Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Статьи из газеты «Вечерняя Москва» - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Увы.

— Хорошо вы себя чувствуете после этого?

— Отвратительно.

Брак с точки зрения православия — высшая форма соединения людей в миру. Это прежде всего огромная ответственность. Живя в гражданском браке, вы словно пробуете воду ногой или подстилаете соломки на всякий случай — а это мало соответствует духу христианства с его пламенной, жертвенной природой. «Брак у всех да будет честен и ложе непорочно» — говорит апостол Павел в Послании к евреям; вступая в брак, вы приносите жертву. Любая другая форма сожительства считается блудом.

— Интересно, какие поводы для развода признает Православная церковь?

— На этот счет существует довольно развернутая церковная концепция, утвержденная на Архиерейском Соборе РПЦ в августе 2000 года. Похвастаюсь: я писал в ней раздел об отношении Церкви к СМИ. К вам, журналистам.

— И каково должно быть это отношение?

— Если ваш интерес искренен, а издание ваше не утверждает античеловеческих ценностей, не растлевает читателя, священник обязан ответить на все ваши вопросы. Относительно «Вечерней Москвы» у меня сомнений нет. Так о разводе: существенным поводом является, например, отпадение одного из супругов от христианства.

— То есть, если я начну богохульствовать — не дай бог, конечно, — жена имеет право подавать на развод?

— С точки зрения Церкви — безусловно. Если уйдете в секту — тоже. И это даже более существенный повод, чем измена, которую Церковь тоже признает достаточным поводом для развода, если прелюбодеяние доказано. Впрочем, это и во времена Толстого считалось достаточным поводом — помните адвоката, который с особенным удовольствием произносит именно это слово?

— А, допустим, неспособность одного из супругов исполнять супружеские обязанности? Поймите, мною движет не личный интерес, но исключительно теоретический…

— Да верю, верю. Если эта неспособность наступила до брака (и была, допустим, скрыта) — да. Если в браке — нет.

— Но почему?!

— Потому что людей должно удерживать вместе не только совместное потомство, поводом к разводу считается также долгое и безвестное отсутствие одного из супругов.

— А, допустим, финансовое положение?

— Нет. Если кто-то из супругов разоряется — это никоим образом не является оправданием развода. Ничего себе жертвенный союз, распадающийся при первом финансовом кризисе!

— Извращенные склонности одного из супругов?

— Да, безусловно. Также поводом для развода может стать жестокость супруга, систематические избиения, семейное насилие — к любому насилию над личностью, тем более в браке, Церковь абсолютно непримирима.

— Для венчания оба супруга обязаны быть крещеными? Тут никаких послаблений не предвидится?

— Да, вы должны быть крещены, если венчаетесь в церкви. Но никаких особенно сложных процедур, испытательных сроков не предусмотрено: вы можете креститься и в тот же день обвенчаться.

— Как православие относится к брачному контракту?

— А как можно относиться к подвигу, совершаемому на определенных условиях? Вот это я сделаю потому-то, на это готов в обмен на то-то… Опять подстилание соломки. Главный контракт вы заключаете, венчаясь. И над головами брачующихся не зря держат венцы: эти венцы можно трактовать и как мученические! Так полагают многие церковные писатели. Не случайно сказано: могущий вместить да вместит. Для тех, кто не может вместить, Церковь оставляет путь монашества. Его избрал я.

22 сентября 2005 года,

№ 240(23068)

Приятный мужчина с окнами на север

и не судья, и не историк, просто исторический драматург

Окна московской квартиры Радзинского выходят на север. Темнеет нынче быстро, но света он не зажигает. Все происходит в лучших театральных традициях: усадив меня спиной к сумеречному окну, сидя против света и жизнерадостно улыбаясь в своей манере, он говорит, не оставляя собеседнику времени для вопроса.

— Диктофон вам не понадобится, вы и так все запомните. Я это умею, простая театральная техника. Меня мои режиссеры, Эфрос в особенности, многому научили.

Знаете, откуда эта телевизионная манера? В жизни я ведь так не говорю — нет этого пения, вскриков, внезапных жестов, хихиканья… Эфрос, когда хотел, чтобы актер воспроизвел со сцены десятую часть требуемой эмоции, эту эмоцию многократно превышал.

