Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Паутина и скала - Томас Вулф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– С-спасибо, Брас! Я очень благодарен…

– Ерунда, малыш! Не за что! Нам надо держаться заодно в своей части города. Мы соседи! Ты сделал бы для меня то же самое, это я знал!

– Д-да, Брас, конечно. Ладно, до свидания.

– До свидания, Обезьян. Скоро увидимся.

И спокойно, уверенно, невозмутимо, мерным шагом, обратив вперед спокойное, мужественное лицо с индейскими глазами, твердо сжав биту на плече, мальчик-чероки пошел, свернул в свой переулок и скрылся из виду.

Небраска Крейн был лучшим из ребят в городе, а Сид Пертл – белой швалью и шушерой с гор. Будь в нем хоть что-то стоящее, родители не назвали бы его Сидом. Дядя Джорджа Уэббера сказал, что они просто-напросто шушера с гор, хоть и живут на Монтгомери-авеню в западной части города; шушера, и ничего больше. И он был прав. Сид! Ничего себе имечко! Мерзкое, грязное, глумливое, подлое, наглое, мутноглазое, дурацкое! Другими мерзкими, глумливыми именами были Гай, Кларенс, Рой, Гарри, Виктор, Карл и Флойд.

Носившие эти имена ребята были отталкивающими – тонкогубыми, ухмыляющимися, конопатыми, мутноглазыми хамами с поросшими пушком лицами, с неприятными, узловатыми руками, с противной, сухой кожей. В этих людях постоянно было что-то насмешливое, отвратительное, безобразное, самодовольное и торжествующее. Джордж Уэббер, сам не зная почему, всегда испытывал желание расквасить им рожи, он ненавидел не только все в них, но и «землю, по которой они ступали», дома, в которых жили, часть города, где появились на свет, а также их отцов, матерей, сестер, братьев, кузин, тетушек и близких приятелей.

Джордж чувствовал, что они отвратительно непохожи на симпатичных ему людей не только теми свойствами, которые существуют для теплоты, радости, счастья, преданности, дружбы и золотисто-зеленого очарования великолепной погоды – что в них есть и физическое отличие, до того отвратительное и мерзкое, словно они существа иного вида. Кровь, кости, мозги, сухая плоть с белым пушком, жилы, суставы, слюна – отвратительно-тягучее липкое вещество, видимо, того же состава, что их мутные глаза и ухмыляющиеся губы, – а также все сложное сплетение нервов и вен, соединительные ткани, связывающие воедино ту чудесную обитель души, ту оболочку жизни, которую представляет собой человеческое тело, у людей, в которых все, вплоть до имен, было ненавистно Джорджу, должно быть, состояли из какого-то мерзкого, отвратительного, в высшей степени нечистого иещества. То была субстанция, отличавшаяся от великолепного материала, из которого состояли симпатичные ему люди, как гадостные экскременты от здоровой, вкусной, полезной, живительной пищи. То была субстанция не только разума и духа, но и плоти, поэтому казалось, что рождены они из едучих, ядовитых утроб и всю жизнь питались какими-то неведомыми, отврати-к-льными продуктами. Джордж не смог бы есть ту еду, что гото-вили их матери, без того, чтобы не рыгать и давиться при каждом глотке, чувствуя, что глотает какую-то дрянь, мерзость.

И все же, где бы Джордж их ни встречал, они словно бы лучились каким-то злобным, безмерным торжеством. Это было торжество смерти над жизнью; ехидной насмешки и глумления над нсселостью, теплотой, дружеской непринужденностью; злополучия, боли и страдания над всей могучей музыкой радости; скверной, бесплодной, злобной жизни над приятной жизнью надежды, счастья, прекрасной веры и крепкой любви.

Они проживали на проклятых улицах, самые стены которых были ни до того ненавистны, что каждый шаг по ненавистным тротуарам давался с трудом. Они ходили под проклятыми небесами и злобно радовались противному, безжизненному, безнадежному, вязкому, утепляющему душу свету, погоде горя, усталости и отчаяния.

Они были людьми, каких не встретишь в местах торжествующей радости – в волшебстве зеленых полян, блистающих мучительно-невыносимым очарованием одуванчиков, где волнами струятся прохладные воды. Нет! Они купались в противной воде без тени, где сникает душа. Они не приходили к окруженным зеленью прудам; они были не способны издать удалой возглас и не пели песен.

В любых бесплодных, безлюдных местах, при любых подвергающих душу в серый ужас свете и погоде, на покрытых бетоном улицах в жестокую, изнуряющую жару августа или на неровных тропинках с вязкой глиной под холодными красными лучами заката в марте они постоянно появлялись в торжествующей черствости своей отвратительной жизни. Они без утомления, страдания или душевного отчаяния дышали каким-то проклятым воздухом, от которого вы шарахались с дрожью отвращения; они насмехались над вами всякий раз, когда вы испытывали удушье.

Они были стервятниками этого мира, которые с отвратительным, неизменным предвидением беды постоянно кружат над полем брани и непременно опускаются на вас в тягчайшие минуты вашей жизни. Если ваши кишки были никудышными, больными, слабыми, не способными удержать поноса; руки и ноги дрожащими, бессильными, бледными и больными; кожа сухой, отвислой и зудящей; желудок изрыгал отвратительную рвоту; глаза слезились, из носа текло, и внутренности заполнял густой, серый, вязкий, мучительный холод – тогда они обязательно появлялись, радовались вашему несчастью с выражением отвратительного, торжествующего превосходства на своих ухмыляющихся лицах.

Точно так же, если серые, влажные, вызывающие отчаяние небеса угнетали ваш дух; если их сырой, противный, низменный свет въедался в вашу неприкрытую, беззащитную плоть; если безымянный, непереносимый страх – громадный, мягкий, серый, бесформенный -давил на вас из межпланетной пустоты вечных небес; если вас затоплял серый ужас, и вся телесная, мощная, торжествующая сила, вся возвышенная музыка вашей души вместе с густой хрупкой тканью бесчисленных нервов никли смятенными, притуплёнными, парализованными, оставляя вас разбитым, сокрушенным, беспомощным и дрожащим в жутком бессилии; тогда они, они – Сид, Карл, Гай, Гарри, Флойд, Кларенс, Виктор, Рой, эта проклятая, подлая ухмыляющаяся свора со злорадными, садистскими, враждебными жизни именами – непременно появлялась там, чтобы вонзить нечистые клювы вам в сердце, торжествующе наслаждаться вашим горем в то время, когда вы задыхались в своем злополучии, словно бешеная собака, и умирали!

