Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Паутина и скала - Томас Вулф на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дик неутомимо шел вперед легким шагом прямо посередине улицы. Уилсон Редмонд направился к нему. Поднял трость с золотым набалдашником и помахал Дику Проссеру.

– Ты арестован!

Дик выстрелил, снова с бедра, однако промахнулся на какую-то долю дюйма. Видимо, причиной тому явился высокий шелковый цилиндр Уилсона Редмонда. Пуля пробила отверстие в верхней части шляпы и снесла ее с головы. Судья юркнул в дверь какого-то дома, охваченный пылким желанием, чтобы его чрезмерно тучная плоть уменьшилась в объеме.

Джиму Макинтайру повезло меньше. Он бросился к той же двери, однако Редмонд опередил его. Дик снова выстрелил с бедра и попал Макинтайру в бок. Бедняга Джим растянулся. Правда, он остался жив, но потом уже всегда ходил, опираясь на трость. Тем временем на другой стороне Площади, в полицейском управлении, сержант приказал Джону Чэпмену перехватить Дика. Из всех полицейских мистер Чэпмен пользовался у горожан, пожалуй, наибольшей симпатией. Это был славный румяный человек сорока пяти лет с курчавыми каштановыми усами, покладистый, добродушный, привязанный к семье, смелый, но все же слишком добрый и мягкий для хорошего полицейского.

Джон Чэпмен услышал выстрелы и бросился вперед. Он подбежал к углу, на котором стоит скобяной магазин Джойнера, когда выстрел поверг на землю беднягу Макинтайра. Мистер Чэпмен спрятался за телефонный столб. Стоя в этой выигрышной позиции, он выхватил револьвер и выстрелил в приближавшегося Дика Проссера.

Дик находился от силы в тридцати ярдах. Он спокойно опустился на колено и прицелился. Мистер Чэпмен выстрелил еще раз и промахнулся. Дик нажал на спуск. Пуля прошла через столб чуть в стороне от центра. Оцарапала плечо мундира Джона Чэпмена и отбила осколок с памятника больше чем в шестидесяти ярдах позади, в центре Площади.

Мистер Чэпмен выстрелил и снова дал промах. А Дик, все еще стоявший на колене, спокойный, уверенный, будто на стрельбище, выстрелил еще раз, продырявил столб точно посередине и угодил Джону Чэпмену в сердце. Мистер Чэпмен упал замертво. Дик поднялся, повернулся кругом, как солдат, и пошел обратно между автомобильными колеями, прямо, как по струне, прочь из города.

Такой была эта история, сложенная из обрывочных эпизодов, распространявшихся подобно запальному огню между группами взволнованных мужчин, стоявших на утоптанном снегу перед разбитой джойнеровской витриной.

А винтовка? Где он ее взял? У кого купил? Ответ не заставил себя долго ждать.

Марк Джойнер сразу же заявил,что это оружие не из его магазина.Тут в толпе поднялась суматоха, появился дядюшка Морис Тейтельбаум,владелец ломбарда, он оживленно жестикулировал и жался к полицейскому. Лысый, приземистый, с обезьяньим лицом, он пронзительно протестовал, делая руками красноречивые жесты и обнажая неровные золотые зубы.

– Ну а что мне было делать? Деньги его были не хуже, чем у других! – жалобно произнес он, воздев руки, и поглядел по сторонам с не допускающим возражения видом. – Он приходит с деньгами, платит, как и любой другой, – а я должен отказываться? – выкрикнул он с таким выражением оскорбленной невинности, что, несмотря на происшедшее,кое-кто улыбнулся.

Ломбард дядюшки Мориса Тейтельбаума на правой стороне Южной Мейн-стрит, мимо которого Дик прошел меньше часа назад в своем кровавом походе на город, был в отличие от джойнеровского магазина надежно защищен по ночам толстыми решетками на витринах и дверях.

Однако теперь, если не считать тех групп разговаривающих людей, город был снова безмолвен. Издали, со стороны реки и Уилтон Боттомс, слышался негромкий, заунывный лай гончих. Больше нечего было ни смотреть, ни делать. Марк Джойнер нагнулся, поднял несколько осколков стекла и швырнул в витрину. Там остался на страже полицейский, и вскоре пятеро – мистер Шеппертон, Марк Джойнер и трое ребят – прошли обратно через Площадь, сели в машину и поехали домой.

