— Во-он ты как?! — И, видно было, не находил, чем ответить. — Ну, не твоего ума это дело…
— А чьего, твоего?
— И не моего тоже. Не человечьего. Ишь, все им понимать надо, знать… Тогда спасу не будет миру от вас.
— А его и спасать-то… надо ль спасать, такой-то?
— Да ты, гляжу, совсем спятил тут…
— Леша!.. — крикнула шепотом Люба, расстроенно оглянулась на идущих рядом и сзади. — Ты… ты что говоришь?! Вань, ну ты же знаешь его…
— Знаю. Ну как же: слепой кривому да чтобы путь не указал?!
Алексей только хмыкнул, усмехнувшись.
Толпились у могилы отрытой и гроба, прощались чинно, бесслезно, выражали что-то сидевшей на табурете безучастной, показалось, и довольно-таки пожилой вдове, зажавшей платочек в руке, но не плакавшей тоже; а вот и молодой священник — опоздавший, что ли? — появился, быстро прошел сквозь толпу ко гробу, поклонился торопливо кивками небрежными на все стороны и тут же стал читать молитву… и уж не из церкви ли на Гончарном переулке, покойнику подшефной? Тогда почему не отпели, хотя бы и дома?
Опустили наконец под нестройную скорбь реквиема нарядный, мебельным лаком посвечивающий гроб, чужеродный всему здесь, несродный грубой и скудной глине этой, сухой бурьянистой траве, жухлым, давно повыцветшим венкам на соседних могилах; прощальные горстки и щепотки земли с невольными поклонами кинули, оставив хозяину последнего убежища, провожающие и отступили, уступили место сноровким лопатам могильщиков, дробному и скоро смолкшему грохоту комьев о крышку…
И — всё? И всё — кто бы что ни думал и ни говорил, как бы ни надеялся.
Отвлекла Люба, о дочери спросила:
— Как она, видитесь?
— А что — дочь? Ей хорошо, она ничего не знает…
И хотел уже попросить, чтобы позвонили Ларисе по старой дружбе, поговорили, уломали давать свиданки — всего-то раз в месяц на час-другой, под присмотром бабки — когда увидел спешащего к ним, чем-то взволнованного Народецкого. Выбрался, бормоча извинения, из тесной кучки людей, стал перед ними:
— Ты?!
Он во все глаза смотрел на Любу, лицо его пятнами необыкновенного и непонятного волнения пошло, взялось — это его-то, белолицего, успевшего поднабраться молодого жирка солидности, уверенного до недавних пор личного преуспеяния…
— Слава?
С узнающей улыбкой, радостью пополам с некоторым смущением глядела на него и Люба — а ведь беременная, только сейчас увидел, понял Иван. Давние знакомые, да, — и, сдается, не только…
— Но как ты здесь?
И живые какие, впору сказать — настоящие глаза сейчас у него, убывшего, казалось, навсегда в юристы, столько в них не то счастья встречи этой нежданной, не то страдания давнего, проснувшегося теперь… Бывают же чудеса с человеками — крайне редкие, правда, и скоропреходящие.
— Да вот, с мужем. — Она оглянулась на курившего поодаль ото всех Алексея, и он тоже с тревогой и любопытством воззрился туда, не сразу отвел взгляд. — И с другом тут, познакомьтесь.
— Ну, мы-то с Иваном Егоровичем… мы давно. Но ты, где и как ты? Я пробовал даже узнавать, знаешь… искать, но…
Иван достал уже сигареты и, отходя, кивнул им — поговорите, мол. Надо же — оживел, думал он, прикуривая и видя, как своим, внутренним каким-то светом играют, блестят глаза Народецкого, какого раньше и не было, казалось, как с мягкой горячностью говорит что-то ей, с неуверенной улыбкой внимающей, жестикулирует порывисто… воистину, «восста из мертвых».
— С кем это она? — с прищуркой холодной посматривая, спросил Алексей.
С юностью-молодостью своей, хотел сказать он, но вряд ли бы понят был как надо.
— Да так, старый знакомый ее. Секретарем у покойного раньше был. Так себе малый.
