Обольщаться ни в каком варианте не стоило, он для них — расходный материал, и только. А как таковой он может быть более или менее ценным, даже дорогим, но оставаться все тем же материалом. С ним уверенно и, надо признать, достаточно точно играют втемную, учитывая все его психологические и прочие параметры, — если бы не некоторые случайности хоть с тем же Сечовиком теперь или вчера с подругой. Если б не единица поселянинская, по убежденью Лешки — Божья в его формуле «эн плюс единица», где «эн» — наиточнейшие расчеты человеческие. Играют на заведомое опережение, где он всегда будет в лучшем случае запаздывать с реакцией, сиречь вчистую проигрывать и все больше подпадать в зависимость — от них, разумеется. И единственное, что тут можно противопоставить, это знанье, информация, осведомленность. Не считая, заметь себе, сугубого умения ими пользоваться.
Опять набрал номер Народецкого и через пару гудков длинных услышал бархатное, несколько вальяжное: «Вас слушают…» Хорошо бы — без «жучка», усмехнулся себе Иван, так ведь и это совсем не исключено теперь, вспомни настройщика программ компьютерных… бабки там, грандиозные бабки, а значит, все возможно. И голоса, как различны голоса, их разновидностей, как кажется, неизмеримо больше, чем человеческих типов вообще, ибо человек-то, в сущности, искусственен, тем или иным, частенько поточным воспитаньем выделан, а вот голос его, любого, природен, а потому неповторим… Но — внимательней сейчас, не проговорись, даже если все подозренья твои и опаски не более чем чушь собачья нервная.
— День вам добрый, Слава. Беспокою вас из газеты нашей беспокойной я, Иван. Впрочем, не по тревоге какой-то, не сглазить бы.
— Добрый день, слушаю вас.
— Да встретиться хотелось бы, уточнить кое-что в статье второй вашей… не против? Хотел бы нынче и к Леониду Владленычу заглянуть, комментарий получить по некоторым аспектам ее…
— Не заглянете, в Москве Леонид Владленович.
— Вот я и говорю: хотел бы, а… — Раз уж начал не доверять телефону, то и дальше следуй тому, разговор-то с кроткой Елизаветой уже имел место… в чьей-то записи место, может статься, так что валяй дурака до конца. — А он улетел, к сожаленью. И скоро будет?
— Ну, в выходные, может быть, не позже. Поскольку в понедельник заседание правления. Важнейшее, могу сказать вам, Иван Егорович.
— Да-а?
— Да. Вы даже представить себе не можете, насколько важное. Так что если не очень срочно, то не беспокойте его. Но все это только для вас я сказал.
— Спасибо. А я, можете считать, не расслышал. Так мы встретимся — где-то, скажем, после обеда, часа в три?
— Что ж, звоните, Иван Егорович. Я надеюсь быть у себя. Будь, Слава, будь. Ты тоже, сдается, даже не представляешь себе ценности всегда у тебя имеющегося, тебе врожденного блага — быть у себя, в себе.
Вот и фабула подколодная проявилась: накануне решающего заседания ударить — в газете своей, не где-нибудь, с незащищенного тыла. Решающего стратегию, скорее всего, если уж на слове этом и смысле запала даже подруга, из малых сих и скудоумных… да, и не та ль это ситуация обещанная? Победу им обещающая, выходит, а ему — в известном обговоренном случае — реабилитанс полный, окончательный в их глазах и с заработанным грандприварком. Просчитали почти все, ничего не скажешь, наверняка и другие приуготовлены команде Воротынцева контраверзы, и не позавидуешь ей.
И другой давно напрашивается вопрос: но зачем так уж нужен им он, провинциальный журналист Базанов, совсем даже не из их стада, вернее — стаи? Сколько ни тасуй догадки с доводами, а получалось одно: как местный, ни много ни мало, авторитет политический, пусть неразвернутый пока, в потенции, за которым пойдет в случае чего весьма-таки немалое число людей, электоратом обзываемых и всячески обираемых; иными хоть сколько-нибудь ценными качествами и возможностями он уж точно не обладает. Бросить если предвыборный клич, масштабной агиткой подкрепить — пойдут люди, да еще и от коммуняк часть их оторвать-урвать можно, и от власть в прямом и переносном смысле имеющих… «третья сила», да и только. На нее расчет у предусмотрительных покровителей, на политическое обеспечение их целей, без которого им уже завтра никак не обойтись, и намеки на то с их стороны уж дадены, только согласись. И тогда и с депутатством думским проблем особых не будет, а значит, и со всякого рода и вида лоббированьем всякого вида и рода интересов… как, ты не согласишься? Ну да, сразу нет конечно же, ежели по кратчайшей попробуют прямой. А вот если по хорошо изученной и освоенной этими доками спирали сужающейся и нисходящей, основательно детерминированной, обусловленной всяческой общественной в первую очередь нуждой, интересами дела, ну и твоими тоже, как носителя его… Оглянись, оглядись получше кругом, логика спирали этой обыкновенно сильнее человека, и тебе-то с ней бороться совсем уж не с руки, ни к чему. Нет уж, делай то, что должно, что умеешь лучше других, и пусть будет что будет, как умными, не тебе чета, людьми говорится.
