Андрей Леонидович Никитин
ОСНОВАНИЯ РУССКОЙ ИСТОРИИ
ИССЛЕДОВАНИЯ И СТАТЬИ
О купчей на «землю Бояню»[1]
В № 3 журнала «Вопросы истории» за 1964 г. архитектор-реставратор С. А. Высоцкий опубликовал сообщение о найденном им в Апостольском приделе киевской Софии граффито с текстом купчей, в которой речь шла о «земле Бояновой». Позднее, без каких-либо дополнений, эта публикация вошла в первый выпуск Свода древнерусских надписей киевской Софии, осуществленного тем же автором. Открытый им текст гласил:
Высоцкий перевел его следующим образом:
«Месяца января в 30, на святого Ипполита, купила землю Боянову княгиня Всеволодова перед святою Софиею, перед попами, а тут были: попин Яким Домило, Пателей Стипко, Михалько Неженович, Михаил, Данило, Марко, Семьюн, Михал Елисавинич, Иван Янчин, Тудор Тубынов, Илья Копылович, Тудор Борзятич; а перед этими свидетелями купила княгиня землю Боянову всю, а дала за нее семьдесят гривен собольих, а в этом (заключается) часть семисот гривен»[2].
Отсылая интересующихся к первоисточнику, напомню лишь основные выводы первооткрывателя. Изучение палеографических особенностей надписи привело С. А. Высоцкого к выводу что наиболее вероятным временем ее возникновения является вторая половина XII века, хотя написания отдельных букв характерны и для второй половины XI века. Поскольку большинство аналогий указывало, как считал Высоцкий, на XII век, то решающим аргументом в пользу третьей четверти этого столетия стало для него упоминание «княгини Всеволодовой», которую публикатор отождествил с Марией Мстиславной, вдовой князя Всеволода-Ольговича, умершей в 1179 году, чье имя известно нам из Густинской летописи. Подтверждение такому решению он находил и в других именах, содержащихся в тексте. Так, одного из «Тудоров» он полагал
Далее Высоцкий специально остановился на рассмотрении гапакса «драниць» (винит. падеж мн. числа), до этого в памятниках древней письменности не встречавшегося. Отказавшись от грамматически точного прочтения этой фразы и опираясь на фиксируемое надписью соотношение 70 и 700 гривен как 1:10, исследователь заключил, что речь идет об уплате соболями церковной десятины от сделки. Что касается Бояна, то, упомянув о бытовании такого имени на Руси, С. А. Высоцкий допускал, что продаваемая земля могла некогда принадлежать поэту XI века, известному по «Слову о полку Игореве», хотя
В. П. Адрианова-Перетц, рассмотрев в одной из своих работ находку С. А. Высоцкого, полностью приняла такую интерпретацию текста, в свою очередь пополнив и развив аргументацию исследователя. По ее мнению, определение «Якима Домило» «попином» было связано с тем, что после сведения туровского епископа Акима с кафедры в 1146 году он был уже не епископ, но и не простой «поп», поэтому его именовали
Более внимательно к находке С. А. Высоцкого отнесся Б. А. Рыбаков. Опираясь на палеографию, историк категорически отверг датировку первооткрывателя, указав на черты, характерные для второй половины XI века, а более точно — его последней четверти. Свидетелей сделки с «женскими отчествами» — Михаила Елисавинича и Ивана Янчина, Рыбаков посчитал священниками, связанными с великокняжескими семьями в Киеве: Михаила — духовником вдовствующей княгини Елисавы, матери Святополка Изяславича (ум. 4.1.1107 г.), а Ивана — духовником княжны Янки, дочери Всеволода Ярославича (ум. 3.11.1112 г.). Соответственно, и «княгиня Всеволодова» оказалась не вдовой Всеволода Ольговича, а женой Всеволода Ярославича — Анной. Последнее обстоятельство только и могло объяснить выступление клира киевской Софии в качестве гаранта сделки и участие в ее заключении духовников великокняжеской семьи, определять которых по именам их духовных дочерей можно было лишь при жизни последних[6]. Тем самым, по количеству и характеру исторических реалий дата надписи, предложенная Рыбаковым, — 80-е годы XI века — оказывается гораздо более аргументированной, чем предложенная С. А. Высоцким и поддержанная В. П. Адриановой-Перетц.
В отличие от своего предшественника, Рыбаков считал, что «семьдесят гривен собольих» являются не процентами («десятиной»), идущими в храмовую казну, а задатком от общей суммы в семьсот гривен, причем последняя для того времени сопоставима с доходом (податью) с семи небольших городков. Таким образом, в социальной иерархии киевской Руси конца XI века Боян по своему имущественному положению оказывался если не князем, то весьма состоятельным боярином.
Как можно понять из этого краткого обзора, исследователи уникального граффито рассматривали лишь отдельные его компоненты, но не весь текст в целом, упустив из виду, что перед ними юридический документ, составлявшийся в строгом соответствии с формуляром, который, исходя из установлений Правды Руской, требовал указания не только объекта сделки и его покупателя, но, в первую очередь, продавца, без чего сделка не могла считаться действительной. Каждое слово такого акта имело строго определенное значение, не допускающее иных толкований, а порядок имен свидетелей («послухов») соответствовал их роли и полномочиям. Судя по всему, покупке «земли Бояна» придавалось совершенно исключительное значение, поскольку купчая, написанная на пергамене и скрепленная печатями присутствовавших лиц, была продублирована на фреске св. Онуфрия в главном соборном храме Киева. Между тем, без ответа остались главные вопросы: 1) кто продавал «землю Бояню», 2) кем были поименованные в тексте «послухи», 3) почему для покупки использованы два разных глагола — «крити» и «купити», 4) каковы были финансовые расчеты при заключении сделки и 5) что нам дает этот текст по выяснению личности Бояна? Попробуем в них разобраться.
Основную трудность вызывает определение продавца земли, имя которого должно находиться в синтагме «землю княгыни Бояню Всеволожаа», выступающей в первом случае с глаголом «крила», а во втором (без упоминания «Всеволожаа») — с глаголом «купила».
Следуя нормативам древнерусского языка, С. А. Высоцкий разделил ее на две части («землю Бояню» и «княгыни Всеволожаа»), каждая из которых грамматически согласована, хотя в тексте они переплетены между собою. Основанием для такого их расчленения является сочетание «княгыни Всеволожаа» (именит, падеж ед. числа), выступающее в качестве подлежащего. Сомнение в правильности такого членения вызывают два обстоятельства: нахождение лексемы «княгыни» внутри синтагмы «землю княгыни Бояню» и повторение той же синтагмы без имени «Всеволожаа» в конце купчей. Как я уже говорил, с точки зрения формуляра отсутствие имени продавца делает купчую недействительной, в то время как имя покупателя, обозначенное в начальных строках акта, в дальнейшем может уже не повторяться[8].
Другими словами, в синтагме «землю княгыни Бояню» было бы логично видеть указание на продавца («княгиня Боянова»), если форму «княгыни» рассматривать не как именительный падеж единственного числа, а как винительный при исходном (именит, падеж ед. числа) «княгыня». Сложность заключается в том, что, начиная с Изборника Святослава 1073 г., где на миниатюре находится древнейшее из пока известных написание «княгыни» (именит, падеж ед. числа)[9], и до XVI века родительный падеж единственного числа этого существительного представлен формой «княгыне» (или «княгыня») за одним, впрочем, примечательным исключением: в договоре Игоря с греками 945 г. по Лаврентьевскому и Радзивиловскому спискам летописи при перечислении послов указан «Искусеви, Ольги княгини»[10].