Некая пауза, вполне ощутимая именно в неопределенности своей, зависла — ив ней если что-то и происходило, то маловразумительное, путем крота. Еще за поминальным столом, сославшись на головные боли, отпросился на два-три дня Левин, получив разрешительное и сквозь зубы «лечись»; трусость — та же болезнь, и не менее заразная, как кажется, чем инфлюэнца, поголовно ею и в тихой форме изболелось населенчество, а кризиса оздоровительного нет как нет, не предвидится даже.
Выждав для приличия полдня, Базанов позвонил в приемную Рябокобыляки. Секретарша учтиво попросила перезвонить через полчасика, она узнает. Перезвонил и получил сухой, без прежней учтивости ответ: «Виталий Сигизмундович не может вас принять». — «Что, занят очень?» — «Не знаю. Сказал просто, что принять не может». — «А соединить — на минутку — нельзя?» — «Нет».
Что ж, собирай манатки, Иван свет Егорович, тем более что к исходу такому успел даже в мыслях как-то попривыкнуть, приготовиться. Да и, в конце концов, было б крайне странным, если бы сущность классовая пресловутая, в тебе говоря, в них не заговорила…
И, главное, не спросят, на кого дело, газету его, оставить и какой ей, газете, быть… Левин? Но слаб же во всем, кроме исполнительности, писака из него никакой, о лидерстве и речи нет… Впрочем, что это он Мизгиревыми заботами озаботился? О своих подумай, поскольку это — крах…
Но и над ними висит расследование, и потому на резкие телодвижения они вряд ли сейчас пойдут. Только что мог он и сумел бы сделать за это время? Ничего не находилось, не оставалось, кроме как ждать.
Так прошло два дня, он звонил Желяеву, но никак не мог застать его на телефоне. Без проблем выпустили очередной номер, и весьма кстати появился из отлучки ответсекретарь, надо было верстать следующий.
— Как со списком-то обкомовцев — успел что узнать, добыть?
— А никак. — Левин хлопотлив был, какие-то бумаги свои в столе перекладывал и сортировал, смотрел уверенно, прямо. — Не будет списков. Считаю, что ни к чему нам гусей дразнить… так в вашей деревне говорят? Лучше вразбивку их брать в оборот, в отдельности каждого, кто нам нужен, чем всех скопом против себя окончательно настроить. Одного разоблачили — другие боятся, каждый за себя… А весь веник ломать, целый — это популизм дешевый, на публику, да и не сломаешь, озлобишь только. По веточке надо, по веточке…
— Смысл в этом есть, не спорю, — насторожился сразу Иван, — мы ж так делали, по сути, и делаем. Но общий-то список в базе данных в любом случае надо иметь, а там подумаем, как распорядиться им.
— Ищите — без меня, — дернул тот плечами, и что-то вроде насмешливости было в голосе вязком его. — Или я, как член редакции, не имею права на мнение?
— Имеешь, отчего ж. Тебя никто его не лишал, высказывай… пусть даже с чужих слов. — Теперь Базанов почти уверен: от Мизгиря накачка. — Так ведь сам вызвался…
— Сам и отменил. И не ваше дело, со своих или с чужих слов говорю. Возможно даже, что с чужих-то куда неприятней окажется…
— Это с чьих же? И что?
— Узнаете, — с вызовом уже сказал он, пренебрежительно оглянулся на Ольгу, на Карманова, изумленного невиданной смелостью ответсекре-таря. — Ладно, замнем для ясности, как говорится. Верстку вам? К вечеру будет.
— А не торопишься? Не много наобещал?
— В самый раз.
— Раз на раз, как известно, не приходится… Уймись. — Разговорился, однако, вылечился. Расхрабрился, и наверняка не без причины — какой? Но разборку устраивать сейчас ни к чему было. И сказал, больше к Ольге адресуясь: — На шестую полосу статью Яремника поставите, в рубрику «Уроки истории», давненько ее не давали. И все, как на грех, невыученные…
— Как бы не пришлось за нее гонорарий получать, — не унимался и уже насмешливо глядел Левин, губы его сложились во что-то похожее на улыбку. — От заинтересованного ведомства.
— Вот и получим. И разделим на всех.
