопытно. Среди гостей в доме Багратиона часто бывал еще один участник битвы под Аустерлицем, князь Борис Четвертинский, давний знакомый Багратиона. Гостьей салона Багратиона была и сестра Четвертинского, М. А. Нарышкина.

Из донесений за февраль 1806 года баварского поверенного в делах Ольри, большого любителя придворных сплетен (впрочем, их коллекционирование входило в обязанности дипломатов), видно, что салон Багратиона становился местом сбора, неким центром «партии Нарышкиной» — фаворитки Александра I. Он пишет, что после некоторого периода охлаждения Нарышкина опять завладела вниманием императора, и молодые министры «начали ухаживать за нею, стараясь сделать из нее новую точку опоры для себя. Орудием для прикрытия этой интриги является теперь князь Четвертинский, брат фаворитки…». Интрига состояла в том, чтобы сохранять влияние фаворитки, ее круга и вообще «молодых друзей» на императора. Между тем, под влиянием различных обстоятельств, изменений во взглядах самого государя, положение ближайших сподвижников начала александровского царствования стало меняться не в их пользу. Началась борьба за сохранение этого влияния, и Багратион оказался в центре круга, состоявшего из людей более молодых, чем он сам. Это тоже кажется примечательным. У Багратиона не сложились отношения со многими ровесниками и сослуживцами в генеральских чинах. Недоброжелательство, зависть, ревнивое отношение к успехам по службе и в бою царили в русской армии, как и в любой другой. Из самых разнообразных источников видно, что после Аустерлица между Кутузовым и Багратионом пробежала черная кошка. У Багратиона были неважные личные отношения со ставшим военным министром Барклаем де Толли, с претендовавшим, как и он сам, на роль «первого ученика Суворова» Милорадовичем, а также с Тучковым 1-м и некоторыми другими генералами. Позднее, на Бородинском поле, возник момент, описанный дежурным генералом С. И. Маевским, когда командовавший 3-м пехотным корпусом генерал-лейтенант Н. А. Тучков отказывался помогать изнемогавшему под натиском французов Багратиону. Маевский писал: «Две посылки к Тучкову за сикурсом остались без исполнения по личностям (то есть по личной неприязни. — Е. А.) Тучкова к Багратиону и наоборот». Возможно, Маевский ошибается — Тучков сам в это время подвергся яростной атаке французов и выделить помощь 2-й армии не мог. Но мотив «личности» тоже мог иметь место. Маевский пишет, что только с третьей попытки Тучков отправил в расположение 2-й армии 3-ю пехотную дивизию П. П. Коновницына6.

Естественно, что Багратион нуждался в обществе, к тому же он был общепризнанным героем. Поэтому неслучайно к нему стала слетаться петербургская военная и придворная молодежь — а это зачастую было одно и то же.

«Возвращаясь к нити этой интриги, — пишет Ольри, — проводником ее сделался князь Багратион. Четвертинский был прикомандирован к этому генералу во время последней кампании в качестве офицера его генерального штаба и понятно, (что) за свои заслуги и поведение был рекомендован благосклонности императора. В знак благодарности Четвертинский, со своей стороны, приглашает своих сестер, которые редко кого удостаивают своим посещением, на чашку чая к Багратиону, у которого в то время собиралась вся военная молодежь, в особенности князь Петр Долгорукий (Долгоруков. — Е. А.), ставший более, чем когда-нибудь, сеятелем всякой вражды, далее великий князь (Константин Павлович. — Е. А.), князь Чарторыйский, Новосильцов, Александр Голицын и другие. Издавна Багратион завязал очень хорошие отношения с великим князем Константином Павловичем, человеком взрывного темперамента. Их связывала общая служба под началом Суворова во время Италийского похода 1799–1800 годов, когда они оба находились в авангарде русской армии и даже сменяли друг друга на командном посту, вместе стояли под ядрами и пулями французов в боях, шли пешком по горным тропам, спали у одного бивачного костра, словом, вместе переносили тяжелые испытания во время драматического Швейцарского похода. А это, как известно, не забывается»7. Неудивительно, что во время войны 1805 года Багратион мог себе позволить написать великому князю дружественное, в «суворовском» стиле письмо, как только тот появился с гвардией под Ольмюцем: «Ваше императорское высочество! Слава! Слава! Слава! Победа, честь, ура! Не могу изъяснить, сколь я обрадован прибытием вашим, пора обратить нам оглобли, пора рубить лес, а то час от часу вырастать станет…»8 Наверняка они тогда, да и позже, встречались как старые боевые товарищи, причем дружба с Багратионом была лестна для не преуспевшего на военной стезе цесаревича.

Снова дадим слово Ольри: «Таким образом, завязываются связи, образуется целая цепь знакомств, из которых стараются создать систему протекции с целью укрепить доверие государя к теперешним министрам и оградить их от ответственности, овладев заранее всеми доступами к власти и сердцу императора. Эти собрания, на которые для отвода глаз приглашаются и кое-какие незначительные личности, тем более бросаются в глаза, что они происходят в отсутствие жены Багратиона, и на них бывают обе сестры, которые с нею на ножах. Но такого рода пренебрежения к приличиям здесь нипочем, раз дело идет о средствах добиться успеха»9.

Бесподобная Мария Антоновна. Тут следует особо сказать о центральной фигуре чаепитий в салоне Багратиона — М. А. Нарышкиной. Статус Марии Антоновны Нарышкиной в негласном счете тогдашнего общества был чрезвычайно высок — она была не просто одной из многих фавориток императора, которыми он увлекался ранее, а негласной, тайной императрицей, многолетней любовницей Александра. Связь эта завязалась еще во времена императора Павла I, при дворе которого была фрейлиной Мария Нарышкина, урожденная Четвертинская, происходившая из известного польско-литовского рода. Ее сестра Жанетта состояла при тогдашней великой княгине Ешзавете Алексеевне и, по-видимому, была с ней близка. Как вспоминает графиня В. Н. Головина, увлечение будущего императора Нарышкиной началось зимой 1801 года, когда на одном из костюмированных балов он обратил на нее внимание. Тогда же он заключил пари с Платоном Зубовым, известным ловеласом, кто из них первым добьется благосклонности юной красавицы и представит подтверждение своей победы. Когда Зубов показал Александру записочки, которые во время полонеза ему тайно передала Нарышкина, великий князь вроде бы признал свое поражение и отступился, но вскоре, став императором, возобновил ухаживания и довольно легко добшкя расположения — верность (даже императору) не была главным достоинством красавицы.

С тех пор императрица Елизавета Алексеевна была отвергнута императором, и он проводил все свое время в доме Нарышкиных — Мария Антоновна, естественно, была замужем. Супруг ее Дмитрий Львович Нарышкин, «прекрасный мужчина, истинно аристократической наружности», не отличался ни умом, ни сильной волей. Он занимался царской охотой, был обер-егермейстером, но государь был далек от кровожадного удовольствия убивать оленей и лишь иногда мог полюбоваться на рога своего обер-егермейстера. Придворный чин, как и орден Александра Невского, а также щедрые денежные пожалования, которые получал Нарышкин, — все это, как считали в обществе, было шатой за «снисходительность супруга», закрывавшего глаза на проделки Марии Антоновны. На половину своей супруги Дмитрий Львович был не вхож, жена его отвергла, и нам неведомо, как он мирился со своим странным двусмысленным положением. Дом Нарышкиных был, как тогда говорили, «модным», посещаемым знатью, дипломатами и отличался какой-то особой роскошью, покои же несравненной Марии Антоновны назывались «Храмом красоты». Самым ревностным паломником в это святилище многие годы (не меньше пятнадцати лет) был император. Причины этой достаточно долгой привязанности и, соответственно, — отчуждения государя от не менее прелестной супруги, императрицы Елизаветы Алексеевны, первые годы обсуждались в обществе на все лады, но потом все к этому привыкли и воспринимали как некую данность, причем Александр не делал из своей интрижки тайны даже для императрицы, ибо брак их фактически распался. От императора у Марии Антоновны родилось несколько детей. Сестра Елизаветы Алексеевны, принцесса Амалия Баденская, имея в виду Нарышкину, записала 19 декабря 1807 года: «Дама ночью родила девочку. Император сообщил об этом моей сестре… Меня больше всего возмущает, что император говорит об этом моей сестре, словно она не его жена… Император вел себя бесстыдно, присутствовав при родах у этой женщины, мне тяжело видеть, что он теряет голову»10. Скорее всего, речь идет о рождении дочери Софии, которая внезапно умерла в 1824 году. До этого Мария Антоновна родила своему мужу дочь Марину (в 1798 году), а императору двух Елизавет (в 1803 и 1804 годах) и Зинаиду (в 1810 году) — все они умерли в младенчестве. Зато последний ребенок — сын Александра по имени Эммануил, появившийся на свет в 1813 году, — дожил до 1902 года! Судя по особому рескрипту императора, данному Д. Л. Нарышкину в 1813 году, государь, обеспокоенный в начале заграничного похода судьбой своих детей, признавал права их (с Дмитрием Львовичем) общих детей, дав распоряжение об имущественных правах Марины (названной в рескрипте «ваша дочь») и Софьи с новорожденным Эммануилом, родство с которыми император не скрывал, обещая обеспечить их средствами — как отмечено в рескрипте, из «моего Кабинета»".

Что можно сказать о бесподобной Марии Антоновне? Все современники-мужчины при виде ее говорили одновременно: «Ах!» Сардинский посланник Ж. де Местр писал о ней: «Прелестная Мария Антония принимала гостей в белом платье, а в черных ее волосах не было ни бриллиантов, ни жемчуга, ни цветов; она прекрасно знает, что ей ничего подобного не надобно. Le negligenze sue sano artifice («Безыскусность — лучшее ее украшение» — ит.). Время как будто соскальзывает с сей женщины, как вода с навощенного холста»12. Не самый большой поклонник женщин вообще Ф. Ф. Вигель писал о ней: «Кому в России неизвестно имя Марии Антоновны Я помню, как в первый год пребывания моего в Петербурге, разиня рот, стоял я перед ее ложей (в театре. — Е. А.) и преглупым образом дивился ее красоте, до того совершенной, что она казалась неестественною, невозможною; скажу только одно: в Петербурге, тогда изобиловавшем красавицами, она была гораздо лучше всех. О взаимной любви ее с императором Александром я не позволил бы себе говорить, если бы для кого-нибудь она оставалась тайной, но эта связь не имела ничего похожего с теми, кои обыкновенно бывают у других венценосцев с подданными. Молодая чета одних лет, равной красоты, покорилась могуществу всесильной любви, предалась страсти своей, хотя и с опасением общего порицания. Но кто мог устоять против пленительного Александра, не царя, но юноши? Кто бы не влюбился в Марью Антоновну, хотя бы она была и горничная? Честолюбие, властолюбие, подлая корысть были тут дело постороннее. Госпожа Нарышкина рождением, именем, саном, богатством высоко стояла в обществе… никакие новые, высокие титла, несметные сокровища или наружные блестящие знаки отличия не обесславили ее привязанности». Сколь здесь мягок и даже восторжен обычно язвительный и желчный Филипп Филиппович! Все это — поразительный эффект божественной красоты.