Подумать только! Умирать так, уходить из жизни так, давясь и задыхаясь, беспомощно истекая до смерти кровью – и умирать! умирать! умирать! – в ужасе и страданиях, когда эти любители смерти лишают тебя помощи и друзей! О, смерть может быть блистательной – в битве, в любви, в дружбе и опасности, может быть славной, если это благородная смерть, костлявая, сухопарая, одинокая, нежная, любящая и героическая смерть, которая склонилась, чтобы милосердно, любовно, сострадательно коснуться своего избранника и возложить на него печать чести!

Да, смерть может быть блистательной! Может прийти величественно, если рядом с тобой замечательные люди, носящие прекрасные имена. Члены героического братства дружбы, радости и любви, они носят имена Джон, Джордж, Уильям, Оливер и Джек; имена Генри, Ричард, Томас, Джеймс и Хью; имена Эдвард, Джозеф, Эндрю, Эмерсон и Марк! Имена Джордж Джосая Уэббер и Небраска Крейн!

Гордая, простая музыка их имен сама по себе являлась гимном их славной жизни и торжествующе говорила ему о теплоте, радости, надежности и преданности этого героического братства. Говорила о подвигах и великих свершениях, о славной смерти в бою и торжестве над ней, если только они смогут увидеть, как он будет приветствовать ее, когда она явится. Тогда он сможет ликующе воскликнуть им: «О, братья, друзья и товарищи, дорогие соперники по славным делам, как горячо любил я жизнь среди вас! Я был вашим другом-соперником и равным вам во всем! Как гордо и возвышенно я жил! – Теперь смотрите, как гордо и возвышенно я умираю!».

Умереть так, в этом братстве жизни, было бы славной, радостной и блистательной смертью для любого! Но умирать жалко и мучительно, с неутоленным голодом; с тошнотой и поносом, сухой кожей, слабыми руками и ногами, с противно сжимающим-сердцем; умирать со слезящимися глазами и покрасневшими ноздрями, из которых течет; умирать потерпевшим крушение, отчаявшимся, не исполнив своего предназначения, загубив свои таланты, с нерастраченными, парализованными, впустую пропавшими силами – мысль об этом была невыносимой, и мальчик клялся, что скорее умрет сама смерть, чем он придет к такому концу.

Умирать, будто унылый, сломленный раб в окружении омерзительных, радующихся смерти Сида, Роя, Гарри, Виктора, Карла и Гая! – умирать сломленным, видя их насмешку и дьявольскую гордыню, дать наслаждаться этой грязной своре живущих жизнью-в-смерти их отвратительной, окончательной победой – о, это было невыносимо, невыносимо! При мысли об этом его охватывали ужас и ненависть, и он клялся, что победит, побьет их оружием уверенности, приколотит к стене их грязные шкуры сверкающими, несокрушимыми гвоздями радости и очарования, набьет их ухмыляющиеся рты грязью, навсегда придавит победоносной ногой жизни горделивую, склоненную шею презрения и страдания.

Одним из тех, к кому он питал симпатию, был Небраска Крейн.Имя, конечно, странное, но вместе с тем и хорошее. Честное, крепкое, мускулистое, сильное, загорелое и веснушчатое, простое, будто старый башмак, ничего не боящееся и все же с какой-то странностью. Как и сам его обладатель.

Отец Небраски был полицейским, уже в чине капитана; он приехал из округа Зибулон; в жилах его была доля индейской крови. Мистер Крейн знал все; для него не существовало ничего неизвестного. Если день четырнадцатого марта был солнечным, он мог сказать, что это предвещает, будет ли погожим апрель. Если за три дня до Пасхи шел дождь, снег или град, или дул сильный ветер, он мог предсказать погоду на Пасху. Мог поглядеть на небо и сказать, что надвигается; если близились ранние заморозки, грозившие погубить персиковые деревья, он мог предсказать, когда они начнутся; всякую бурю, всякую перемену погоды он заранее «чувствовал в костях». Для подобных предсказаний у него было множество примет и признаков – цвет луны или вид облака, состояние воздуха или направление ветра, прилет самых ранних птиц, всходы травы. Он чувствовал приближение грозы и ощущал запах грома. Все это означало, что он обладает неким сильным, полученным от природы шестым чувством, почти сверхъестественной интуицией. В дополнение к этому – или вследствие этого – мистер Крейн выращивал лучшие в городе овощи – самые большие, самые вкусные помидоры, самый крупный картофель, лучший горошек, капусту, шпинат и лук, самую сладкую клубнику, самые красивые цветы.

Мистер Крейн был, как нетрудно догадаться, видным человеком в городе не только как капитан полиции, но и как своего рода местный пророк. Газета постоянно публиковала интервью с ним на всевозможные темы – относительно перемены погоды, перспектив холодной зимы, жаркого лета или сильных заморозков, ждать ли засухи или сильных дождей. Ответ у него всегда бывал готов, и он редко ошибался.

Наконец – и это, разумеется, делало его в глазах ребят незабвенно-героическим – мистер Крейн был некогда профессиональным борцом (притом хорошим; говорили, что однажды он стал «чемпионом Юга»), и хотя ему было уже далеко за сорок, он иногда соглашался выступить на местных соревнованиях, показать свое мастерство. Одной восхитительной зимой, года два назад, мистер Крейн встречался с целым рядом грозных противников – Чудами-в-маске, Скрытыми Опасностями, Ужасными Турками, Могучими Шведами, Демонами Финтов и прочими.

Джордж Уэббер помнил их всех; Небраска всегда проводил его на состязания по взятым у отца контрамаркам. Одной мысли о приближении этих вечеров было достаточно, чтобы привести мальчика в горячку ожидания, неистовство предвидения, мучи тельное беспокойство.Он не представлял, как мистер Крейн и Небраска могут быть накануне поединка с его жутким противостоянием, поражением или победой, травмой или увечьем, переломами костей или разрывами связок выказывать не больше беспокойства, чем перед ужином.