В разговоре с актером он кричал, пел, плакал, бросался на него… Я просто делаю так, что зритель запоминает рассказанное. Оно врезается в него. Приемы очень просты: одну из передач о Сталине я всю построил на смехе, на смешных аспектах тиранства. И контраст сработал.

— У вас сейчас выходит книга о Распутине.

— Да. Большая часть документов и фотографий публикуется впервые, многого не было даже в западной версии.

— Но почему все ваши книги выходят сначала на Западе?

— На Западе выходит черновик. Проходит полгода, я остываю, начинаю смотреть на вещь холодными глазами, что-то сокращаю, что-то дописываю. На западном читателе книга обкатывается — в английском варианте я могу себе позволить меньше думать о стиле, подробнее расписываю какие-то русские реалии… Хотя русские реалии и современному читателю не слишком известны.

— Так вот, о Распутине. Я так и не понял одного — хотя книга показалась мне чрезвычайно умной и захватывающей, и внутренне серьезной, почему он был так непопулярен именно среди народа? Ведь он был фактически его посланцем при дворе…

— Да, да, именно тем Емелей, который доехал на печи до самого царя. Но если вы прочитаете оригиналы этих сказок про Емелю — он там вовсе не похож на народного героя. Он жулик, веселый, удачливый, но презираемый рассказчиком в глубине души. Вообще в Распутине каждый отражается посвоему: авантюристы считают его авантюристом, подлецы — подлецом, фанатики — фанатиком… А русский мужик хитер и жуликоват, и Распутин кажется ему таким же жуликом, который лапает царицу. Это нехорошо, чтобы мужик лапал царицу, это неправильно.

Распутин призван был угробить авторитет династии и с этой задачей блистательно справился. От субъективных его намерений это совершенно не зависело — он был человек неглупый, основатель типичной секты, наделенный к тому же чутьем. Например, понимал, что войну начинать нельзя. Николай не понимал: все европейские монархи были родственники, приятели, думали, что повоюют немного для некоторого кровопускания и разойдутся мирно… Распутин это понимал, но Николай ведь не воспринимал его как гонца от народа. Кстати, именно с этой точки зрения его и надо было бы воспринимать: умный, хитрый, дельный мужик, отлично знающий настроения в деревнях. Но увы — при дворе его воспринимали иначе.

— В вашей книге я не заметил осуждения его небывалого разврата…

— Нет, я ведь не судья… хотя и не историк: я исторический писатель, скажем так. Или даже исторический драматург, интересующийся закономерностями, которые управляют этим нашим большим театром. И оттого я пытаюсь прежде всего понять героя. Распутина, кажется, я понял. Это был, строго говоря, не разврат. Это был такой способ познать Бога, очень русский, очень достоевский: сначала — бездна греха, потом — прозрение, очищение… Вот на этой грани перехода от греха к святости (а Распутин совершал настоящие подвиги: постился, странствовал, истязал себя) ему и открывался Бог, причем с такой глубиной и силой, которая не всегда достигается самой благой жизнью… Он искренне полагал, что, греша с женщиной, он вытягивает из нее грех, берет ее на себя… Ну, и догрешился в результате до того, что стал полуимпотентом — его возбуждало только бесконечное разнообразие. У него все это называлось «утончить нервы». При всем при том это был человек глубоко верующий и серьезно думающий: другой — не имел бы такого влияния на людей.

— Вы написали о Николае, о Распутине, о Сталине. Не было ли намерения осмыслить как-то события недавней истории?

— Вслед за тиранами приходят личности куда меньшего масштаба — я называю их чингизидами. Тиран вытаптывает вокруг себя пространство, удаляя потенциальных конкурентов, то есть всех мало-мальски значимых людей. И тогда на смену ему являются потомки, подонки, тонкошеие вожди — начинают править уцелевшие. Среди них, кстати, случаются вполне симпатичные люди — но мелкие, глуповатые.

Чингизиды — тоже забавная тема. Я даже думаю, что о них можно бы написать, но вообще моя миссия историка, кажется, выполнена. Я выполнил свой долг перед отцом, перед собой — дальше буду писать прозу, большой роман из русской жизни с середины девятнадцатого века до тридцатых годов двадцатого. Манера скорее мопассановская; мне всегда была близка его проза… Множество вымышленных персонажей и столько же реальных. Герои последнего тридцатилетия, в общем, все могут быть определены какой-то одной чертой — если хотите, я по ним бегло пройдусь.