Можешь, кстати, и почеркушку набросать сейчас к очередному полит-фельетону: оппортунизм как знамя эпохи самой, хотя на эпоху-то никак не тянет это межвременье смрадное с фарсом придурков политиканских, паяцев нанятых на всех авансценах и шатких подмостках бывшей великой страны, так что за кулисами посмеиваются только, оно ведь и в самом же деле смешно, а ничто человеческое им, закулисным, отнюдь не чуждо — даже слишком человеческое…
С почеркушкой он не успел, явился Левин — за ответом, разумеется, — верстку номера предложил глянуть на мониторе. Захватив статью,
Иван неохотно прошел за ним в общую комнату, разговор предстоял не из простых, проходных. И увидел улыбающегося, навстречу ему вставшего из угла своего Мизгиря, других никого не было… Надо ж, как оперативно подкрепленье вызвал, лицедей, неплохо-таки возмущенье разыгравший ему час назад, негодованье благородное. И осторожничал совсем не зря, как знал, не стал при всех на летучке статью в номер заявлять, иначе сразу б на Сечовика нарвался…
— А не шарахнуть ли нам кофейку — двойного? — Давненько что-то не объявлялся он за своим кофейным аппаратом, разве что позванивать не забывал, о делах справлялся, хотя, угадывалось, вполне-то был осведомлен о них. — Или, может, незачем время мимолетное терять, а по коньячку сразу?
— Нет-нет! — неожиданно запротестовал Левин, даже руки выставил протестующе. — Дело у нас срочное, Владимир Георгиевич, вы уж… Экстренное, номер же горит, надо быстрей!
Перехватывал с этим актер самодеятельности, ничего-то не горело; и последовало то, что и должно было:
— Что еще за дело? Не секрет ежели?
— Да какие секреты… — небрежно подал ему Иван странички. — Статейка сомнительная, только и всего.
— Как — сомнительная? — оторопел Левин, стоячие глаза его округлились в неподдельном изумлении. — Вы ж сами сказали…
— Ну да. А вчитался — этак мы любое и каждое акционированное предприятие должны на прицел брать, громить. Нету криминала, Дима… Фактов стоящих — нетути! — Надо было сразу ломить, не давать опомниться — пока там, нахмурившись и даже будто губами шевеля, изображал чтение Мизгирь. — В суд подаст за клевету — и ведь выиграет, прав будет в общем-то. Тем более — завода поставщик… считай, нашего завода, так?
— А вот как поставщика и надо — упредить, приструнить! — поторопился Владимир Георгиевич, забыв статью долистнуть, глядя зло уже, настороженно. — Главное, рабочих предупредить, пролетарскую — да! — солидарность… э-э… выказать, иначе грош цена газете, да и нам тоже. Категорически за! Опоздаем если с этим — себе ж не простим. А предупредим, настроим рабочий люд — и никуда он не денется, Абросимов этот или как там его… В суд? Да хоть в Страсбургский, хоть к самой Карле! Отобьемся, надо будет — даже и проигрыш оплатим, но предприятье в народных руках оставим! Вот мой народный капитализм, мое кредо, ежели хотите. А это, — прихлопнул он статью ладонью длинной, — не токмо в газету, а и в листовки надобно и на столбы, на стены цехов клеить, каждому рабочему в руки, иначе не остановим захватчиков-перехватчиков. Ведь несчетно уже, сколько потеряли так, все-то зная-понимая… что, отдадим и это?! Печатать!
— Напечатать — не вопрос. Вопрос: что получим? — И не с ним спорь, ему ты как кивал, так и кивай согласно, а вот подчиненный твой явно не просекает, по-нынешнему говоря, всей глубины проблемы, слабоват еще такое решать, вот ему-то и втолковывай, учи. — Тут ведь даже не столько факты вменяются, Дим, сколько намерения, а их за хвост не ухватишь, дружище, и любой адвокат из нас, обвинителей, форшмак натуральный сделает и к судейскому столу подаст… ведь так, если юридически? Так? — перевел он взгляд на адвокатского барона, замотавшего тяжелой, рыжевато подпаленной неведомым огнем головой, несогласного. — И что-то не хочется никак в подставу эту лезть, другую щеку подставлять…
— Суд, процесс — это все вельми и вельми предположительно, я бы даже сказал — фантазийно… Не подаст, воры трусливы! Да и есть кому там не принять исковое заявленье, претензии недостаточными счесть… — Мизгирь, явно мимо ушей пропустив это, про подставу, глядел тяжело, упорно. — Где же ваш красный рефлекс на нашей белой идее, Иван Егорович?.. А вот я готов с этой не бумагой, нет — манифестом по членам правления нашего пройти, подписи за обнародованье собрать — тех, в ком совесть жива. И ведь же подпишутся!