Последнее позволяет предположить древнейшую форму этого слова в именительном падеже единственного числа как «княгиня». Больше того, наблюдения над склонением существительных этого типа («земля», «княгыня») в новгородских берестяных грамотах открывает существование норматива, дающего в родительном падеже единственного числа такую же форму — «господыни» (грамота № 84), «полтини» (грамота № 354) и т. д.[11]
Исходя из этого норматива, продавцом земли оказывается «княгиня Боянова», т. е. вдова князя Бояна, что восполняет искусственную лакуну в формуляре купчей и соответствует оценке земельных владений Бояна, сделанной Б. А. Рыбаковым. Но не будем спешить с выводами. Внимательное изучение заключительной фразы купчей убеждает, что «семьдесят гривен собольих» являются ценой «всей» Бояновой земли, а не церковной десятиной от сделки, поскольку следующая синтагма «а в томь драниць семьсъту гривьнъ» недвусмысленно указывает, что гривны «драничные» являются эквивалентом семидесяти гривен «собольих». Другими словами, в тексте купчей оговорен курс «собольих» гривен при пересчете на курс «драничных» гривен, которые относятся к первым как 10:1. Что собой представляли гривны «драницы» и гривны «собольи» — неизвестно, поскольку эти денежные единицы до сих пор ни в одном документе не встречались, как неизвестно реальное содержание металла в «собольих» гривнах: скорее всего, они не эквивалентны «гривнам серебра», которые имел в виду Б. А. Рыбаков[12]. Подобная оговорка о содержании денежного эквивалента содержится в купчей конца XIV — начала XV века Михайловского Архангельского монастыря на Двине, где отмечено, что «дали… семь рублев, а по сту белки на рубль»[13].
Таким образом, «земля Бояня» оказывается много дешевле, чем предполагалось ранее, но оценена, по-видимому, достаточно высоко, даже если предположить, что она находилась в самом Киеве. И хотя ее оценка никак не может служить столь же весомым аргументом в пользу княжеского достоинства ее владельца, как о том говорит приведенный выше грамматический анализ, последний находит свое подтверждение в другом комплексе фактов этого документа, выпавших из поля зрения исследователей. Речь идет о свидетелях, представлявших интересы продавца.
Безусловной заслугой Б. А. Рыбакова следует считать произведенный им анализ имен двух послухов с «женскими» отчествами — духовника вдовствующей княгини Елисавы («Михаил Елисавинич») и духовника княжны Янки Всеволодовны («Иван Янчин»). Будучи связаны с великокняжеской семьей, оба они выступали при совершении сделки, скорее всего, от лица покупателя, жены Всеволода Ярославича, княгини Анны. Факт этот позволяет при дальнейшем анализе расчленить аморфную массу «послухов» на три функционально самостоятельные группы: 1) собственно свидетелей, представителей софийского клира, 2) лиц, представлявших интересы покупателя, и 3) представителей продавца.
В переводе и толковании С. А. Высоцкого первая группа, состоящая из священников («попы»), представлена людьми, названными то по имени, то по имени с отчествами. Между тем хорошо известно, что духовные лица, начиная с диакона и кончая патриархом, в древней Руси назывались только по имени. Высоцкий произвольно сгруппировал их имена, но оказался прав, выделив из общей массы «попина Якима», открывающего перечень свидетелей, однако не потому, что тот был якобы «сведенным епископом», а потому, что состоял благочинным (протоиереем) церкви св. Софии[14]. Именно поэтому за ним по именам названы члены софийского клира, простые попы — Домило, Пантелей, Степан, Михаил, Данило, Марк и Семен. Исключение составляет среди них «Михалько», имеющий определение «нежьнович», которое отличало его от следующего за ним тезоименного попа Михаила указанием на молодость («Михалько») и, по-видимому, на целибат («неженович» = «неженатик»), который в то время допускался православной церковью.
Вторая группа послухов, выступавшая свидетелями со стороны княгини Всеволожей, была определена Б. А. Рыбаковым и состояла из двух священников — Михаила и Ивана.
Остающиеся, таким образом, послухи — Тудор Тубынов, Илья Копылович и Тудор Борзятич — образуют компактную группу и, в отличие от попов, названы не только полными именами, но еще и с отчествами. Последнее указывает на их высокое социальное положение, позволяя считать их боярами, представляющими интересы продавца, который, таким образом, должен занимать более высокое социальное положение, чем его представители.
Однако у Бояна нет отчества — ни в «Слове о полку Игореве», ни в тексте купчей. Если в первом случае его социальный ранг не требует определения, то во втором — в официальном юридическом документе XI–XII века — без отчества могли выступать только три категории людей — 1) слуги, 2) духовные лица и 3) князья. Отнесение Бояна купчей к первой категории невозможно по социальному положению представляющих его интересы лиц и по отсутствию уменьшительного суффикса, наличествующего даже в имени одного из попов («Стипъко»); отнесение его к духовенству невозможно по тем же обстоятельствам и по причине его «мирского» имени. Таким образом, остается лишь третья возможность, которая находит подтверждение 1) в титулатуре его жены («княгиня Бояня»), 2) в социальном статусе его представителей, поименованных с отчествами, и 3) в специфике их имен, принадлежащих к той же этнической общности, что и имя «Боян», на рассмотрении которого следует теперь остановиться.
До находки С. А. Высоцкого имя «Боян» было известно на территории Восточной Европы, главным образом, из «Слова о полку Игореве» (Боян — поэт второй половины XI в.), «Задонщины» (куда он попал из «Слова…») и по двум письменным источникам, связанным своим происхождением с Великим Новгородом. Так, в тексте Новгородской Первой летописи дважды упоминается «Бояня улка» в связи с церковью св. Димитрия — сначала в 1300 году в связи с ее строительством, а затем при упоминании о происшедшем пожаре[15]. Второй документ, приводящий это имя — «рядная» Тешаты и Якима, датируемая 1266–1291 гг., в которой среди свидетелей упомянут и некий Боян[16]. Кроме того, при раскопках Новгорода были найдены три берестяных грамоты с упоминанием двух Боянов, из которых один жил в интервале 1065–1117 годов, а другой — в третьей четверти XII века[17].
Отсутствие имени «Боян» в корпусе древнерусской книжности XI–XVII вв. и дошедших от того времени документов официального характера как нельзя лучше свидетельствует о малой распространенности этого имени в среде восточнославянских народов, и, наоборот, имя это оказывается весьма популярно у южных славян, в первую очередь у болгар, где оно широко бытует в качестве антропонима с глубокой древности и по настоящее время.