Но все же Мария Антоновна при русском дворе не была новой мадам Помпадур. Она вела себя довольно скромно, появлялась там только в праздничные дни, сверкая своей необыкновенной красотой, которую подчеркивали часто не бриллианты, а скромный букетик живых цветов на ее груди. Мария Антоновна не блистала особым умом, но и не была тщеславной или жадной до богатств. Как вспоминал в мемуарах сардинский посланник Ж. де Местр, «она пользовалась уважением лучшего петербургского общества, и первые лица империи почитали за честь бывать у нее… Она никогда не вмешивалась в политику, что, вероятно, и способствовало долгой привязанности к ней императора»13. Действительно, Нарышкина не рвалась к власти, хотя имела, уже в силу своего положения, влияние и иногда пользовалась им. Для всех это была «привычная власть благодаря той весьма несчастной, предосудительной и вместе с тем естественной связи» (Ж. де Местр).

Денис Давыдов в своих мемуарах описывает, как действовал механизм этого влияния. Дело в том, что он, молодой гусарский ротмистр, был переведен в 1806 году поручиком в лейб-гвардии Гусарский полк, стоявший в Павловске. Его эскадронным командиром был Борис Четвертинский, брат Марии Антоновны. «Славное житье, — писал Вигель, — было тогда меньшому их (речь идет о сестрах Четвертинских. — Е. А.) брату Борису Антоновичу, молоденькому полковнику, милому, доброму, отважному, живому, веселому. Писаному, как говорится, красавчику. В старости сохраняем мы часто привычки молодости, а в молодости остается у нас много ребяческого. Так и Четвертинский, служивший в Преображенском полку, все бредил одним гусарским мундиром и легкокавалерийской службой, пока желания его, наконец, не исполнились и его перевели в гусары. В любимом мундире делал он кампании против французов и дрался с той храбростью, с какою дерутся только поляки и русские»14. Ольри также писал о том, что «этот молодой человек, преисполненный благородства»15, позволял себе возражать цесаревичу Константину и даже чуть было не вызвал его на дуэль — подобные ситуации в жизни необычайно грубого и вспыльчивого Константина Павловича бывали не раз.

Тут необходимо одно уточнение — воевал Четвертинский вместе с Багратионом, а во время Аустерлицкой кампании исполнял обязанности его адъютанта. Нетрудно понять, что между П. П. Долгоруковым, Б. А. Четвертинским и Багратионом существовала довольно прочная дружеская связь, выводившая Багратиона на Марию Антоновну и самого императора. Мария Антоновна (обычно с компаньонкой) не только бывала вместе с братом в доме Гагариной в гостях у Багратиона, но и принимала его в своем роскошном доме. Денис Давыдов, пылкий и нетерпеливый юный воин, тяготился фрунтовой службой в Павловске и, узнав, что с началом войны против Франции осенью 1806 года фельдмаршал Н. М. Каменский отправляется в армию, как-то ночью, под видом курьера, прорвался в 9-й номер петербургской «Северной гостиницы», где остановился престарелый полководец, и со слезами на глазах просил старца, вышедшего к нему в ночном колпаке, взять его с собой на войну. Фельдмаршал, несмотря на свой крайне скверный характер, явное нарушение субординации, неурочный час и вообще экстравагантность поступка гусарского поручика, смягчился при виде такого порыва патриотизма и обещал Давыдову замолвить словечко за него перед государем и взять юношу в адъютанты. Но перед самым отъездом Каменский сказал Давыдову, что он «в несколько приемов» просил государя отпустить Давыдова с собой, но его постигла неудача — император был резко против всей этой затеи. «Признаюсь тебе, — говорил фельдмаршал, — что по словам и по лицу государя я вижу невозможность выпросить тебя туда, где тебе быть хотелось. Ищи сам собою средства».

И далее, как пишет Давыдов, средства сии нашлись почти волшебным образом: «Находясь уже давно в самых дружественных отношениях с моим эскадронным командиром (Борисом Четвертинским. — Е. А.), я потому был весьма обласкан сестрою его, весьма значительною в то время особой. Проводя обыкновенно время мое в ее великолепном, роскошном и посещаемом вельможами, иностранными послами и знатными лицами доме, я потому имел довольно обширный круг знакомых. Поиск мой в 9-й нумер “Северной гостиницы” сделался… предметом минутных разговоров той части столицы, которая от тунеядства питается лишь перелетными новостями, какого бы рода они ни были. Дом Марьи Антоновны Нарышкиной, как дом модный, принадлежал к этому кварталу. Едва я после вышесказанного происшествия вступил в ее гостиную, как все обратилось ко мне с вопросами об этом; никто более ее не удивлялся смелому набегу моему на бешеного старика. Этот подвиг, который удостоили называть чрезвычайным, много возвысил меня в глазах этой могущественной женщины. В заключение всех восклицаний, которыми меня осыпали, она мне, наконец, сказала: “Зачем вам было рисковать, вы бы меня избрали вашим адвокатом и, может быть, желание ваше давно уже было исполнено”. Можно вообразить себе взрыв моей радости! Я отвеч&ч, что время еще не ушло, что одно внимание и участие ее служит верным залогом успеха, и прочие в том же вкусе фразы. Она обещала похлопотать обо мне, она, может быть, полагала, что во мне таится зародыш чего-либо необыкновенного и что слава покровительствуемого может со временем отразиться на покровительницу; я поцеловал с восторгом прелестную руку и возвратился домой с такими же надеждами на успех, как по возвращении моем из “Северной гостиницы”». На этот раз надежды Давыдова оправдались. Сразу после получения известий о сражении армии Беннигсена с французами под Пултуском император предписал князю Багратиону отправиться в действующую армию и возглавить ее авангард. Давыдов продолжай: «Князь, получив из уст государя известие о назначении своем и позволении взять с собою нескольких гвардейских офицеров, заехал в то же утро к Нарышкиной с тем, чтобы спросить ее, не пожелает ли она, чтобы он взял с собою брата ее (моего эскадронного командира), так как он уже служил при князе в Аустерлицкую кампанию с большим отличием, был ему душевно предан и всегда говаривал, что он ни с кем другим не поедет в армию. Нарышкина немедленно согласилась на предложение князя, прибавив к этому, что если он вполне желает ее одолжить, то чтобы взял с собою и Дениса Давыдова». Отметим для ясности, что Давыдов был мало знаком Багратиону («Багратион знаком был со мною только мимоходом: здравствуй, прощай и все тут!»). Однако, продолжает Давыдов, «одно слово этой женщины было тогда повелением; князь поехал на другой день к императору, и я по сие время не знаю, как достиг он до той цели, до коей фельдмаршал достигнуть не мог, несмотря на все его старания»16.

Конечно, Багратион старался не ради Давыдова, а ради того, чтобы угодить Марии Антоновне. Он наверняка не упоминал ее имя в разговоре с государем, но тем не менее сумел удовлетворить ее просьбу. Правда, Давыдова, после всей истории с Каменским, точил червячок сомнения: он опасался, как бы Багратион не обманул Нарышкину или Нарышкина не обманула его, Давыдова. Поэтому, бросившись к дому Багратиона и застав того садившимся в дорожную кибитку, Давыдов ничего не спросил о том, как же решилась его судьба. Потом, не без усилия над собой, он все же поехал в Военно-походную канцелярию, где узнал, что «назначен адъютантом к князю Багратиону и что на другой день будет о том отдано в приказе».

Важно заметить, что с влиятельным генерал-адъютантом императора Петром Долгоруковым Багратиона объединяли общие взгляды на жизнь и на политику и, в общем-то, общая идеология. Известно, что за П. П. Долгоруковым тянется слава довольно жесткого критика западничества. Как писал П. А. Вяземский, «несмотря на свою молодость, Долгоруков был, так сказать, представителем или предтечею того, что после начали называть ультра-русскою партиею; ненавидя властолюбие французов и особенно Наполеона, он был — сказывают — одним из сильнейших побудителей войны, которая несчастно запечатлена была Аустерлицким сражением»17.

Белая московская кошма

В самом конце зимы 1806 года Багратион отправляется в Москву. Туда уже приехали князья Долгоруковы и другие его друзья. Багратиона ждали с нетерпением и жаждали приветствовать как героя со всем присущим Москве хлебосольством и теплотой. Вообще, в Москве с особым вниманием следили за аустерлицкой эпопеей русской армии, причем полученные неофициальные, из уст в уста, сообщения о поражении поначалу обескуражили, поразили московское общество. Как записал в своем дневнике 30 ноября 1805 года московский дворянин С. П. Жихарев, эффект от «жестокого поражения» был особенно силен потому, что «мы не привыкли не только к большим поражениям, но даже и к неудачным стычкам, и вот отчего потеря сражения для нас должна быть чувствительнее, чем для других государств, которые не так избалованы, как мы, непрерывным рядом побед в продолжении полувека». Через несколько дней тон записей уже более спокойный: «Известия из армии становятся мало-помалу определительнее, и пасмурные физиономии именитых москвичей проясняются. Старички, которые руководствуют общим мнением, пораздумали, что нельзя же, чтоб мы всегда имели одни только удачи. Недаром есть поговорка: “Лепя, лепя и облепишься”, а мы лепим больше сорока лет и, кажется, столько налепили, что Россия почти вдвое больше стала. Конечно, потеря немалая в людях, но народу хватит у нас не на одного Бонапарте, как говорят некоторые бородачи-купцы, и не сегодня, так завтра подавится окаянный». Жихарев отражает довольно распространенную в русском обществе точку зрения на историю неудач империи. К тому же общественное мнение обычно искало причины поражения на стороне: «Впрочем, слышно, что потеряли не столько мы, сколько немцы, которые… бегут тогда, как мы грудью их отстаивали… Кажется, что мы разбиты и принуждены были ретироваться по милости наших союзников, но там, где действовали одни, и в самой ретираде войска наши оказали чудеса храбрости. Так должно и быть». Представление об австрийцах как о виновниках поражения родилось в рядах армии и придворной среде и довольно быстро достигло России, где оставалось устойчивым оправданием собственного неумения. Надуманная измена австрийцев, которые якобы передали неприятелю план наступления союзников (ту самую злосчастную диспозицию Вейротера), стала почти официальным объяснением причины поражения русской армии под Аустерлицем. Императрица Елизавета Алексеевна писала в Германию матери, что «их подлое поведение, которому мы обязаны неудачей, вызвало у меня невыразимое возмущение. Не передать словами чувства, которые вызывает эта трусливая, вероломная, наконец глупая нация, наделенная самыми гнусными качествами…».