Однако же это было так! Эти люди – и отец, и сын, – казалось, вышли прямо из сердца низменной и невозмутимой природы. Они обладали теплотой, непоколебимым дружелюбием и способностью на неистовую вспышку гнева, безжалостное убийство. Но страха у них было не больше, чем у горы. Нервы у них имелись, стальные; но что до болезненно-затрудненного пульса, сильной сухой боли и сжимания горла, пустоты под ложечкой, легкого головокружения, какой-то нереальной легкости перед атакой – они, казалось, не имели об этом понятия, словно состояли из твердой древесины.

Всякий раз, когда мистеру Крейну предстояло бороться в городском спортзале, мальчик наблюдал, как он проходит мимо дома. Всякий раз искал в широком лице полицейского признаков страдания или напряжения, смотрел, есть ли в странных, жестких чертах лица какое-то беспокойство, угрюмо ли сжаты его крепкие челюсти, видно ли беспокойство в суровых глазах, есть ли какие-то признаки страха, смятения, опасения в его походке, виде, тоне голоса, жестах, приветствиях. Их не бывало. Полицейский не менялся ни на йоту. Могучий, слегка неуклюжий мужчина ростом чуть меньше шести футов, с толстой шеей, сильно изборожденной морщинами, длинными руками, большими кистями, плечами, как у гориллы, и чуть шаркающей походкой, в брюках, слегка пузырящихся на коленях, – воплощение громадной, однако несколько порастраченной силы, – он проходил мимо в слегка неряшливом мундире, с золотыми лампасами на брюках, сворачивал к своему дому и поднимался по ступеням переднего крыльца, выказывая не больше волнения, чем в любой другой день. Хотя все мужское население города наверняка взволнованно гудело, размышляя об исходе схватки, и сердца ребят колотились с тревожным ожиданием при мысли о ней.

Позднее, когда уже наступала темнота, примерно за полчаса до начала встречи, мистер Крейн выходил из дома, держа под мышкой завернутые в газету старые борцовские трико и туфли; неспешной, ровной поступью шел к городскому спортзалу – и, Великий Боже! – к своей намеченной и теперь уже до жути неминуемой схватке со Шведом Костоломом, Чудом-в-маске или Турком Душителем!

Несколько минут спустя к дому Джорджа подходил Небраска и пронзительно свистел; Джордж выбегал из дома и торопливо спускался по ступенькам, все еще с трудом проглатывая обжигающий кофе – и они вдвоем отправлялись в город!

Какие то были вечера – спокойные, с запахом дыма, далеким лаем собак, костром из дубовых листьев на углу и мальчишками, скачущими вокруг него в пляске – чудесные вечера приближающейся схватки борцов, вечера, насыщенные морозцем и опасностью, радостью и страхом – октябрьские вечера!

О, как стучало сердце в такт шагам по пути в город! Как сжимало горло, как пересыхали рот и губы! Как мог Небраска идти так спокойно и выглядеть таким невозмутимым! Вот и спортзал, людская толчея, резкий, яркий свет известково-белых фонарей, гомон взволнованных голосов. Потом вход, места в передних рядах большого, продуваемого сквозняком, вызывающего волнение зала, громадный занавес с надписью «Горный лен», возня и громкие шутки в толпе, пронзительные выкрики мальчишек, наконец свист, топот ног, требовательные аплодисменты, пустой, волнующий, огороженный канатами квадрат. Вот и секунданты, хронометражисты, судьи; и наконец – сами борцы!

О, какое волнение! Мука и радость, ужас и опасность, пересохшая кожа, горящие глаза, лихорадочный пульс, нервное, распирающее изнутри возбуждение! Господи, как только может плоть его выдержать! При том – вот они оба, те, что неизбежно, фатально вот-вот сойдутся в поединке, и мистер Крейн совершенно расслабленный, холодный, как камень, терпеливый, как ломовая лошадь, и взволнованный, как стена!

А в другом углу – ха! таким, как ты, и адресуются шипение, свист, насмешки! – во всем зловещем вызове и угрозе своего подлого инкогнито сидит и ждет Чудо-в-маске. На его круглую голову и толстую, как у гориллы, шею, надет и затянут шнурком какой-то зловещий черный мешок из грубой ткани! Это жуткая черная маска с недобрыми прорезями для глаз, сквозь которые маленькие глаза-бусинки поблескивают злобно и безжалостно, как у гремучей змеи; под маской проступают черты его плоского, терского лица, и все же оно так зловеще, таинственно скрыто, что больше всего он похож на заплечных дел мастера. На изверга и черной маске и зловещем капюшоне, который исполняет жестокие, тайные приказы инквизиции или Медичи; на того, кто пришел под покровом ночи к двум маленьким принцам в Тауэр; на ку-клукс-клановца; на Джека Кетча[3] с опущенным капюшоном; на гильотину, где Сидни Картон был двадцать третьим; на Красную Смерть, Робеспьера и Террор!

Пока он сидит там, свирепо подавшись вперед, с короткими, толстыми, волосатыми пальцами, в наброшенном на устрашающие плечи старом халате, толпа гикает в его адрес, мальчишки и щают насмешливые выкрики! И все же в каждом гиканье, в каждом выкрике слышатся тревожные предчувствия, люди беспокойно размышляют и перешептываются.

– Господи! – негромко, испуганно произносит один мужчина. – Смотрите, ну и шея у него, как у быка!

– Боже,гляньте только на его плечи! – говорит другой.- Гляньте на руки! Запястья у него толщиной с икру! Дик, погляди на эти ручищи; ими можно удавить медведя!

Или раздается испуганный шепот:

– Черт побери! Похоже, Джону Крейну придется туго!

Все взгляды с тревогой обращаются к мистеру Крейну. Он спокойно сидит в своем углу, похожий на усталого, терпеливого старика. Помигивает и равнодушно косится на яркие лампы над рингом, задумчиво проводит большой рукой по лысому темени, почесывает огрубелую, морщинистую шею. Кто-то из зала выкрикивает ему приветствие, он с легким удивлением поворачивается в ту сторону, оглядывает толпу спокойными, твердыми, как агат, глазами, находит человека, который кричал ему, приветственно машет, потом терпеливо подается вперед, снова положив руки на колени.

Судья пролезает между канатами на ковер, вполголоса разговаривает по-ученому с доктором Недом Ревиром, сверяет с ним записи, принимает очень серьезный, глубокомысленный вид, наконец вызывает обоих гладиаторов, над которыми хлопочут секунданты, помощники, массажисты, к центру ковра, очень серьезным тоном дает им наставления, отправляет их по своим углам – и встреча начинается.