— Я бы от своей доли предпочел отказаться.
— А кто ж в этом сомневается теперь?..
Нарвался наконец? Да, заткнулся, шарики-ролики вхолостую крутятся, не срабатывают ответа, лицо маской бескровной зло стянулось, а Карманов за его спиной беззвучно аплодирует, рот до ушей, и Ольга недоуменно хмурит брови, пытаясь понять, что же происходит. Этим занят и он, Базанов, какие-то варианты и предположения есть, но полной правды о самом даже заурядном происшедшем не может знать, не узнает здесь никто и никогда.
А ближе к вечеру Желяев сам вышел на связь. «А я вам звонил, — признался Иван. — Ну, узнать, как продвигается… Могу я рассчитывать на это — на самое общее хотя бы?» «Почему же нет? Только вот узнавать-то, в сущности, нечего, с тем и звоню вам. Решил, что вы должны это знать: забрали у меня дело…» — «Как, отстранили?!» — «Можно и так сказать. Потрогал тут кое-кого за брюшко — ежатся, бредятину плетут, сплошь незнайки. А фигурант, которого за главного держите, так тот просто не явился. Утром еще было вызов послал, а… С начальством у нас не спорят, знаете же». — «Жаль, очень… А передали кому, не секрет если?» — «Да какой, к черту, секрет! Кому надо передали, вы понимаете меня? Есть у нас такой Маловатый… фамилия такая, с попаданьем в точку. Во всех смыслах, кроме роста. Грех, конечно, но скажу, с постороннего телефона тем более: любое дело закопает… Впрочем, и откопать сумеет — на ровном месте. Понимаю, можете не верить; ну, повидайтесь сходите…» — «То есть вы уверены, что сверху дело решили…» — «Ага, притоптать. Так что небо для кого-то в алмазах окажется, а не в крупную клетку… Не в масть кому-то весь шум этот, и не в первый раз Маловатый отличается. Но, само собой, не для печати это». «А почему отстранили-то, основания какие?» — с запозданием спросил он, пытаясь сообразовать все с этой вовсе уж скверной новостью. «Вы все, журналюги, чудаки такие или через одного? Зачем основания, когда есть приказ? Основание потом придумают, напишут… Что-то новое появилось, есть у вас — ну, кроме подозрений?» «Да нет, откуда…» — «Газету не отдавайте, сберегите… Я на связи, если что».
Верить ли, не верить — уже вопроса не оставалось: вот откуда у храбрости левинской ноги растут! Обезопасились, и теперь следовало ждать худшего. А оно не замедлит, тем паче что перезрело уже, упасть готово, и отнюдь не под ноги, нет — на голову.
И не замедлило, да это и не Владимир Георгиевич Мизгирь был бы, не в его обычае холодное железо ковать. Еще и утреннюю пятиминутку, на полчаса, как правило, растягивающуюся, не закончил Базанов, как появился он, приветственно ладони длинные, серые поднял в дверях и ими же показал: продолжайте… Сел на свободный стул около загородки своей, шляпу на прилавок ее присунув, поочередно оглядел, утыкаясь на мгновенье острым взглядом в каждого, будто заново видя, знакомясь… Увольнять прибыл? Хотя неожиданностей всяких, перевертышей, кунштюков словесных и смысловых от него вполне можно было ожидать сейчас, куда как известный парадоксов друг, нетривиальность, а с тем подчас и внезапность решений своих считавший чуть ли не обязательным для себя, — да, конек излюбленный его, и надо быть готовым ко всему.
И не разочаровал, фокусник.
— У вас все? — Откинулся, обвис на спинке стула, пошкрябал значительно клочки бородки. — Уполномочен правлением внести некоторые необходимые соображения и коррективы в работу газеты. Не буду говорить слов порицания или удовлетворенья, считая их излишними, ибо нет нужды осуждать или хвалить естественный рост организма, пусть и не без доли уродства. От сего скудного резолютивного перехожу не мешкая к результативному. Главным редактором с этого именно момента, мгновенья даже назначается… кто? Правильно: Дмитрий Борисович Левин, оказавший себя надежным и, более того, незаменимым сподвижником нашего имеющего быть… э-э… дела, имеющего быть и продолжаться. Согласитесь, пожалуйста, что решенье это взвешенное и обжалованью не подлежит.