Наши поражения — государственная тайна. О том, что же на самом деле произошло на полях Богемии, мало кто знал — Александр, как уже сказано, потребовал от Кутузова подать две реляции о происшедшем — одну для публики, другую для себя. Но и первую (официальную) реляцию Кутузова так и не опубликовали. В единственной газете того времени — «Санкт-Петербургских ведомостях» — о сражении вообще не было сказано ни слова! Получалось, что согласно официальным данным никакого поражения русская армия не потерпела. Это событие как бы «провалилось» во времени. Неудивительно, что люди кормились глухими и малодостоверными слухами — первейшим источником всяческой ксенофобии. Не изменшшсь ситуация и позже. Как писал Фаддей Булгарин, «сорок лет, почти полвека, Аустерлицкое сражение было в России закрыто какой-то мрачной завесой! Все знали правду, но никто ничего не говорил, пока ныне благополучно царствующий государь-император (Николай I. — Е. А.) не разрешил генералу А. И. Михайловскому-Данилевскому высказать истину»18.

И уже 3 декабря 1805 года Жихарев записал в дневник: «Удивительное дело! Три дня назад мы все ходили, как полумертвые, и вдруг перешли в такой кураж, что Боже упаси! Сами не свои, и черт нам не брат. В Английском клубе выпито вчера вечером больше ста бутылок шампанского, несмотря на то, что из трех рублей оно сделалось 3 р. 50 к., и вообще все вина стали дороже»". Как тут не вспомнить ремарку Н. М. Карамзина, как раз в это время писавшего свою «Историю государства Российского». Дав описание трагической для древней Руси битвы при Калке в 1223 году, когда разобщенные русские князья потерпели поражение от пришедших из степей монголо-татар, историк заметил, что страшный урок не пошел на пользу Руси — князья по-прежнему враждовали друг с другом, «селения, опустошенные татарами на восточных берегах Днепра, еще дымились в развалинах; отцы, матери, друзья оплакивали убитых, но легкомысленный народ совершенно успокоился, ибо минувшее зло казалось ему последним». Так было и в Москве конца 1805-го — начала 1806 года.

Имя Багратиона было тогда у всех на устах. В нем видели рыцаря без страха и упрека, спасителя русской армии и ее чести: «3 декабря. Всюду толкуют о подвигах князя Багратиона, который мужеством своим спас арьергард и всю армию. Я сегодня воспользовался воскресеньем и объездил почти всех знакомых, важных и неважных, и у всех только и слышал, что о Багратионе. Сказывали, что Кутузов доносит о нем в необыкновенно сильных выражениях». Действительно, как уже было сказано выше, после Шёнграбена в своей реляции Кутузов особо подчеркнул мужество Багратиона и представил его за этот подвиг к Георгию 2-й степени, минуя 4-ю и 3-ю, хотя после Аустерлица представил только к «похвальному рескрипту». Зато 9 февраля 1806 года этот рескрипт императора был опубликован в «Санкт-Петербургских ведомостях» и — в условиях почти полной неизвестности о происшедшем для широкой публики — прибавил славы Багратиону: «Господин генерал-лейтенант князь Багратион! Доказанное на опыте отличное мужество и благоразумные распоряжения ваши в течение всей нынешней кампании против войск французских, а равно и в сражении, бывшем в день минувшего ноября при Остерлице, где вы удерживали сильное стремление неприятеля и вывели командуемый вами корпус с места сражения к Остерлицу в порядке, закрывая в следующую ночь ретираду армии, обращая на себя внимание и особенную признательность, поставляет меня в обязанность ознаменовать сим отличные ваши подвиги». Словом, Багратион в ту зиму 1805/06 года был в моде.

Его приезд в Москву стал подлинным триумфом. Как сообщал своему сыну отставной дипломат Я. И. Булгаков, «к нам наехало много гостей из Петербурга: обер-камергер Нарышкин для построения театра, князь Багратион, государевы адъютанты Долгорукие и множество других военных. Здесь их угощают, всякий день обеды, ужины, балы, театры, концерты. 7 марта давал Багратиону праздник прекрасный князь В. А. Хованский. Я тебе его опишу, ибо иного говорить нечего. Столовая была расписана трофеями, посреди стены портрет Багратиона, под ним связки оружья, знамен и проч., около ее несколько девиц, одетых в цвета его мундира и в касках а-ля Багратион (сделанных на Кузнецком мосту): сие есть последняя мода. Сколь скоро вошли в зал, заиграла музыка. Княжна Наталья пела ему стихи, прерываемые хором. После прочие девицы, две княжны Валуевы, Нелединская и пр., поднесли ему лавровый венок и, взяв за руки, подвели к стене, которая отворилась, то есть опустилась занавеса. В сем покое сделан был театр, представляющий лес. На конце написан храм славы, перед храмом статуя Суворова. Из-за нее вышел гений и преподнес Багратиону стихи, а он, приняв их и прочтя, поклонился статуе и положил свой лавровый венец при ногах статуи. После начался бал». Нетрудно заметить, сколь символично было это представление: Багратион отдает должное своему великому учителю и позиционирует себя как его ученик и продолжатель. Это в полной мере отвечало умонастроению и тогдашнего общества, и самого Багратиона. Суворов в начале XIX века был истинным символом русского военного гения, с ним были связаны бесчисленные победы, он умер всего-то пять лет назад, и общество интуитивно искало ему замену. И именно в Багратионе оно видело продолжателя его дела.

С этим и были связаны тогдашние московские торжества, за которыми проглядывала привычная для старой столицы оппозиционность Санкт-Петербургу, где прибытие ученика Суворова с почти победного поля брани не вызвало особого восторга. Зато в новой столице с каким-то непривычным для начала александровского гуманного царствования восточным подобострастием встречали самого государя, валясь на колени и целуя его руки, ноги, полы одежды. Сенат пытался поднести Александру орден Георгия 1-й степени, но император благоразумно от него отказался. В Эрмитаже были устроены бал и великолепный ужин. Как писал очевидец, «можно было подумать, что находишься в Париже, в лагере победителя». В марте 1806 года в Петербург вернулась гвардия. Перед вступавшими в город потрепанными полками несли единственный захваченный трофей — знамя 4-го французского пехотного полка. Тем не менее Петербург встречал гвардию как победителей. Впрочем, гвардия действительно дралась хотя и без победы, но с мужеством и достоинством первой когорты. Мало кто понес ответственность за поражение и страшные потери, наказаны были всего несколько генералов — разжаловали и уволили со службы Пржибышевского, отставили также Ланжерона. С явным желанием преуменьшить размеры поражения император расщедрился на награды генералам, потерпевшим фиаско, не оставив без награды (пусть и не первейшей) и самого Кутузова. Багратион, как уже сказано выше, удостоился всего лишь милостивого рескрипта, который, как известно, в праздничный бокал, подобно знаку ордена, не опустишь. Это была слишком скромная награда истинному мужеству. Ведь в армии все знали, что среди устремившихся с Аустерлицкого поля беспорядочных, разнузданных толп, бывших вчера еще регулярной армией, только колонна Багратиона была по-настоящему боевой единицей, только один «Багратион… остался на месте перед торжествующими войсками Наполеона»20.

И так получилось, что Москва принимала Багратиона как истинного героя в противовес официозной радости Петербурга, — вспомним из описания праздника у Хованского, что на стене висел портрет не государя или Кутузова, а Багратиона, да и в неумелых виршах его воспевали как единственное препятствие на пути наглого завоевателя.

3 марта Багратиона принимали в Английском клубе, где собрался весь цвет московской знати и приехавших гостей. Жихарев записал: «Прием торжественный, радушие необыкновенное, энтузиазм неподдельный, а угощение подлинно на славу». После описания необыкновенно богатого стола Жихарев сообщает, что толпа так теснилась при входе в зал, чтобы быть поближе к Багратиону, что слуги «насилу могли проложить… дорогу». И далее описание внешнего облика знаменитого героя: «Князь Багратион имеет физиономию чисто грузинскую: большой с горбинкою нос, брови дугою, глаза очень умные и быстрые, но в телодвижениях он показался мне не очень ловким. Лишь только отворили двери в столовую, оркестр заиграл тот же вечный польский, которым всегда начинаются танцы в Благородном собрании, “Гром победы раздавайся”, а старшины поднесли князю на серебряном подносе приветные стихи». Стихи, впрочем, весьма сомнительных литературных достоинств, даже для того времени:

Да счастливый Наполеон, Познав чрез опыты, каков Багратион, Не смеет утруждать Алкидов росских боле.

Как показали происшедшие через несколько месяцев события, еще как смеет «утруждать»! Не менее удачной была переделка известного гимна Державина:

Тщетны россам все препоны: Храбрость есть побед залог. Есть у нас Багратионы: Будут все враги у ног!

Завистники пиита со злорадством поминали некоего добродушного старика Бабенова, который никак не мог взять в толк, «кому именно принадлежат эти ноги, у которых будут враги, упоминаемые в последнем куплете».

Более удачными казались стихи Гаврилы Державина, в которых фамилия полководца изящно переделывалась в девиз: «БОГ РАТИ ОН». Начались тосты. Первый — естественно, за государя императора, а второй — конечно, за князя Петра Ивановича Багратиона. По окончании обеда Багратион был принят в члены Английского клуба — честь высокая, ибо известно, что кандидаты стояли годами в очереди, чтобы однажды оказаться меж избранными.

Воин на паркете. В этом месте трудно не процитировать знакомый всем с юности отрывок из «Войны и мира» о приеме Багратиона, основанный на упомянутых выше источниках, но окрашенный творческим гением Толстого: «В дверях передней показался Багратион, без шляпы и шпаги, которые он, по клубному обычаю, оставил у швейцара. Он был не в смушковом картузе, с нагайкой через плечо, как видел его Ростов в ночь накануне Аустерлицкого сражения, а в новом узком мундире с русскими и иностранными орденами и с георгиевской звездой на левой стороне груди. Он, видимо, сейчас, перед обедом, постриг волосы и бакенбарды, что невыгодно изменяло его физиономию. На лице его было что-то наивно-праздничное, дававшее, в соединении с его твердыми, мужественными чертами, даже несколько комическое выражение его лицу. Беклешов и Федор Петрович Уваров, приехавшие с ним вместе, остановились в дверях, желая, чтобы он, как главный гость, прошел вперед их. Багратион смешался, не желая воспользоваться их учтивостью, произошла остановка в дверях, и, наконец, Багратион все-таки прошел вперед. Он шел, не зная куда девать руки, застенчиво и неловко по паркету приемной, ему привычнее и легче было ходить под пулями по вспаханному полю, как он шел перед Курским полком в Шенграбене».

Не будучи таким педантом, как А. С. Норов и ему подобные, изучавшие «Войну и мир» как научную работу, все-таки отметим, что Толстой несколько упрощает личность Багратиона, изображая неловкого, застенчивого воина, привыкшего только к полю битвы, свисту пуль. На самом деле, реальный Багратион был много сложнее, он поразительным образом сочетал талант военачальника с даром ловко скользить по придворному паркету. Вернувшись в Петербург, Багратион 23 апреля 1806 года вновь сидел за царским столом в Малой столовой комнате Зимнего дворца среди избранной компании — стол был накрыт на 14 приглашенных. Были здесь П. В. Завадовский, В. П. Кочубей, П. К. Сухтелен, Н. Н. Новосильцов и др. И далее в мае — начале июня Багратион еще семь раз оказывается в узком кругу за царским столом, а еще однажды — на большом празднестве по случаю тезоименитства цесаревича Константина.