Пришедшее в болгарскую (славянскую) среду от древних тюрок, имя «Боян» имело определенное сакральное значение[18], бытуя в среде староболгарской знати и более узко — в царской семье. Имя «Боян» носили: 1) сын хана Кубрата (VII в.)[19], 2) болгарский хан, заключивший в 764 г. мирный договор с Константинополем[20], 3) брат хана Омортага, казненный в 833 г. за приверженность к христианству[21], 4) сын того же Омортага[22] и 5) Боян-Вениамин, сын царя Симеона. Последний для нас особенно интересен. По словам кремонского епископа Лиутпранда, посетившего Константинополь в 949–950 гг., Боян-Вениамин получил блестящее образование в византийской столице, прославившись как поэт, музыкант и — волшебник, который по своей воле мог превращаться в волка или орла[23]. Подобная характеристика, приуроченная к имени «Боян», поразительным образом совпадает с тем, что двести с лишним лет спустя писал автор «Слова о полку Игореве» о своем предшественнике, который чаровал слушателей игрой на гуслях и «растекался… серым волком по земле и сизым орлом под облаками». Последнее обстоятельство позволило Е. Л. Мороз, основываясь на тюркском происхождении имени Бояна, представить его легендарным певцом-шаманом, память о котором восходит к глубокой языческой древности народа[24].
Случайно ли такое совпадение? Если на основании свидетельства Лиутпранда сначала Ю. Венелин, а вслед за ним Вс. Миллер склонны были видеть в Бояне «Слова о полку Игореве» воспоминание о Бояне-Вениамине, почерпнутое из болгарского источника[25], то реальный русский поэт, писавший во второй половине XI века об усобицах «ярославлих внуков», вполне мог быть прямым (хотя и далеким) потомком этого сына царя Симеона, уехавшего из Болгарии на Русь, правда, не в результате русско-болгарских и болгаро-византийских войн второй половины Х века, как о том писали Н. Балабанов и В. Пундев[26], а, как мне представляется, значительно раньше, в связи женитьбой Игоря на Ольге, которая в некоторых источниках оказывается «княжной болгарской». О последнем вполне определенно писали как архимандрит Леонид (Кавелин), открывший прямое на это указание в летописном тексте[27], Д. И. Иловайский[28], М. Н. Тихомиров[29], так и автор данной работы[30], полагавший, что Боян-Вениамин мог быть родным братом Ольги[31] и вероятным отцом ее племянника («анепсий»), который сопровождал русскую княгиню во время поездки в Константинополь, и чье участие в церемониале приема Ольги[32] иначе трудно объяснить. Сейчас, когда удалось уточнить вероятное время рождения русской княгини (вторая половина 20-х гг. Х в.), т. е. за 3–5 лет до смерти самого Симеона, ничто не препятствует считать ее младшей сестрой Петра и Бояна-Вениамина, детей от второго брака болгарского царя.
Связать имена Ольги и Бояна-Вениамина заставляет не только сам факт ее происхождения из древней болгарской столицы, какой была Плиска, но так же полная неизвестность о судьбе этого многообещающего сына царя Симеона и комплекс сведений о Бояне, киевском поэте второй половины XI века, который содержится в «Слове…». Того и другого разделяет, по меньшей мере, столетие, однако очень многие приметы в творчестве киевского Бояна (сравнение его автором «Слова…» в процессе творчества с белкой на дереве, серым волком на земле и сизым орлом под облаками, столь поразительно напоминающее «оборотничество» Бояна-Вениамина, о котором упомянул Лиутпранд), постоянные дунайские («тропа» и войны Траяна, дунайские девицы) и праславянские (борьба Всеслава с Хорсом, языческий пантеон) реминисценции вызывают естественный вопрос: не был ли древнерусский поэт Боян прямым потомком династов Первого болгарского царства, как это еще в 1920 году попытался представить болгарский исследователь Н. Балабанов.
Касаясь другой исторической загадки — появления в 70-х годах XI века в Киеве знаменитого «Изборника Святослава 1073 года» и некоторых других известных нам книг, являющихся копиями с подлинников, созданных некогда в Преславе или Плиске для личной библиотеки царя Симеона, — Балабанов предположил, что оригиналы могли быть принесены на Русь или воинами Святослава Игоревича, или же сыном царя Симеона, Бояном-Вениамином, который стал
И всё же уход в пределы других государств представителей той или иной династии случался часто. Почти в каждом средневековом княжестве и королевстве той поры можно, было встретить младших отпрысков или боковые ветви правящих (или свергнутых) в соседних странах семей, изгнанных из отечества или бежавших по собственному почину. Они всегда пользовались широким гостеприимством у соседей и родственников, которые предлагали им не только убежище, но и содержание, соответствующее их рангу и титулу. Так происходило и на Руси когда к галицкому князю Ярославу Владимировичу («Осмомыслу») в 1165 году бежал из Византии его свойственник, будущий византийский император Андроник Комнин, «в утешение» которому (т. е. в кормление) галицкий князь выделил несколько городков на всё время его пребывания в добровольном изгнании[34]. Не отмеченные ПВЛ, потомки Бояна-Вениамина могли и в дальнейшем проживать в Киеве, обладать земельной собственностью, занимать достаточно независимое положение в киевском обществе наравне с «Рюриковичами». Более того, их присутствие в Киеве в 70-е годы XI века может объяснить, с одной стороны, появление именно в это время роскошных книг из библиотеки Симеона, которые нам известны по снятым тогда копиям — «Изборника 1073 г.». Евангелия Константина Преславского, Чудовской рукописи со «Словом Ипполита папы Римского» и ряда других[35], а с другой — болгарские имена свидетелей, выступающих со стороны продавца в записи о «земле Бояновой», поскольку в целом они более характерны для южных, нежели для восточных славян, т. е. именно для болгар[36].
Так получается, что даже если вернуться к первоначальному прочтению С. А. Высоцким синтагмы, заключающей в себе объект сделки, имя продавца и покупателя («землю княгыни Бояню Всеволожаа»), анализ остального текста всё равно ведет к заключению о высоком социальном статусе Бояна и к его связям с болгарским этническим массивом в Киеве XI в.
Приводя эти факты, я отнюдь не утверждаю обязательное тождество Бояна купчей и Бояна «Слова о полку Игореве», однако параллели достаточно ярки и красноречивы, чтобы задуматься об исчезающей вероятности одновременного существования во второй половине XI в. в Киеве двух разных людей, обладавших одним именем и сходными чертами биографии[37]. Сведения, содержащиеся в «Слове…» о Бояне (а теперь нет никаких оснований продолжать игнорировать этот источник), рисуют поэта XI века человеком эрудированным, достаточно независимым, выступающим на стороне Святослава Ярославича и его сыновей, Романа и Олега, в их борьбе против Всеволода Ярославича и Владимира Мономаха за отцовское наследство[38]. При этом косвенным подтверждением близости Бояна семье Святослава Ярославича служат не только вычлененные фрагменты поэмы Бояна из текста «Слова…», но и изготовление именно для Святослава Ярославича Изборника 1073 г., являющегося творчески переработанной копией с «Изборника» царя Симеона[39], хранившегося, скорее всего, в личной библиотеке Бояна.
О том, почему «земля Боянова» была продана жене Всеволода Ярославича, сейчас можно только гадать, как, впрочем, о судьбе самого Бояна и стечении обстоятельств, по которым продавцом наследственного владения «внуков Семионовых» выступала «княгиня Боянова», а не он сам. Причины могли быть самыми разными, начиная от смерти поэта, трений с новым киевским князем после его решительной победы над племянниками в 1079 году и кончая отъездом — на Дунай, где в 80-е годы XI века, одновременно с внутренними потрясениями в Византии, активизировалось движение болгар за освобождение, или к вернувшемуся с Родоса Олегу Святославичу. Как бы то ни было, факт ликвидации наследственного владения налицо, причем это событие могло иметь место в достаточно широком временном интервале — от 1079 г. (битва на «Нежатине ниве») до 1111 г. (смерть вдовы Всеволода Ярославича), хотя, вероятнее всего, его следует ограничить 80-ми или началом 90-х гг. XI в.