— А какие причины увольнения Ивана Егоровича? — Это Сечовик строптиво вздернул голову, в упор теперь и презрительно разглядывая его. — Мы, редакция, требуем объяснений.
— Внутренние, панове… так, кажется, на Сечи обращались к разбойному коллективу? Внутренние — и этого для объяснения достаточно, я полагаю. Тем более что речь будет не об увольнении, но перемещении дражайшего Ивана Егорыча. — В черный погребальный костюм одетый, памятный по первому их посещению Воротынцева, и в лаковых туфлях, с небрежно повязанным и сбитым набок галстуком, Мизгирь в наилучшем, может, из своих настроений, заодно и одеяний пребывал, не помраченных ничем. — А вот вы, милейший, как раз увольняетесь как не справившийся с порученными обязанностями, причем без выходного пособия…
— Спрячь его себе, — встал было Михаил Никифорович, прямой, сухонький, необычно спокойный, кивнул вбок, на Левина — да, теперь уж не ответсекретаря… — Неужель подумал, что работать смогу с этим… с этой? А не много чести?
— Вам лучше выйти, — негромко, но властно проговорил Левин, его стеснившие переносицу и оттого казавшиеся большими глаза непроницаемы были, пожалуй что и высокомерны, в роль уже входил.
— Печать не принял еще? Подпись в банке не удостоверил? Вот и сиди пока. И я посижу, дослушаю… — Он «тыкал» их бесцеремонно, в полной уверенности, что получил теперь такое право, а это с нашим братом, интеллигентом закомплексованным, нечасто бывает. Право, без преувеличения выстраданное, как никто переживал он случившееся, совершенно убежденный, чьих это рук дело, заговаривал о том с Иваном, но что ему было сказать? Подозреньями делиться, до горячки доводить — и без того взвинченного, озлобленного? Не его это дело, а сыскника — но и того оттащили за поводок, как собаку, взявшую не тот след…
— Да уж дослушайте, — покровительственно посмеиваясь, не обращая внимания на оскорбительные мелочи, разрешил Мизгирь: ни задеть его, по высоте положения, ни помешать ему никак они не могли, разве что подтверждали действенность всего, что он задумал и с такой неумолимой последовательностью воплощал. Почему-то зналось, что он без особого напряга может выдержать и стократно худшие оскорбления — тоже ради какого-то дела, которым он жил, непонятного, темного, не прибыли же концерна его волновали, доставали до нутрянки, в конце-то концов, не корпоративная обжираловка недалеких большой частью, но оборотистых типов, не рвачество же низкопробное. С кем, как не с Воротынцевым, быть бы ему до конца — но вот что-то большее, нежели борьба за власть в концерне, разъединило, развело их… да, по обе стороны смерти, настолько далеки, противоположны оказались друг другу. Враг врагу, вернее, а почему-то вот нет такого фразеологизма в языке, не завелся, хотя чего-чего, а причин к тому средь нас предостаточно. И его, Базанова, оттолкнуло темным и ощутительно недобрым, непотребным тем делом — с правом на лишнюю, сиречь дополнительную, степень свободы, вспомнилось откровение Мизгирево, всегда преимущество дающую степень. С правом на зло именно, и чего уж примитивней, казалось бы, что там смаковать интеллектуалу… нет, смаковал, и так поворачивал, повторял, и этак, словно завороженный возможностью такой легкодоступной…
Так ведь человек, если на то пошло, вообще заворожен всяким соблазном подобным — изначально, как Икаровым желанием летать, скажем, вертикаль покорять, эту недоступную прежде заиметь свободу. Набит человек соблазнами, потенциями зла, как мешок — мусором гниющим, и не вытряхнуть…
— Наверняка же ж не секрет для вас, — говорил меж тем, плоскими длинными пальцами оглаживая поросль на аскетичном лице, Мизгирь, — что в итоге этого разнесчастного случая наш благоустроенный вроде бы концерн оказался на грани потери управления и, более того, распада, разногласия могли зайти оч-чень далеко… Но благодаря мужеству и, не в меньшей степени, благоразумию сторон мы смогли сохранить свой капитал единомыслия и даже, представьте, приумножить. Трагедия же сия откровенно попахивает террором, да-да, фашиствующие молодчики еще весной показали нам своим погромом, на что способны, а теперь захотели подрубить и базовую основу нашей деятельности. И газете надобно сейчас, — Мизгирь уткнул палец в сторону Левина, уже строчившего что-то в блокноте, — сделать на этой теме главный упор. Фашизм, знаете, многолик, коварен и склонен заводиться именно и прежде всего в христоцентричных ментальностях, как тараканы в затхлых углах, мы это и по инквизиции, и по грозным царям помним, по фанатикам монастырским…
— Сатана, выходит, антифашист… — съязвил злобно Сечовик. — И либерал — в отношении греха любого… да хоть и убийства, так?