С 10 июня, когда вдовствующая императрица перебралась на лето в Павловск, Багратион постоянно бывает в узком кругу ее приглашенных к столу, где обедает вместе с государем, императрицами, великими князьями и великими княжнами (13, 22, 13, 14 кувертов), а также на большом обеде в 62 куверта (день рождения Николая Павловича). 29 июня, в день Петpa и Павла, он обедал в Зимнем дворце в Столовой зале в числе четырнадцати приглашенных, среди которых был и М. И. Голенищев-Кутузов. Через два часа Кутузов участвовал в военном совете в той же Столовой зале вместе с другими военными: двумя фельдмаршалами (Н. И. Салтыковым и М. Ф. Каменским), полными генералами С. К. Вязмитиновым, А. Я. Будбергом, М. П. Ласси, П. К. Сухтеленом, вице-адмиралом П. В. Чичаговым, генерал-лейтенантом П. А. Толстым, генерал-майором X. А. Ливеном21. Примечательно, что Багратиона среди приглашенных на военный совет не было22. Таково было тогдашнее обычное отношение к Багратиону — в нем не видели стратега, крупного полководца.

Полк создается навсегда

Кроме светской, придворной жизни Багратион занялся делами своего лейб-гвардии Егерского батальона, шефом которого он по-прежнему оставался и мундир которого неизменно носил до самой смерти. Батальон участвовал в походе 1805 года в составе корпуса великого князя Константина Павловича и под командой полковника Э. Ф. Сен-При неплохо показал себя в сражении при Аустерлице, хотя особенно отличиться гвардейским егерям после того, как французы отбросили их за Раузницкий ручей, не удалось. В мае 1806 года, благодаря усилиям Багратиона, батальон был преобразован в лейб-гвардии Егерский полк и увеличен в два раза за счет пополнения, которое Багратион получил из нескольких гарнизонных полков. Нет сомнений, что образование нового гвардейского полка — дело ответственнейшее, оно не могло обойтись без многократных встреч Багратиона с государем, а также с будущим военным министром А. А. Аракчеевым и великим князем Константином Павловичем, командующим гвардейским корпусом. Все эти люди были очень разными, сложными, подчас непредсказуемыми, и по результату, достигнутому Багратионом в деле образования нового гвардейского полка, видно, что искусством общения с ними Багратион владел в совершенстве. В итоге в приказе 24 августа 1806 года император объявил «свое благоволение генерал-лейтенанту князю Багратиону за скорое формирование вверенного ему лейб-гвардии Егерского полка».

Так уж случилось, что деятельные занятия Багратиона со своим новообразованным полком летом 1806 года удачно совпали с дачной жизнью в Павловске, куда перебралась императрица Мария Федоровна и часто наезжал к матушке и сестрам сам государь. Вновь, как и раньше, Багратион объезжает посты своих егерей по всему парку и дворцу Павловска и постоянно видится с царственными особами и влиятельными придворными. Видимо, не случайно он покупает у князей А. Б. Куракина и М. П. Голицына две деревянные дачи с пристройками и большой кусок земли возле Павловского парка. Цель этой разорительной покупки в долг вполне понятна — быть поближе к своему полку и особенно к Павловску и его обитателям. Багратион всегда был верен своему жизненному кредо — быть и военачальником, и царедворцем.

Камер-фурьерские журналы за вторую половину 1806 года свидетельствуют о весьма высоком месте, которое занимал Багратион при императорском дворе. В них фиксируется почти постоянное присутствие его за царским столом (в том числе, в самом узком составе — на 11 и даже на 10 приглашенных персон) во время всех праздничных и воскресных обедов в Павловске, Гатчине, Петергофе, а также в Зимнем, Каменноостровском, Таврическом и иных петербургских дворцах — резиденциях императорской семьи.

С лета Багратион уже реже бывает за столом царя, но чаше его видят за столом вдовствующей императрицы Марии Федоровны в Павловске. Своей службой он привязан к этой загородной резиденции. В записях журнала Багратион фигурирует чаще не как «генерал-лейтенант», а как «гвардии Егерского полка шеф». Он являлся, по-современному говоря, командиром охраны двора вдовствующей императрицы. Точно так же за этим столом в присутствии государя сидит Ф. П. Уваров, «кавалергардского полка шеф», который к тому же часто сопровождает государя во время его переездов. Багратион всюду следует за Марией Федоровной и ее дочерьми во время переездов из одного дворца в другой.

Но в то же время можно говорить и о самостоятельном значении Багратиона не только как командира охраны. Он явно симпатичен Марии Федоровне и ее дочерям — иначе они вряд ли стали бы приглашать его за стол. Но об этом — чуть ниже…

В самом конце 1806 года Багратион отбывает на войну с французами в Восточную Пруссию.

Глава шестая

Очаровательное хладнокровие

Прусская катастрофа

Осенью 1806 года в Европе началась новая война с Наполеоном. Инициатором ее стала Пруссия. Во время первой Русско-австро-французской войны 1805 года, закончившейся Аустерлицем, Пруссия, несмотря на все усилия Александра I, осталась нейтральной. И это несмотря на клятвенные заверения Александра о помощи союзнику и даже предоставленные королю Фридриху Вильгельму III русские войска численностью в 70 тысяч, которые из-за этого не участвовали в Аустерлицкой кампании. В итоге своим нейтралитетом Пруссия осложнила положение русских и австрийцев, рассчитывавших на помощь 200-тысячной прусской армии, и одновременно облегчила положения Наполеона, не имевшего численного превосходства ни над русской, ни над австрийской армиями. Более того, 5 декабря 1805 года, в то время как русская армия отступала после поражения на Аустерлицком поле, Пруссия заключила в Шёнбрунне тайный союзный договор с Францией, согласно которому получила «в подарок за послушание» Ганновер. Так, несмотря на всю логику политического противостояния с опасной для нее Францией, Пруссия не удержалась и вошла в соглашение со своим несомненным врагом, руководствуясь своеобразным «инстинктивным позывом», столь характерным для бранденбургско-прусских правителей: как только представилась возможность округлить свои владения, нужно сразу, не раздумывая над последствиями, хватать! Так порой можно видеть, как живая щука, которую везут в магазин в бочке с водой, заглатывает попавшуюся ей рыбешку и предстает перед покупателем с торчащим изо рта «трофеем». Стоит ли много говорить о том, что Шёнбруннский договор вызвал страшное недовольство Великобритании — истинного столпа всех антифранцузских коалиций, чьи короли издавна владели Ганновером — своим старинным родовым доменом. Напомним, что во времена Петра Великого первый король образовавшейся новой британской Ганноверской (позже — Виндзорской) династии Георг I был курфюрстом Ганноверским Георгом Людвигом, и с тех пор Британия никому не позволяла и пальцем тронуть Ганновер. Началась Англо-прусская война, суть которой сводилась к тому, что господствовавший на морях английский флот установил экономическую блокаду Пруссии, захватывая ее суда и не пропуская в ее порты корабли других стран. К Англии присоединилась союзная ей Швеция, пакостившая Пруссии в Ганновере, частью которого она владела с XVII века.

В результате Пруссия оказалась банкротом. С одной стороны, Наполеон никогда не смотрел на Берлин как на своего настоящего союзника и позволял себе поступать с пруссаками так, как он обычно поступал со слабыми: грубо и бесцеремонно. Особенно обидно пруссакам было услышать, что в тайных переговорах о мире с англичанами французы предлагали английскому королю вернуть столь дорогой ему Ганновер. С другой стороны, блокада прусских портов делала свое дело: прусский обыватель начал страдать от повышения цен на кофе, сахар, другие колониальные товары, без которых он прожить уже не мог. Слышалось недовольство и в армии, гордившейся своим героическим прошлым. Некоторые офицеры гвардии по ночам стали мешать спать французскому посланнику — в ночной тишине они дерзко точили свои и без того острые сабли на ступеньках посольского особняка в Берлине. В феврале 1807 года король направил в Петербург герцога Брауншвейгского с посольством, которое должно было убедить царя, что договор с Наполеоном возник сам собой, «силою обстоятельств». В отличие от английского кабинета император Александр проявлял истинно ангельское терпение: он принял (или сделал вид, что принял) объяснения престарелого принца — сподвижника Фридриха Великого — и заверил через него короля Фридриха Вильгельма, что остается верен своей клятве о дружбе, данной ими на гробе Фридриха Великого при столь романтических обстоятельствах и в присутствии прелестной королевы Луизы. Более того, Александр обещал Фридриху Вильгельму помощь в виде 60-тысячной армии, стоявшей под командой генерала Л. Л. Беннигсена у Гродно.

Получив заверения могущественного друга, прусский король приободрился, но опять же повел себя неразумно. Летом 1806 года он приказал привести армию в боевое состояние и отправил в Париж посольство с ультиматумом, требуя от Французов начать эвакуацию их войск изо всех германских земель сразу же с момента получения Берлином ответа на этот Ультиматум. Как вспоминал впоследствии Наполеон, ультиматум пруссаков был вызывающим и одновременно неуклюжим: «Сципион перед Карфагеном, наверное, не обращался к побежденным с более властной речью. Можно было подумать, что лишь вчера произошло Росбахское сражение». Как известно, при Росбахе в 1757 году Фридрих Великий наголову разбил армию французского маршала Субиза и его союзников. Наполеон решил воспользоваться промахом пруссаков: «Ошибка подобного поведения берлинского кабинета была тем большей, что он был заинтересован в выигрыше времени. Если бы он потребовал у меня в более приличных выражениях эвакуации Германии к обоюдно установленному сроку, он был бы прав, а вся вина агрессии легла бы на меня». Вспоминая 1805 год, Наполеон писал так: «Напав на меня в тот момент, когда у меня были трения с русскими и австрийцами, пруссаки могли причинить мне много зла. Но то, что они собирались объявить мне войну одни, и так некстати, было настолько необычайно, что я не сразу этому поверил. Тем не менее, это было так, пришлось предпринять поход». Иначе говоря, для Наполеона это была радостно-неожиданная весть: щука сама шла в руки, нужно было только подставить под нее сачок. Но и это следовало сделать продуманно и быстро: «Я, конечно, знал, что расположенная на Немане русская армия неизбежно вмешается. Но для этого (ей) нужно было время: я мог поспеть в Берлин до нее, к тому же я рассчитывал, что Себастиани (французский посол в Стамбуле. — Е. А.) удастся втянуть Турцию в войну (с Россией. — Е. А.), поскольку договор между Англией и Россией отдавал ей Молдавию и Валахию за ее выступление против Франции. Не в моем характере было дожидаться недостоверного сотрудничества Селима III для того, чтобы напасть на моих противников, которые сами ставили себя в условия для нападения на них врасплох. Я приказал собрать свою армию и тотчас выступил на Майнц». Манифест прусского короля, изданный 9 октября 1806 года, провозглашал «высокие цели» войны: «Его величество берется за оружие не для того, чтобы дать разрешение накопившейся горечи, не для возвеличения своего могущества, не для нарушений естественных и законных границ нации, умеющей их ценить, но для того, чтобы спасти свое государство от уготованной ему участи, чтобы сохранить народу Фридриха его независимость и славу, чтобы освободить Германию от ярма, под коим она изнемогает, чтобы достигнуть почетного и прочного мира»1.

