— Я помню, — кивнул полковник так, будто помнил эту великую битву. — Кто дал им силу?
Помнится, я только хмыкнул беззаботно:
— Язычество. Там зло, как и добро, в одну силу.
— Вы не поняли меня, — сказал Чагин и повел плечами, будто начал подмерзать. — Кто их выпустил?.. Карл Маркс?
Мозги мои размякли и шевелились кашей в остывающей кастрюле.
— Не-ет… — снова повел плечами Чагин. — Мы сами… Вот отсюда.
И он, неторопливо подняв руку, постучал пальцем по виску, а потом посмотрел мне прямо в глаза и сказал очень ясно:
— Можете, не отвечать. Валхалле пришел конец. Гибель богов. Мир сгорел, снега вокруг испарились…
Только сейчас Чагин сделал очень бережный глоток, выдохнул белое облако, закрыл глаза и пошевелил губами. Потом он старательно завинтил крышечку и вновь протянул фляжку мне:
— Запомните, Николай Аристархович. Держаться теперь следует точно на запад. Если Щуплов не перепутал, верст через десять вы пересечете большак, а это прямая дорога на Дунфанхун. Полагаю, там нет никаких красных… Впрочем, гарантий теперь нет никаких, кроме вашей невероятной удачи.
С каждым его словом душа во мне все больше съеживалась и холодела.
— И вашей невероятной меткости, — добавил я, словно пытаясь его убедить, что то и другое существуют только вместе. — Аристарх Иванович, вы будто провожаете меня с порога…
— Вот именно, — к моему вящему ужасу, поддержал Чагин мою боязливую шутку и ткнул пальцем в бок фляжечки, успевшей потеряться вместе с моей протянутой к нему рукой. — Спиритус должен теперь храниться, так сказать, в лазарете.
Мне стало страшно, полковник же преспокойно уселся, как в кресло, в наметенный под елью сугроб, вытянул раненую ногу в сторону. Потом он вынул оба имевшихся у него револьвера, один аккуратно положил на развилку низкой ветки, а из барабана другого сосредоточенно вынул патроны, оставив заложенным один.
Наблюдая за его работой, я все еще заставлял себя верить в его мрачное чувство юмора.
— Полковник… — начал я и ощутил тошноту.
— Господин фельдшер, — приветливо перебил меня Чагин. — Мы с вашим отцом — тезки, да и я вам могут в отцы сгодиться.
— Но позвольте, Аристарх Иванович, — борясь с дурнотой, вымолвил я. — Здесь вы и вправду мне за отца родного… И наконец, всего же десять верст. Если вы полагаете, что из-за вашей ноги вы меня каким-то образом…
— Не дурите, — отмахнулся Чагин. — Вы же догадливы… Да, я остаюсь в России.
— А мне что тогда прикажете? — совсем растерявшись, пролепетал я.
— У вас старики в Риме, и вы у них теперь единственный сын. — Он аккуратно завернул в платок все посторонние патроны. — Это — один приказ. А второй… не приказ, конечно. — Взгляд его смягчился. — Просто обещайте мне выполнить мою последнюю волю.
Я сдался, меня мутило. От страха, от рома, от всего — от ослепительной ясности снега и неба.
— Я даю вам слово…
Чагин достал от сердца плотно заклеенный пакет из пергамента и, протянув мне, сказал:
— Николай Аристархович, окажите любезность: в Риме, как обустроитесь, найдите возможность передать это Т-ской Екатерине Глебовне. Дайте объявление… пусть она сама вас найдет. В этом пакете, чтоб вы знали.
— Господин полковник… — крикнул я ему, как утопающий — человеку, стоящему на берегу спиной…
— Не перебивайте. В этом пакете — двадцать червонцев. Полагаю, теперь она может очень нуждаться. Мой долг и прочее. Передайте, я очень вас прошу. Неспроста же Господь послал мне спутника, стремящегося в Рим во что бы то ни стало.
Все, что мог я сказать ему:
— Слово дворянина.
Как это прекрасно прозвучало в уссурийской тайге!
— …Если буду жив, — сдуру добавил я, и пафос сразу пропал.
Однако пепельное от щетины лицо Чагина осветилось отеческой улыбкой:
— Вот я и даю вам повод выжить, а не рисковать по пустякам. Вы ведь благородный человек, слово держать станете…
Именно это самое «слово» вдруг разом укрепило меня, изгнало страх, полковник успел изучить мою душу. Но я его атаковал:
— Вся эта сцена, полковник, чересчур красива.