— Да, это ж идея, — встрепенулся и Левин, — проголосовать большинством, как оно и… Времени в обрез, но ведь можно!
— Нет уж, лучше людей на совесть не испытывать… от греха подальше, — напряг напрягом, а еле подавил усмешку Иван. — А как с теми, кто против будет? Нет, не надо экстрима. У меня паллиативное предложенье — взвешенное, надеюсь, оцените. И во всех отношениях честное, без судов всяких и следствий. Ты, — и намеренно, и с удовольствием ткнул пальцем, самую малость не достав до костюмчика щегольского, но, впрочем, плохо сидевшего левинского, — идешь к тому самому Абросимову и на стол ему выкладываешь материал этот. И пусть сам отвечает, изворачивается как хочет… да, сам ли что напишет или в интервью тебе — как хочет. И мы тут же оба даем, да хоть на первой полосе, дело-то и вправду важнейшее. Вот тогда рабочие пусть читают и думают, сравнивают… Закрывай номер этот, а в следующем дадим твое, что добудешь… надо и тебе проветриваться хоть иногда, да и кому еще я поручить это могу? Другим не доверю. И не церемонься, вопросы самые жесткие ему, до подноготной!..
Молчали, и нехорошее было молчание, какое надо бы поскорее прервать. Он и поспешил, еще один довод приберег:
— И потом, мы ж не знаем, главное, как директор завода аппаратуры к этому всему отнесется, я даже и не в курсе, кто там после Никандрова теперь. Они же в связке плотной, и как бы не навредить сдуру — и связке этой, и деньгам «Русича»… Резонно?
— Даже логично, — не сразу и сумрачно проговорил Мизгирь, все вглядываясь в него, будто решая что-то для себя. — Вся-то беда в том, что сам человек алогичен: и в деяньях своих, и в восприятии поступков чужих. И не всегда она ему на пользу, логика… далеко не всегда. Скорей уж наоборот. — Это он как бы себе сказал, но никто тут уже не обманывался, на чей счет сие. — Ладно, решите сами.
— А верно вообще-то, — с видимой охотой поддержал Базанов это никого и ни к чему не обязывающее, пожалуй, и плоское рассуждение — его-то точно и ни в малой степени не касающееся… при чем тут он? — А если и есть, то чаще всего вывернутая какая-то, вывихнутая логика, да в том же хоть акционировании. Но еще хуже, согласитесь, эмоции поспешные; по себе знаю, сам каюсь иногда… — Но и переигрывать нельзя было, с чуткими товарищами свела его втемную судьба, и лучше отвлечь на что-нибудь постороннее, общее. — Вот на этих двух столпах и шатается теперь россиянская государственность — пошлостью вдобавок подпертая. Как это: шалтай-болтай сидел на стене…
— Ну, мы-то люди простые, тверезые, зрим в корень и за дураков себя никому не советуем держать. Как там с делами рекламными?
— Держит бумаги, не вызывал пока. В отъезде, Елизавета говорит. Нет, смысл в агентстве, конечно, есть, сам масштаб дела того требует. А отдел при газете, я так подумал, лишняя ступенька. Все равно ее перешагивать придется.
— Что ж, трезво. — Но высматривал что-то в нем все так же недоверчиво, жестко даже. — Хотя трезвость никак не отменяет эмоции — контролируемые, естественно.
— На этом и я настаиваю, а вот Дима увлекся… Азартные игры — не мое, Владимир Георгиевич, давно это понял. — И решил дожать, зло брало: не выгорело? Оправдывайтесь теперь, чтоб неповадно было. — Даже в дурака подкидного не любитель… в подставного тем более.
Прибитый к месту, Левин и рта не раскрыл, бумаги суетливо перебирал: себе на уме малый, но разве что на заемном, своего-то не сказать чтобы с излишком. Пришлось хозяину отдуваться, выручать — посмеиваясь уже, но довольно-таки делано:
— Ну как вы могли подумать, Иван Егорович?! Материал уж больно горячий, вот и обожглись… бывает в спешке рабочей. Но вы-то на месте, а это гарантия здравого смысла, трезвости взыскуемой. Держитесь его во всех предлагаемых обстоятельствах, и все будет как надо. А нам с вами много чего надо еще…
— Я Надеждину поверил, — глухо выговорил наконец Левин, все какую-то бумагу отыскивая. — И верю, с нюхом на аферы человек, не зря писал.