Прусские военные были совершенно уверены в себе и решили выступить против французов, не дожидаясь подхода русской армии и совершенно не согласовав с ее главнокомандующим даже приблизительно операционные планы будущей войны. Они опасались только одного: как бы Наполеон, испугавшись доблестной прусской армии, не сбежал за Рейн и не ушел бы от наказания за свои разбойные захваты в Германии. Как известно, подобные настроения господствовали и прежде в стане российского императора Александра и австрийского императора Франца, которые вывели русско-австрийские войска в 1805 году на поле под Аустерлицем. Но также известно, что люди обычно учатся только на собственных ошибках. И для пруссаков этот момент наступил. Во главе прусской армии был поставлен упомянутый выше 72-летний сподвижник Фридриха Великого Карл II Вильгельм Фердинанд, герцог Брауншвейгский. Под стать ему по возрасту были и другие генералы армии, которая в последний раз воевала в 1762 году, то есть за 44 года до описываемых событий. Как отмечал историк этой войны О. Летгов-Форбек, принц «не возвысился до гения, каким был Наполеон. Его план войны 1806 года показал, что он не понял военного искусства своего противника», был нерешителен в действиях, не уверен в исходе борьбы с Наполеоном, и это при том, что, «тем не менее, он был самый способный из всех тогдашних высших начальников» Прусского королевства2.

Нетрудно представить, что герцог и его штаб планировали войну, подобную той, в которой побеждал их великий король. Это, наряду с самонадеянностью, и стало одной из причин невиданного сокрушительного поражения прусской армии. К. Клаузевиц писал по поводу одного из проигранных прусскими ветеранами в эту войну сражений: «Молодые, решительные, предусмотрительные люди, стоящие во главе войск, сумели бы найти выход из положения, подсказанный им здравым смыслом, но старцы, одряхлевшие физически и умственно за много лет мирной жизни, с парой окаменелых традиционных идей, ничего придумать не могли». В итоге старость и неопытность — почти невероятное сочетание в других сферах жизни — сослужили дурную службу прусской армии. Все, что произошло с русскими и австрийцами под Аустерлицем в 1805 году, в еще больших масштабах повторилось на просторах Прусского королевства в 1806–1807 годах. Пренебрежение к противнику, полное незнание расположения его сил и его возможных действий, устаревшая стратегия и тактика, несовершенство военной организации, непродуктивные и долгие военные советы в присутствии некомпетентных, но влиятельных людей, наконец сочинение оторванных от реальности многостраничных диспозиций — все было в ходу. К тому же за четыре десятилетия мира армия, привыкшая к благополучной жизни на одном месте, во многом утратила свою боеспособность.

Как писал современник, большая часть старших прусских офицеров давно отметила полувековой юбилей. Возраст генералов колебался от пятидесяти до шестидесяти пяти, в то время как во французской армии император и большая часть маршалов были в самом расцвете сил — им было не больше сорока лег. Да и прусские армейские штаб-офицеры и капитаны «большей частью были люди пожилые и даже старые. Именем прусского майора означали в то время в шутку старого дородного пузана! Солдаты занимались ремеслами или полевыми работами. В пехоте большая часть офицеров и солдат были женаты. Полки имели огромные обозы и выступали с квартир с полным хозяйством, с женами и детьми. Мы сами видели в 1807 году прусские отряды, за которыми тянулись ряды фур, вдвое длиннее войска. На этих фурах солдатки везли постели, кухонные снаряды и даже живых кур, гусей и т. п., русские солдаты называли пруссаков в насмешку кукареками, то есть петухами»3. Справедливости ради отметим, что и другие армии того времени таскали за собой семьи. Кажется невероятным, но и в Италийском походе 1799 года за русской армией тащились обозы с женами и сожительницами.

Армия стояла в Саксонии, западнее Эрфурта и возле Веймара, на опушке тянувшегося на десятки километров непроходимого Тюрингского леса. Диспозиции прусских полководцев строились на предположении, что Наполеон засядет в крепкой позиции за Тюрингским лесом и будет там со страхом ожидать наступления победоносной прусской армии, осененной сотней знамен Фридриха Великого… Через несколько дней эти знамена, как и вся Пруссия, лежали под копытами лошади Наполеона. Французский император действовал так же решительно, как и под Аустерлицем. 29 сентября 1806 года быстрым фланговым ударом справа, силами трех колонн, он обошел прусскую армию с ее левого фланга, смял слабые отряды пруссаков, стоявшие на его пути, а затем двинулся в направлении Йены. Одновременно Наполеон послал большой отряд для занятия Лейпцига, где находились основные склады прусской армии. Когда прусские генералы поняли, что Наполеон, вопреки их намерениям, не стал ждать их наступления, а сам прорвался через Тюрингский лес и старается обойти их слева, то 1 октября они дали приказ главным силам отступать от Веймара к Виттенбергу. Принцу Гогенлоэ с его корпусом было приказано командовать арьергардом и наблюдать противника у Йены, а затем двинуться следом за отходившим корпусом генерала Рюхеля. Но наблюдать за неприятелем Гогенлоэ было невозможно — над Йеной, в пойме текущей рядом с ней реки Сале, висел густой туман, воспользовавшись которым Наполеон скрытно перевел свою армию через разделявшую его с противником реку, подобно тому, как он в Аустерлицком сражении — также загодя — перевел свои войска через ручей Гольбах. Когда же в девять часов утра встало солнце и туман рассеялся, пруссаки неожиданно увидели перед собой изготовившуюся к бою французскую армию, которой, по их мнению, здесь не должно было быть. Численное и моральное превосходство начавших наступление французов было подавляющим — корпус Гогенлоэ сопротивлялся три часа, а потом солдаты, увидав, что французы начинают обходить их с флангов, дрогнули и побежали.

По дороге они заразили паникой корпус Рюхеля, и солдаты обоих корпусов, смешавшись в нестройную толпу, стали разбегаться во все стороны. Попытка Гогенлоэ привести войска в порядок, собрать полки у Веймара провалилась — паника в войсках стала всеобщей. Вся эта история потом попала в военные пособия и изучалась в военных академиях как самый яркий пример паники, понимаемой как безотчетное массовое проявление испуга, разом охватившего десятки тысяч взрослых, сильных мужчин с оружием в руках и приведшего целое государство к национальной катастрофе4. Генерал Блюхер 26 октября писал князю Гогенлоэ, что может выступить только наутро, так как «во время ночных маршей наши войска разбегаются: я боюсь их более, чем неприятеля». Он считал, что «предпочтительно подвергать свой корпус опасности боя, чем довести его форсированными маршами» до полной невозможности сражаться5.

В это время основные силы армии герцога Брауншвейгского (50 тысяч человек), в которой находился король, дошли до Ауерштедта, переночевали там и рано утром 2 октября выступили к Фрайбургу, что стоит по дороге на Берлин. О поражении под Йеной они ничего не знали. Стоял уже описанный выше густой туман, и войска медленно двигались по дороге, тянувшейся к Кезенским дефилеям — узким проходам среди лесистых гор. Наполеон позже писал, что пруссакам надлежало бы занять Кезенскую долину заранее, еще ночью, чтобы наверняка обеспечить проход наутро своей армии. Но этого сделано не было, и император сумел воспользоваться просчетом пруссаков. В итоге неожиданно для себя авангард прусской армии наткнулся на противника — оказалось, что французский корпус (дивизия Гюдена) опередил его и уже перехватил путь в дефиле. Завязался бой, командующий герцог Брауншвейгский дал приказ войскам прорываться вперед, считая, что никаких крупных сил французов впереди нет. Однако наступление прусского авангарда было отбито французами. Наполеон потом писал, что пруссаки, верные своим принципам, «слишком старались сохранять равнение и дистанцию, как на параде. Наши солдаты, укрываясь за заборами, канавами, деревьями и садами… пронизывали их пулями». Как раз тут французская пуля попала главнокомандующему герцогу Брауншвейгскому в голову, пробила ему оба глаза, он упал с лошади на землю, рядом рухнули убитые метким огнем французских стрелков оба его заместителя — командиры дивизий генералы Шметтау и Вартенслебен, а также бывшие с начальством два бригадных генерала. В одно мгновение армия была обезглавлена, и наступление ее невольно приостановилось. Оказавшийся поблизости король поручил командование восьмидесятилетнему фельдмаршалу Меллендорфу, который тут же был ранен и также выбыл из строя, как и вступивший в дело со своей дивизией принц Оранский. В это время пришло известие, что войска маршала Бернадота двигаются от Дорнбурга к Апольде — перекрестку дороги Йена — Ауерштедт. Это означало, что Наполеон может перерезать пруссакам коммуникацию между их главной армией и арьергардом Гогенлоэ, а также корпусом Рюхеля. На самом деле к тому времени ни того ни другого корпуса уже не существовало. Но король и третий по счету за этот день главнокомандующий генерал Калькрейт о гибели своего арьергарда не знали и повернули войска назад, по дороге на Йену и Веймар, с тем чтобы не дать Наполеону отрезать эти две части армии друг от друга. Вскоре выяснилось, что дорога у местечка Апольде была уже перехвачена войсками Бернадота. И тогда король устремился к Веймару по дальней дороге через Бутельштедт. Тут-то в главной армии и стало известно о поражении под Йеной. Толпы беглецов из-под Йены, обозы, артиллерия, полки смешались на тесных дорогах, французы же появлялись со всех сторон, и паника охватила теперь уже и главную армию. Утро 3 октября стало утром самого большого позора Пруссии — за одну ночь армия, бросая оружие и снаряжение, разбежалась. В плен к французам попала почти половина ее личного состава — 25 тысяч человек с двумястами орудиями и шестьюдесятью знаменами. Король предложил Наполеону перемирие, но тот отвечал, «что ему надобно сперва пожать плоды победы». Самым весомым плодом, упавшим к ногам победителя, стала мощная крепость Пруссии — Эрфурт, сдавшаяся без всякого сопротивления. 14 тысяч человек ее гарнизона с доставленным сюда раненым фельдмаршалом Меллендорфом попали в плен. После первого же обстрела сдался и оплот Пруссии — крепость Магдебург с ее 24-тысячным гарнизоном и восемьюстами (или шестьюстами) орудиями. Сдача Эрфурта и особенно