Однако в ту ночь сна ни у кого не было. Чернокожий Дик убил сон. Перед рассветом снег пошел снова и не переставал все утро. К полудню он лежал глубокими сугробами. Занес все следы. Город ждал нетерпеливо, напряженно, размышляя, удалось ли этому человеку удрать.

Дика в тот день не настигли, однако шли по его следу. Время от времени в город долетали новости. Дик свернул у реки на восток, к Уилтон Боттомс и, держась как можно ближе к воде, прошел несколько миль по фэйрчайлдской дороге. Потом, милях в двух от Фэйрчайлда, перешел реку у Роки Шел-лоуз.

Вскоре после рассвета фермер из-под Фэйрчайлда увидел, как Дик шел через поле. Преследователи снова взяли след и прошли по нему через поле и через рощу. Выйдя из рощи, негр оказался в районе Кэйн-Крик, и след его на несколько часов потерялся. Дик вошел в ледяную воду ручья и прошел вверх по течению около мили. Там, где след оборвался, собак перевели на другой берег и пустили в обе стороны.

К пяти часам примерно в миле вверх по течению собаки снова взяли след. После этого Дика стали настигать. Перед наступлением темноты его видели несколько человек из поселка Лестер. Собаки пошли по его следу через поля, через лестер-скую дорогу к роще. Часть преследователей отправилась в обход рощи, чтобы перекрыть ему выход. Они понимали, что настигли его. Дик прятался в этой роще голодный, промерзший, лишенный укрытия. Они понимали, что ему не уйти. Окружили рощу и стали ждать до утра.

Наутро в половине восьмого Дик сделал попытку уйти. И едва не скрылся. Он незаметно прошел через оцепление, пересек лестерскую дорогу и направился через поля обратно в сторону Кэйн-Крик. И тут увидели, как он бежит по сугробам. Поднялся крик. Преследователи ринулись за ним.

Часть преследователей ехала на конях. Они поскакали по полю. Дик остановился у опушки рощи, неторопливо опустился на колено и в течение нескольких минут сдерживал их частым огнем. На расстоянии двухсот ярдов ссадил Дока Лэвендера, помощника шерифа, всадив ему пулю в горло.

Преследователи приближались медленно, обходя Дика с боков. Дик убил еще двоих, а потом, медленно, неторопливо, как спокойно отступающий опытный солдат, стал, отстреливаясь, отходить через рощу. Выйдя из нее, повернулся и побежал по граничащему с ручьем полю. На берегу ручья повернулся снова, встал на колено и прицелился.

То был последний выстрел Дика. Дик не промахнулся. Пуля вошла в лоб Уэйну Форейкеру, другому помощнику шерифа, и убила его в седле. Затем преследователи увидели, что негр прицелился снова, однако выстрела не последовало. Дик в ярости отвернул затвор, потом отбросил винтовку. Раздались ликующие восклицания. Преследователи бросились в атаку. Дик неуверенно повернулся и пробежал несколько ярдов, отделявших его от холодной, кристальной воды ручья.

И тут он совершил странный поступок, ставший впоследствии темой частых, повторяющихся размышлений, полностью его так и не поняли. Все думали, что Дик совершит последний рывок к свободе, перейдет ручей и попытается убежать. Вместо этого он спокойно, словно на койку в казарме, сел на берег, расшнуровал ботинки, разулся, аккуратно поставил их рядом, потом босой встал, выпрямясь, словно солдат, лицом к толпе.

Верховые оказались возле Дика первыми. Подскакали с разных сторон и разрядили в него винтовки. Изрешеченный пулями Дик упал лицом в снег. Всадники спешились, перевернули его на спину, и остальные, подбежав, тоже стали стрелять в него. Обвязали веревку вокруг шеи и повесили безжизненное тело на дереве. Затем толпа расстреляла все патроны в изрешеченную пулями грудь.