Брежнев. Феноменальная по своей абсурдности эпоха: если прослеживать корни моего интереса к гротеску, он, конечно, здесь. Я в жизни не видел ничего более гротескного, чем исполнение «Интернационала» в конце партсъезда стандартного брежневского образца. Боже, как это звучало! — неужели они сами не слышали? Поют какие-то толстые, странные люди: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!» К кому они обращаются, они что, народ голодный и рабский призывают против себя восстать? Это было гениально… И вот однажды какой-то человек, приближенный к верхам, мне сказал: «Брежнев — великолепный аппаратчик». Я долго не понимал, что, собственно, имеется в виду, о каких вообще успехах можно говорить применительно к его эпохе, пока не пронаблюдал по телевизору награждение Карпова после победы над Корчным.

Брежнев, уже с трудом держащийся на ногах и не очень понимающий, что происходит, привинчивает к Карпову орден и вдруг, с какой-то внезапной силой и властностью в голосе произносит: «Взял корону — держи!» Вот тут я понял про него все. Он подлинный аппаратчик, то есть человек, который, даже будучи уже подключен к совершенно другому аппарату, продолжает держать корону. Бессмысленно и беспощадно.

Одна, но пламенная страсть.

Горбачев: еще один заложник истории, толком не осознававший своей миссии. Он искренне полагал, что достаточно привести наверх умных и перестать прислушиваться к идиотам, и жизнь наладится сама собой. Естественно, он не предполагал перемен такого масштаба, никак не был ориентирован на крах социализма и вообще, я думаю, растерялся при виде всенародной готовности к ним.

Но Горбачев — не царь. Народ видит, что от него уже ничего не зависит. И тут приходит царь — Ельцин — единственная действительно масштабная личность в последние полвека российской истории, единственная личность, способная удержать страну от полного распада и провести ее сквозь переходный этап — со множеством ошибок и неизбежных жертв. Удивляюсь, как никто не проанализировал причину его болезни: конечно, никакие выпивки бы такого не сделали.

Проблема в том, что он в чистом виде авторитарий — так складывался, так жил, но вся его авторитарность была направлена главным образом на себя. И этим беспрерывным обузданием он себя и разрушил: царь, способный вот так держать всю страну — и в результате обреченный десять лет вот так держать главным образом себя. Как бы Мерлин, обративший на себя все чары, Горгона, взглянувшая в зеркало.

— А Путин?

— О Путине рано говорить. Страхи насчет национализма и террора не обоснованы, потому что страна уже вовлечена в мировой исторический процесс. О другом говорить пока воздержусь.

— Все-таки можно как-то охарактеризовать писателя и историка Радзинского в самом общем и кратком виде? Что в нем кажется вам определяющим?

— Исторического писателя Радзинского интересуют, как уже было сказано, драматургические законы построения истории, ее мистические закономерности и то, как люди губят себя и других, не будучи способны эти закономерности понять. Писателя Радзинского вообще больше всего интересует, как бы сказать, бесконечность человека в обе стороны — в сторону добра и в сторону зла. Незаметность и легкость перехода.

— То есть можно сказать, что Радзинский — религиозный писатель?

— Сам о себе я такого не скажу, но если скажете вы, читатель, соглашусь.

— Выпуская каждую новую книгу или программу, вы должны быть готовы и к ругани — за неточности, за упомянутые театральные эффекты, за сочетание серьезной исторической работы с абсолютным балаганом…

— Знаете, у меня в восьмидесятые годы случилось небольшое сердечное недомогание. Нашли мне чудо-профессора, старичка, врача одной из московских военных академий: приехал крошечный старик, ровно половину роста которого составляли орденские планки. Я предложил ему меня выслушать. «Что вы, шпион, чтобы я вас прослушивал? Хороший врач по лицу все видит». Он что-то посоветовал, ничего серьезного, по счастью, не нашел, но рассказал очень много интересного — в частности, о Булгакове, которого тоже консультировал. Так вот: Булгаков никогда на сердце не жаловался и умер от болезни почек, но когда его вскрыли — сердце оказалось все в рубцах. Он перенес несколько инфарктов, и все оттого, что чрезвычайно близко к сердцу принимал свою литературную судьбу с ее беспрерывными катастрофами, разносами, снятием пьес с репертуара… У него был специальный альбом, куда он подшивал отрицательные рецензии, чтобы потом с каким-то болезненным сладострастием их перечитывать. Я никогда не читал отрицательных рецензий — не потому, что так берегу здоровье, но потому, что это неинтересно. Я читаю только то, что будоражит мысль, дает новые идеи, — статьи, в которых меня ругают, написаны не очень изобретательно. Если бы заказали мне, я бы разнес себя гораздо остроумнее.

