— Слушай, а ты Драбкина знаешь? — вдруг загорается Сергей-один. — В смысле в лицо?
— Нет. Откуда?
— Ну, канал РБК, оператор. Должен каждую собаку в крупном бизнесе — как иначе?
— Случайно получилось с РБК, меня там находиться было тоже не должно. Приятель попросил помочь — в запой он, тремор, алка-зельтцер, все такое. А так я папарацци в чистом виде, совсем другой канал, по звездам спец. Кто с кем перепихнулся, поженился тайно, трусы там, грязное белье. Пришли в отель вдвоем с корреспондентом, он — этого сними, вот этого мне крупным планом, а для меня все эти кексы на одно лицо. Кто такой этот Драбкин? Я до этого вообще не знал, что он есть в природе, ничего… Значит, ищем, Сереж? Драбкина ищем? К нему вопросы?
— Это верно, — соглашается Сергей-один. — Ну, а вы чего молчите, господа? Неужели нет мнений, гипотез, неожиданных версий? Гриша? Серег?
Гриша молчит. Хорошо ему, с непривычки размяк, улыбается жалобно, преданно; грязь и пыль со внутреннего светоча божественной любви хорошей водкой смыл, как ребенок стал, по библейскому завету Господа. А сомнамбула, он на то и сомнамбула, чтоб, руками обхватив колени, неподвижно впериться в ту даль, где осталась его отлетевшая от застывшего тела душа, за которой он гонится и никак все не может настигнуть. И Сергей-один ребяческую шутку с ним выкидывает — «почем пластилинчик?», «сливу» ему, если детским языком, начальных классов выражаться. Ухватил двумя пальцами за щеку, потянул, а потом и за нос ухватил, но сомнамбула ему ответить не успел — белый «Форд» с заглушённым мотором, с проблесковым синим маячком Вдруг во двор заполз бесшумно, словно аллигатор, светом фар пространство озаряя и выхватывая мужиков из тьмы.
— О! Это за нами!
— И куда, интересно? В изолятор или, может, все-таки в больничку в виде исключения?
Вот уже вплотную к гаражам ментовская тачка подползла, распахнулись дверцы, двое вылезли — дебелые, толстовыйные, круглоголовые. На ходу поправляя лениво компактные, со складным прикладом «калаши». В укрепленных на груди массивных рациях непрерывно что-то щелкает, то и дело пробивается сквозь гул электрического ветра низкий голос-скаред, что-то рявкает, выплевывает, отключается на полуслове, но уже через мгновение опять, подчиняясь тягостной необходимости, врывается в эфир, и расслышать, угадать, расшифровать, о чем между собою лаются вот эти гуманоиды, едва ли представляется возможным.
— Нарушаем, граждане.
— Из отеля мы, сержант. Горели.
— Догадался. Только жалобы на вас. К девушкам на улице пристали — чуть ли не попытка изнасилования. Драку развязали с нанесением телесных. Супермаркет разгромили.
— Это, что ли, все мы?
— Ну, а кто же — я? С крыши спускаемся. Мусор, бутылки с собой забираем.
— Мы ввиду пережитого шока, товарищ сержант.
— Сколько, знаете, таких вас по всему району в шоке? Пресекать не успеваем.
— Так чего же пресекать?
— А того. Действия противоправные. Ваши, ваши в состоянии бзика. Вы вели себя бы тихо, и тогда совершенно другой разговор. А так мало что три сотни погорельцев, так еще и на улицах граждан полно. С крыши спускаемся.
— Но, товарищ сержант, может, как-то — ввиду положения?
— Так, не понял. Вы — граждане? Граждане. Значит, с крыши спускаемся. Поживей, ребята, не нервируйте — и без вас проблем невпроворот.
— И куда нас?
— По домам не хотите — в пункт помощи, значит.
— Это что, есть такие?
— Все для вас, для пострадавших. Санаторий. Курорт. Там подлечат. Кто вас знает-то, психов?
Делать нечего — спустились.
— Нету паспорта, сержант. Там остался, к сожалению.
— Вот как?
— Ну, а я виноват, если паспорт в портфеле?
— Ясно. У тебя точно также в портфеле?
— В портфеле, да.
— В машину садимся.
— Это как нас — пятерых в одну машину? Лишние хлопоты, товарищ сержант. Может, мы на месте как-то устаканим?
— Вон вторая подошла. Садимся.
— Нам нельзя, сержант. Состояние не то — ведь должен понимать. Ну, позволил бы ты нам свободой надышаться!