Вполне вероятно, что именно политическая подоплека отторжения «Бояновой земли» от его бывшего владельца заставила поместить «противень» подлинной купчей на одной из фресок главного храма Киева, призвав гарантом сделки софийский клир во главе с его благочинным, а вовсе не практика
Как я уже отметил, при изложении сделки в купчей нотарием было использовано два глагола — «крити» и «купити» — до последнего времени воспринимаемых филологами как равнозначные, что отмечено во всех словарях древнерусского языка и в словоуказателях к текстам. Действительно, при наличии одного только глагола «крити» («шед на търг крити себе ризу»[41], т. е. «шел на рынок купить себе одежду») замена его глаголом «купити» вроде бы смысла не меняет. Но, исходя из предположения о жесткости формуляра купчей и особого, как можно убедиться, значения этой сделки, следует полагать, что между указанными глаголами существовало определенное смысловое отличие, поскольку каждый из них отражает разные этапы одного процесса.
Глагол «купити», как явствует из его положения в конце акта, употреблен для обозначения завершения сделки, ее итога, выраженного передачей денег представителям продавца перед свидетелями. Но сделке, как известно, предшествует торг и сговор, что описано с помощью глагола «крити» в первой фразе купчей. Именно для этой важнейшей части сделки и требовались свидетели достигнутой договоренности. Поэтому мне представляется, что глагол «крити», будучи юридическим термином, имел значение ‘сторговать(ся)’, ‘договориться о цене’, поскольку еще в прошлом веке реальное «рукобитье» (рукопожатие), скреплявшее достигнутую договоренность между продавцом и покупателем, обязательно накрывалось полой одежды.
В данном случае речь шла о том, что представители сторон «перед святой Софией и ее клиром» сторговались о цене земли.
Достигнутую договоренность и фиксировали «софийские попы» во главе со своим благочинным. Стоит заметить, что приведенный выше пример из словаря соответствует как раз такому значению: некто «шел на рынок сторговать себе одежду».
Теперь с учетом возможных вариантов объяснительный перевод записи о продаже «Бояновой земли» можно представить в следующем виде:
«Месяца января 30 [числа], в день святого Ипполита, перед попами святой Софии княгиня Всеволодова [Анна] сторговала землю княгини Бояновой. При этом присутствовал протопоп Яким, [попы] Домило, Пантелей, Степан, Михалко „неженатик“, Михаил, Данило, Марк [и] Семен, [тогда как со стороны покупателя были попы] Михаил [духовник княгини] Елисавы [и] Иван [духовник княжны] Янки, [а со стороны продавца были] Тудор Тубынов, Илья Копылович [и] Тудор Борзятич. И перед этими свидетелями [княгиня Всеволодова] купила землю княгини Бояновой всю [т. е. без остатка]. А за нее отдала семьдесят гривен собольих, а в них [содержится] семьсот гривен „драничных“».
Предлагаемый перевод, как и толкование текста, носят, конечно же, не окончательный характер: купчая на «землю Бояню» является древнейшим известным документом частного акта древней Руси, не имеющим аналогий на протяжении почти трех последующих веков. Мы не знаем ни формуляра таких актов, ни процедуры совершения подобных сделок, ни реального содержания денежных единиц той эпохи, выступающих в малопонятных для нас терминах (гривны — «драницы», «собольи», «серебра» и пр.[42]), ни особенностей синтаксиса и грамматики подобных актов, ни практики помещения «противней» (копий) на стенах общественных зданий и храмов — традиции, похоже, идущей еще из античного мира.
Дошедшие до нас памятники древнерусской письменности мало способствуют прояснению этих вопросов, так что приходится надеяться на археологов и реставраторов, в руках которых может оказаться схожий материал, позволяющий уточнить или пересмотреть предлагаемое прочтение. Точно так же остается гадать о событиях, которые привели к этой сделке, и о задействованных в ней лицах.
И всё же можно утверждать, что купчая на «землю Бояна», даже на этой стадии ее исследования, предстает исключительной важности документом для истории киевской Руси второй половины XI века. Во-первых, это древнейший известный нам земельный акт, дошедший в «противне» своего времени, который знакомит с процедурой сделки, ее оформлением, участием представителей сторон и привлечением в качестве свидетелей духовных лиц, причем количество последних — 9 человек во главе с благочинным Якимом — отличается от установлений византийской «Эклоги»[43], но соответствует рекомендациям «Закона Судного людем»[44], что особенно интересно в связи с признанным юго-славянским (болгарским) происхождением последнего.
Во-вторых, купчая знакомит нас с именами попов софийского клира 80–90-х годов XI века, с духовниками великокняжеских семей этого времени и с фактом исполнения ими весьма щекотливых посреднических функций в такого рода сделках, где, скорее всего, была замешана и политика. В-третьих, документ сообщает нам о проживании в Киеве на положении независимых землевладельцев и в окружении своего двора потомков болгарских царей, одним из которых был, по-видимому, Боян, чья семья вынуждена была уступить свое наследственное владение жене великого киевского князя.
Наконец, и это особенно интересно, наличие в Киеве XI века «князя Бояна» с его болгарским окружением в какой-то степени решает загадку, с одной стороны, появления в это именно время книжных феноменов эпохи царя Симеона, а, с другой, — присутствия в тексте «Слова о полку Игореве» пласта «дунайских реминисценций», заключенных в фрагментах поэтического наследия Бояна, о чем писали многие исследователи древнерусской поэмы. В этом плане особенный интерес вызывают наблюдения Н. М. Дылевского над орфографией и грамматикой Мусин-Пушкинского списка «Слова…», в котором он неизменно отмечал «строгую выдержанность системы средств болгаризированной орфографии», что, по его мнению, является безусловным доказательством «в пользу натуральности (т. е. изначальности в тексте. —
«Лебеди» Великой Степи[46]
О половцах упоминают все учебники русской истории, как о чем-то само собою разумеющемся и известном. Их можно встретить на страницах исторических романов и на сцене оперных театров. И всегда оказывается, что половцы — исчадия ада, злейшие враги Руси, коварные и алчные, косоглазые и меднолицые… Но так ли это? Не оказались ли мы в плену искусственных концепций, не поняв летописцев или поздних редакторов летописных сводов, смотревших на степных соседей сквозь призму уже новых, русско-монгольских отношений?
История половцев для непредвзятого исследователя полна парадоксов. Почти два века они жили бок о бок с древней Русью, иногда даже среди русских. Вместе с русскими воинами они участвовали в княжеских усобицах, ходили в помощь русским князьям на Венгрию, Польшу, Волжскую Булгарию, выдавали за них своих дочерей; вместе с русскими дружинами встали против монголов и — бежали, разбитые, чтобы потом снова возникнуть на исторической арене Восточной Европы сначала под именем кипчаков, а после насильственной исламизации в XV в. — в качестве казанских, астраханских и крымских «татар».