26 сентября 2005 года,

№ 230(23058)

Принц полукрови

Тема полукровок стала одной из самых модных в обществе — не только у нас, где нацвопрос в последнее время болезненно обострился, но и во всем мире.

Собственно, этническое понятие о нации мало где сохранилось — разве что в России, где ужасно заботятся о чистоте городов и все время хотят очистить их то от арбузных корок, то от незаконных мигрантов, да вдобавок норовят отождествить эти понятия.

Во всем мире нация — это комплекс законов и правил, которые ты разделяешь, и дело, которому служишь; что на пользу Родине, то на пользу и нации. Да и затруднительно в прозрачном мире, где все давно уже смешиваются в произвольных пропорциях, свободно перетекая из страны в страну, бороться за расовую чистоту.

Мне, думаю, многое удалось — пусть для себя одного — понять и объяснить про русско-еврейские отношения именно потому, что эти две крови во мне сливаются, и еврейские погромы, а равно и угнетение несчастного русского народа, происходят во мне с печальной регулярностью. Когда-то Александр Житинский, чудесный петербургский прозаик, сочинял роман «Год дракона» — так и не законченный, потому что его отвлек другой замысел.

Там герой, родившийся в год дракона, все время ощущал себя трехглавым, поскольку в нем бурлили целых три крови — русская, еврейская и польская. Еврейская все время брюзжала и жаловалась, польская гордилась и презирала остальные две, русская всем все прощала, но иногда впадала в буйство и дралась; еврейская требовала делать карьеру, польская тащила героя по бабам, а русская, естественно, заставляла напиваться; с похмелья еврейская и польская ругались между собою, а русская каялась.

Из этих мучительных тройственных диалогов состояла большая часть романа — а почти вся моя жизнь состоит из русско-еврейских споров. Головы неустанно разоблачают друг друга: ты корыстен! — а ты совсем без башни! — ты опять бездельничаешь! — а ты опять все просчитываешь! Русская половина ненавидит либералов, зато еврейская отлично видит все пороки консерваторов; столь объективный взгляд на русскую политическую жизнь делает мое участие в ней практически невозможным. За это я, пожалуй, даже благодарен своей метисности — которая, впрочем, обеспечивает мне и ряд других преимуществ. Мне трудно чем-либо плениться безоглядно, я редко испытываю приступы национальной гордости, из меня никогда не получится ни законченный менеджер, ни законченный алкоголик, — словом, я довольно сбалансированная система, потому что малейший крен вызывает негодующий вопль ущемленной половины.

Иногда мне приходит в голову крамольная мысль: Маяковский был не так уж и не прав в своей утопической мечте — «Чтобы в мире без Россий, без Латвий жить единым человечьим общежитьем». Не хочу полного интернационала и стирания национальных черт, да это и невозможно, — но, видит Бог, не отказался бы видеть население Земли в значительной степени смешанным.

Дети разных народов — почти всегда очень интересные дети. Лучший из встречавшихся мне стрингеров (журналистов-расследователей, завсегдатаев горячих точек) был полурусским-полуказахом: в нем причудливым образом сочеталась восточная хитрость, гибкость, изворотливость — и русская отчаянная храбрость. Не было барьера, административного, пограничного или природного, которого бы он не взял. Рассказывать о нем подробнее не могу — всякая редакция маскирует и шифрует своего наиболее опытного информатора, прикидывающегося ради журналистских расследований то простачком, то бомжом, то человеком с самых верхов.