Что-то не припоминал такого средь пишущей братии Базанов, за десяток-то с лишним лет на газетной исковырянной ниве всех и всяких графоманов знававший; не исключено, впрочем, что его и вовсе не существовало никогда — ну да черт бы с ним… Не выгорело у них, и так-то оно лучше. Воротынцева предупредить, хоть как-то помочь — это он решил сразу, копию статьи заготовив: пусть порушенную уже, но контраверзу необходимо ему знать… как, телефона не имея домашнего, в выходные? Или в понедельник, с утра пораньше, хотя и сверхзанят конечно же будет он? А может, через Народецкого, все ему изъяснив? Вот это, пожалуй, вернее будет…
— Верить человекам? — поднял бровь парадоксалист, отпирая сейфик свой, коньяк выставляя, конфет коробку. — Врут люди, милый Дима, так же привычно и естественно, как, скажем, поглощают пищу иль испражняют продукт переработки оной. К Надеждину твоему, впрочем, я бы отнес это в данном случае лишь частично… есть, есть зерно истины в статейке, поскольку в обычай уже вошел этот способ грабежа. Н-но — не навреди… А не учредить ли нам, други, общество здравомысленной трезвости — и не в буквальном смысле, разумеется, что попахивало бы ханжеством, а в наполнении другом, существенном? — Наплескал в кофейные чашечки, подвинул в их сторону жостовский поднос. — Присоединяйтесь… Трезвости политэкономической, скажем так, уж не меньше, — пусть в рамках и масштабах концерна нашего и отнюдь не безразмерного кармана его, банка. В известности ли вы, что заведение сие наше находится на грани кризиса, как финансового, так и организационного? И что если он воспоследует, то придется нашим недальновидным начальствующим самым примитивным и пошлым образом сбрасывать всякого рода балласт, чтобы не пустить пузыри? А отсюда вопрос: и как вы себя чувствуете в роли этого самого балласта?..
Ожидался очередной словесный балаган, но оборачивалось все куда более серьезным… Пугает? Похоже на то, ему ль не знать самое уязвимое место базановское. А мы не будем пугаться, и пусть-ка он дальше и побольше, поконкретней доказывает, как это плохо и опасно:
— Что уж, так всерьез?
— А вы не знаете, как это бывает? Заурядная ныне ситуация: в эйфории первоначального накопления нахватают объектов, с ними и обязательств, а потом подсчитают и… Не прослезятся, отнюдь, а просто скинут ненадобное, и вся недолга. И наш финансовый гений Рябокобыляка, Сигизмундыч между профанами, раньше других это узрел, понимая: не потянем невод широкого захвата, выдохнемся… Тем не менее за газету он, за наше не токмо экономическое, но и политическое бытие, присутствие в этой дрянной действительности с неотменимыми законами города Глупова. Вопреки, заметьте себе, таки многим, совсем даже противным мнениям в правлении, по каким лишь бы башли набегали, счета пухли… — Значительно оглядел их, поднес к губам красным своим чашечку, выцедил неторопливо, смакуя. — А посему грядет некий пересмотр, а по-нашенски, по-кондовому говоря — переформатированье всей деятельности концерна, и будет ли в ней, будущей, место газете и какой быть ей — зависит и от нас тоже… Но как, в чем зависит? Ась? Не слышу ответа…
— Материя, увы, первична, — невесело усмехнулся Иван. — Решат если — стало быть, сбросят. И будут дураки дураками, оставят себя без политического будущего.
— Блистательный ответ! Но совершенно нас не удовлетворяющий. И здесь пришла пора выбирать: или — или… — Мизгирь как-то подобрался весь, остро блеснул глазами на него, к нему именно адресуясь, не к Левину же. — Или понимающий все это Сигизмундыч, газету считая политическим нашим инструментом и одновременно плацдармом для наступления, для раскрутки наших претензий, реальных притязаний на власть, пусть пока местную. А для того собирающий бог знает где и кому разбросанные финансы в кулак, наращивающий их куда более эффективными способами, нежели вложеньями в обреченные на прозябанье, это уж в самом лучшем случае, кузницы империи былой… Либо Владленыч расслабленный, в коем наследственность и великая энергетика его названного батюшки на пресловутой печи отдыхает — в надеждах на эволюционное расстройство кишечника и нервно-вегетативных функций монстра, которого вы же антисистемой в газете именуете. Но что-что, а кишечник-то у него исправней свинячего, все сожрет, будущее наше общее схавает и не подавится. Скис Владленыч, до теории малых дел опустился, съехал, каковая обыкновенно вернейшим признаком политической деградации и, кажись, фрустрации бывает, неуменья и нежелания ставить цель выше, дерзостней, целить выше по теченью, реку переплывая. Газета для него скорее эмоциональная отдушина, чем оружие, и вы ж сами это видите, не отказывайтесь… Ну и долго нам дышать позволят в нее — пока не заткнут, не прихлопнут? Скромненько этак дышать, в одну ноздрю…
Нет, но как аргументирует, точней уж — аранжирует музычку, поневоле джазменов вспомнишь Ларисиных, только что головкой не поматывает в такт… И о чем, дюже интересно, толковал он с тем усатым в подвальной кафешке? Понадобился опять усатый, и никак не к добру это.