Сейчас наступило время, когда можно попытаться взглянуть на наших древних соседей новыми глазами. Сделать это достаточно трудно, как по причине установившейся тенденциозности, так и по крайней скудости материала, в первую очередь письменных известий об этом неуловимом народе, то появлявшемся, то исчезавшем за степным горизонтом. Но главная сложность заключается в другом: то явление, которое отмечено в русских летописях этнонимом «половцы», на самом деле представляло собой сложный и весьма пестрый конгломерат степных народов, у каждого из которых был свой язык, свой антропологический и бытовой облик, свои верования и обряды, свои традиции быта. Появившись в южно-русских степях, собственно половцы, куманы, представленные разными родовыми объединениями, судя по всему, тоже весьма отличными друг от друга вряд ли могли сильно повлиять на быт прежних обитателей степей, взимая с них дань, облагая повинностями и привлекая для участия в своих походах. Отсюда и такой разнобой в описании верований и облика куманов/кипчаков, который исследователь обнаруживает у средневековых путешественников XIV–XV вв.
В этом плане характерно свидетельство Гильома де Рубрука оставившего описание самых разных обрядов погребения у современных ему обитателей Степи, причисленных им огульно к половцам, на которое обычно ссылаются современные исследователи, когда говорят о верованиях и религии половцев:
«Команы насыпают большой холм над усопшим и воздвигают ему статую, обращенную лицом к востоку и держащую у себя в руке перед пупком чашу. Они строят также для богачей пирамиды, то есть остроконечные домики, и кое-где я видел большие башни из кирпичей, кое-где каменные дома, хотя камней там и не находится. Я видел одного недавно умершего, около которого они повесили на высоких жердях 16 шкур лошадей, по четыре с каждой стороны мира; и они поставили перед ним для питья кумыс, для еды мясо, хотя и говорили про него, что он был окрещен. Я видел другие погребения в направлении к востоку, именно большие площади, вымощенные камнями, одни круглые, другие четырехугольные, и затем четыре длинных камня, воздвигнутых с четырех сторон мира по ею сторону площади»[47].
Рубрук не был этнографом, но его описание свидетельствует, что речь идет о погребальных обрядах разных этнических групп, объединяемых общим термином куманы/кыпчаки, однако в большей своей части им не тождественных. Последнее надо иметь ввиду, поскольку всё, что будет сказано далее, относится к тем половцам, с которыми вступали в родственные контакты русские князья XI–XII вв., в первую очередь, к половцам подонским, во главе которых находились потомки Шарукана, т. е. «желтого» или «золотого хана»[48]. Наряду с потомками хана Асеня, возглавлявшими половцев подунайских, они резко выделяются из массы остальных половецких родов как по знатности, так, похоже, и по своему физическому облику и религиозным воззрениям. Основанием подобного выделения может служить и тот факт, что все русско-половецкие княжеские браки (как и половецко-грузинский брак Давида IV Строителя) связаны почти исключительно с Шаруканидами, тогда как на долю Асеновичей выпало создание Второго Болгарского царства, а дочь одного из них, Калояна, стала в 1207 г. женою Генриха, короля эфемерной Латинской империи[49]. Итак, что же мы знаем о них?[50]
«Того же лета (6686 —
Пробегая глазами слова проклятий, в которые монах-летописец облек известие об очередном военном столкновении Руси со Степью в 1178 г., современный читатель воспринимает содержащуюся в них информацию как нечто естественное, поскольку она отвечает сложившемуся стереотипу мышления. Мы привыкли считать половцев «погаными», т. е. не только «язычниками», но и «нечистыми»; привыкли считать их «безбожными» т. е. агрессорами и насильниками, врагами христианства и даже мусульманами, поскольку они названы «сынами Измаила» и потомками его матери Агари. И вот тут поневоле задумаешься: а так ли это?
Что в XI–XIII вв. половцы не были мусульманами, известно достаточно определенно. Более того, можно утверждать, что всё это время они служили надежным живым щитом для славян и грузин от исламской экспансии с востока. Но были ли они язычниками, как считает большинство исследователей?
В самом деле, что несет в себе определение половцев «погаными», которое мы, не задумываясь, повторяем за летописцем и за позднейшими переработчиками «Слова о полку Игореве» на протяжении уже многих столетий? Язычники?
Удивляет и другое обстоятельство. Иноверие народов воспринималось монахами-летописцами довольно безразлично, даже если те оказывались такими серьезными врагами, как печенеги или монголы. В чем же причина столь гневных филиппик по адресу половцев, напоминающих более поздние обличения Церковью «папежников»-католиков или старообрядцев? Подобную злобу и нетерпимость обычно вызывают не приверженцы чужих религий, а свои еретики и отступники. В таком случае летописцы совсем не случайно умалчивают об их вере, не приводя никаких доказательств их язычества, кроме «поганости» («ядуще мертвечину и всю нечистоту, хомякы и сусолы, и поимають мачехы своя и ятрови» [Ип., 11–12]), аналогично деревлянам, радимичам, вятичам, северо и даже кривичам, о которых сказано, что они «живяху в лесе, якоже всякыи зверь, ядуще все нечисто» [Ип., 10]. Вот почему, столкнувшись с очередным каскадом проклятий в летописях, невольно задумываешься: уж не были ли половцы христианами?
И не просто христианами, а христианами-еретиками.
Однако прежде чем ставить вопрос о конфессиональной принадлежности половцев, посмотрим, чем располагает в этом плане современная наука, в первую очередь — археология.
За последнее время археологами проведена большая работа по изучению погребальных памятников кочевых народов Средневековья. И всё же, как признают сами ученые, им до сих пор не удается выделять с достоверностью из массы тюркских погребений — древнебулгарских, печенежских, торческих, ясских (аланских), половецких, — представителей определенного этноса. Слишком все они похожи друг на друга в своем погребальном ритуале, украшениях, вооружении, одежде, как были похожи когда-то в языке и образе жизни.
Сложность заключена и в том, что названия «печенеги», «торки», «половцы» в конечном счете оказываются только условными ориентирами в пространственно-временном потоке народов, периодически заполонявших южно-русские степи в своем движении с востока на запад. При этом каждый раз происходила смена не всего населения, а лишь какой-то его части, отмеченная именем пришлого народа, который в глазах соседей олицетворял подчиненный ему конгломерат племен, продолжавших жить по своим обычаям и поклонявшихся своим богам. То же произошло и с термином «половцы/плавцы», которым сначала восточные, а затем и некоторые западнославянские народы со второй половины XI в. стали обозначать как собственно половцев (куманов), представленных сравнительно небольшой и, по-видимому, не однородной этнической группой со своей культурой, религией и антропологическим типом, так и огромный массив разноликих степных народов, имеющих свои обычаи, свои верования, свой лексический фонд и антропологические особенности, подпавший власти половцев. Прежние обитатели степей признали над собой господство нового этноса, покорились ему, но продолжали существовать в качестве обособленных родовых объединений. Поэтому в «эпоху половцев», отмечаемую с середины XI по начало XV в., т. е. когда они и пришедшие из казахстанских степей родственные им кипчаки стали основным этническим массивом Золотой Орды, внутри этого массива продолжали существовать этносы предшествующих времен, лишь формально причисляемые к куманам/кыпчакам.