— А что, в этом утверждении есть нечто… да, что можно было б назвать зерном истины, — ничем не дрогнул в тяжелом лице Мизгирь, даже изобразил веселое удивление. — Без крайностей религиозного фанатизма если, разумеется. Я так думаю, что оный диавол — это что-то вроде отстойника не его лично, но наших именно грехов… Сливаем в него, братцы, сваливаем на него свои грехи-огрехи, страсти темные, прелюбы и прочую гадость, да его ж и клянем немилосердно, вот он и почернел ликом-с. А он же ангел по натуре изначальной — светозарен и милосерд извечно, да-с, и не свои, но ваши грехи тащит на себе и тем искупает со времен Адама с бабой, каждый-то день и час, а не единожды, как некто на Голгофе… Но к делу, однако ж, к делу. Отдел рекламы, покамест агентство не организуем, мы расширим, а возглавить его согласился добрый малый, весьма коммуникабельный Гриша Палестинер, таки изобретательный на всякие подобные штуки, не позже как завтра Дмитрий Борисыч вам его непременно представит. В помощь же ему мы как раз и дадим Ивана Егоровича, знатока тонкостей газетной… э-э… архитектоники, ибо нельзя же ж газете придавать вид базарного листка, здесь выверенная мера нужна и, право же, высокий профессионализм…
Это было не чем иным, как глумом — рассчитанным на ответную жесткую реакцию, на скандал… Ай да карла, ничего-то у него спроста, все-то с умыслом. Причем идущим дальше простой скандалезной потехи с разрывом-увольненьем, скорее всего, этого-то ему мало. А всякий умысел, пусть даже сложный самый, все-таки конечен — и вот с конца-то его и надо расплетать, как веревочку…
— А если соглашусь? — Иван с усмешкой смотрел в развеселые, смехом брызжущие глазки его и на плотоядные, темной сочности губы, подергивало их средь порослей рыже-черных, поводило в еле сдерживаемом хохотке специфическом; и наконец справился тот с пароксизмом очередным, вскричал:
— Ну да где же вы ее найдете еще, работу?! По профессии, имею в виду?.. И не надейтесь, уверяю, все занято!
А вот этому можно, пожалуй, и поверить, зря не стал бы говорить. И средь коллег, вперегонки сервильных, бойкот ему организовать куда как проще, чем тупик в том же деле следственном. Понятна и перспектив-ка работы под Левиным, если даже попытаться представить себе ее, счесть возможной для себя… Ничего не скажешь — просчитал, обложил со всех сторон, оставив выход единственный: в унижение, в продолженье глума, вполне изощренного и с предсказуемым концом, да еще ставши вдобавок бессильным свидетелем того, что мастрячить будут из газеты ответсекретарь бывший с этим обещанным гешефтмахером. А будут, и не приходится гадать, что станется с нею и людьми ее, друзьями-соратниками…
— Нет же и нет, уверяю вас! — жестко уже повторил Мизгирь, ноги хозяйски вытянув и обводя всех повелительным, никак не меньше, взглядом. — Коррективы — да, серьезные намечены, такова не в меру стервозная селяви, и это ж только дураки законченные не меняются, фанатики упертые. А посему меняйтесь, други, мой вам совет…
— …вместе с линией партии, так бы я добавил. — Это уже Левин позволил себе пошутить, иронично скосил глаза. — Нашей, разумеется.