Одной из самых долговременных моих возлюбленных была полурусская-полукитаянка — со всеми чертами русской властности и китайской покорности; сочеталось в ней это сложно, но удивительно гармонично. Альгис Арлаускас — один из лучших русских документалистов — происходит от брака испанца, привезенного в Россию в 1938 году, с литовской девушкой. Смесь гремучая, но каков результат! Правда, Арлаускас сейчас работает в основном за границей, но российские специалисты его помнят. Я уже не говорю о прелести мулаток, об очаровании интернациональных мегаполисов вроде Баку, где русская, армянская, азербайджанская, еврейская и прочие крови до поры сливались свободно, — и о множестве русско-немецких браков, которых Россия навидалась со времен Петра: российская неумеренность в сочетании с немецкой умеренностью давала такие сложные, трагические и могущественные характеры, что отчество «Адамович», «Карлович» или «Фридрихович» само по себе было гарантией: вам встретился человек незаурядный. Заметим, что ни французская, ни немецкая, ни британская диаспоры в России не жили замкнуто: межэтнические и межнациональные браки были обычным делом, и русские аристократы воспитывали детей от французских модисток без всякого предубеждения. Во всей Европе царственные дома считали хорошим тоном укреплять связи с соседями посредством межнациональных браков — и это приводило к блистательным результатам, сколько бы ни сетовали на вырождение дома Романовых: посмотрите на лица последнего поколения царской семьи — где там черты вырождения? Гемофилия была, Александра Федоровна была носительницей этого гена, — но в остальном наследник и великие княжны были здоровыми, добрыми, красивыми детьми, а черты вырождения гораздо яснее прочитываются в лицах тех аристократов, которые брачуются исключительно в собственном кругу.

В российской аристократии этнический национализм вообще не был принят — хотя бы в силу того, что возводить свою генеалогию к варягу Рюрику или к татарским ханам считалось признаком особой древности рода; примесью шотландской крови гордился Лермонтов, а Пушкин при всяком удобном и неудобном случае поминал Африку свою да «арапский профиль» — и не сказать, чтобы африканская примесь испортила нашего первого национального поэта. Сын пленной турчанки Жуковский всю жизнь протосковал по Родине — в его случае не турецкой, а небесной; сложный букет примесей — прежде всего немецких — сделал Блока великим поэтом-романтиком, и дело тут не в крови, конечно, а в генетической памяти. Эту генетическую память отрицать очень сложно: доказано, что о предках своих мы помним больше, чем думаем. Так вот, чем больше у человека этой генетической памяти — тем больше он понимает про жизнь (это примерно как у компьютера, нуждающегося в большом объеме памяти для выполнения сложных и тонких задач). Одна кровь никогда не мешает другой: напротив, их опыт суммируется. Разрываясь между русской отвагой и немецким расчетом, человек в конце концов становится идеальным стратегом, как Блюхер. А вобрав еврейскую полемическую пылкость, русское упрямство и азиатскую хитроватость, превращается в идеального политика Ленина: как ни относись к его взглядам, но в смысле тактического расчета и заразительной пассионарности равного ему в двадцатом веке не было.

Сейчас стало модно… не то что модно, а скорее принято… бояться за чистоту русской нации, которую размывают со всех сторон. Евреи — которых не так уж много здесь и оста лось — ее подсиживают, оттирая от СМИ. Гастарбайтеры лишают ее работы (как будто русские рвутся на самую грязную и низкооплачиваемую работу), американцы против нас умышляют, украинцы счастливы от нас избавиться, грузины нам хамят. Такое мировоззрение провально по определению — на обиженных воду возят, и правильно делают. Если нация научилась кичиться своими обидами — я, честно говоря, не вижу, чем она так уж отличается от евреев, тоже постоянно тычущих всем в нос свои многовековые страдания; в армянах тоже есть эта не очень приятная черта. Мне кажется, русским хватит страдать. Им надо наконец выработать этические принципы, на которых не худо бы объединиться, и первым таким принципом сделать отнюдь не ксенофобию, но, напротив, всеобъемлющее гостеприимство. «Придите в мирные объятья!».

Русские никогда не боялись примесей, широко зазывали к себе немцев, французов, варягов, переварили даже ордынцев — кровь наша такова, что примеси делают нас только крепче.

Сегодня, мне кажется, выход для России как раз в том, чтобы превратиться во всемирную мекку свободных талантов — к этому впервые призвал политолог Денис Драгунский, заметив, что именно у нас сложились оптимальные условия для развития искусств. Законопослушность у нас не в чести, а вот стимулов для творчества сколько угодно. В Россию всегда ехали реализовываться те, кому в Англии было тесно, в Германии — скучно, во Франции — пошло… Мы были такой же страной эмигрантов, как Америка; талантливые карьеристы, яркие авантюристы, блестящие художники делали у нас карьеры еще и побыстрее, чем на своих консервативных Родинах. Именно поэтому сегодня нам надо вобрать пассионарность и энергию Востока, утонченность и томность Запада, принципиальность и воинственность Севера, жизнелюбие и жизнестойкость Юга — чтобы нация наконец встала на ноги, перестав провинциально вариться в собственном соку.