Еще труднее для XI–XIII вв. в массе схожих кочевнических погребений определить христианское захоронение. С тех пор, как в Среднем Поднепровье прекратили сжигать покойников, отличить славянина от тюрка-кочевника стало возможным только по конструкции могильной ямы, по костям коня и положенным в могилу вещам, впрочем, не всегда. Крест как отличительная особенность христианских погребений встречается далеко не всегда даже в городских некрополях этого времени. Всё остальное — оружие, украшения, одежду и доспех, сосуды с заупокойной пищей, — славяне продолжали ставить и класть в могилу еще долгое время спустя после всеобщего крещения, поскольку рядом с христианством продолжало существовать язычество со своими святилищами, жрецами, жертвами и культом[51].
Однако могут ли кости коня, с которым половец не расставался при жизни, который был ему дороже брата, свидетельствовать о «язычестве» его хозяина? Нет, конечно. Тогда что же остается? Только «каменные бабы», которых, по свидетельству Г. Рубрука, приведенному выше, половцы ставили на своих могилах и которым, по свидетельству Низами, «поклонялись» в самом прямом смысле? Но можно ли считать эти знаки внимания и почтения — идолопоклонничеством, даже если возле таких изваяний археологи порою находят остатки жертвоприношений? В таком случае, к язычникам можно причислить и большую часть христианских народов Европы, в особенности славян, на кладбищах которых (особенно сельских) можно найти на могилах скорлупу яиц, рассыпанную крупу, конфеты, печенье, цветы, — всё то, что является зримым свидетельством памяти живых, навещающих своих усопших близких.
Между тем, если обратиться к дословному переводу поэмы Низами, который приводит в одной из своих работ С. А. Плетнева, оказывается, что речь идет не о половецких изваяниях, во множестве рассеянных по степям, а о какой-то
Дело в том, что действительная территория распространения таких «каменных баб» много шире, чем предполагали их исследователи, — от Верхней Волги до Добруджи и от Башкирии до Карпат. Но только ли половцы их возводили? По существу, мы даже не знаем, кого они изображают — предка рода, героя или портрет умершего. Если судить по разнообразию лиц, костюмов, по тому, что среди изваянных есть мужчины, женщины, юноши и пожилые люди, отличающиеся антропологическими чертами, почти наверное можно утверждать, что они представляют собой памятники мемориального характера, пытающиеся передать индивидуальные черты человека подобно христианским надгробным памятникам. Последнее в какой-то мере признавал и Г. А. Федоров-Давыдов, указавший, что
Между тем, в мусульманской литературе и в русской народной традиции мы найдем схожее представление об этих каменных изваяниях как «идолах» или «болванах». Такое согласие столь несхожих конфессий лишь подтверждает ошибочность подобного толкования. Для ортодоксального мусульманина Средневековья «идолом» являлось любое изображение, всё равно, человека или животного. Это одинаково относилось к иконам, картинам, статуям и портретным надгробиям, поскольку Коран запрещал правоверным воспроизводить существа, сотворенные Аллахом. И с этой точки зрения все христиане оказывались для мусульман такими же «идолопоклонниками», как, скажем, первобытные племена Африки или браманисты Индии.
Схожих взглядов придерживалось, по-видимому, и духовенство православной (восточной) Церкви. Не случайно в истории русского церковного искусства тщетно искать до XVIII в. портретных или скульптурных надгробий, столь характерных для Западной Европы, точно так же, как живописных или скульптурных портретов в быту. И то, и другое появляется очень поздно в результате европейского влияния на изменившуюся русскую жизнь только в XVII в. Что же касается объемной скульптуры и декоративных барельефов на стенах владимиро-суздальских соборов XII–XIII вв., то они, как установлено, были занесены на Русь извне западно-европейскими (романскими) мастерами, не получив дальнейшего развития из-за монгольского нашествия.
Более того, на стенах Успенского собора Владимира на Клязьме легко разглядеть следы последующей стески орнаментального узора и фигурных композиций, аналогичных резьбе Георгиевского собора в Юрьеве Польском, как видно, смущавших русское духовенство. Насколько такое отношение к скульптуре на Руси было не случайным, показывает устойчивое наименование всяких объемных изображений «болванами» вплоть до XVIII в., даже если речь шла о статуях святых, как бы напоминая об их «идольских истоках».
Так получается, что «каменные бабы» и отношение к ним соседствующих народов не только не доказывает тезис о «язычестве» половцев, но в известной мере подтверждает мысль, что, не будучи мусульманами, иудаистами или буддистами, последователями «черной веры» монголов или зороастрийцами, собственно половцы, скорее всего, были последователями Христа. Предположение это не столь невероятно, как может показаться на первый взгляд, особенно, если не ограничивать рассмотрение истории половцев в южно-русских степях только узким отрезком XI–XII вв.
В самом деле, широкое распространение христианства в среде тюркских народов, в том числе и у прямых предков половцев, кимаков, давно известно, достаточно сослаться на работы академика В. В. Бартольда[55]. Но историки, изучающие половцев на территории Восточной Европы, по большей части забывают об остальных тюрках, в том числе и о кимаках, оставшихся в Азии и, так сказать, «подлежащих изучению» уже востоковедами, а не славистами[56]. Отсюда возникает искусственная ограниченность и просто искаженное представление о предмете исследования.
Одним из первых историков о христианстве половцев и даже части монголов вспомнил Л. Н. Гумилев. Он же первым указал на необычность, если можно так выразиться, «степного христианства», представленного несторианством, к тому же еще и сильно окрашенного манихейством. К сожалению, вместо того, чтобы выяснить роль и своеобразие христианства в политической и общественной жизни половцев насколько это возможно по состоянию источников, Л. Н. Гумилев ограничился попыткой объяснить несторианством содержание «Слова о полку Игореве» и взаимоотношения русских князей XII–XIII вв. Как часто бывает в таких случаях, второстепенные, яркие, хотя и не всегда обоснованные построения исследователя заслонили, а в ряде случаев и дискредитировали в высшей степени продуктивную идею, которая осталась даже не замеченной читателями талантливой, интересной, но далекой от науки книги[57].
И несторианство, и манихейство, сыгравшие исключительно важную роль в истории и культуре азиатских народов, заслуживают специального обстоятельного рассказа. Здесь же я только кратко остановлюсь на причинах, благодаря которым несторианство, как мне представляется, пользовалось таким успехом в среде кочевых народов Востока.
В отличие от ортодоксального христианства, равно западного и восточного, последователи учения Нестория, осужденного Эфесским собором в 431 г., придавали мало значения обрядовой стороне религии. Обязательны были только акты крещения и причащения, почему в ритуалах и символике несториан первенствующую роль играл священный сосуд, как правило, чаша («чаша Грааля»), изображение которой можно увидеть на скалах Азии от Каспия до Тихого океана. Несториане не были иконоборцами, однако не считали нужным почитание икон, а тем более — креста, который послужил орудием пыток и казней Учителя и его первых последователей. Отсюда отпадала необходимость в торжественной обрядовости богослужений и в специальных храмах, которые оказывались невозможны в условиях кочевой жизни. Отрицая церковную иерархию как привнесенный извне институт Церкви, несториане ограничивались наличием в своей среде священников, задачей которых была проповедь, наставление в учении и совершение двух главнейших обрядов — крещения и причащения.