К девяти часам утра эта весть достигла города. К одиннадцати толпа вернулась по приречной дороге. Множество людей отправились ей навстречу к Уилтон Боттомс. Шериф ехал впереди. Тело Дика бросили, как мешок, поперек седла лошади одного из убитых и привязали веревками.

Таким вот, изрешеченным пулями, открытым всем мстительным и любопытным взглядам, Дик вернулся в город. Толпа возвратилась к своей исходной точке на Южной Мейн-стрит. Остановилась перед похоронной конторой менее чем в двадцати ярдах от того места, где Дик остановился в последний раз, опустился на колено и убил Джона Чэпмена. Чудовищно изуродованный труп сняли и повесили в витрине, чтобы его увидели все мужчины, женщины и дети в городе.

Таким ребята увидели его в последний раз. Да, они пришли посмотреть. В конце концов пришли. Рэнди и Джордж заявили, что не пойдут. Но в конце концов отправились. С людьми всегда так. И было, и будет. Они протестуют. Содрогаются. Говорят, что не пойдут. Но в конце концов непременно смотрят.

Не лгал только Небраска. С присущей ему прямотой, причудливо сплетенной из простодушия и грубости, геройства, жестокости и чуткости, он сразу же объявил, что пойдет, а потом нетерпеливо ждал, презрительно сплевывая, пока ребята подыскивали оправдания своему лицемерию.

В конце концов они пошли. Увидели изуродованный труп и жалко пытались убедить себя, что вот этот предмет некогда учтиво разговаривал с ними, был поверенным их секретов, пользовался их уважением и привязанностью. Им было не по себе от страха и отвращения, потому что в их жизнь вошло нечто такое, понять чего они не могли.

Снег прекращался. Потом шел снова. Под ногами прохожих на улицах он превратился в грязное месиво, а толпа перед захудалой похоронной конторой теснилась, толкалась и все не могла насытиться жутью этого зрелища.

Внутри конторы находились обшарпанное шведское бюро, вращающийся стул, железная печка, увядший папортник, дешевый диплом в дешевой рамочке, а в витрине висел жуткий памятник человеческой свирепости, отвратительно изуродованное мертвое тело.

Ребята смотрели, бледнели до самых губ, вытягивали шеи, отворачивались, потом снова невольно смотрели, как зачарованные, на этот ужас, отворачивались снова, беспокойно топтались на талом снегу, но уйти не могли. Поднимали взгляды к свинцовым испарениям, к отвратительному туману, печально смотрели на силуэты и лица вокруг – то были люди, пришедшие поглазеть, полюбопытствовать, бездельники из бильярдной, городское хулиганье, всякий сброд – но все же привычные, знакомые, живые.

И в жизнь ребят – в их жизни – вошло нечто, им доселе неведомое. Некая тень, ядовитая чернота, насыщенная приводящей в недоумение ненавистью. Они знали, что снег сойдет, небо разъяснится. Появятся листья, трава, бутоны, птицы, настанет апрель – будто этого и не бывало. Снова засияет привычный свет дня. И все это исчезнет, как дурной сон. Однако не полностью. Потому что им запомнятся мрачный застарелый страх и ненависть к себе подобным, нечто отвратительное и гнусное в душах людей. Они знали, что не забудут.

Рядом с ними какой-то человек рассказывал небольшой группе зачарованных слушателей о своих подвигах. Джордж повернулся и взглянул на него. Это был невысокий мужчина, напоминающий лицом хорька, с хитрыми, бегающими глазами, зубастым ртом и крепкими челюстными мышцами.

– Я первый всадил в него пулю, – говорил он. – Видите эту дырку? – И указал грязным пальцем. – Большую, прямо над глазом?

Слушатели тупо, жадно вытаращились.

– Моя, – объявил герой и, чуть отвернувшись, сплюнул табачную жвачку в талый снег. – Вот куда угодил. Черт, он и не понял, что с ним случилось. Этот сукин сын упал на землю уже мертвым. Потом мы его изрешетили. Каждый подходил и всажи вал в него пулю. Однако убил его я, первым выстрелом. Да, парни! – Он потряс головой и сплюнул снова. – Нашпиговали мы его свинцом. Черт возьми! – безаппеляционно заявил он и указал подбородком на труп, – мы насчитали до двухсот восьмиде сяти семи. Должно быть, в нем триста дырок.