— Но, согласитесь, красиво кончить жизненную драму — тоже не безделица… Радзевич на вашем месте согласился бы с такой постановкой дела.
Чагину не удалось сбить меня с толку.
— Это грех, наконец, — обличил я его.
— Учтено, — отрезал полковник и, приставив револьвер барабаном к плечу, прокатил его до обшлага. — Знаете, что такое?
— Видеть не видел, а слышать слышал, — в том же тоне ответил я. — «Русская рулетка».
— Именно… — кивнул Чагин. — Значит, не самоубийство, а игра. А на игру и суд иной. Смысл лишь в том, чтобы сыграть в нее до конца.
— Вы кого сейчас хотите обмануть, полковник? — Я смело шагнул к нему. — Отдайте мне ваш револьвер.
— Ат-ставить, вольноопределяющийся Арапов! — прорычал полковник.
Я отшатнулся. Дуло глядело мне прямо в лоб.
— И немедленно оставьте меня одного! — сверкнул он стальным взглядом. — По пьесе Радзевича, ваш выход на сцену — через пять минут! Уйдите, говорю вам.
Я растерянно огляделся:
— Куда?
— Куда угодно… — был приказ. — Вон, за елку.
Я повиновался и побрел, утопая по колено и выше. Тени стволов рябили в глазах. Голова слегка кружилась. Потом я заставил себя остановиться и с легкой мыслью «пусть стреляет, не страшно» повернулся к нему.
Полковник же отводил коней в сторону, потом своего привязал к ленчику моего мерина… Закончив, он посмотрел на меня и постоял, опустив руки. Иней на башлыке белым кольцом окружал его голову.
— Николай Аристархович, — дружески обратился он ко мне издалека, — простите мне все…
Нельзя было разрушить жанр в эту минуту — грех:
— Я прощаю вам, Аристарх Иванович, все, что властен простить. И вы мне тоже отпустите…
— Бог простит, Николай Аристархович, — выдыхал он, — и прошу вас: оставьте меня на месте, не трогайте. Я всю жизнь не мог терпеть ям и чтобы лицо закрывало.
— Обещаю, господин полковник, — твердо пообещал я.
— А теперь прощайте, Коля… — и вправду, отпустил он меня.
— Прощайте, Аристарх Иванович, — смирился и я.
— Идите, куда шли.
Я достиг указанной им ели, скрылся, как мог, за стволом.
— И еще прошу вас, — донесся уже из непостижимого далёка голос Чагина, — не смущайте меня, не подглядывайте.
— Не буду! — крикнул я через прощание, с этого света.
За елкой мне вспомнилось, как играл в прятки с отцом… вот он ищет… уже рядом… сейчас найдет… Теперь подступали слезы, а вовсе не радостный страх, какой только и мог быть в ту счастливую пору.
Я прижался лбом к шершавой коре, стиснул зубы. По-новогоднему, по-рождественски пахло хвоей.
И вдруг я услышал шепот Чагина, который никак не должен был слышать. Казалось, он подошел и шепчет рядом.
— Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…
Раздался звонкий щелчок. Фыркнули кони. В чистейшем и звонком воздухе казалось, что все рядом — и Чагин, и кони…
Вечность проходила стремительно.
— …Отврати лице Твое от грех моих… — ровно правил он пятидесятый псалом.
Щелкнуло опять — у меня в ушах зазвенело.
Я до боли втиснулся лбом в колкую еловую кору, не вытерпел, запечатал уши ладонями.
Все равно все было слышно, как на последнем суде:
— …сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит…
Ударило гулко, как с небосвода — и свет померк. Словно в комнате, обильно освещенной лампами, лопнула вдруг, погасла одна — темней не стало, но поблекло, на все упал сероватый оттенок.
Я невольно подождал нового щелчка. Потом сказал себе, как мог, громко:
— Пора!
Я вышел. Чагин неподвижно сидел в сугробе, чуть склонив голову вбок, одна рука лежала на колене, другая упала в снег.
— Аристарх Иванович! — шепотом позвал я его и заплакал.
А потом, набравшись сил и воли, подошел, вложил ему в руку, как древнему воину, оружие и посидел рядом, обняв за плечи. Так протекли в моей жизни минуты высшей дружбы. Может быть, лучшие минуты.