Из этого можно видеть, что несторианство как нельзя лучше подходило для кочевого быта, поскольку его никоим образом не стесняло. Само учение было записано на свитках и в книгах, что предполагало обязательное распространение грамотности среди последователей Нестория. В основе его учения лежал тезис, что Иисус был не Богом, как учила ортодоксальная Церковь, а всего только совершенным и добродетельным человеком, избранным сосудом, наполненным божественной волей и благодатью. Подобный взгляд открывал возможность для проникновения в несторианство различных гностических учений, в том числе и манихейства, тогда как само учение Нестория может быть расценено в качестве возврата к первоосновам христианства и к попытке возрождения быта первых христианских общин, за что оно и было подвергнуто анафеме ортодоксами.
Такая религия, простая и понятная, находила живой отклик в душах кочевников. Вместе с тем, нет нужды пояснять, почему поиски каких-либо вещественных доказательств христианства половцев, не почитавших даже креста, для раннего периода их истории обречены на неудачу. Можно сказать, что духовность несторианства уводила половцев значительно дальше от язычества и идолопоклонства, чем ортодоксальность осудивших их представителей семи Вселенских соборов. В этом плане удивительно яркую картину иконоборчества половцев дает рассказ ПВЛ об их нападении на Киево-Печерский монастырь 20.7.1096 г., когда они «вземьше иконы, зажигаху двери и укаряху Бога и законъ нашь <…> глаголаху: где есть Богь ихъ; да поможете имъ и избавить я от насъ; и ина словеса хулная глаголаху на святыя иконы, насмихающеся» [Ип., 223].
Но если для установления христианства половцев мы не располагаем «крестными свидетельствами», то в руках «каменных баб», еще недавно во множестве стоявших на пространствах южно-русских степей, обнаруживаем не менее важные и убедительные доказательства. Традиционно считается, что в своих руках все они держат «сосуд»[58], хотя при внимательном изучении часть этих предметов оказывается более похожа на свиток, часть — на книгу, и только меньшая часть имеет сходство с сосудом, напоминая в этом случае о евхаристии («чаша Грааля»), а в двух других — об Учении. В последнем «каменные бабы» удивительно схожи с католическими надгробиями Западной Европы того же времени, на которых скульпторы точно также изображали умерших в парадных одеяниях или доспехах, вкладывая им в руки евангелие или молитвенник.
Аналогия оказывается столь полной, что трудно удержаться от сопоставления брани монахов-летописцев в адрес половцев с их же более поздними инвективами «богомерзких латинов» в «идольском богослужении»! Пропасть, разделявшая в сознании православного духовенства XVI–XVII вв. две Церкви, восточную и западную, оказывалась много глубже, чем между православием и мусульманством или действительным идолопоклонством, скажем, обских угров… Но разве не так же относилось к половцам полу-русское, полу-греческое духовенство в XII в.? Вот почему, с точки зрения ортодоксий, монах-летописец был прав, именуя половцев-несториан, смеющихся над иконами, «врагами Бога» и Церкви. Ересь Нестория была предана проклятию на вселенских соборах и порицалась всеми Церквами, поскольку, отказывая Иисусу в божественной природе и полагая Марию не «Богородицей», а всего только «человекородицей», последователи ересиарха «возводили хулу на Бога». Будь половцы действительно язычниками, в подобных тирадах не было бы никакого смысла…
В связи с вопросом о христианстве половцев весьма примечателен один пассаж, содержащийся в поучении «К невежам о посте», изданном по рукописи XVI в. Имп. Публичной Библиотеки, где говорится об обычае «невегласов» топить баню в «великую субботу» и кормить «навье», под видом которых приходят бесы и, обсуждая такой прием, решают остаться в доме таких людей, говоря, что других таких не встречали, хотя «мы же походили по болгаром, мы же
Столь же примечательны и другие косвенные свидетельства христианства половцев, которыми располагает исследователь. Речь идет о русско-половецких браках, заслуживающих внимания по многим причинам.
В системе матримониальных связей древнерусских князей русско-половецкие браки занимают особое место уже потому, что это единственные известные нам браки Руси со Степью. Никто из предшествовавших половцам кочевников не удостоился родства с так называемыми «Рюриковичами» — ни печенеги, ни торки, ни берендеи, ни угры, ни исламизированные волжские болгары, ни даже хазары, породнившиеся с Византией. Можно полагать, что русские князья брали жен или из числа своих родственников, или из аристократии исключительно христианских народов. Обратных примеров до середины XIII в. у нас просто нет. Правило это подтверждают отдельные браки с ясами/аланами, предками современных осетин, которые в то время были распространены от Северного Кавказа до верховьев Дона и являлись христианами. Предполагать, что в конфессионально-матримониальном вопросе для половцев было сделано исключение, нет никаких оснований. Последнее тем более вероятно, что, упоминая о браках с половчанками, летописи ни разу не говорят об их крещении. Самое большее, что можно обнаружить, это церковное венчание «задним числом», как то произошло с Владимиром Игоревичем и дочерью Кончака, вернувшимися на Русь уже с первенцем, который крещен был, как можно догадаться, еще в степи.
Что же касается «еретичества» новоявленных русских княгинь, то оно, по-видимому, «гасилось» приобщением к православной обрядности и удостоверялось почитанием икон и креста. Впрочем, какой-то обряд мог иметь место при получении уже русского имени, хотя и это остается только в области предположений.
Любопытно и другое. Как ни мало нам известно о половцах, их жизни и обычаях, можно видеть, что и сами они в своих контактах и симпатиях отдают явное предпочтение христианским народам. На половчанке — внучке Шарукана, дочери Атрака и сестре Кончака — женился в 1118 г. вторым браком грузинский царь Давид IV Строитель, хотя придворная грузинская традиция строго соблюдала выбор царицы исключительно из круга христианских народов. Вместе с родственниками жены Давид пригласил для защиты Грузии 40 тысяч половцев, которые в нескольких решающих битвах спасли страну от порабощения турками-сельджуками, особенно прославив себя в битве при Дидгори 12 августа 1121 г.[60]
То же самое можно заметить и в отношениях половцев с дунайскими болгарами. Кроме их постоянного участия в антивизантийских выступлениях последних, внимание привлекает беспримерный в истории факт, когда при регулярной поддержке кочевых половцев было создано Второе Болгарское царство, первые правители которого происходили из рода половецкого хана Асеня. Если вспомнить, что восстание Асеней против Византии шло под знаменем борьбы за самостоятельность болгарской Церкви, выбор царей-иноверцев, а затем и цариц-половчанок был бы практически невозможен.
Отношения половцев с Болгарией и Византией заслуживают особого разговора[61]. Здесь же важно подчеркнуть, что и со стороны деятелей болгарской Церкви мы не видим такого обостренного отношения к половцам, зимовавшим в низовьях Дуная, как на Руси, где влияние константинопольского патриархата, а вместе с тем и самой Империи, было гораздо ощутимее. Впрочем, и время было другое. Половецкая династия болгарских царей вступила на престол накануне падения Константинополя под ударами крестоносцев, а потом Византии было уже не до вероисповедных различий…
Но если после всего сказанного и остаются сомнения в изначальном христианстве половцев, обитавших в южно-русских степях (Дешт-и-Кыпчак позднейших авторов), их должно окончательно развеять свидетельство такого авторитетного арабского путешественника первой половины XIV в. как Ибн-Баттута, который в своих записках — прямо заявляет, что «все кыпчаки — христиане»[62]. И это — спустя сто с лишним лет после того, когда еще можно было говорить о каком-либо влиянии православных русских княжеств на быт и культуру «диких» половцев! Следовательно, христианство их было не новым заимствованием, а давним установлением быта, т. е. несторианского толка.