— Без достаточных финансов, вы должны же понимать, никакой ныне борьбы не выиграть, сразу в маргиналы свалишься, с самодельным кривым плакатиком будешь в пикете у мэрии торчать, мерзнуть всем на смех… И при нынешнем менеджменте их нет у концерна, хоть сколько-нибудь достаточных, и никогда не будет… понимаете ли? — проникновенно, умно смотрел уже Владимир Георгиевич. — Прозябание — вот наш удел тогда. Вкупе с подспудным гниением конформистским головки нашей правленческой — пока еще не забывшей о рабоче-крестьянском происхождении своем. Вот и надо сейчас их задействовать — пока не забыли!.. А на какие, позвольте спросить, шиши?! На длинных кредитах нынче любой банк так, пардон, просраться может — пурген не понадобится. Посему и нужна коррекция курса, не скажу — революционная, нет же, но сбрасывать-то балласт придется, дабы кораблю нашему, огруженному по мачты, не сыграть в элементарный оверкиль… Я к тому, что случайность эта, — и кивнул на статью, — могла бы тоже иметь некоторое значение для искомой коррекции — ведь необходимейшей, разве не так? А кто не рискует, как известно, тот не пьет шампанское… скажу даже — столетнее винцо за пару-другую тысяч баксов бутылка. И баб, получается, не поит, а значит, и не танцует…
— А как же трезвость? — Эка их на изыски всякие потянуло в последнее время: замки с джакузи, «Теннесси», даже астралы в подпорки, в оправданье себе приспособили… Не иначе деньгу большую почуяли, засуетились, и много ль от нее, большой, на дело останется — гадать особо не приходится. — В печать подписать? Тогда уж вместе с заявлением по собственному…
— Как знать, сударь мой, как знать…
— Вот именно — как?..
— Ну, это каждый решает сам… А малыми делами, скажу я вам, большого дела ни в жисть не сделать. Они замкнуты сами на себя, съедают сами себя; да, людское стадо напоминают, свой же корм стаптывающее. С головой утонешь… Нет, я не циник, я другой. Киник — вот что, пожалуй, более пристало моему самочувствию. А киники были меж тем первыми средь человечества людьми свободы, от стада не зависящими, если хотите — первейшей почкой Ренессанса как движения Освобождения, подчеркну, с прописной. Угощайтесь же, други… — И переставил к ним, пристукнул бутылкой, вольней расположился в кресле, по лицу его бродила знающая ухмылка. Очередной импровизацией отступление свое прикрывает? Похоже на то. — Мы, конечно, люди простые, нам оно все одно: сыр воняет ногами или ноги пахнут сыром… бактерии-то одни, мы ж понимаем. От нас порой и селедкой с луком разит, и суете мы подневольны отчасти, не без этого; зато и мудрейших понимаем как надо, а не как кому-то хочется, навязывается нам. И графа Льва Николаевича ох как понимаем, и Элифаса Леви, и Булгакова… нет, не мракобеса длиннополого, а другого, восхитительнейшего! И не прозябать желаем, как иные-прочие двуногие, но жить!
— Вы о прозябании все говорите… — Что ж, импровизации и нам не чужды, к трепу не привыкать. — Вообще-то, если точным быть, про-зябанье — это прорастание семени, это великое дело жизни… не знали? Отсюда и слово — «зябь», под семя вспаханное то есть.
— Вот оно как?
— Да. Любого семени, зародыша. По вере, человек тоже в некотором смысле зародыш. Вопрос один: куда он прорастет — в какую-то иную жизнь? И что из нас произрастет тогда? Семя, аще не умрет, не даст плода — есть такая, говоря грубо, формула в Евангелии известная, но для растений-то неверная. Семя прорастающее не умирает, само собой, оно в другое качество жизни переходит, куда более пространное, полное; погибает же, сгнивает не проросшее. А вот человек, чтобы прорасти в полноту бытия, должен умереть, дескать. Для человека писана формула.
— Ну да, ну да… читал когда-то где-то. И что, только и делов, что умереть, копыта откинуть, дабы оную полноту обрести?
— Да нет, отцы Церкви, вы же знаете, на самоспасении души настаивают. С вышней помощью, конечно; один-то человек с этим не управится. Спасти душу еще.
— Это по их-то установлениям, канонам?! А для того платить им, содержать, да еще кланяться, лапы загребущие лобызать? Ну нет уж, поищите дураков!.. Спасаться — от кого-чего, от себя, черт знает кем и как формованного? Дичь какая-то…
— От себя, выходит. И себе подобных. Иной раз думаешь, что человек человеку в сугубое наказанье дается, даже и любовь тоже… И любовь особенно.
— Эрго, как баяли латиняне, лучше не любить? А что, здраво… Страданья — любые — уродуют человека, что тут доказывать. Измордуют так, что и мама родная не узнает…
— Да, это еще и Пушкин сказал: несчастья — хорошая школа, но счастие — лучший университет… Гармоничную личность в несчастьях, понятно, не вырастить.
— Умно, соглашусь. Вот только кто бы мне объяснил, шо цэ таке — эта самая личность гармоническая? Как ни стараюсь представить ее себе, а все какой-то придурок с гармошкой выходит, блазнится… так это говорится?