Каждый из борцов возвращается в свой угол, сбрасывает с плеч видавший виды халат, несколько раз отжимается от канатов, раздается гонг, они поворачиваются лицом друг к другу и сходятся.

Сходятся они медленно, мощные руки их слегка вытянуты вперед ладонями наружу, и начинают кружить, чуть пригнувшись, ловкие, словно кошки. Мистер Крейн в борцовском трико выглядит даже более нескладным и неуклюжим, чем в мундире; у него все слегка обвисает, словно бы под тяжестью силы, какой-то старой, безмерно упорной, несколько усталой. Широкие плечи покатые, большие грудные мышцы покатые и обвислые, ноги присогнуты в коленях, длинное борцовское трико сморщенное и тоже слегка обвислое; большие наколенники для работы в партере тоже старые, обвислые, напоминающие сумку кенгуру.

Мистер Крейн неторопливо, осторожно вертится на месте, но Чудо-в-маске быстро кружит и перемещается; скачет взад-вперед на бугрящихся мышцами, словно бы резиновых ногах; пригибается и принимает грозный вид, финтит и бросается вперед, пытаясь сделать захват, но мистер Крейн уклоняется с какой-то изощренной легкостью. Толпа неистово разражается ободряющими возгласами! Чудо-в-маске делает нырок, промахивается, падает и растягивается во весь рост. Мистер Крейн бросается на него, проводит хаммерлок; Чудо-в-маске делает мостик своим кряжистым телом, вырывается, захватывает шею мистера Крей-на крепкой хваткой; рослый полицейский резко изгибается назад, высвобождается и отлетает в угол ринга. Противники сходятся снова – зрители безумствуют!

О, какое волнение! Страх и угроза, неистовые, учащающие пульс радость и ужас! Целых два часа кряканья, отдышки, потения, хрипа, стона! Ликующее торжество, когда мистер Крейн оказывется наверху; тупое, мертвящее, безнадежное страдание – когда внизу! И главное – нечеловеческие таинственность, сокровенность, зловещая маскировка!

Что из того, если Ужасный Турок на самом деле просто-напросто мускулистый ассириец из Нью-Бедфорда, штат Массачусетс? Что из того, если Демон Финтов на самом деле молодой помощник машиниста из паровозного депо Южной железнодорожной компании? Что из того, если вся эта зловещая рать Шведов Костоломов, Ужасных Гуннов, Отчаянных Итальянцев, Моряков Страшилищ набрана главным образом среди крепких штукатуров из Ноксвилла, штат Теннесси, здоровенных пекарей из Хобокена, бывших маляров из Хэмтремка, штат Мичиган, и вчерашних пастухов из Вайоминга? И наконец, что из того, если этот палач со злобными глазами, этот Чудо-в-маске на самом деле просто-напросто молодой грек, работающий за стойкой в привокзальном кафе «Жемчужина»? Что из того, если это раскрылось во время одной из схваток, когда ужасный черный капюшон оказался сорван? Было, разумеется, потрясением узнать, что Костоломная Угроза, один вид которого поражал ужасом сердце, всего-навсего безобидный, добродушный парень, готовящий булочки с бифштексами для железнодорожных рабочих. Но даже когда все раскрылось, волнение, угроза, опасность остались прежними.

Для мальчика двенадцати лет они были тайной, были Чудами, Угрозами, Ужасами, – а человек, который отваживался встретиться с ними в поединке – героем. Человек, который встречался с ними на ковре, был стальным. Человек, который, шаркая, выходил навстречу и схватывался с ними – напрягался и тужился,избегал их приемов или тяжело пыхтел в их захватах в течение двух часов – был могучим, совершенно бесстрашным и несокрушимым, как гора. Этот человек не знал, что такое страх, – а сын походил на него во всем, был самым лучшим и самым смелым из ребят в городе!

Небраска Крейн и его семья переехали в эту часть города недавно. Раньше он жил в районе Даблдэй; возможно, бесстрашие его объяснялось отчасти этим.

Даблдэй – район, где жили ребята с отвратительными именами Риз, Док и Айра. Они носили в карманах ножи, разбивали в драках камнями головы и вырастали бродягами, завсегдатаями бильярдных, сводниками и сутенерами, живущими за счет потаскух. Были рослыми, неотесанными, нескладными, задирами с расплывчатыми чертами лица, вялой, кривой улыбкой, с желтыми пальцами, в которых постоянно держали обмусоленную сигарету, время от времени подносили ее к губам и глубоко затягивались, кривя рот и прикрывая глаза, с видом грязной, закоренелой распущенности швыряли окурок в канаву. Медленно выпускали из ноздрей дым, похожий на влажный туман, – словно громадные, пористые мехи их легких уже покрылись желтыми, липкими никотиновыми пятнами – и сурово, негромко цедя слова из уголков рта, обращались к восхищенным приятелям со скучающим видом бывалых людей.

Вырастая, эти ребята наряжались в дешевую, кричащую одежду, светло-желтые тупоносые штиблеты, рубашки в яркую полоску, что наводило на мысль о расфранченности и телесной нечистоте. Вечерами и в воскресные дни топтались на углах пользующихся дурной славой улиц, рыскали украдкой поздними ночами мимо магазинов с дешевой одеждой, ломбардов, маленьких, грязных закусочных для белых и негров (с перегородкой посередине), бильярдных, неприглядных маленьких отелей со шлюхами – знатоки Южной Мейн-стрит, представители всего подлого, жуликоватого дна ночной жизни маленького города.

Они были скандалистами, дебоширами, хулиганами, драчунами, поножовщиками; были жучками из бильярдных, содержателями подпольных кабачков, охранниками борделей, сутенерами на содержании у шлюх. Они были лихачами с толстыми красными шеями, в кожаных гетрах, и по воскресеньям, после недели, проведенной в драках, подвальных закусочных, борделях, в затхлом, нечистом воздухе потайных злачных мест, их можно было увидеть едущими по приречной дороге вдвоем со своими шлюхами на разгульный пикник. Они бесстыдно катили средь бела дня со спутницами, издающими чувственный, теплый, бередящий нутро запах, свежий, отдающий порочностью, струящийся неторопливо, как эта речушка, который властно, ошеломляюще, тайно пробирает тебя, неизменно вызывая какую-то мучительную страсть. Потом в конце концов останавливались у обочины, вылезали и вели своих спутниц вверх по холму в кусты, чтобы уединиться под листами лавра, лежа в густом, зеленом укрытии южных зарослей, теплых, влажных, соблазнительных, как белая плоть и щедрая, чувственная нагота потаскухи.