Магдебурга решила судьбу Пруссии. После падения этих крепостей коменданты других могучих цитаделей, защищавших королевство со всех сторон, стали один за другим отдавать ключи даже небольшим, случайно проходившим мимо отрядам французов. Так, всего лишь одной французской бригаде сдалась мощная крепость Кюстрин, которую в Семилетнюю войну несколько лет осаждала русская армия. Это было какое-то невероятное поветрие. Без единого выстрела сдалась могучая крепость Шпандау, причем ее комендант генерал фон Бекендорф позволил французам, еще до подписания условий сдачи, проникнуть через опущенный мост в крепость, и они попросту согнали с валов стоявших у пушек прусских солдат. Позже, в 1808 году, за это воинское преступление Бекендорф был приговорен к расстрелу, замененному пожизненным заключением в крепости. 29 октября гусарская бригада Ласа1!я (всего 800 красавцев с ментиками и без осадной артиллерии) «взяла» Штеттин с гарнизоном более пяти тысяч человек, при 281 орудии и с огромным запасом армейских припасов. Губернатор и комендант Штеттина фон Ромберг, 81-летний ветеран, спустя три года, в 1809 году, был также приговорен военным судом к смерти, но король сжалился над стариком и помиловал его. Подобно Шпандау и Штеттину, сдались и другие прусские крепости с сотнями орудий, неисчислимыми запасами продовольствия, боеприпасов, оружия, ценностей, причем общая численность их гарнизонов достигала 60 тысяч человек. Такое количество сдавшихся без боя солдат тянуло на полноценную армию. Словом, как выразился Беннигсен в стиле XVIII века, «злой гений Пруссии насильно увлекал ее к несчастной судьбе»6.

А. И. Михайловский-Данилевский, размышляя над ходом этой несчастной для пруссаков войны, писал: «Легко вообразить, какой оборот принял бы дальнейший ход войны, если бы прусские гарнизоны, почти в 60 тысяч человек, исполнили долг присяги и чести, какое великое количество войск надлежало бы тогда употребить Наполеону для блокады или осады крепостей и сколь великую остановку в действиях его произвела бы упорная защита»7. Но у большинства комендантов крупных крепостей, как отмечал Карл Клаузевиц, «естественная слабость доходила до полной потери стыда». Только одна крепость, Любек, была действительно взята после штурма, предпринятого войсками Сульта и Бернадота.

Положили оружие перед французами без боя и все избежавшие разгрома группировки полевой прусской армии. Сдался добравшийся до Любека отважный генерал Блюхер, хотевший переправить свой корпус в Англию с тем, чтобы продолжить борьбу с Наполеоном. Так, прусская армия — опора, краса и гордость Прусского королевства, образец для подражания других армий — перестала существовать. Это была настоящая катастрофа, ознаменованная вступлением Наполеона 13 октября в Берлин, оборонительные укрепления которого были также оставлены комендантом столицы. При этом Наполеон несколько раз отказывался от заключения мира с королем и после каждых переговоров с посланниками Фридриха Вильгельма ставил пруссакам все более тяжкие и унизительные условия мира, которые в конечном счете сводились к фактическому уничтожению Пруссии как крупного и влиятельного европейского государства. Наполеон побывал в кабинете великого короля Фридриха II в Потсдаме и нашел там трофей и для себя: «Я чрезвычайно удивился, найдя там… нагрудный знак (ордена), меч, портупею и большую ленту его ордена, которые он носил в Семилетнюю войну. Подобные трофеи стоили ста знамен, а то, что о них забыли, свидетельствовало о хаосе и отупении, охвативших всю Пруссию при слухах о катастрофе, которая постигла их армию. Я их тотчас же послал в Париж для передачи в Дом Инвалидов. М ногие из этих солдат (в смысле обитателей Дома. — Е. А.) были современниками позорного поражения при Росбахе. Я гордился тем, что посылал им доказательства своего блистательного возмездия»8. Сражение при Росбахе, происшедшее в ноябре 1757 года, то есть за пятьдесят лет до Иены, было памятно в обеих странах. Тогда 22-тысячная армия Фридриха Великого разгромила 60-тысячную армию французов и их союзников. С тех пор в прусском обществе укрепилось представление о чрезвычайно низкой военной силе Франции, солдаты которой якобы настолько нестойки и трусливы, что никогда не смогут оказать пруссакам серьезного сопротивления. После победы в собственно Пруссии (Бранденбурге) 13 ноября Наполеон двинулся из Берлина в Познань и дальше к Висле — то есть в польские владения Пруссии.

Уже тогда пруссаки почувствовали на своей шкуре, что такое реквизиционная система снабжения армии у французов. Обычно наполеоновские солдаты брали с собой четырехдневный запас продовольствия, а дальше тяжесть содержания армии целиком ложилась на плечи местных жителей. Выразительны записки некоего крестьянина Клиппендорфа: «…Армия заночевала без хлеба и фуража. Все необходимые припасы были принесены из деревни, и производились фуражировки… В эту ночь многие овины сделались совершенно пустыми. Ни хлеба, ни пива, ни водки не осталось в деревне, почти все дрова были забраны. Ворота и двери были сожжены, несколько коров выведено и заколото, точно так же много гусей и кур. Господин окружной начальник один потерял в эту ночь 600 штук баранов»1.

Посчитаться за Аустерлиц

Для России война с Францией началась 18 ноября 1806 года, когда был объявлен соответствующий манифест Александра I. К этому времени прусской армии уже не существовало больше месяца. Манифест в высокопарной форме отражает происшедшие метаморфозы: «Меч, извлеченный честью на защиту союзников России, колико с большею справедливостью должен обратиться в оборону собственной безопасности отечеству». Смысл сказанного таков: мы собирались защищать союзников, а приходится защищать себя, причем за пределами империи, на территории уже потерпевшей поражение Пруссии. Впрочем, тут много неясных моментов: что бы произошло, если бы русская армия сама не перешла русско-прусскую границу и не двинулась бы навстречу Наполеону? Решился бы в этом случае Наполеон напасть на нее и, достигнув русско-прусской границы, двинулся бы он на Гродно и Брест? И вообще, так ли уж неизбежна была эта новая война с Францией? Может, сразу был бы Тильзит? Ответа нет.

Не исключено, что императором Александром в тот момент двигало чувство досады за проигрыш войны 1805 года, унижение, испытанное при Аустерлице. Но все же главным мотивом в его действиях оставалась мессианская идея «положить конец бедствиям мира, страшно угрожаемого гибелью и порабощением» со стороны Франции. Так Александр писал императору Францу, пытаясь вдохнуть в своего союзника мужество и предоставляя ему «случай приобресть беспримерную в истории славу». Но анемичному австрийскому императору было уже достаточно сомнительной славы Аустерлица. Не то Александр! С прежней страстностью и бескомпромиссностью он ввязался в эту новую войну, уже наполовину проигранную, ибо, как и в войне 1805 года, его союзник — на этот раз Пруссия — был повержен и сокрушен, и одной русской армии (не считая позже примкнувших к ней под Прейсиш-Эйлау остатков прусской армии в виде корпуса Лестока) противостоял величайший полководец всех времен и народов.

Не следует забывать, что как раз в это время Россия вела еще две войны — с Турцией и Персией, причем обе начались незадолго до сражений в Восточной Пруссии, и естественно, что на эти войны были отвлечены весьма значительные вооруженные силы. Да и сама русская армия не была тогда в хорошем состоянии. За прошедшие после Аустерлица месяцы ее полки, понесшие большие потери, еще не восполнили их за счет собранных со всей страны рекрут. У части старых солдат не было оружия и боеприпасов. Не считаясь с этим, император Александр, составив из аустерлицкой армии корпус генерала Буксгевдена, бросил его в новую войну. В Пруссию же были двинуты и основные силы армии под командой генерала J1. Л. Беннигсена. Неадекватность предпринятых мер Александра 1 против тогда еще виртуальной для страны французской угрозы подчеркивал манифест о создании «внутренней временной милиции» — народного ополчения из помещичьих крестьян, мещан, однодворцев, которые должны были защищать страну от возможного вторжения французов в Россию. Это была первая после 1610–1612 годов попытка возродить земскую силу. Но если в годы польско-литовской оккупации ополченческое движение шло снизу, от народа, то в 1806–1807 годах за ним стояла воля начальства, инициатива сверху, чреватая, как всегда у нас бывает в таких случаях, медлительностью, показухой и воровством. Главное же состояло в том, что народные дружины были небоеспособны и плохо вооружены. Власти собирались создать народное войско фантастической численностью 612 тысяч человек, а между тем вооружение у этих толп было самое примитивное: пики, копья, топоры, рогатины и редко у кого старые ружья. Кстати говоря, неудачи с созданием этого ополчения так и не были учтены позже, в 1812 году. Известно, что во время Бородинского сражения стоявшие на Старой Смоленской дороге ополченцы, вооруженные топорами и пиками, только издали казались противнику изготовившимися к бою полноценными войсками.

И еще. Накануне войны 1806–1807 годов, закончившейся объятиями императоров на плоту посредине Немана, Святейший синод, по воле императора Александра, предписал называть императора Наполеона антихристом, исчадием ада. Каждое воскресенье и по праздникам в церквях России читали особое «объявление» Синода, в котором Наполеона обвиняли в поклонении «истуканам, человеческим тварям, блудницам и идольским изображениям». Там же говорилось, что в Египте он приобщился к гонителям церкви Христовой, проповедовал «алкоран Магометов», объявил себя защитником мусульман, «торжественно выказывал презрение к пастырям церкви Христовой, наконец, к вяшщему посрамлению оной, созван во франции иудейские синагоги, установил новый великий сангедрион еврейский…» и вообще — собирается объявить себя мессией,с.

Фельдмаршал с садном

Приказ о выступлении русской армии был дан 22 октября 1806 года, и тогда же 67-тысячный корпус под командой генерала Л. Л. Беннигсена (всего 4 дивизии при 276 орудиях) перешел у Гродно русско-прусскую границу, то есть оказался на территории Польши, некогда отошедшей к Пруссии по Третьему разделу Речи Посполитой. Солдаты пели соответствующую политическому моменту песню, сочиненную известным армейским поэтом Сергеем Мариным:

Пойдем, братцы, за границу, Бить отечества врагов. Вспомним матушку-царицу, Вспомним, век ее каков!

Корпус остановился возле города Остроленки, а затем двинулся к Пултуску, чтобы прикрыть от французов Варшаву и берега Вислы и сблизиться с последними из несложивших оружие прусских частей — 14-тысячным корпусом генерала Лестока, который прусский король подчинил Беннигсену. Положение русского корпуса Беннигсена в Польше было непрочным — поляки, воодушевленные разгромом ненавистной им Пруссии, повсюду с триумфом встречали войска Наполеона и хотя и не нападали на русские войска, но всячески им, как тогда говорили русские авторы, «зложелательствовали»: отказывались поставлять провиант и фураж. В этом неопределенном положении корпус Беннигсена простоял под Пултуском до середины ноября, ничего не предпринимая и полностью передав инициативу французам, которые этим не преминули воспользоваться. 14 ноября внезапным ударом французские войска заняли Варшаву, а потом и ее предместье Прагу. Захват французами столицы бывшего Польского государства был воспринят поляками как триумф, возрождение надежды на восстановление Речи Посполитой. В этой ситуации Беннигсен собрался было отступать к Остроленке, но, видя, что французы за ним не идут, остался в Пултуске, расставив свои войска в оборонительной позиции.