Грубоват бывает Владимир Георгиевич Мизгирь, даже простоват; но как бы то ни было, а конфликт заболтали пока — надолго ли? Вопрос риторический, считай, и разрешаться он будет, похоже, очень скоро — потому хотя бы, что ты для себя его уже разрешил.
30
Единственной возможностью повидать дочку оставалась прогулка. Первая после переезда встреча удалась Базанову потому лишь, кажется, что в жилище бывшем оказалась к его приходу и Виктория Викторовна тоже, тещей не из худших была; она-то и открыла дверь, и Ларисе ничего не оставалось, как стерпеть при матери, не выгонять со скандалом. Наедине же, на кухне, когда он за кашкой для Танюши зашел, сказала жестко, в глаза не глядя: «Здесь ты в последний раз… ты хорошо это понял?» «Совсем не понял. Безотцовщиной хочешь оставить?» — «Найдется и отец, не беспокойся». Мимо ушей пропустил это, не хватало еще спорить о том, да и о чем-либо вообще, кроме одного, уже не раз и не два говоренного: «Раз в месяц я по закону имею право видеть дочь, ты знаешь. Давай договоримся по-людски, в любое для тебя удобное время…» «Для тебя у меня все времена неудобные — дальше некуда!.. — И глянула с ненавистью наконец и презрением, давно отрепетированным. — Все — ты это-то хоть понимаешь?!» И вышла, затрапезный халатик потуже запахнув и, сдается, нечесанная с самого утра. И не то что беспорядка прибавилось в квартире, сразу и невольно отметил он, а просто не прибиралось почти ничего с момента разъезда их — как, впрочем, и в «скворечнике» его. Шок, бытовой и всяческий, это понятно; да и каждый по-своему понимает свободу — вольную и невольную…
И все бы ничего, если б не дочь.
Танюша узнала его сразу. Это он понял по слабой, еще неуверенной улыбке ее, по глазам; и пошла, слепо переставляя ножки и покачиваясь, к нему, таща за ухо розового плюшевого зайца любимого. Неделю почти не видела, не знала его, отца, а это много для них — шесть дней, очень много, столько нового ведь и разного вокруг, столько на себя отвлекающего, собою манящего. И остановилась на полпути, качнувшись опасно, ходить-то начала меньше месяца назад; и про зайца вспомнила, схватила обеими ручонками и на них, на вытянутых, понесла, в колени уронила ему, сама уронилась на руки…
Не сразу, но решился еще раз зайти. Фрукты, соки, детское питание набрал опять в магазине, теплый комбинезончик красный подыскал по размеру, игрушку… что еще бы ей? Сразу не сообразишь. На площадке же лестничной, которую надо было отвыкать теперь считать своей, ждала его новость более чем понятная: свежеврезанный «глазок» в двери… Глупость беспощадна — ко всему, ко всем.
Пришлось позвонить Виктории Викторовне и отвезти передачу, другим не назовешь словом, ей на работу. «Поговорите еще раз с ней, уговорите… Я же предлагал: в какой-нибудь выходной вы одна с Таней будете при встрече, на час-другой хотя бы… Иначе я в гороно к инспектору пойду, заставят же ее». «Да говорила уже я — сколько раз… — беспомощно улыбалась она, и без того аккуратную прядку поправляя. — Ну, что я могу поделать? Слышать не хочет…» Да, не миновать, видно, к инспектору детскому идти; есть там, по словам Карманова, все это проходившего тоже после развода, одна старая уже, всяко умудренная женщина, умеющая уговаривать-уламывать таких вот строптивых мамашек, при нужде и пригрозить неприятностями могла. Правда, Николай-то в конце концов решил свою проблему способом не только невозможным, но даже и немыслимым для Базанова: надоело, плюнул на все, по его ж словам, да и вернулся. К семье вернулся — значит, была она, семья, двое детишек как-никак.
Подумалось, что самый удобный сейчас случай расспросить тещу бывшую о некоторых не то что недоуменьях, но уже и навязчивых в последнее время подозрениях своих: «Вы мне скажете наконец, кто ей наносил на меня ерунду всякую и откуда? Что уж, таким плохим мужем был, Виктория Викторовна, тем более отцом?..» — «Да нет же, и я ее пыталась убедить…» «Но откуда, кто? Правду бы знать, лучше нее ничто же не поможет. — И без колебаний на уловку пустился приготовленную. — Может, и… сойдемся еще, когда горячка спадет, обиды всякие перекипят. А ей жить одной, да с ребенком, в такое время тяжелое… сами же понимаете. Но это невозможно, не получится, пока мутит кто-то ее там, сплетни всякие переносит…» «Даже и не знаю, как сказать… — И оглянулась с опаской, хотя в коридорчике учрежденческом полутемном пусто было. — Какой-то из ваших там с Мисюками знакомство завел, через него и… Называла Мисючка фамилию, а я забыла». — «Левин? Или Мизгирь?» — «Да-да, Левин вроде… — И умоляюще глаза подняла. — Он самый. Только не говорите ей, бога ради, не впутывайте меня…»
Мать называется — «не впутывайте»… Мисючку, впрочем, она терпеть почему-то не могла, избегала — и, может, как раз поэтому? Только теперь это все не имело уже никакого значения для них, троих женщин-девочек его, самой жизнью в высшей степени повелительно приписанных к нему навсегда и со всем, что было и что еще будет впереди.