В районе Даблдэй жили ребята с именами Риз, Док и Айра – худшие в школе. Они всегда были переростками, сидели по нескольку лет в одном классе, вечно не выдерживали экзаменов, грубо, презрительно усмехались, когда учителя корили их за лень, по нескольку дней подряд прогуливали занятия, наконец школьный надзиратель приводил их, они вступали в кулачную драку с директором, если тот пытался задать им порку, зачастую подбивали ему глаз, и в конце концов, когда они были уже здоровенными лоботрясами шестнадцати-семнадцати лет, одолевшими не больше четырех классов, на них с отчаянием махали рукой и с позором изгоняли.

Эти ребята учили малышей нехорошим словам, рассказывали, как ходили в бордели, насмешничали над теми, кто не ходил, и заявляли, что нельзя называться мужчиной, пока не побывал там и не «попробовал». В довершение всего Риз Макмерди, шестнадцатилетний, рослый и сильный, как взрослый, сказал, что нельзя называться мужчиной, пока не подцепишь венерическую болезнь. Он говорил, что заразился впервые, когда ему было четырнадцать, хвастал, что потом заражался еще несколько раз, и утверждал, что это не страшнее сильного насморка. У Риза Макмерди был шрам, при взгляде на который по телу бежали мурашки; он тянулся от уха до правого уголка рта. Получил его Риз в драке на ножах с другим подростком.

Айра Дингли недалеко ушел от него. Он был пятнадцатилетним, не столь рослым и крупным, как Риз Макмерди, но крепко сложенным и сильным, как бык. У него было маленькое, отвратительное, дышавшее энергией и злобой лицо, маленький, красный, недобро, вызывающе глядевший на весь мир глаз. На другой он был слеп и закрывал его черной повязкой.

Однажды на перемене с игровой площадки раздался громкий, торжествующий крик: «Драка! Драка!». Ребята сбежались со всех сторон, Джордж Уэббер увидел внутри круга Айру Дингли и Риза Макмерди, они медленно, свирепо сближались, сжав кулаки, потом кто-то сильно толкнул Риза в спину, и тот врезался в Айру. Айра отлетел в толпу и вышел оттуда медленно, пригибаясь, не сводя с противника горящего ненавистью маленького красного глаза, с раскрытым ножом в руке.

С лица Риза сошла мерзкая, небрежная улыбка насмешливого простодушия. Он осторожно попятился от наступавшего Айры, не сводя с него сурового взгляда, нашаривая толстой рукой нож в кармане. И внезапно заговорил, негромко, с холодной, холодящей сердце напряженностью.

– Ладно же, сукин сын! – произнес он. – Погоди, сейчас я выну нож!

Нож внезапно появился и сверкнул зловещим шестидюймовым, открывающимся пружиной лезвием.

– Раз ты так, я откромсаю твою поганую башку!

И все ребята в толпе замерли, испуганные, загипнотизированные смертоносным очарованием двух сверкающих лезвий, от которых не могли оторвать глаз, и видом двух противников, кружащих с побледневшими, искаженными лицами, безумными от страха, отчаяния, ненависти. Их жуткое, тяжелое дыхание насыщало воздух опасностью и вселяло в сердца ребят такую смесь ужаса, очарования и парализующего изумления, что они хотели от нее избавиться, но боялись вмешиваться и не могли оторваться от зрелища этой непредвиденной, роковой, жестокой драки.

Потом, когда противники сблизились, Небраска Крейн внезапно подошел к ним, с силой оттолкнул друг от друга и с непринужденным смешком заговорил грубоватым, дружелюбным, совершенно естественным тоном, который сразу же всех покорил, привел в себя, вернул игру красок и яркость дневному свету.

– Кончайте, ребята, – сказал он. – Если хотите подраться, деритесь по-честному, на кулаках.

– А тебе-то что? – угрожающе произнес Риз и вновь стал подступать, держа нож наготове. – Какое право ты имеешь встревать? Кто сказал, что тебя это касается?

Говоря, он медленно приближался с ножом в руке.

– Никто не говорил, – ответил Небраска, голос его утратил все дружелюбие и стал твердым, непреклонным, как взгляд черных глаз, устремленных непоколебимо, будто винтовка, на подступающего недруга. – Хочешь выяснить отношения?

Риз ответил ему взглядом, потом отвел глаза, повернулся боком и несколько угомонился, однако ждал, не желая отступать, и бормотал угрозы. Ребята тут же разбились на группы и разошлись, Риз и Айра двинулись в разные стороны, каждый со своими приверженцами. Назревшая драка не состоялась. Небраска Крейн был самым храбрым в школе. Он не боялся ничего.

Айра, Док и Риз! Дикие, отвратительные, зверские имена, но все же в них звучала какая-то угрожающая, необузданная надежда. Мир «шушеры с гор», белые бедняки, жалкие, заброшенные, отчаявшиеся частицы дебрей обладали своей беззаконной, греховной свободой. Имена их наводили на мысль о гнусном, мерзком мире рахитичных трущоб, где они появились на свет; вызывали тягостное, навязчивое, мучительное воспоминание о полузнакомой, незабываемой вселенной белого отребья, состоявшей из Пеньков, переулка Свиной Хвостик, района Даблдэй, Складской улицы и отвратительного, хаотичного поселка, Бог весть почему иронически названного Земляничным Холмом, которая раскинулась беспорядочным смешением неописуемых, немощенных, грязных улиц и переулков, рахитичных лачуг и домишек на обезображенных рытвинами бесплодных, глинистых склонах холмов, спускавшихся к железной дороге в западной части города.

Это место Джордж видел всего несколько раз в жизни, но оно постоянно, до самой смерти, будет не давать ему покоя своей жуткой странностью и кошмарностью. Хотя этот рахитичный мир являлся частью его родного города, то была часть столь чуждая всей привычной ему жизни, что впервые он увидел ее с таким ощущением, будто обнаружил нечто карикатурное, когда ушел оттуда, ему с трудом верилось, что этот мир существует, и в последующие годы он будет думать об этом мире с тяжелым, мучительным чувством.