Дети от межэтнических браков непобедимы — история демонстрирует это с исчерпывающей наглядностью. Имею в виду не себя, но большинство значительных артистов, литераторов и политиков последнего времени.

Национальная чистота — вообще странное понятие. Народы перетекали друг в друга, смешивались, путешествовали, оседали, снимались с места… Жизнь Земли — процесс живой, не знающий границ. Дети межэтнических браков имеют уже то несомненное преимущество, что нас не больно-то впихнешь в рамки национально ограниченных, замкнутых сообществ: мы не свои среди националистов любой породы. С нас начинается великий всемирный интернационал — неизменное будущее Земли, сколь бы его ни откладывали и ни оттягивали. Кстати, нас, метисов, очень тянет друг к другу.

И именно от нас родится когда-нибудь всечеловек, вобравший все гены, от а до я, от арабских до японских. А националисты пусть сидят по своим подпольным норам, вымеряя лицевые углы. Мы, метисы, принадлежим к всемирной нации свободных талантов — и, в отличие от прочих каст, приглашаем к себе всех желающих.

8 декабря 2005 года,

№ 230(24275)

Зачем Герасим утопил Муму?

Собака как зеркало российских перемен

Ахматова делила людей на две категории: кофе-кошка-Мандельштам; чай-собака-Пастернак. Бывают, конечно, исключения: кофе-Пастернак, но это случай редкий. Обычно кошатники предпочитают ночные бдения и кофе. Собачники любят дневной свет и крепкий чай.

В российской истории тоже чередуются эти два периода — кошачий и собачий. Кошачий — идеальное время для людей, которые гуляют сами по себе. Собачий — время государственного служения, когда личные капризы непопулярны, а то и попросту опасны. Обо всем этом очень точно рассказала петербургская поэтесса Нонна Слепакова, чьи стихи «Собакам и кошкам» впервые опубликованы еще в 1993 году. Процитирую их целиком, поскольку наше время там предсказано и описано исчерпывающе:

Я не люблю собак. Их выучку, их рабью Собачью преданность — вне зла и вне добра; Эрделя куцый зад, боксера морду жабью, Притворство и прицел в улыбке овчара… Ведь ежели когда у нас любовь к животным Дарована была из самых высших рук, То разве к лошадям военно-благородным И к псам сторожевым — на сигаретах «Друг». Пес — вечный инструмент охраны, гона, сыска (Хоть в этом и нельзя винить самих собак), Меж тем как замкнуто-подоткнутая киска — Житейской милоты, бестрепетности знак. Люблю отдельную, хотя впритирку рядом, Двойную жизнь кота, когда, уйдя в себя, За мною он следит лишь уголочным взглядом, Не доверяясь мне, но помня и любя. Но если вдруг коты на основанье этом Надменно соберут избраннический сход И псину нарекут плебеем и отпетым Скотом, ничтожеством, за то что он — не кот, И вызовут, шипя, машину живодеров, Чтобы на улицах переловить собак, — Я кошек разлюблю без долгих разговоров И полюблю собак. Вот так, и только так.

К этой характеристике, в общем, нечего добавить. В девяностые коты душили собак, объявив их «детьми Шарикова», и теперь расплачиваются за это.

Кошачьи времена в российской истории опять закончились. Кошачьи концерты по любому поводу устраивать уже, почитай, некому. Кисообразный вальяжный Киселев вытеснен из медиа, и последнюю ведущую, в которой была кошачья независимость и легкая кошачья стервозность, осторожно отодвинули от канала Ren-TV. Пришла псовость, а впереди — густопсовость: время личной преданности, заботы о большинстве, службы идеалам.