— Права не имею позволять.
— Не будет эксцессов — ручаюсь.
— Отойдем-ка в сторону, сержант, — Сергей-один вступает.
— Давай пока один в машину.
Сели. Дверцы захлопнули, от мира отгородившись. Через три минуты вышел Сергей. Заурчав мотором, «Форд» отполз назад, развернулся, посигналил фарами второму ментовскому экипажу и рванул почти беззвучно, плавно прочь — поминай как звали.
— Ну и сколько? — спросил Андрей.
— Пять.
— Это что же — овес нынче дорог? За что целых пять?
— Наложилось одно на другое, — усмехнулся Сергей. — Мировое падение цен на ресурсы, ЧП.
— Да-а-а, вот так мы и пускаем кровопийц в Беслан… Вот жалко обстановку не спросили. Возможно, знают что.
— Я спросил.
— Ну и как?
— Людей и машин немерено нагнали. Вроде пламя укротили и вошли, и спасение в самом разгаре. Говорят, живые есть, много живых — по больницам развозить не успевают. Два министра, бургомистр с префектами — все там уже, на месте. Все силы брошены, как заявляют. Еще бы — три миллионера.
— Этим, значит, особые меры спасения? А остальным обычным смертным повезло, что вместе с ними олигархи там?
— Да вы чего? Совсем ополоумели? — взвился Артур. — Какие особые меры? Все — люди! Все равны!
— Ага, а еще мы за дружбу народов.
— Не надо так иронизировать!
— А у тебя там кто? — скажи, — вдруг голос кто-то с крыши подает. Они не сразу понимают, кто. Сомнамбула сидит на крыше, как сидел: он это выкрикнул, впервые губы разомкнув. — Сват, брат, жена-невеста, сын?
Уставились все на него, оцепенев. Сидит, покуривает. Осмысленность во взгляд вернулась, если можно так сказать. Глядит прищуренными карими глазами, не ведая сомнений в правоте; как есть все, без иллюзий, что ли, насквозь, до самой темной, бессловесной глубины твоей, до чувств неподочетных видит — такое зрение особое открылось.
— Тебе же по херу на тех, кто там остался, — продолжает. — В сущности. Ноты упрямо сострадаешь, старательно, усердно так. Приносишь соболезнования. Ведешь себя прилично. Такой отличник, ботан, который затвердил урок и первым тянет руку — ну, Марь-Иванна, Марь-Иван — на, меня к доске, меня! Про свет божественной любви я лучше всех могу, ну, Марь-Иванна, Марь-Иванна! Мы все теперь должны сплотиться перед лицом трагедии, теперь мы осознали: только вместе, любя друг друга, мы сможем выстоять перед напастью техногенных катастроф. Скорбишь, да? Это твой дрессированный мозг дает тебе сигнал о том, что ты обязан чувствовать. А внутри у тебя? Внутри все от восторга прыгает, орет беззвучно — я живой, живой! Я живой, я — не они! Каждой клеткой в тебе пресловутой.
— Слышь, друг, не надо так, — сказал Артур грозно. — А то придется пожалеть.
— Ты знаешь, самки богомола в момент оргазма отгрызают головы своим самцам. А самцы — их башка уже в пасти, а они нижней частью проникать продолжают. И кончают, когда челюсти подруги на башке смыкаются. Вот и ты как они. Слепая
Где здесь свет божественной любви — чесс слово, не знаю. В богомольем членике, наверное.
— Сука ты! — сказал Артур и полез отрывать сомнамбуле голову. — Я прошу тебя: возьми свои слова обратно. Или я твой поганый язык…
— Водки, водочки сперва, — отвечал ему лунатик, — потом к подруге, в пасть ей сунь свою насквозь условную мораль, и все забудешь, все пройдет, как с белых яблонь дым…
С крыши — кубарем. Катались по земле, сплетясь; рядом Гриша нелепо и жалко приплясывал:
— Ну, не надо, ребят, ну, не надо!
Неравны были силы, категории даже: валунами ходили Артуровы мощные мышцы; по-борцовски ухватив лунатика поперек легавого стана, на живот его рывком перевернул и налег всей массой, захватил за шею, кверху голову сомнамбулы рванул. В два прыжка Сергей-один к ним подлетел и короткими тычками — раз и два — Артура усмирил, руки разжать, отвалиться заставил.