Четвертого декабря из России подошел корпус графа Буксгевдена, составленный, как сказано выше, из остатков полков, разбитых под Аустерлицем (четыре дивизии, 216 орудий, всего 55 тысяч человек). К тому же к Бресту приближался еще один корпус под командой генерала Эссена 1-го. Он состоял из двух дивизий (37 тысяч человек при 132 орудиях). Общая численность русской армии, пересекшей русско-прусскую границу, составила, таким образом, 162 тысячи человек при 624 орудиях. На самом деле численность эта была более «ведомственной», бумажной, чем реальной. В поле войск насчитывалось меньше — не более 100 тысяч. Не все было ясно и с командованием этими войсками, точнее — с тем, кто займет должность главнокомандующего. Согласно данным по армии приказам генерал Буксгевден не был подчинен Беннигсену, который в генеральском чине был моложе его. Не подчинялся другим командующим корпусов и генерал Эссен 1-й. Ко всему прочему между Буксгевденом и Беннигсеном издавна была острая распря — оба по каким-то неведомым нам причинам ненавидели друг друга и старались ни в чем не уступать один другому.

Александр I долго не мог определить, кому же быть главнокомандующим — ни один из генералов его не устраивал. С Кутузовым, потерпевшим поражение при Аустерлице, было все ясно — он пребывал в опале и сидел военным губернатором в Киеве. Багратион, хотя и бывал на глазах императора чаще, чем другие генералы, не фигурировал ни тогда, ни позже в качестве кандидата в главнокомандующие. После долгих колебаний было решено призвать в армию жившего в своем имении фельдмаршала графа Михаила Федотовича Каменского. Н. К. Шильдер считал, что «общественное мнение указало на… старца». Каменскому было уже 68 лет (он родился в 1738 году); некогда, во времена Екатерины, он прославился в войнах с турками, был известен как военачальник опытный, человек образованный и умный. Правда, его репутацию портили сварливость, даже склочность, а также дурной и жестокий характер. Он был беспощаден к малейшим нарушениям дисциплины, дома же слыл свирепым барином и в конце концов был зарублен топором одним из своих крепостных. Каменский славился также своими способностями совершать экстравагантные, неожиданные поступки, причем в этом он вольно или невольно подражал своему извечному конкуренту по службе А. В. Суворову, который в конечном счете обошел его в чинах и славе. Фридрих Великий, знавший Каменского в молодости, назвал его «молодым канадцем, довольно образованным». В те времена под словом «канадец» подразумевался дикарь, индеец Северной Америки. По воспоминаниям графа А. И. Рибопьера, дежурного генерала при фельдмаршале, Каменский был «желчным стариком… у него было много природного ума, он имел обширные познания, отлично говорил по-французски и по-немецки, воспитавшись во Франции и там проходив даже военную службу. Он с отличием служил при Екатерине, известен был храбростью и был замечательный тактик. Вообще, граф Каменский пользовался блестящею военною репутациею. Но при этом он был горяч и вспыльчив, характер имел несносный, сердился на всякую безделицу и был требователен до мелочности»12. Славу свою Каменский добыл честно, на поле боя, как незаурядный и храбрый полководец, но с 1791 года он уже не воевал — в том году он покинул армию, вступив в жестокую распрю с генералом М. В. Каховским, назначенным императрицей Екатериной II главнокомандующим армией вместо умершего фельдмаршала Г. А. Потемкина. До прибытия Каховского Каменский, сам находившийся в армии вопреки воле императрицы, самовольно взял командование на себя, чем страшно поразил Екатерину, вынужденную «укоротить» нарушителя субординации. С 1797 года Каменский жил в деревне, увлекался своим домашним театром, составленным из крепостных актрис и актеров, которых он жестоко порол езжалой плетью за оговорки на сцене.

Иначе говоря, Каменский не был в сражениях более пятнадцати лет — огромный срок по тем временам: как известно, военное искусство на грани веков, под влиянием происходящих во Франции и вокруг нее военных событий, развивалось стремительно. У императора Александра не было особых иллюзий насчет Каменского, которого он считал «опасным безумцем особого рода»13. Царь понимал, что фельдмаршал был полководцем прошлого, уже ушедшего века, но тогда (как и потом, в случае с назначением в 1812 году главнокомандующим Кутузова) он пошел навстречу общественному мнению. Старика-фельдмаршала извлекли, так сказать, из нафталина и доставили в Петербург, где встретили как воплощенную славу победоносного Екатерининского века. Следует сказать, что старый фельдмаршал, сохранивший свои причуды, не рвался в бой и жаловался государю на слепоту, невозможность ездить верхом и вообще «неспособность к командованию столь обширным войском». Но император был непреклонен, и 10 ноября Каменский отправился в действующую армию, которая встретила его 7 декабря 1806 года в Пултуске с таким же восторгом, как и петербургская публика. Как уже сказано выше, Беннигсен, как и Буксгевден, в любимцах у солдат и офицеров не ходил, а это в армии всегда важно, ибо популярность полководца рождает у солдат и офицеров столь необходимое в непредсказуемых делах войны чувство уверенности.

Так уж случилось, что в тот же самый день, когда прибыл Каменский, с таким же восторгом Варшава встречала Наполеона. Меньше чем за два года ему покорялась уже третья крупная европейская столица, не считая столиц мелких германских княжеств. Пока Каменский осваивался в своей Главной квартире, Наполеон двинулся на русские позиции. Первый удар был нанесен им по отряду генерал-майора М. Б. Барклая де Толли, на помощь которому Каменский направил сразу корпус Беннигсена, а потом и корпус Буксгевдена. Так, сражением при Колозомба на реке Вкре отряда Барклая с войсками Сульта и Ожеро 11 декабря 1806 года было отмечено начало русско-французской войны, уже третьей по счету в новом XIX веке. Несмотря на огонь русских батарей, французы благополучно переправились через реку и ударили по русским позициям. Барклай отважно отбивался, но превосходство неприятеля было очевидным, и, бросив шесть пушек, Барклай начал отступать. В таком же положении оказался и отряд генерала Остермана-Толстого, стоявший под Чарновом, на реке Нарев. Под жестким натиском войск, которыми командовал сам Наполеон, Остерман также оставил свои позиции. Оба эти сражения 11 декабря отличались упорством, русские войска держались отлично, хотя потом и отошли. Отступление на новую позицию под Пултуском проходило в трудных условиях — холодов не было, дороги раскисли и были непроходимы настолько, что в грязи тонули лошади. Несмотря на все усилия, русским генералам пришлось бросить не только часть обоза, но и более пятидесяти пушек. Якобы тогда Наполеон и сказал, что «в Польше есть пятая стихия — грязь». Он еще не бывал в России!

Потом в исторической литературе развернулся спор: можно ли считать трофеями доставшиеся французам русские орудия, ведь они были взяты не в сражении? С одной стороны, неприятельские орудия, каким бы образом они ни были взяты на войне, — почетнейший трофей, как и знамена вражеских полков, захвачены они в бою или взяты в полковой казарме (тем более что артиллерийские части знамен не имели и их заменяли пушки). И когда вытащенные из грязи весной 1807 года пушки выставили в Варшаве вместе с орудиями, взятыми у русских с боя, отличить одни от других было невозможно. Но с другой стороны, настоящие военные признавали трофейными только те орудия, которые были захвачены в бою. Как писал А. С. Пушкин (со слов генерала Н. Н. Раевского), «чистую славу» можно добыть только в жестких боях. Раевский, как и другие офицеры, насмехался над генералом, который в 1812 году взял брошенные французские пушки «и выманил себе за то награждение. Встретясь с генералом Раевским и боясь его шуток, он (генерал. — Е. А.), дабы их предупредить, бросился было его обнимать. Раевский отступил и сказал ему с улыбкою: “Кажется, ваше превосходительство принимаете меня за пушку без прикрытия”»14.

Нельзя сказать, что наша армия отходила организованно: шедший за ней Наполеон был вынужден даже остановиться на несколько часов — ему начали докладывать, что русские полки движутся сразу по многим дорогам и в разных направлениях. Не в силах понять замысел русского командования, Наполеон опасался какой-нибудь неожиданной комбинации, задуманной мудрецами русского штаба. На самом же деле часть русских полков, не имея карт, в полутьме, под снегом и дождем, попросту заблудилась на сельских дорогах, и из-за этого возникло броуновское движение, поставившее Наполеона в тупик. Но, к счастью, вскоре все русские полки стянулись к Пултуску. Позиция там была выбрана заранее и считалась, как тогда говорили, «крепкой». В тот момент Каменский показал себя опытным полководцем, он вникал во все тонкости и детали подготовки армии к сражению. Но 14 декабря, то есть через неделю после приезда в армию, с ним что-то произошло. Некоторые современники считали, что Каменский внезапно сошел с ума. По словам одного из них, действия главнокомандующего свидетельствовали о «душевном его расстройстве»; другой писал, что Каменский «был одержим какой-то умственною болезнью, совершенно упал духом»15. Он неожиданно вызвал в Главную квартиру Беннигсена и заявил ему, что умывает руки, снимает с себя ответственность за предстоящее сражение, более того — он вообще оставляет войска и предписывает Беннигсену начать общее отступление армии к российской границе! Но при этом Каменский передал общее командование не Беннигсену, а Буксгевдену, стоявшему со своим корпусом в отдалении от Главной квартиры. В письме императору Каменский объяснял свою добровольную отставку тем, что, прибыв в армию, «нашел себя несхожим на себя», по-современному говоря, утратил самоидентичность: «Нет той резолюции, нет того терпения к трудам и ко времени, а более того, нет прежних глаз, а без них полагаться должно на чужие рапорты, не всегда верные… Увольте старика в деревню, который и так обесславлен остается, что не смог выполнить великого и славного жребия, к которому был избран». Каменский уехал в Остроленку, в госпиталь, а потом дальше, в Гродно, где и получил указ о своей отставке донельзя удивленного его поступком императора. Было ли это сумасшествием или внезапно трепет перед Наполеоном охватил дотоле неустрашимого старца, мы не знаем. Любопытно, что Каменский, не побывав еще в бою, жалобно писал императору, что он «ранен»: «…верхом ездить не могу, следственно, и командовать армиею». О том, как и где он получил рану, Каменский уточняет лишь однажды: «От всех моих поездок получил садну от седла, которая, сверх прежних перевязок моих, совсем мне мешает ездить верхом и командовать такой обширной армиею, а потому я командование оной сложил на старшего ко мне генерала графа Буксгевдена»16. «Садна», или «садно» (ссадина, язва от потертости или повреждения), да еще в интересном месте, — мучительная рана. Возможно, что у Каменского обострился хронический геморрой, который не позволяет и теперь человеку не только ездить верхом, но подчас и ходить, как все нормальные люди. Врачи утверждают, что кровотечение часто открывается вследствие сильных нервных потрясений, а их-то у старика Каменского в тот момент было предостаточно. Несчастная Россия! Не везло ей с главнокомандующими: один, не рискнув настоять на своем, уснул на военном совете перед главной битвой, другой, имея садну на заду, утратил самоидентичность и бросил командование армией…

«Ничья взяла»

К счастью, Беннигсен был тогда здоров и вполне адекватен. Но он, вопреки субординации, не выполнил приказ Каменского об отступлении и заодно отказался подчиняться Буксгевдену. Беннигсен решил сам дать бой Наполеону у Пултуска, причем забегая вперед скажем, что, ввязываясь в это сражение и нарушая приказ Каменского о передаче главного командования Буксгевдену, Беннигсен многим рисковал. Он действовал по принципу «пан или пропал» — и, в итоге, оказался «паном», получив возможность показать свои полководческие дарования.