Полковник Чагин был основательным человеком, аккуратистом, даже выстрелил так искусно, что не замарал кровью чистый снег. Только багровое пятно с серым пороховым ободком запечатлелось у него на виске, и темная кровь немного выступила из ноздрей и сразу застыла. Я завидовал ему: цельный человек, каких немного на свете и становится на этом свете все меньше.
Я помолился об упокоении его души, а покинул по языческому обычаю — не оглядываясь.
Иногда ко мне возвращается убеждение, что Чагин просто не захотел становиться обузой, заметив, что рана отнимает силы… Через десять верст никакого большака не нашлось. Однако я, порядочный трус по натуре, еще полтора десятка верст промахал безо всякого опасения, что кончу свои дни на морозе среди волков и красных. Даже провалившись под лед и начав потом безоговорочно коченеть, я, как ни странно, все еще грезил, что до большака рукой подать… Вот сила убеждения полковника Чагина.
С ледяной купелью в моей памяти сразу соединяется наш последний полковой камелек и предопределенность подпоручика Радзевича. Ведь зачем-то я слез с коня, без всякого ясного намерения пешком спустился с горки и, о чем-то постороннем думая, потоптался то там, то здесь… пока наконец не хрустнуло под ногами, нежно хрустнуло, как вафелька на зубах — и я провалился в ворох раскаленных углей. Всей своей силой напружинившись, мускулы выбросили мое тело наверх.
Под снежным ковриком и ледяной корочкой был скрыт неглубокий, по пояс, незамерзающий бочажок, естественная родниковая запруда.
Одежда стала чугунной в одно мгновение. «Спички!» — лихорадочно вспомнил я, но спички побывали ниже ватерлинии. Я стучал зубами, а кони, раздувая пар, изумленно косились на меня с горки. «Вы сглазили дорогу, полковник! — со злостью подумал я тогда. — Пропадут ваши червонцы. Пропадет ваша Екатерина Глебовна, все пропадем».
Оставались две возможные скоротечные развязки: либо незамедлительно найти жилье, либо незамедлительно замерзнуть насмерть. Вторая казалась верней. Отчаяние? Не помню. Страх? Помню слабо. Память щадит. Мне теперь чудится, что я замерзал в разливавшемся кругом благодушии. Кони первым делом шарахнулись от меня.
Вскоре озноб перешел в жар, крупная дрожь — в какой-то крапивный зуд, и я в самом деле принялся замерзать насмерть, неторопливо прощаясь со своими стариками. В снегу было теплее, и я зарывался поглубже в угли…
Вдруг что-то живое подышало мне в лицо, я мысленно отогнал коня в сторону. Вспомнилось, как Чагин отгонял всех живых подальше от своей смерти. Потом я сумел-таки приподнять веки и спокойно подумал, замерз ли достаточно, чтобы не почувствовать боли, когда начнут рвать на куски. Надо мной грузно висела волчья морда.
— Подыхаешь, однако, — сказала морда, скалясь.
И меня потянуло, повлекло куда-то. Со снежным хрустом и с собачьим лаем куда-то меня повезла судьба.
Потом я парил в густом, удушливом облаке, нестерпимая ломота пронизывала мои члены, крепко пахло салом, водкой, что-то булькало, лилось как будто в меня…
— Подохнешь, однако, — предсказали мне на неизвестном наречии.
Веки мои разлиплись, я увидел бронзовый шар с веселыми щелками глаз.
— Тащить заарин надо. Большой заарин. Подохнешь, не довезу.
Я потянулся, потянулся с того света наружу. Все наличные деньги собрались в моем воображении, как в копилке, и я, натужившись, стал их делить: те, которые поглубже — те полковника, те, что в портмоне, а портмоне в пиджаке — те мои.
— Там… в пиджаке… возьми, — немо выговорил я. — Все бери.
Одежда на мне зашевелилась.
Меня долго заворачивали, свет пропал — значит, закутали и голову. «Вот и труп готов», — подумал я и ощутил движение своего тела, чего труп, обыкновенно, ощущать не должен.
С несильным рывком меня потянуло ногами вперед. То вверх — на гору, то вниз — с горы. Потом свет открылся, и снова в лицо мне ткнулся собачий нос, тепленько пошарил по щеке.
Донесся разговор на приятно непонятном, совсем чужом языке, приятно бередило слух одно слово: «Эрлик… Эрлик…»
В другие времена, уже совсем живой, я узнал, что заарин — это шаман у бурятов, а Эрликом величают бурятского божка смерти.