«Вот город, вот улицы, вот люди – и все, кроме этого, знакомо, как лицо моего отца; все, кроме этого, так близко, что можно коснуться рукой. Все здесь до самых дальних кварталов наше – все, кроме этого, кроме этого! Как могли мы жить рядом с этим миром и знать так мало? Существовал ли он на самом деле?»

Да, он существовал – странный, отвратительный, невероятный, его невозможно было ни забыть, ни полностью вспомнить, он вечно тревожил душу с противной яркостью отвратительного сна.

Он существовал, непреложный, немыслимый, и самым странным, самым ужасным в нем было то, что Джордж узнал его сразу же – этот мир Айры, Дока и Риза, – увидя впервые еще ребенком; и хотя сердце и внутренности мальчика сжимались от тошнотворного изумления, он познал этот мир, пережил его, вобрал в себя до последней отвратительной мелочи.

И поэтому Джордж ненавидел этот мир. Поэтому отвращение, страх и ужас подавляли естественное чувство жалости, которое вызывала эта нищенская жизнь. Этот мир с той минуты, как Джордж увидел его, тревожил ему душу чувством какого-то похороненного воспоминания, отвратительного открытия заново; и Джорджу казалось, что он ничем не отличается от этих людей, что он такой же телом, кровью, мозгом до последней крупицы жизни и не разделил их участь лишь благодаря какой-то чудесной случайности, невероятной безалаберности судьбы, способной ввергнуть его в кошмарную грязь, нищету, невежество, безнадежность этого пропащего мира с той же небрежностью, с какой избавила от него.

В этом бесплодном мире не слышалось птичьего пения. Под его безрадостными, тоскливыми небесами возглас всеторжествующей радости, мощный, неудержимый гимн юности, уверенности и победы не рвался ни из единого сердца, не раздавался с дикой, неудержимой силой ни из единого горла. Летом жара палила этот прокаленный, бесплодный холм, жалкие улочки, пыльные, лишенные тени дороги и переулки трущоб, и в этих беспощадных разоблачениях солнца не было жалости. Оно светило с полнейшей, жестокой безучастностью на твердую красную землю и пыль, на лачуги, хижины и трухлявые дома.

Оно светило с той же безразличной жестокостью на запаршивевших, грязных, неописуемых собак и на множество запаршивевших, грязных, неописуемых детишек – ужасающих, маленьких, взъерошенных пугал с тощими тельцами, невообразимо покрытыми грязью и усеянными гнойными язвами, неизменно таращившихся тусклыми, пустыми глазами, не переставая копаться в прокаленной, пыльной, истоптанной земле без единой травинки перед унылой лачугой или с жалким видом ползать на четвереньках под тучами надоедливых мух в жаркой вони маленького навеса, доски которого были такими же сухими, твердыми, прокаленными, плачевно выглядящими, как истоптанная земля, из которой они торчали.

Светило солнце и на неряшливых женщин этого района, представляя их во всей отталкивающей неприглядности, отвратительной и необъяснимой плодовитости – всех этих Лони, Лиззи, Лотти, Лен, всех Салли, Молли, Милли, Бернис, – а также на все их жалкое малолетнее потомство, на Айр, Доков, Ризов, на их Аз, Джетеров, Грили, Зебов и Роев. Они стояли на краю ветхих веранд, рослые, костлявые, неопрятные, с чумазыми, взъерошенными сопляками, ползающими на четвереньках возле подолов их грязных, измятых юбок. Они стояли там, эти отталкивающие, уродливые женщины с изможденными, недобрыми лицами, запавшими глазами, беззубыми челюстями и неприятными бледными губами с тонкими потеками нюхательного табака по краям. Стояли, будто какие-то лишенные надежды и любви труженицы природы, неизменно с полным набором результатов своей плодовитости. На руках держали закутанного в грязное тряпье последнего, младшего, несчастного ребенка с голубыми, слезящимися глазами, с изможденным, чумазым личиком, с соплями в ноздрях и на верхней губе. А в животах, выпирающих на костлявом, некрасивом теле, словно некое разбухшее семя, отвратительно плодоносящее под солнцем, носили последнее, крайне отталкивающее свидетельство зачаточного периода материнства, мерзко проявляющегося во всех его отвратительных стадиях от обвислых грудей к вздувшемуся животу, а потом к чумазому выводку грязной детворы, ползающей по веранде возле их отвратительных юбок. Идиотское, объясняемое слепым инстинктом размножение, которое эти тощие, уродливые греховодницы демонстрировали так откровенно и неприлично, выставляя отвратительно раздутые животы в безжалостном, бесстыдном свете жаркого солнца, наполняло Джорджа такими удушливыми, невыразимыми яростью, неприязнью и гадливостью, что ноя кое естественное чувство жалости и сострадания затапливал мощный прилив отвращения, и его антипатия к этим женщинам с их жалкой детворой очень походила на слепую ненависть.

Потому что жалость – самое «благоприобретенное» из чувств; ребенок почти лишен ее. Жалость возникает из бесконечного накопления воспоминаний, из муки, срадания, боли, которыми полна жизнь, из всей суммы пережитого, забытых лиц, утраченных людей и множества странных, навязчивых обликов времени. Жалость возникает мгновенно и ранит, как нож. Лицо у нее тонкое, мрачное, пылающее, и появляется она неожиданно, исчезает внезапно, неуловимо; она оставляет глубокую, коварно, жестоко, изощренно нанесенную рану и всякий раз возникает наиболее ощутимо по мелочам.

Она появляется без предвестия, без причины, которую возможно определить, когда мы далеки от всех зрелищ, вызывающих сострадание; мы не знаем, как, почему и откуда она берется. Однако в городе – громадном, миллионнолюдном городе – жалость неожиданно возникает у нас вечером, когда пыль и неистовство очередного городского дня уже улеглись, и мы, опершись на подоконник, переносимся в прошлое. Тогда жалость охватывает нас; мы вспоминаем давние детские голоса, непринужденный, радостный смех ребенка, которого знали когда-то, исполненный ликующей невинности, песни, которые давным-давно пели на летних верандах, нотку гордости в голосе матери и ее серьезный, усталый, простодушный взгляд, когда она хвасталась какой-то мелочью, простые слова, сказанные в какую-то забытую минуту женщиной, которую мы некогда любили, когда она вновь расставалась с нами до вечера.