И остался доволен своей шуткой, чего нельзя было сказать о шефе его: дернул выпяченной губой на излишнюю откровенность подопечного, но, видно, решил не поправлять — молчат, съедят и это… И выговорил наконец, просветил несколько туманно:
— Цели наши были, я бы сказал, избыточно благородны, даже нищелюбивы, за что, по обстоятельствам, не осуждаю ни вас, ни себя… Но не достаточно ли? Какой толк от этого? Что сдвинулось, народилось что? На всех всего все равно не хватит, альтруизм наш отнюдь не манна небесная. Почему и предлагает правление' в плане идейном ставить на формирование и сугубое укрепление среднего класса, который есть опора из опор всякого государства, даже самого задрипанного… Мы государственники аль нет?! А ежели так… Есть, знаете, такая революционная мантра: низы не хотят, дескать, верхи не могут… Ну да буква «хер» с ними! А вот средний и хочет, и может — свободный и от бюрократии собственной, все и вся тормозящей, поскольку ее не имеет, и от невежества, скотства низов извечного, слепого…
— Партию сытых? — как-то отстраненно спросил Ермолин.
— Да, сытых, а как бы вы бы хотели?! Голодному, скажу я вам, ни думать некогда, ни дела творить державного — выживать надо. Да он тебя за корку хлебную продаст!..
— Так, по мне, уж пусть лучше за корку продадут, чем за бутерброд с икрой, — раздумчиво сказал Ермолин, оглянулся на своих, — не так противно…,
— А вы — не сытые? А на голодуху не пробовали пописывать? Так ведь всегда пожалуйста, пиши, законами рынка формально это не воспрещается… — Мизгирь, кажется, стал уже терять терпенье, отпущенное себе на этот именно разговор, а добавить его не позволяло пренебреженье, которого он и сразу-то не скрывал. — Двери в безработицу ныне — добро пожаловать, только никому бы не советовал на себе ее примерять, штука жестокая… Не так ли, Иван Егорыч? Разъяснять не надо?
Оголтел совсем; но, как во всякой излишней самоуверенности, в расчетах этого темного существа таилась ошибка психологическая, но и не только… какая? Да вот же, Михаилом Никифоровичем невольно подсказанная… И Базанов, пока еще главный редактор газеты, верно сделал, пожалуй, что не поддался первой злости, горячке своей, не торопился отвечать, искал решения, нужной развязки этой донельзя унизительной ситуации — и, кажется, нашел ее. Вроде бы нашел, да и не оставалось ничего другого.
— Ну-с, в таком разе, други, закончим эту несколько неприятную, но весьма необходимую преамбулу к предстоящей ударной работе и не будем-ка затягивать переходный период. Пожеланья же наши не могут носить рекомендательный характер — в силу того хотя бы, что они обязательны к исполнению. А теперь оставьте нас с Дмитрием Борисычем…
— А и правда, пора кончать этот балаган… — Базанов, не вставая, дотянулся до стола Левина, взял из аккуратной стопочки несколько чистых листов. — Вот бумага, желающие могут прямо сейчас написать мне заявление по собственному. — И отдал первый лист Сечовику, остальные положил на свободный стол. Судя по всему, Мизгирь приехал с пустыми руками, без приказа, решения ли правления об увольнении главреда, рассчитывая на белого арапа, на демагогию, и даже если привезет бумагу — задним числом, конечно, — будет уже поздно, расчет с теми, кто захочет уволиться, можно провести по всем правилам… — Следом и я уйду, само собой. Михаил Никифорович прав: под этих, — и на Мизгиря посмотрел, показал глазами, — подкладываться? Им раскрученная газетка нужна, а не мы, не дело наше. Не будет дела, на торгашество перекинулся концерн, на спекуляцию заурядную… знаю что говорю, уж поверьте.