Хорошо это или плохо — решать не берусь. Плохо, скорее всего, не это, а то, что кошачий реванш неизбежен, а мне этот русский котопес, замкнутый круг, в котором бесконечно чередуются собачьи и кошачьи реванши, уже несколько осточертел своей предсказуемостью и бесплодным верчением на месте. Из России никогда не удастся выдавить всех независимо мыслящих людей, точно так же как невозможно удержать такую большую страну без некоторой внутренней дисциплины; кошки и собаки должны бы мирно сосуществовать, трудясь на общее благо, — но вот никак у них не получается. В результате наступление года собаки в высшей степени символично. Сам я убежденный собачник (чаевник, пастернаковец), стремящийся к лояльности не из трусости и не из желания урвать кусок — что-то не больно много я их урвал, — а просто потому, что кошачье самолюбование мне претит, а жить без твердых истин и проверенных правил я не в состоянии. Тем не менее уживаться со служебными псами, Шариками, верными Русланами мне еще трудней, чем с котами. Наверное, я не собака и не кошка, а какое-то третье животное — например, еж.

Тем не менее нельзя не признать, что собака — любимая героиня русской литературы и русского сознания; кошке здесь повезло значительно меньше. Причина проста: главным русским развлечением всегда бывала охота, а главной спутницей охотника — собака. Почти все создатели великой русской усадебной литературы, в диапазоне от Аксакова до Некрасова, обожали собак, фотографировались с ними, посвящали им стихи и прозу; когда Зина Некрасова случайно застрелила на охоте борзого кобеля Кадо, Некрасов приказал установить над его могилой памятник, и поныне доступный обозрению в Чудовой Луке под Петербургом. Тургенев на многих фотографиях и портретах запечатлен с любимыми борзыми, Чехов хоть и не охотился, но обожал собак и тоже часто снимался с ними (да и любимая его героиня у него — с собачкой). Куприн, Горький, Андреев — кого ни возьми, все с песиками. Самое трогательное из произведений Тургенева — о собаке, и именно Муму сделана у него символом человеческой души. Рассказ-то ведь не такой простой: поколения школьников мучаются над вопросом «Зачем Герасим утопил Муму». Почему он не мог уйти вместе с ней от проклятой барыни?! Ведь сам же в конце концов ушел! А в том и дело, что уйти он мог, только убив что-то в себе, утопив свое, так сказать, муму: неназываемую тайную сущность. Без этого не обретается свобода. Чуть не двадцать лет спустя Тургенев вернулся к той же теме, написав «Собаку» — где собака сделана уже метафорой совести: чуть герой ложится спать, как тут же под кроватью у него что-то начинает урчать, возиться, трясти ушами… Он под кровать со свечкой: никого, и звуки стихли. Он опять спать: урчит, фырчит, ушами машет! Не буду пересказывать эту прелестную историю, достойную Стивена Кинга: настоящий русский триллер, на какие Тургенев был первостатейным мастером. Факт тот, что собака выступала символом всего лучшего, чистого, доброго и надежного. И не зря самое слезное стихотворение в русской литературе — есенинская «Песнь о собаке».

Возобладала иная функция собаки — охранительная, служебная; вместо борзых любимыми героями советской прозы и поэзии сделались овчарки.

Мухтары и Джульбарсы победоносно шествовали из киноленты в киноленту, а пес Никиты Карацупы по кличке Индус наверняка стал бы идеалом для тысяч советских овчарок, если бы они умели читать. Карацупа с Индусом задержали 467 нарушителей (дело было в Гродековском пограничном отряде на Дальнем Востоке). Не знаю, правда, к нам бежали эти нарушители (в качестве диверсантов) или от нас (в качестве эмигрантов), но Карацупа с Индусом тормозили всех.

У всякого советского положительного героя обязательно была собака, за которой он преданно ухаживал в надежде когда-нибудь вместе с нею призваться в армию.

Пес стал до того популярен в качестве национального героя, что свою лучшую, на мой вкус, басню — о двух моделях поведения в заведомо безвыходной ситуации, — Сергей Михалков написал именно о собаках. Если помните, есть у него такой классический текст: «Полкан и Шавка». Волки окружили двух служебных собак. Ясно, что задерут. За волками явное численное преимущество. Полкан наговорил волкам грубостей, а Шавка стала умиляться, ластиться, просить прощения и всячески выслуживать себе жизнь.

Волки, как известно, «на всякий случай раньше Шавку съели». Ну и, само собой, — «У басенки моей простейшая мораль: мне жаль Полкана. Шавки мне не жаль».