И тут сразу же появляется жалость со своим мрачным лицом, пронзает нас болью, которую невозможно выразить словами, терзает невыносимым, неописуемым горем, тревожит краткостью наших дней, разрывает сердце страданием и неистовой скорбью. По чему? По чему? По всему, чего невозможно добиться, по всему, чего жаждем и не можем обрести. По любви, которая должна стариться и вечно умирать, по нашим костям, мозгу, пылкости, энергии, силе, по нашим сердцам, нашей юности, которая под бременем лет должна согнуться, стать бесплодной, исчезнуть!

О! И по красоте, по этой неистовой, странной песне чарующей, мучительной красоты, нестерпимой, невыразимой, непостижимой славы, мощи и очарования этого мира, этой земли, этой жизни, которая повсюду вокруг нас, которую мы видели и постигали в тысячах мгновений нашей жизни, которая разбила нам сердце, помрачила разум, подорвала силы, пока мы неукротимо метались, носились в ее поисках в бурной череде лет, неутомимые в безумной надежде, что когда-нибудь отыщем ее, обретем, закрепим, присвоим навеки – и которая теперь странно, печально тревожит нас своей неистовой песней и мучительным восторгом, когда мы в большом городе вечером опираемся на подоконник. Мы ощущаем печаль и покой вечера, слышим негромкие, случайные, унылые голоса людей, далекие крики и бессвязные звуки, чувствуем запах моря, гавани, мощное, медленное дыхание покинутых доков и сознаем, что там стоят пароходы! И красота переполняет нам сердце, словно неистовая песня, лопается, словно громадная виноградина, у нас в горле, мучительная, терзающая, невыразимая, несказанная красота внутри и вокруг нас, которую вовеки невозможно присвоить, – и мы сознаем, что умираем так же, как течет река! О, тогда появляется жалость, странная, внезапная, и ранит нас множеством не поддающихся описанию утраченных, забытых мелочей!

Мы не знаем, как, откуда, почему она появляется, но жалеем всех людей, какие только жили на свете. Наступает ночь, и в сиреневой темноте светят громадные звезды, светят на сотню миллионов людей по всей Америке, стоит ночь, и мы живем, надеемся, страшимся, любим, умираем в этой темноте, а тем временем громадные звезды освещают нас, как освещали всех умерших и живущих на этой земле и будут освещать всех еще нерожденных, тех, кому предстоит жить после нас!

Однако Джордж при взгляде на этих отталкивающих, беременных уродин в трущобных закоулках испытывал не жалость, а только противную тошноту, гадливость, невыразимые страх, ужас, трепет, столь ошеломляюще заливавшие его, что он смотрел на грязь и нищету этих людей с дрожью отвращения и потому ненавидел их. Радость, вера, надежда, всякая крепнущая уверенность в славе, любви, торжестве, свойственные юности, сникли, тускнели, гибли в этом отвратительном месте. В легкомысленной, грязной, непрестанной плодовитости этих вечно беременных уродин явственно виднелись не любовь к жизни, а презрение, пренебрежение к ней, до того подлое и преступное, что они производили на свет выводок рахитичных, паршивых, жалких, обреченных детишек с тем же безразличием, с каким может щениться сука, с бездушной беспечностью и животной бесчувственностью, которая уравнивала человека с навозом и мгновенно уничтожала все гордые иллюзии относительно бесценности, достоинства и святости каждой человеческой жизни.

Как появлялся на свет человек? Само собой, его зачинали в перерыве среди скотского храпа, при случайном пробуждении похоти в глухие часы ночи! Зачинали в грязном углу за дверью в ужасающей неукромности этих рахитичных деревянных домов, стоя в боязливом уединении, под опасливый шепот: «Быстрее, а то дети услышат!». Зачинали в каком-то зверском, неожиданном пробуждении желания и вожделения, когда на плите варилась, издавая влажный запах, ботва репы! Зачинали в случайные, забытые минуты, выхваченные из жизни в грязи, бедности, усталости и труда, подобно тому, как зверь выхватывает зубами кусок мяса; зачинали в грубом, внезапном полунасилии в случайном порыве страсти; зачинали, едва валились на неприбранную кровать в красном, угасающем свете забытого субботнего вечера, когда работа окончена, недельная зарплата получена, когда наступает краткая передышка, отведенная праздности, отдыху и грубым развлечениям! Зачинали без любви, прелести, нежности, очарования, безо всякого благородства духа, в идиотской, слепой вспышке похоти, столь гнусной, что мужчина не испытывал отвращения к грязи, вони, мерзости, уродливости и не желал ничего, кроме мешка с потрохами, куда можно выплеснуть накопившуюся животную энергию.

Мысль об этом невыносима, и внезапно мальчик вытягивает шею, крепко стискивает пальцами горло, корчится, словно животное, попавшее в стальной капкан, дикая гримаса искажает его лицо – это невыносимо, как утопание. Свора отвратительных, зверских имен – ненавистная компания Айр, Доков, Ризов, Джетеров, Зебов и Грили из этих населенных белой голью трущоб – возвращается, чтобы терзать его память жгучей болью мгновенного, ужасного постижения. Почему? Потому что эти люди с гор. Эти люди – белая голытьба с холмов. Эти люди – о! это нестерпимо, но правда – выходцы из мира его матери, они жили одной жизнью с ней! Мальчик слышит давно отзвучавшие в горах голоса! Они доносятся к нему из глубин какой-то таинственной памяти, из мест, которых никогда не видел, домов, где никогда не гостил, – из всего багажа наследия, жизней и голосов людей, скончавшихся в холмах сотню лет назад.

То были резко выделяющиеся, твердые характером люди из рода его матери, племя своенравное, сильное, вдумчивое, честное, энергичное – далеко не чета этой тупой, выродившейся породе. Племя, жившее на горных склонах и в речных низинах старого, дикого, сурового округа Зибулон; племя, добывавшее в холмах слюду и дубильную кору в горах; племя, которое жило на берегу бурной горной реки и пахало плодородную землю в низинах. То было племя, не похожее на этих людей, несгибаемое в своей гордости, закореневшее в самодовольстве, презрительное в собственном превосходстве, тщеславное, обособленное, весьма самобытное – но и родственное этим людям.

Мальчик слышит голоса своих родственников, отзвучавшие в горах сотню лет назад, – грустные, слабые, отдаленные, словно крики в каком-то ущелье, грустные, словно тень тучи, проплывающей по дебрям, сиротливые, отзвучавшие, грустные, как странное, ушедшее время. Они сиротливо доносятся к нему из дали холмов – самодовольные, протяжные голоса торжествующих над смертью Джойнеров давних времен!