Какого они толка, что исповедуют, что отрицают — именитого мусульманского путешественника не интересовало: главное заключалось в том, что они — христиане, а не идолопоклонники и не мусульмане. Половцы, именуемые в то время «кыпчаками», были составной частью Золотой Орды, которая, по сути своей, очень рано стала почти исключительно ордой половецкой, и только позднее в ней стал увеличиваться булгарский (татарский) элемент. Её правители из политических соображений рано приняли мусульманство, тогда как основная масса кочевых половцев до середины XV в. продолжала исповедовать несторианство. К сожалению, мы не знаем, как к этим христианам относилась специально образованная в Орде Сарайская и Подонская православная епископия, державшая в своих руках, кроме забот о «православных», еще и каналы дипломатической связи между Ордой и Константинополем. Если судить по тому, что в её сохранившихся документах — вроде бы — не находится упоминаний о прихожанах-половцах, обособленность последних от русско-византийской Церкви продолжала сохраняться и после их завоевания монголами, способствуя последующему переходу в ислам.
Ну, а как складывалась история взаимоотношений половцев с Русью до прихода монголов?
Политическая история половцев на Руси официально начинается в 1056 г. Под этой датой в ПВЛ помещено краткое сообщение: «Иде Всеволод на торки зиме к Воиню, и победи торки. В семъ же лете приходи Блушь с половци, и створи Всеволодъ миръ с ними, и возвратишася половци вь свояси» [Ип., 151]. В такой скупой констатации двух, казалось бы, не связанных между собою фактов заключена подоплека постоянного повода для последующих конфликтов между половцами и русскими князьями. К ней мы еще вернемся. Сейчас важнее напомнить постулаты, которыми большинство наших историков определяет роль половцев в истории древней Руси. Им соответствуют и конечные выводы, которые рождают искаженное представление как о самом народе, так и о его участии в общеисторическом процессе.
Этими постулатами и одновременно выводами, с наибольшей яркостью и законченностью представленными в работах Б. А. Рыбакова, является убежденность в исконной агрессивности половцев, в их жестокости и вероломстве, наконец, в состоянии перманентной войны между Русью и Степью, поглощавшей все творческие силы русского государства[63].
Причин для появления такого отношения к половцам несколько. Первая коренится в некритическом использовании источников, в первую очередь летописей, рассматриваемых в качестве документа, а не литературно-художественного произведения, причем дошедшего до нас в поздней переработке. Вторая причина, о которой пойдет дальше разговор, может быть определена как научная небрежность, привычка полагаться целиком на мнение предшественников, не проверяя факты и не анализируя сделанные из них выводы. Наконец, существует обыкновенная предвзятость, когда факты толкуются в угоду той или иной политической или националистической концепции, и хотя все это лежит за пределами собственно науки, оказывает на нее самое пагубное воздействие.
Под влиянием этих трех факторов в научном и, следовательно, в общественном сознании сложилось убеждение в «исконном противостоянии» Руси и Степи.
«Русская историография несколько преувеличила значение боевой встречи Руси и половцев и в бесплодных и, в сущности, безопасных для существования Руси войнах ее с половцами видела серьезный натиск азиатского Востока на форпост европейской цивилизации.<…> Взгляд этот ошибочен. <…> За мелкими пограничными войнами не было замечено, что настоящего наступательного движения на Русь у половцев никогда не было и, добавим сейчас же, быть не могло из-за нежелания половцев выходить из степей и расширять свою территорию за счет лесостепной или лесной областей. Половецкие войны были статическими, а потому и не могли серьезно угрожать Руси, которая в эти века почти вся находилась в лесной полосе. Страдать могли лишь те, сравнительно незначительные части Руси, которые вклинивались в степи и оставались открытыми для половецких нападений. Но такие земли составляли не более одной пятнадцатой всего пространства, занимаемого тогда Русью». И далее историк констатирует: «северные пределы половецких кочевий и южные границы приднепровских русских княжеств оставались неизменными»[65].
Сразу же оговариваю: такой безупречный вывод для русско-половецких отношений XII и начала XIII вв. нельзя распространять на последующее время, как это делал, например, Л. Н. Гумилев для периода ордынского ига, вступая в резкое противоречие с фактами. Более взвешенно подходят к истории половцев на Руси Г. А. Федоров-Давыдов и С. А. Плетнева, которая даже включила «Половецкую землю» (так!) в систему княжеств Древней Руси[66].
Наоборот, примером крайне отрицательного отношения к половцам вообще предстают известные монографии Б А. Рыбакова, посвященные «Слову о полку Игореве». Утрируя негодование киевского летописца, историк рисует фантастическую картину беспощадной двухвековой схватки между обескровленной, обессиленной Русью и постоянно атакующей Степью, прорывающей «систему обороны» древнерусских княжеств, воздвигнутую якобы стараниями киевских князей на огромном пространстве от Подонья до Карпат на манер Великой китайской стены. Соответственно и характеристика того или иного князя дается, исходя из отношения последнего к князю киевскому: поддерживал ли тот антиполовецкие киевские выступления, не гнушаясь умерщвлять послов и гостей, как то делал «пламенный патриот» Владимир Мономах, или, наоборот, выступал за мир и дружбу со Степью, как поступал постоянно попрекаемый академиком Олег Святославич…
Считая излишним анализ подобной системы оценок, хочу напомнить, что реальная история русско-половецких отношений даже в том виде, как она предстает беглому взгляду историка на страницах наших летописей, оказывается куда сложнее, богаче и даже парадоксальнее такой искусственной схемы.
Летописание домонгольской Руси полно сообщениями о военных столкновениях русских князей с половцами, это общеизвестно. И хотя на временной шкале такие конфликты занимают неизмеримо меньшую протяженность, чем периоды мирных сношений, внимание привлечено именно конфликтами. Поэтому представляется целесообразным обратиться к статистике, чтобы одновременно выяснить причины возникновения экстремальных ситуаций и определить, как они соотносятся с периодами мирных контактов. Для этих целей наиболее показательным является интервал между 1056 и 1200 г., на которым обрывается так называемый «Киевский летописный свод», наиболее полно представленный в Ипатьевской группе списков. Такое ограничение оправдывается и другим обстоятельством: к началу XIII в. половецкая аристократия была уже связана с Русью столь тесными узами родства и дружбы в трех, четырех и более поколениях, что даже наиболее резкие в своих оценках половцев историки с осторожностью начинают говорить о «симбиозе» двух народов и культур. Да и как можно иначе оценивать обстановку, если знаменитый новгород-северский князь Игорь Святославич и его братья, «буй-тур» Всеволод и Олег, по крови были на 3/4 половцами?![67]
Итак, временной интервал — без малого полтора века, на протяжении которого все упоминания половцев летописцами могут быть определены шестью видами межэтнических контактов: 1) приходом половцев с предложением «вечного мира», 2) браками между половцами и русскими князьями, 3) участием половцев в княжеских усобицах в качестве союзников, 4) походами русских князей на половцев, 5) ответными набегами и 6) спонтанными нападениями половцев на Русь.