Для них, но не для него. В паутину попал, надо признать — уловисто устроенную, сотканную. И вроде б не для того даже, чтобы погубить, нет, а весьма рационально использовать в их далеко и неизвестно куда идущих замыслах, его самого не спрашивая и для его же вящей, по их мнению, пользы. Вот только их понятия пользы и пагубы очень уж расходятся с теми, какими он себе их представляет, и пришло время, кажется, подступила нужда эту разницу выявить и утвердить — как некий межевой камень своей, личной суверенности, это уж самое малое.
Злости особой отчего-то теперь не было в нем: в конце концов, их дело — сеть плести, а его обязанность перед всем, что он считал родным своим, в нее не попадаться. Проще и действенней всего было б по первому позыву разорвать паутину эту чертову и обрывками потрясти перед носом у плетущих ее… предостаточно одурачен, да, — но недостаточно для вас! Соблазн, что и говорить; подобным искушениям как раз и поддаются такие, как ты. И чаще всего не доводят свое дело до конца, а значит, проигрывают.
Что ж тогда, не быть таким, самим собою то есть? Себя потерять, а с этим и все свое?
Не быть таким, на какого они рассчитывают.
Просчитались, не без злорадства подумал он. Промашку дали — оттого что по себе судили, как это обыкновенно бывает, свои в нем надежды тешили, его не спрашивая, ручного политика с немалым будущим видя в нем, выращивая… не так? Спросил себя еще раз, скорей уж для проформы; и другой он им никак не нужен, даже и Алевтине, пора бы уже уяснить.
Что ж, надо так надо. Народецкий, копию статьи обстоятельно прочитав, озаботился, подумал — как-то вот видно было, когда он «думалку» включал, — и заверил, что передаст ее шефу, как весьма важное, при первой же возможности, не исключено — прямо, как говорится, у трапа самолета, если придется встречать. «Но придется ли? — и развел белые, ухоженные руки. — Клиентура наша, знаете ли, выходных не признает… В крайнем случае сам позвоню, а передам через Елизавету Федоровну, она-то обязательно встретит его с поступившей свежей почтой. Да, вы правы, пожалуй; добавлю даже — диверсия это, никак не меньше… Но — вами упрежденная, и это, поверьте, зачтется. А отобранное у врага оружие можно ведь и против него обратить… как вам, Иван Егорович, такая метафора? Но подождем, решенье не за нами — подождем…»
«Надеюсь, без раскрытия источника? — не меньше озаботился Иван. И проникновенности добавил в голосе: — Это было б очень, очень желательно…»
«Понимаю. Весьма даже понимаю, противник серьезный. Но вам не стоит так беспокоиться, за нас есть кому и как подумать. Найдем управу, уверяю вас».
Обнадежил, называется, — как очередного своего лопуха-клиента. Надо было все-таки взять у него домашний телефон Воротынцева; раньше-то особой надобности в нем не было, но не теперь. Да и не все скажешь этому серьезничающему мальчику, не все поймет как надо. Народецкий самую малость, секунду-другую, подумал опять и дал, тщательно написав на отрывном листке блокнотика и оговорив, разумеется, что это для экстренных случаев… дай им волю, юристам, они все случаи жизни оговорят до малейшего, все будут судить по букве закона, а не по совести, благодати. И они, сдается, давно уж готовы к этому, западной парадигмой суда провонявши, свою позабывши, — в жизни, ныне и присно к тому не готовой.
Полосы газетные просматривая, к печати подписывая, все думал: умело все-таки развод ему организовали, одним точечным уколом — хотя грех-то их тут куда простительней, чем его. Не на них греши, а на себя, что уж теперь…
Заглянул в кабинет Сечовик, настороженно глядел, как на супротивника, и он, отвлекшись от безрадостного, даже усмехнулся этому:
— Что вы… такой?
— Где статья?
— Там, где надо. У Воротынцева будет, по приезде. Вернее, прилете. Не дергайтесь, решат.
— Дергаюсь, что-то тут не то… — Присел на диванчик, как-то мучительно потер морщинистый, с далеко забравшимися залысинами лоб. — Даже и в нашей бы газете она — пустышка, кто ей поверит. Под ней какая-то гадость помасштабней…
— Ваши догадки — есть? — Иван пытливо вгляделся, стараясь поймать его неспокойно озиравший кабинетик взгляд. Ведь и вправду непохоже на Мизгиря — так легко отказаться от хорошо обдуманной, надо полагать, контраверзы. Ну да, не получилось на незнании, на белого арапа взять — разумно решил не педалировать, от себя не оттолкнуть… Но как-то слишком легко решил, отступился. — Ну, хоть с чем-то подтверждающим?