Знали и они, об этом был уже средь них разговор, хотя всех-то обстоятельств, тем паче догадок своих не мог он им раскрыть. Первым поднялся Ермолин, деликатно взял лист, полез рукой во внутренний карман пиджака за авторучкой. За ним и Володя Слободинский быстро подошел из дальнего угла, поднял бумагу за уголок и так, малость на отлете, понес молча назад, за свой стол. А Иван встретил там, за спиной ответсекретаря, взгляд Ольги, растерянный и с вопросом, умоляющий почти, и чуть повел головой: нет, не надо… Не хватало еще и работу ей потерять. Карманов остался сидеть, бродил отсутствующими глазами по верхам, хмурил озадаченно лоб, и его можно было даже понять, но лучше — забыть, мало ль встречалось и встретится еще всяких типажей…
Молчал и Мизгирь, презрение в складе сочных губ держа, как бывалые курильщики держат окурок, быстро и, кажется, не по первому уже кругу перебегая глазами по лицам, — да, в явном таки затруднении, не ожидал такого афронта; и это молчанье было единственным знаком его весьма досадного промаха, ощутительного ему отпора. Самообладанье не подвело, однако; ноги подобрал, мешковато встал, шляпу надвинул на самые глаза:
— Вот как, значит?.. Что ж, вы сами выбрали то, что выбрали, и не пеняйте на фатум, он же хотел как лучше… Он вами, я бы сказал, обескуражен, но это уж ваши разборки. Сюжет спора с роком, что и говорить, романтичен, но надо ж повнимательней читать Эсхила… А решение правления Дмитрий Борисыч привезет вам сейчас, не волнуйтесь.
— Вчерашним числом которое? — злорадно сказал Сечовик, поднимаясь. — Знаем, проходили. И здесь все свидетели, кстати.
— Не все. — И размашисто пошел, наступая на задники своих брюк, на выход, за ним поторопился и Левин. В дверях Мизгирь приостановился на миг и, полуобернувшись и ни на кого не глядя, кинул: — И не свидетели — причастные…
— Гляньте, не в бухгалтерию? — вполголоса проговорил Иван Сечови-ку. — А то еще напугают Лилю…
— На прохо-од!.. — весело и совершенно по-мальчишески как-то воскликнул тот, в коридор выглянув, будто и в самом деле было чему радоваться.
Деньги на кассе были, и через полчаса базановской газеты не стало.
34
Как ни расценивай произошедшее, каких ни подыскивай оправданий — ту же невозможность поступить по-другому, чаще же — незнание подколодных всяких происков и ходов, — а это был крах.
Лишь часть вины лежала на нем, но остальную никто не хотел или не мог брать на себя, и вся она оставалась ему, его была, ничьей больше. Ее надо было как-то перетерпеть, изжить, заодно и передохнуть от измотавшей газетной гонки, всяким упущенным озаботиться, наконец. «Претерпевый до конца — спасется», как Сечовик любит повторять; и были б руки, а дело найдется.
Прежде же всего — дочка: с тещей встретиться еще раз, Поселяниным позвонить — был ли разговор? И дойти наконец до участкового хотя бы врача, задышка эта и внутренняя какая-то слабость озадачивала уже не на шутку, да и стыдно вспомнить… А чтобы не вспоминать — забыть, как того же Карманова; и если не звонит она который день, то и к лучшему, так и надо расставаться — молча, без слов обоюдообидных и в любом случае напрасных. И ничего, кроме облегченья, освобождения чаемого от мутной этой, никак уж не искренней с самого начала и в ложь свалившейся под конец связи, нет и быть не может.
Да, был разговор — совершенно бесполезный, пожаловалась Люба по телефону; и даже… ну, не знаю даже, как и выразить. Сказала, чтобы мы ей больше не звонили, в смысле — никогда… В оскорбленном голосе Любы слышалось это: что мы, дескать, сделали ей, чтобы так-то?.. Ну что ты, милая, хотелось ей сказать: таким лучше не делать ни плохого, ни хорошего, все равно не поймут, не различат или, того хуже, перепутают… Неправ был, разумеется; просто есть разряд людей, которым заметить и оценить хорошее куда трудней, чем плохое… и тем самым лишающих себя многого хорошего? Пожалуй что и так. И спросил: ей дали холст, а она говорит, что толст, — есть такая поговорка у вас, в Непалимовке? Да-да, есть, удивленно и вместе понимающе вздохнула в трубку Люба…
Виктория же Викторовна и встречаться отказалась, на занятость стеснительно сославшись: да, еще раз говорила с дочерью, но… Может, и говорила, подумал он, — до первого окрика; а на деньги, которые он передал как алименты, они купили коляску-сидушку, и теперь она каждый вечер, часу так в шестом, выходит погулять с Таней в парк… да, в тот, к берегу который выходит, его немножко обустроили сейчас. На возможность встречи там намекнула теща, и на том спасибо.