Жаль, конечно, всех, но по сути-то Михалков прав: если уж попадаешь в ситуацию, не предполагающую выхода, — нужно хотя бы устроить себе прощальное развлечение, наговорив врагам гадостей. Именно так — героически, нерационально — вели себя все советские положительные собаки. Дело в том, что у собаки инстинкт гораздо сильнее рассудка — преданность пса не знает различий, он одинаково верен злому и доброму хозяину. Именно такая нерассуждающая верность требовалась от советского человека.

Потому что иначе он начал бы задумываться: а так ли хорошо дело, которому я служу? А надо ли любить страну только за то, что я в ней родился? А почему самым лучшим является то, чего я не выбираю? Ну и так далее.

Однако советский человек должен был вести себя уж подлинно как собака — то есть сохранять верность даже и тому, кто двадцать раз себя скомпрометировал. Об этом написал Эдуард Асадов самое пронзительное и самое знаменитое свое стихотворение — «Балладу о рыжей дворняге», которую знали наизусть все школьницы. Помните: «Ведь может быть тело дворняги, а сердце — чистейшей породы».

Признаком чистейшей породы была верность хозяину. Отлично помню наводнявшие прессу в семидесятые годы легенды о собачьей верности: одна собака прошла за хозяином семьсот километров и нашла-таки его в чужом городе, другая третий год воет над местом, где хозяина убили, третья, как мальчик из пантелеевского «Честного слова», сутками сидела там, где ее оставили сторожить давно несуществующий груз… Задача была понятна: мы должны по-собачьи любить родное и по-собачьи не спрашивать, хорошо оно или плохо. Не зря роман Инги Петкевич о советской власти называется «Купание красной суки».

Самым точным произведением о советской власти стал «Белый Бим Черное Ухо» Троепольского. Троепольский до «Бима» написал много колхозной прозы, Тихонов до фильма о «Биме» сыграл Штирлица, но именно эта картина прославила и Троепольского, и постаревшего Тихонова, на чьем счету было штук десять культовых картин. Не могла история о собаке так взволновать общество, если бы не было в ней существенного подтекста. История о пропавшем, потерявшемся, замученном людьми псе говорила не только о кризисе гуманизма в обществе, не только о том, что все озверели, утратили идеалы, разучились сочувствовать друг другу и четверолапым друзьям, — но еще и о том, что все советское находится в серьезном кризисе. Главный символ советской власти вырождался на глазах: вместо бодрого пограничного пса — интеллигентный сеттер, завшивевший, больной, голодный, никому не нужный. Вся советская власть, иногда еще грозно порыкивавшая, давно уже, в сущности, стала превращаться в эту собаку. Помню, как во дни «Норд-Оста» встретилась мне на Пролетарке больная грязная собака, пытавшаяся согреться в подземном переходе, — и я с невыносимой предрассветной тоской подумал: вот так и Россия… Белый Бим с черной меткой — это был готовый символ страны, и вскоре эту собаку добили-таки, приговаривая, что собаке собачья смерть. Или сама она померла — теперь уже неважно. Важно, что без нее стало ненамного лучше.

Потом опубликовали повесть Георгия Владимова «Верный Руслан» — и стало понятно, что даже собака не всегда способна сохранять верность идеологии, когда эта идеология становится вовсе уж людоедской. Два одновременно грянувших издательских залпа — «Руслан» и «Собачье сердце» — доказали, что верность сама по себе ни к чему хорошему не ведет, а собачье обожествление сильнейшего, готовность по его приказу бросаться на кого попало, — вообще сомнительные добродетели. Кошачье мировоззрение возобладало, и собака надолго перестала быть главной героиней эпохи. Стало модно заводить дорогих, элегантных котов.

Продолжалось все это до тех пор, пока во главе страны не оказался человек, любящий собак по-настоящему. Я много раз видел и слышал Путина, но только единожды заметил в его глазах настоящую теплоту.

Это было, когда он по телевизору отвечал на вопрос о своем лабрадоре Кони. Лабрадор Кони — до некоторой степени символ нашей эпохи. Это не очень большая и не слишком агрессивная собака, не питбуль какой-нибудь и не бультерьер; она хороша не только для охоты, но и для игры; она не самец, а самка. То есть это собака с максимально, так сказать, человеческим лицом; возвращение собачьих добродетелей в самой мягкой, подчеркнуто неагрессивной форме. Но поворот обозначен. Она собака. Черного кобеля не отмоешь добела, говорит веселый русский мужичок; собаку не загримируешь ни под кого — лает.



Поделиться книгой:



Регистрация