— Да никакие не догадки… так, предчувствия. Вы, гляжу, только начали понимать, какой это страшный человек.
— Какой ни страшный, а человек, — не сдержал опять усмешки Иван. — Знаем страхолюдин, всяких. Как он ни рыпайся, а не дальше ямки.
— Не-ет, боюсь, куда дальше… Зло, раз произведенное, неуничтожимо, как и добро.
— Но, может, взаимоуничтожаемы они? В покой нейтрализуясь, скажем? Как у Булгакова, с этим его… мастером?
— С этой сказочкой гнилой?! С дьявольской — для люмпен-интеллигенции, как вы назвали ее? Для расхристанной во всех смыслах, с либералыциной тухлой в тухлых же мозгах?! — взбеленился Сечовик, вскочил, ненавистью обдав его, показалось, жгучим презреньем… чем вот не Левий Матвей, персонаж, автором едва ль не оболганный. Да, любовь Христова в нем, Левии, в ненависть превращена, наизнанку вывернута — умело и, считай, издевательски, как перевернутый в черной мессе крест… — Чары в ней сатанинские, в сказочке, неужто не видите?! Покоем в ней соблазняют — а это вторая смерть, окончательная!
— Кое-что вижу… Один человек — неверующий, кстати, исследователь просто, филолог, — разобъяснил мне, что в сюжете романа Пасха спародирована. Дни и действа Страстной недели с романными сличал и сам дивился, как перевернуто там все, навыворот смыслы и символы христианские поданы… всего уж не помню. Но вполне идеологично сделано, кощунственно.
— Да?! Во-от!.. Ее б разоблачить, книжонку бесовскую, со всеми чудесами тамошними… высветить тьму эту, чары! Разочаровать простецов, умников опамятовать!
— Ну и возьмитесь… Хотя вряд ли разочаруете, публика непрошибаема эта. Искус мнимой свободой тут, похоже, Михаил Никифорович. Настоящая-то свобода тяжела, ответственна, обременительна всяко, не то что игровая… вот и играют — взапуски, как Суземкин. И попробуй отыми эту игрушку, ведь не хотят взрослеть, не умеют, тут нужен труд опять же, усилье над собой. И что там книжка, когда вся-то индустрия ада из подполья вышла теперь? Выпущена, верней, и на полных оборотах работает, сами видите, совращает, калечит… Ладно, черт бы с ними. Как раз хотел вам предложить на завод точной аппаратуры съездить, у директора молодого материал взять: как у них и что сейчас? И особо — по поставкам от Абросимова… Как, сможете?
— Да хоть сейчас, — с готовностью кивнул Сечовик; и помялся было, но тут же и решился, напал не без сварливости: — А вот что вы от разговора опять ушли?! Говорю же, опасный очень человек, не то что темный — кромешный! И раньше предупреждал, но вы как-то все так… в сторону, отговорками отделываетесь, успокаиваете. А я вот не могу, не хочу успокаиваться!
— Так я и спрашиваю: есть догадки, тем более — факты? — Иван с досадой уже глядел на него, взъерошенного опять, непримиримого — с чем? Что он может знать еще? — Подозрений всяких и у меня хватает, да толку-то… Что-то имеете если — скажите.
— Да он туг всей мафией адвокатской заправляет, знаете же какой. И влияние — мало сказать, что не по росту. Вице-губернатор перед ним чуть не навытяжку стоял, ребята рассказывали, заискивал…
Никак не успевалось везде быть, где надо бы, на субботний митинг протеста Карманова с фотокором послал. После полудня уже Николай позвонил ему на дом, взбудораженный, веселый, оторвав его от срочной писанины. Власть осмелела и не дала на этот раз провести митинг у своего «серого дома», несанкционированным объявив, да и народу негусто было, чтоб оцепленье прорвать. Стычек несколько произошло, а главная завязалась вокруг Степанова нашего с большим, вызывающе ярко написанным плакатом: «Что вы сделали со страной, козлы?!» Центральный вопрос, можно сказать. Менты по указке какого-то типа в штатском именно этот и хотели отнять, вырвать, но им, руками сцепившись в два-три ряда, не отдали ни плаката, ни Виктора, отступили в порядке в соседний сквер, где и отмитинговали. Шестерых милиции все-таки удалось забрать, но через часа полтора выпустили, даже не допросив, когда колонна собралась было двинуться к зданию эмвэдэшников… да и что допрашивать, когда все про всех было «органам» в подробностях известно, недостатка в стукачах не испытывали. Ну а газету расхватали, само собой, в киосках тоже вся продана… Что еще, шеф? Ах да, ребята после митинга плакат этот потом на липе перед администрацией вывесили повыше, когда постовой отлучился, а Лапшевников наш сфоткал. Забойный кадр будет!..