Цареубийца и полководец. Леонтий Леонтьевич (Левин Август Готлиб) Беннигсен к 1806–1807 годам был уже немолодым человеком. Ему исполнился 61 год — возраст весьма почтенный, особенно для полководца. Как вспоминал А. И. Михайловский-Данилевский, Беннигсен «был роста высокого и худощав, и хотя и находился в преклонных летах, но казался бодрым. В чертах его лица видно было благородство, но вместе с тем и немецкое хладнокровие»17. Он родился в феврале 1745 года, но где точно, неизвестно: то ли в Брауншвейге, то ли в Ганновере. «Природный» немец, Беннигсен юношей участвовал в Семилетней войне 1756–1763 годов в рядах ганноверской армии и к 1773 году дослужился до подполковника. Тогда же, как и многие другие немецкие офицеры, он решил продать свою шпагу и поступил на русскую службу, причем был взят с понижением, став премьер-майором Вятского пехотного полка. В составе этого полка он попал на последние кампании Русско-турецкой войны 1768–1774 годов. Начав в России карьеру в сущности заново, Беннигсен выслужился к 1787 году в полковники, стал командиром Изюмского легкоконного полка, с которым участвовал в новой Русско-турецкой войне 1788–1791 годов, причем в боях показал профессионализм и доблесть отважного кавалерийского офицера. При штурме Очакова он шпагой добыл чин бригадира и обратил на себя внимание Г. А. Потемкина — тогдашнего главнокомандующего 1-й армией. За две польские кампании 1792 и 1794 годов Беннигсен удостоился ордена Святого Владимира 2-й степени и золотой шпаги «За храбрость» с алмазами, а потом был пожалован орденом Георгия 3-го класса. В 1796 году Беннигсен участвовал в безумном по замыслу Индийском походе Валериана Зубова, отличился при взятии Дербента, но, как и вся армия Зубова, с началом царствования нового государя Павла I был отозван в Россию. Это краткое царствование принесло Беннигсену немало огорчений, как, впрочем, и многим другим военным, отличившимся не на гатчинских плацах, а в войнах. И хотя в феврале 1798 года он был произведен в генерал-майоры, вскоре последовала отставка — Беннигсен, некогда ценимый Потемкиным офицер, оказался на подозрении у государя, и тот уволил его под предлогом, что он «не довольно усерден особенно лично к нему». Беннигсен укрылся в своем белорусском поместье, полученном за усмирение Польши и Литвы, и там просидел несколько лет, пока близкий ему (и Павлу) генерал П. Пален не упросил государя вернуть его на службу в прежнем чине. Так Беннигсен оказался в Петербурге в конце 1800-го — начале 1801 года, когда против императора уже созрел заговор. Смертельно обиженный на Павла за отставку, он участвовал в заговоре и вместе с другими ворвался ночью 11 марта 1801 года в спальню Павла в Михайловском замке. Беннигсен оставил памятные записки о перевороте, в которых пытался снять с себя хотя бы часть вины за цареубийство. Он писал, что в заговор был втянут бывшим фаворитом Екатерины Платоном Зубовым, который якобы подбил его на преступление тем, что назвал ему имя истинного предводителя заговорщиков. В мемуарах об этом сказано так: «Моим первым вопросом было: кто стоит во главе заговора? Когда мне назвали это лицо, тогда я, не колеблясь, примкнул к заговору». Каждому читателю мемуаров было понятно, что Беннигсен имел в виду наследника престола Александра Павловича. Тем самым он оправдывал и, так сказать, легализировал свое участие в противозаконном действии, совершенном исключительно для того, «чтобы спасти нацию от пропасти, которой она не могла миновать в царствование Павла». Далее Беннигсен писал, что вместе с заговорщиками он ворвался в спальню государя, держа в руке обнаженную шпагу. По воспоминаниям одного из участников убийства, императора в спальне не оказалось. Начались поиски. Тут вошел «генерал Беннигсен, высокого роста, флегматичный человек, он подошел к камину, прислонился к нему и в это время увидел императора, спрятавшегося за экраном. Указав на него пальцем, Беннигсен сказал по-франиузски: “Le voila ”, после чего Павла вытащили из его прикрытия»1". На самом деле вряд ли Беннигсен мог сыграть роль новоявленного Вия — спальня императора, как известно, была невелика, искать в ней императора нужды не было, да и вряд ли он, самодержец, дворянин и офицер, мог трусливо и бессмысленно прятаться за каминным экраном. Но как бы то ни было, соучастие Беннигсена в убийстве Павла несомненно, хотя он сам в этом не признается. Более того, он пишет, что когда между разбуженным императором и его непрошеными гостями произошла бурная ссора и царя уже повалили на пол, он, Беннигсен, якобы призывал Павла к спокойствию. Но тут его вызвали в другую комнату, а когда он вернулся в спальню, то «увидел императора распростертым на полу», мертвым. Вот и все! Трудно понять, что здесь правда, а что ложь. Но все же одно место из мемуаров Беннигсена кажется примечательным и, по-видимому, достоверным, ибо не несет на себе какого-либо оправдательного оттенка для автора. Речь идет о некоем кратком моменте, предшествовавшем убийству: «Князь Зубов вышел, и я с минуту оставался с глазу на глаз с императором, который только глядел на меня, не говоря ни слова»19. Такой взгляд обреченного на смерть человека убийца, наверное, должен помнить до гробовой доски…

После вступления на престол новый государь не хотел видеть многих из заговорщиков. Среди них оказался и Беннигсен, посланный в Вильно на должность военного губернатора. Здесь он жил в своем подгородном имении Закрет, получившем известность с началом войны 1812 года. В 1802 году Беннигсен стал полным генералом (генералом от кавалерии), а в 1806 году, ранее никогда не командуя армией, оказа.1ся главнокомандующим. Надо признать, что Беннигсен обладал огромным боевым опытом, отличался хладнокровием и храбростью в бою и был известен как особо осмотрительный и чересчур расчетливый военачальник. Он принадлежал к числу типичных европейских наемников. Отменно зная бранное и строевое дело, он слабо представлял себе реальную жизнь солдат и офицеров, был всегда далек от повседневных нужд армии, никогда не вникал в подробности существования своих людей. От этого в войсках, которыми он командова/i, часто бывал беспорядок, солдаты голодали, в тылу процветало воровство. Прослужив в русской армии больше четырех десятилетий, Беннигсен почти не знал русского языка и никогда не слыл любимцем солдат. Не любили его и большинство генералов. Некоторые из них (например, Буксгевден и Барклай де Толли) его даже яростно ненавидели и сохранили эту ненависть до конца своей жизни. Внешне спокойный, холодный, флегматичный, Беннигсен был чрезвычайно высокого мнения о своих дарованиях, отличался злопамятностью, слыл в обществе интриганом и доносчиком. Несмотря на свои военные способности, он так и не сделал блестящей карьеры, а главное — не стал фельдмаршалом, хотя на этот высокий чин не без оснований претендовал. В 1818 году Беннигсен уволился из русской армии и в 1826 году умер в своей усадьбе в Ганновере.

Некоторые исследователи считают, что Беннигсен в той нервной ситуации под Пултуском умышленно дразнил и раздражал Каменского, чтобы вызвать гнев и неуверенность неуравновешенного старика и тем самым подтолкнуть его к отставке. Как бы то ни было, самовольно, как некогда сам Каменский, став главнокомандующим, Беннигсен не ограничивался только отступлением и пассивной обороной, но активно руководил движениями армии, был деятелен в последовавших потом сражениях с французами, почти никогда не выпускал нитей командования из своих рук, следил за всеми изменениями обстановки и вносил необходимые поправки в действия своих войск. А обстановка менялась довольно быстро. Французы, появившиеся у русских позиций в десять часов утра 14 декабря, сразу же атаковали наши дивизии по всему фронту — их колонны ударили в центр, где стояли Остерман и Сакен, и одновременно нанесли удар как по правому краю (Барклай де Толли), так и по левому, где русскими полками командовал генерал Багговут, прикрывавший город Пултуск. Здесь натиск французских дивизий оказался особенно сильным, и Беннигсен был вынужден перебросить на участок Багговута гвардейских кирасир и драгун, которые довольно успешно атаковали с фланга колонну Суше и смяли ее. Подошедшая пехота закрепила успех конницы — французы так и не смогли продвинуться к самому городу. Зато удар колонны Ланна на правом русском фланге (против Барклая) был более успешен — французы оттеснили русские полки с их позиций и, возможно, могли бы их и опрокинуть, реши в тем самым исход битвы, но Беннигсен, зорко следивший за обстановкой, перебросил часть полков из центра. Они-то и сдержали натиск французов. Удачно действовала в тот день и русская артиллерия — некоторые предприимчивые артиллерийские начальники сумели вытащить часть пушек из грязи и пустить их в дело. Почувствовав, что Ланн уже не может усилить натиск на позиции русских, Беннигсен сам решился на контратаку: он приказал армии идти на неприятеля и для этого ввел в дело все свои резервы. Французам с трудом удалось удержать наступление русских колонн. В сгущавшихся сумерках французские полки отошли, как говорится, не солоно хлебавши. Уже только одно это было воспринято в русском лагере как безусловная победа — наша армия осталась на своих позициях, не была сбита с них, не побежала, как совсем недавно это сделали пруссаки! Из донесения Беннигсена известно, что его солдаты пленили 700 французов. Словом, сражение под Пултуском было признано победным, о чем и сообщили в Петербург. Вскоре, правда, Беннигсен узнал о подходе к Ланну подкреплений и все-таки отошел с позиций под Пултуском к Остроленке. Французы беспрепятственно заняли эти позиции и, в свою очередь, также сообщили в Париж о победе.



Поделиться книгой:



Регистрация