— Все! Хорош! — гаркнул в самое ухо Артуру. И, сомнамбулу за плечи ухватив, приподнял его, усадил заботливо, спиной к гаражной стенке привалил и в лицо, в глаза всмотрелся, вроде повреждения оглядывая, а на самом деле с тайной мыслью, изначальной, от которой все избавиться не мог.
В сторонку отошел.
— Не сосчитал тебя, Сережка-тезка, — себе сказал, — не понял. Тезка? — фыркнул, подавился смехом. — Сейчас посмотрим, тезка ты или не тезка.
2. Беспокойники
Враги Сергея Сухожилова расправились с ним за тысячу лет до его рождения. Могущественные пакостники, они стояли у истоков мировых религий и насаждали неправедный рабовладельческий строй в наиболее плодородных районах Земли. Великие первопроходцы и заурядные менялы, они вели свои скорлупки к берегам баснословно богатой Индии и тихой сапой прибирали к пальцам звонкую монету в ростовщических домах Венеции и Амстердама. Сосали кровь из чахнущих аристократов и разводили на равнинах Альбиона монструозных, чрезвычайно склонных к людоедению овец. Изобретали гильотину, равенство и братство. Сочиняли хартию вольностей и все последующие кодексы прав человека и обязанностей гражданина. Немилосердно выжимали из деревни в город сухожиловских уже не столь далеких предков, сгоняли их в колхозы и за каторжную пахоту расплачивались с ними издевательски-условными палочками трудодней.
Он еще пребывал в блаженном оцепенении, словно куколка бабочки, в которой еле брезжит жизнь; он занимался тем же, чем и миллионы человеческих детенышей, полуслепых, прожорливых, эгоистично-жадных, а враги уже вовсю терзали податливую глину сухожиловской судьбы, формируя кирпич его будущей функции или, если угодно, предназначения. Младенчество — отнюдь не безмятежная пора, но время дикого бесстыдного глумления над миллиардом безответных новорожденных, которых общество бесцеремонно делит по ролям: ты принц, ты нищий, ты хозяин, ты рабочий, ты «средний класс», ты вор. Неторопливая гигантская работа велась в этом мире над тем, чтобы он и пришел и ушел из него подъяремным скотом и никем иным больше, как бы обратного, предположим, ему ни хотелось.
Сейчас он сидит в штаб-квартире финансовой группы «Инвеко», в просторном конференц-аквариуме из закаленного стекла и авиационной стали (за окнами сплошными панорамный вид Москвы дрожит, двоится в знойном мареве, как будто плавится и от непомерных аппетитов «группы»), и его черный Nokia 8800 Arte разрывается от прерывистых выдохов трубных и орет осиплым, пропитым голосом Тома Вейтса.
Он, Сухожилов, любит такую вот расхристанную, разболтанную словно во всех суставах музыку, которая несется, прошивает время и пространство поездом вне расписания. Да, грязную, шершавую, похожую на мышечную ткань без кожи и всю торчащую углами, словно кости при открытом переломе. Безупречно стройных, беспощадно строгих построений — гармонических бурь с ясными целями и самонаводящимися средствами — в его прекрасно сбалансированной жизни довольно и так. В импровизациях он, впрочем, тоже раскованно силен и зачастую склонен к бесполезным эскападам, к рискованному соло, которое бы мог сыграть за Сухожилова любой, хоть сколь-нибудь умелый пехотинец, но просто скучно иногда Сергею только дирижировать; игра в виртуальном, неземном измерении иногда приедается и хочется пощупать жертву, плоть объекта собственными холодными и точными руками, вот он и маскарадничает, напяливая то ментовский китель с капитанскими погонами, то санитарного врача халат, то прорезиненный комбинезон озлобленного «говночиста».