Видение меняется, и перед мальчиком вновь грязь и убожество трущоб белой швали, рахитичность с холмов, перебравшаяся в город, – время ночное; раздается крик скандальной женщины из недр, из темноты какого-то неприглядного дома, освещенного лишь коптящим, тусклым, неровным пламенем единственной лампы. Видение это возникает из визга, крика, брани, из пьяного возгласа и топота сапог, тухлого мяса, жирной свинины, гнилой капусты и его воспоминания об отвратительной бледной неряхе, редкозубой, тощей, бесформенной, как жердь, – она стоит там на краю трухлявой веранды, с жидкими, немытыми волосами, закрученными в узел на затылке, с выпирающим животом, беременная в четырнадцатый раз.

Утопание! Утопание! Невыносимо! Омерзительное воспоминание сдавливает, сжимает, иссушает его сердце в холодных тисках страха и гадливости. Мальчик хватается за горло, краснеет лицом, вытягивает шею, вертя головой, резко вскидывает ладонь и поднимает ступню, словно получив неожиданный, болезненный удар по почкам. Он знает, что эти люди уступают роду его матери – значительно уступают здравым смыслом, умом, волей, энергичностью, характером – однако они вышли из тех же дебрей, того же мрака, что Джойнеры – и на нем неизгладимая печать этих людей, в нем их неизбывная скверна. Кость от их кости, кровь от их крови, плоть от плоти, как бы ни были разнообразны и слабы родственные узы, он один из них, они в нем, он принадлежит к ним – он видел, ощущал, познавал и впитал в кровь все дикие страсти, преступные желания, мучительные вожделения, которые знали они. А кровь убитых, реки крови, пролитые в этих дебрях, тихо впитавшиеся бесчисленными, немыми, тайными языками в суровую, прекрасную, неподатливую, вечную землю, запятнала его жизнь, его плоть, его дух и пала на его голову, как и на головы этих людей!

И внезапно, словно утопающий, который ощущает скалу под ногами; словно заблудившийся умирающий человек, замерзший, изголодавшийся, едва не сгинувший в темных, ужасающих, безлюдных, незнакомых дебрях, который видит свет, неожиданно выходит к крову, теплу, спасению, дух мальчика обращается к образу отца. Видение отцовской жизни, благопристойного порядка, строгих аккуратности и чистоты, видение тепла, достатка, пылкой энергичности и радости возвращается к мальчику со всем, что есть в ней красивого и правильного, спасает его, мгновенно приводит в себя, избавляет от ужаса и мерзости того воспоминания, в котором дух его утонул на минуту.

Увидя надежное спасение в облике отца, мальчик видит и его дом, его жизнь, весь мир, который отец создал, наложив на него отпечаток своей мощи, своей самобытности, своей души.

И тут же перед взором мальчика возникает отцовская родина, местность, из которой приехал отец, прекрасный, богатый край, мальчик ни разу его в глаза не видел, но уносился туда много раз сердцем, разумом, духом и древней, таинственной, наследственной человеческой памятью, покуда та земля не стала частью его жизни, словно он там родился. Это та неведомая земля, которую мы все стремились отыскать в юности. Это неоткрытая совокупность того, что мы видели и знали, утраченная половина нашего непостижимого сердца, тайная жажда, влечение, очарование, волнующие нам кровь; и, оказавшись на этой земле, мы сразу же узнаем ее.

И теперь словно воплощение уверенности, покоя, радости, безопасности и достатка, которые избавят его от грязи и убожества другой картины, мальчик видит отцовскую родину. Видит большие красные сараи, опрятные дома, зажиточность, уют и красоту, бархатистые пастбища, луга, поля и сады, красновато-бурую почву, благородно-величественную землю Южной Пенсильвании. И дух мальчика вырывается из отвратительной пустыни, сердце его вновь умиротворенно, спокойно, исполнено надежды. Существуют новые земли.

Видит мальчик и образ своего храброго друга Небраски Крейна. Чего бояться? Чего на свете страшиться, если Небраска Крейн рядом? Небраска являет собой воплощение той героической твердости, которую невозможно сломить или поколебать, это никому не под силу, и с которой должна быть связана его жизнь, если он хочет уцелеть. Так чего же бояться, раз Небраска Крейн – свободный, откровенный, дружелюбный, сильный, загадочный и бесстрашный – показывает ему своим примером как постоять за себя? Может ли он страшиться ребят, живущих на западной стороне, со всеми их манерами, нравами, наружностью и повадками, с их именами и коварными уловками, если Небраска Крейн рядом с ним?

Нет – даже если они встанут против него скопом в полном слиянии своих отвратительных черт, все на свете Сидни, Рои, Карлы, Викторы, Гаи и Гарри, – даже если он встретится с ними на их земле угасающего красного зарева воскресных мартовских вечеров, разве какой-то мерзкий, отвратительный ужас сможет погасить этот бесстрашный свет, это скрытое, чистое, сильное, одинокое пламя? Он может вдыхать их ядовитый, безжизненный воздух, стоять бесприютным, незащищенным, неподготовленным под их унылыми небесами – может выстоять, столкнуться с ними, одолеть их, выбрать для себя победоносную силу своего мира и добиться, чтобы ликующая радость, всепобеждающая уверенность, торжествующий разум и крепкая любовь навсегда одержали верх над мерзостью и пре-фенной сомнительностью их отвергающего жизнь существования – только бы его видел при этом Небраска Крейн!

И в сердце его вновь поднимается неистовая радость трех часов дня – бессловесная, безъязыкая, словно дикий крик, со всей ее страстью, болью, исступлением – и он видит мир, Запад, Восток, поля и города всей земли с торжеством, потому что в этом мире есть Небраска Крейн!

Джордж Уэббер и Небраска Крейн! Эти великолепные имена, сияя на солнце, вместе взмывают к западу, вместе пролетают над всей землей, вместе возвращаются обратно, и вот они здесь!

Джордж Уэббер! Джордж Джосая и Джосая Джордж! Джосая Джордж Небраска Уэббер и Крейн Джордж!

– Меня зовут Джордж Джосая Уэббер! – воскликнул мальчик, подскочил и распрямился.

«ДЖОРДЖ ДЖОСАЯ УЭББЕР!»



Поделиться книгой:



Регистрация