Перебрал на домашнем письменном столе и начатые, и законченные почти статьи, материалы свои — ну и куда их теперь? В многотиражку коммунячью только, что получше — в «Савраску», там-то примут, но вот на какой-никакой прожиток рассчитывать не приходится. И уволившихся с ним, и себя самого рассчитал он по полной, с Отпускными, на месяц-другой хватит, и что-то никак думать не хочется, куда дальше, в обход бойкота обещанного, да и не страшилка ль это пустая?
Ну нет, разумней было поверить — в отличие от Воротынцева, угрозы посчитавшего за блеф и непоправимо просчитавшегося. Да и куда сам-то захочешь пойти, не к Ауслендеру же? Выбора нет, разве что в «Вечерку» сунуться, к Довбышу, а лучше бы в собкоры, но в какую? Газеты центральные — дрянь на дряни, скупленные на корню, а в тех, что понейтральней, порядочней, старые кадры держатся…
И вспомнил, в стол полез, папку достал особую, залежавшуюся — с черновиком еще одной статьи для столичного журнала, во всех весях знаменитого — того самого, по ухмылке случая с коего стартовал в писатели злосчастный крестьянкин сын Суземкин. С замредактора его, зашедшим из любопытства в кулуары Совета журналистики патриотической, свел Ивана всех и вся знающий Черных, там и договорились, что Базанов напишет, вернувшись, и пришлет очерк о реальном состоянии этой самой демократии на местах, в кущах провинциальных. Не сразу, но написал, послал и получил весьма лестный, даже и нежданный из оплота советского еще либерализма отзыв вместе с завереньем, что очерк принят к печати и появится в ближайших номерах, с приглашеньем писать и присылать еще. Очерк тогда вышел без сокращений даже, но посланная следом статья так и не появилась на страницах, с год уже лежала там, и завотделом публицистики по телефону оправдывался как мог, все больше ситуацией политической сложнейшей, и уговаривал на другую, более актуальную в переменившейся ситуации… что, переписать на свежий глаз, перепечатать да отослать? Хоть какая, а отдушина. Тем более что пораздумчивей она, не в пример первой статье, помягче…
Перепечатать — на чем? И чертыхнулся вслух: машинку «Эрику» свою оставил у Шехмановой, когда с полмесяца назад поселился на несколько дней у нее, срочные материалы гнал… Как ни против души было, а встретиться придется, спутницу давнюю, на первые гонорары и по блату купленную, не хотелось терять… Вот женщина твоя надежная, единственная, да и та немка.
На звонки не отвечала ни дома, ни на работе, и он решил сходить в поликлинику. По дороге вздумал проверить себя, ускорил шаг, почти бежал — нет, вроде бы ничего, хотя дыхалка была, конечно, неважнецкая и какая-то слабость сказывалась, в ногах отдавалась. Пожилая немногословная докторша-терапевт выслушала и его, а фонендоскопом и клетку грудную, как-то недоуменно поджала губы и выписала направления на рентген, на прочие анализы. Остаток дня простоял в очередях по кабинетам, хватало и наутро.
Не отзывалась она и на второй день, а тут позвонили из поликлиники и предложили прийти на рентген еще раз — некачественный-де снимок получился. Сходил, на обратном пути подумал: а почему бы на работу к ней, в выставочный зал не зайти, не спросить?
— А уехала куда-то. В командировку, что ль… — покивала головой знакомая вахтерша. — Куда, на сколько — даже и не скажу. Вы наверх подымитесь, там ребята экспозицию развешивают — может, и знают что, скажут…