— Что? Что? — орет усевшийся напротив Сухожилова раскормленный, как хряк на выставке народных достижений, Разбегаев. — Да, я Кирилл! Нет, я не ору! Я спокойно говорю. Это ты орешь, а я! говорю! спокойно! Кто не отвечает? Я не отвечаю? Ты — не отвечаешь! Где не звонил? Повнимательней сначала на входящие посмотри! Два входящих, два! Это я тебе с рабочего звонил. Что ты мне? Нет, тебе напомнить, что ты мне сказала? Хорошо, я напомню, но пеняй на себя. Ты сказала, если я сегодня не могу, ты все равно поедешь со своим начальником и будешь там бухать и наслаждаться жизнью… нет, ты именно это сказала! Нет, скажи мне сама, что я должен был думать? Что ты будешь ему х…сосить? Да, я именно это подумал! Да ты сама себя поставила в такое положение! — уже почти визжит Кирилл в хромированную трубку Duos'a. Его жирное, плотное тело с упругими ляжками циркового атлета красиво облегает темно-серый, в едва заметную полоску из тонкой шерсти костюм от Armani, акулий воротник рубашки Ike Behar расстегнут, плотный узел розового шелкового Valentino'вского галстука распущен; на лапах сорок пятого размера — остроносые, цвета красного дерева туфли от Ferragamo. — Я же вижу — пока не слепой. Что? Ты мне поражаешься? Да нет, вообще-то это я должен тебе поражаться. Поражаться и задуматься как следует над нашими перспективами. Не поедешь? А куда поедешь? Домой? Нет? А куда? С какой подругой Света? Я не знаю. Я не знаю, где ты будешь! У нее? Она мне это скажет? Нет, я не знаю, где ты и с кем. Ты сказала, поедешь к подруге, а я говорю — я против. Я — против! Все, делай выводы. Да, езжай домой. В противном случае я не ручаюсь. Я еще раз тебе повторяю: я не знаю, где ты и с кем. Ну, и что, что подруга? Да, я тебе не верю. Делай выводы.
Сухожилов, взглянув на дисплей, отклоняет девятый Камиллин звонок. Двухдюймовый, на органических светодиодах, QVGA-дисплей. 240x320 пикселей разрешение. Специальное покрытие на бесшовном корпусе из металла и стекла предотвращает загрязнение и отпечатки пальцев. За последние три года у него не было ни одной женщины с человеческим именем. Рената и Регина, Карина и Кристина, Инесса и Камилла, наконец. А он-то, бедный, полжизни полагал, что Моники — это больница. Нет, если так пойдет и дальше, он докатится до Джильды… Итальянская мафия, Сфорца и Медичи. Да нет, фамилии у этих порфирогенит, как правило, самые прозаические. Коровина, Семянникова, Барабанова. Камиллу-то за что приговорили предки? Чем только думали, когда давали ей вот этот изысканный проституточный псевдоним? Да нет, понятно, разумеется: хотели указать на исключительность дочурки, сияющей среди обычных Оль и заурядных Кать, на высоту предназначения, но, а к чему все это привело на деле? К замыленной пародии на героиню мексиканской слезовыжималки? В общем, здесь чей-то вкус безнадежно испорчен — либо Сухожилова, либо Камиллиных предков.
— Ну так что — начинаем?
Все взоры обращаются на Разбегаева, который продолжает сыпать обвинениями в трубку.
— Хотите анекдот? — радушно предлагает Сухожилов. — Пятиэтажка на окраине, к ней подъезжает белый, как брикет пломбира, «Майбах», выходит папик вот с таким букетом орхидей, встает под окнами и принимается орать: «Зае…ло! Зае…ло!» Что такое? — непонятно. А папик: «Заебало! заебало!» Шофер такой выходит: «Иван Кузьмич, Иван Кузьмич, не Зае…ло — Изабелла».
Анекдот. Заходит Марина Кругель — заместитель генерального директора «Инвеко» по связям с общественностью, стандартно-ровная фемина с холеными ногами и гладкой балетной прической — смеется, прикрывая рот ладошкой. Якут Байтукалов — начальник юридического департамента, долговязый, тонкошеий крендель — отвечает Сухожилову широким, «понимающим» осклабом. Тонкость, худоба Байтукалова обманчивы: на самом деле в нем девяносто килограммов крепкого жилистого мяса. У Якута мстительно поджатый тонкий рот, широкий приплюснутый нос и маленькие круглые подслеповатые глаза, прикрытые стеклами Oliver Peoples.
— Простите, — наконец-то удосуживается прерваться Разбегаев. — Мы слушаем вас, господа.
Их двое, господ. Один — высокий, с чуть подкачанными мышцами и напомаженными перьями, пидорковатый и жеманный; держится так, как будто все обязаны его здесь обожать. Второй — напротив, малорослый, коренастый недоделок с длинным землистым лицом, козлиной эспаньолкой и сальными патлами, к тому же косой: нельзя отделаться от ощущения, что этот жирномясый карлик непрестанно врет — клиенту, человечеству, — потому-то и прячет так отчаянно глаза. Сергея так и подмывает пощелкать пальцами перед горбатым носом — эй! где ты там? не бойся, бить не буду.
Господа опускают экран и включают проектор. На экране — как будто открытка с Ривьеры; меловая, ослепительная вилла, грандиозная, как Парфенон, но в то же время смиренно, бережно вкрапленная в пейзаж, в голубой, бездонный космос ослепительного неба и искрящегося моря.
— Мы решили акцентировать внимание на личности Гафарова, — комментирует косой. Бог ты мой, он еще и шепелявый. — Вот его испанская вилла. Площадь — восемь гектаров. Общая стоимость — восемь миллионов евро. Время сдачи под ключ совпадет с началом увольнений на заводе… А это база отдыха, принадлежащая заводу. — Пейзаж на экране меняется. — Санаторий «Зубова поляна».
Между высоких сосен, розовых на закате, отчетливо белеют свеженькие, чистенькие, опрятные корпуса.
— Теперь это частный гостиничный комплекс, в котором отдыхает кто угодно, но только не рабочие завода. А это еще одна личная резиденция господина Гафарова на живописном камском берегу. Это частная вечеринка в одном из специфических московских клубов. Тут я должен сказать, что, принимая ваше предложение, мы с самого начала перешли черту приличий, общепринятого такта…
На экране, ритмично подергивая тренированными конечностями и подрагивая ягодицами в такт, танцевали лиловые негры с голышами мощных мышц под навощенной кожей, миловались молочнозрелые подростки и плешивые, похожие на престарелых нацистских преступников, джентльмены в твидовых пиджаках; маленькие пухлые мужчинки, жизнерадостные, словно карапузы на детсадовских горшках, и импозантные, осанистые отцы семейств с сигарными окурками в зубах увлеченно аплодировали крутобедрым, пышногрудым трансвеститам, которые, прогнувшись, как в «Плейбое», классически откидывали волосы и чмокали воздух накачанными силиконом губами. Невольники со статью Аполлона потрясали надувными фаллосами. Ветродувные машины поднимали ввысь мириады белых перьев, будто трепетные споры вездесущего педерастического вируса. И сменялись перед взором глаза — с молодым азартом и подернутые возрастной рыбьей мутью, красные от недосыпа и, напротив, со свежайшими голубоватыми белками. Не было в них вызова, гротескной томности, порочной поволоки, было что-то другое — упоение не упоение, торжество не торжество, а, наверное, просто довольствование легитимностью существования. И эту наконец достигнутую, завоеванную дозволенность (захваченную с боем примиренность общества с собой) они и потребляли, тратили сейчас — не поспешно-воровато, с беспрестанными спохватками, а уверенно и широко, не таясь и сознавая, что дозволенность вот эта, толерантность — навсегда. Вот лицо Гафарова мелькнуло на экране.
Разбегаев, Кругель, Байтукалов, не веря собственным глазам, не в силах допустить, не постигая, утратив всякие остатки веры в разумность человечества, воззряются на Сухожилова.
— Это все у вас, ребят? — осведомляется Сергей с преувеличенной заботливостью. — А что? Отличная работа Менделеевск — глубинка России с консервативными нравами: как только это появляется на всех каналах, Гафаров сразу же лишается поддержки на заводе и за его пределами. Предлагаю эту тему раскрутить. Гафаров — содержатель нескольких подпольных детских порностудий, общественно опасный извращенец. Как вам? — Насладившись общим ступором, Сухожилов встает. — Если вы не против, — Сухожилов подходит к проектору, — предлагаю страховочный вариант.
— Ну, если вы считаете, что наш подход и качество работы вообще… — обиженно бубнит Рубен Игнасио (карлика зовут Рубен Игнасио).
— Да нет, ну что вы? Скажи, Марин, возможно, я чего-то до конца не понимаю, но, по-моему, само понятие публичных отношений априори требует хотя бы гармоничной внешности у человека, который этим делом занимается. Ну, вот такой, как у тебя, Марин, такой вот гармоничной. Ну, а тогда какого здесь делает вот этот горбатый! косоглазый! шепелявый! заикающийся карлик? Об умственных способностях сейчас молчим. А? Что? Не слышу! Рубен? Игнасио? Читаю в твоих честных глазах какой-то неясный упрек. Может, ты хочешь выйти, поговорить по-мужски? Отхлестать меня перчаткой, как и подобает настоящему испанскому гранду? Я к вашим услугам, сударь. Что-что-что ты там бормочешь? Я за это отвечу? Ну, прямо детский сад — штаны на лямках. Ты мне больше не дружок… Да стой, куда ты? Вернись, я все прощу!
Рубен Игнасио, позеленев и выпучив глаза, направляется к выходу.
— Вот что, дружок, — говорит Сухожилов, грозно нависнув над коллегой Рубена. — Я надеюсь, нервы у тебя покрепче, и ты в отличие от своего коллеги производишь впечатление вменяемого человека. Ну, так вот, должен понимать: для вас потерять такого жирного клиента, как «Инвеко»… Ну, а если вдруг вздумаете соскочить, я вам выкачу такую неустойку, что придется офисную мебель продавать. Вадим тебя, да? Вы провели огромную работу… нет, серьезно. Раскопали много интересных фактов. Без балды — интервью с прокурором на самом деле стоит дорогого. Отмывание нелегально нажитых средств, ущерб государству в размере двухсот миллионов рублей. Не беда, что дело развалили в зародыше, — звон все равно идет. Отлично. А дальше развели педерастию, извини, на постном масле. Нет, я, конечно, понимаю, это очень интересно, в какую дырку и с каким животным Рустам Шамшиевич сношается.
— Фу! — Марина Кругель, как в ознобе, поводит от гадливости плечами. — Сухожилов!..
— Пардон-пардон. Ну так вот, это вызовет, конечно, осуждение широких масс — кто же спорит? Старушки перед ящиком пошамкают — «куда же это мир катиться?». Ну а дальше-то что? Иск в защиту чести и достоинства? Ну, лишится господин Гафаров на ближайшие два месяца покоя и крепкого сна.
— Чем же плохо? Пусть лишится. Пусть задергается. Да ему же руки, педерасту, никто не подаст.
— Во-первых, Якут, на работе завода это никак не скажется. Мощности те же, прибыли те же. Глядишь, на IPO такими темпами Гафаров вылезет. От ориентации, извини, не зависит. А во-вторых, Марина все сказала — фу! Это палка о двух концах.
— Это будет удар не только по Гафарову, — соглашается Марина, — но и по нашей репутации тоже. Выливая на него ушат помоев, мы выливаем их и на себя.
— О! — говорит Сухожилов. — Слышу голос не мальчика, но девочки. Когда вся правда вскроется, все будут говорить: «Инвеко» и таких приемов не чурается. Да нет, мое-то дело — сторона; я как шел, так и ехал, но вам — инвековцам, — по-моему, стоит задуматься. Ну так что — посмотрим, Вадим? — Сухожилов резво управляется с проектором. — Господа, внимание!
— Это что же, — осторожно изумляется Вадим, — «Сталкер» Тарковского?
— Именно — соглашается Сухожилов. — Дальше будет пара роликов «Гринписа». Я МасВоок себе купил, там программка есть специальная, чтобы фильмы делать. Я, конечно, не стремлюсь быть самым непонятным режиссером современности — я, напротив, добиваюсь максимальной ясности. А теперь внимание.
Бетонная стена горизонтальной шахты возникает на экране; мощный луч большого фонаря стремительно ползет по ней и, достигая невидимой физической границы, слабеет, растворяется во тьме. Под ногами у незримого безыскусного оператора хлюпает черная, жирная, глянцевитая жижа. Стены — в отчетливо зримых темных разводах, интенсивность окраса которых понемногу слабеет, становясь чем выше к сводам, тем беднее: это черная жижа впиталась в бетон, как растительное масло в рыхлый, быстро промокающий картон. Вот незримый оператор прижимается к стене, пропускает своих спутников вперед: их там трое, и они массивны, толсты, неуклюжи в тугих мешках своих резиновых комбинезонов, в кислородных масках — чисто водолазы. Хлюп-хлюп, хлюп-хлюп. Вот ударяет встречный свет — естественный, — вот заливает жаркой охрой шахтную трубу; вон завиднелся выход из туннеля; вот камера уже выносится наружу, в надземный, яркий, внешний мир, которой все прозрачнее становится, все голубее, и вот уже зеркальная и густо-синяя долина знаменитой безбрежной реки с хватающей за горло «русской» щедростью простирается перед глазами. Вот камера заглядывает вниз, ползет по смоляному, с влажным блеском склону, упирается в близкое дно, состоящее как бы из темного, серо-бурого студня, который не принимает в себя ни песок, ни вода.
— Это что за говно? — говорит Разбегаев.
— Это магма преисподней, — отвечает Сухожилов торжественно. — Квинтэссенция смерти. Чистый яд, от которого гибнет голубая планета. Точнее не могу — у меня по химии в школе тройка была. Ну, родной, теперь ты понял? — он к Вадиму обращается.