И тут Небраска, как всегда бесстрашный, грубоватый, прямой, резко повернулся, приложил к губам два пальца и плюнул между ними сильно, презрительно.

– Да – мы! - процедил он. – Мы убили крупного зверя! Мы - мы убили медведя, мы!.. Идем отсюда, ребята, – угрюмо позвал он друзей, – нечего здесь делать!

И бесстрашный, непоколебимый, без тени страха или неуверенности зашагал прочь. Двое бледных от отвращения ребят пошли с ним.

Прошло два дня, прежде чем кто-либо смог войти в комнату Дика. Джордж вошел вместе с Рэнди и его отцом. Комнатка была, как всегда, чистой, почти пустой, опрятной. Все оставалось на своих местах. И эта спартанская скромность маленькой комнаты жутко напоминала о ее недавнем чернокожем обитателе. Это была комната Дика. Все они это понимали. И каким-то образом чувствовали, что жить там не сможет больше никто.

Мистер Шеппертон подошел к столу, взял старую Библию, все еще лежавшую раскрытой страницами вниз, поднял к свету, поглядел на место, которое Дик пометил, когда читал ее последний раз. И через несколько секунд, ни слова не сказав мальчикам, принялся громко читать вслух:

– «Господь – Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим. Подкрепляет душу мою, направляет меня на стези правды ради имени Своего. Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною…».

Затем мистер Шеппертон закрыл книгу и положил на то место, где ее оставил Дик. Все вышли, он запер дверь, и никогда больше никто из ребят не входил в эту комнату.

Прошли годы, и все они повзрослели. Все пошли своими путями. Однако лица и голоса прошлого часто возвращались и вспыхивали в памяти Джорджа на фоне безмолвной и бессмертной географии времени.

И все оживало снова – выкрики детских голосов, сильные удары по мячу и Дик, идущий твердо, Дик, идущий бесшумно, заснеженный мир, безмолвие и нечто, движущееся в ночи. Потом Джордж слышал неистовый звон колокола, крики толпы, лай собак и чувствовал, как надвигается тень, которая никогда не исчезнет. Потом снова видел комнатку, стол и книгу. Ему вспоминалось пасторальное благочестие старого псалма, и душу его охватывали сомнение и замешательство.

Потому что впоследствии он слышал другую песнь, которую Дик наверняка не слышал и не понял бы, однако Джорджу казалось, что ее выражения и образы подошли бы Дику больше:

Тигр, о тигр, светло горящий

В глубине полночной чащи,

Кем задуман огневой

Соразмерный образ твой?

Что за горн пред ним пылал?

Что за млат тебя ковал?

Кто впервые сжал клещами

Гневный мозг, метавший пламя?

А когда весь купол звездный

Оросился влагой слезной,-

Улыбнулся ль, наконец,

Делу рук своих Творец?[5]

Что за горн? Что за млат? Никто не знал. Это было загадкой и тайной. Оставалось необъясненным. Существовало около дюжины версий, множество догадок и слухов; в конце концов все они оказались пустыми. Одни говорили, что родом Дик был из Техаса, другие, что дом его находился в Джорджии. Одни говорили, что он действительно служил в армии, но убил там человека и отбыл срок в Ливенуорте[6]*. Другие – что получил почетное увольнение из армии, но потом совершил убийство и сидел в тюрьме штата Луизиана. Третьи – что служил в армии, но «спятил» и долго находился в сумасшедшем доме, что сбежал оттуда, что сбежал из тюрьмы, что явился в город, скрываясь от правосудия.

Но все эти версии оказались пустыми. Никто ничего не доказал. Никто ничего не выяснил. Люди множество раз спорили, обсуждали эти темы – кем он был, что наделал, откуда появился, – и все попусту. Ответа никто не знал.

Дик явился из темноты. Из сердца тьмы, из темного сердца таинственного, неоткрытого Юга. Явился ночью и ушел ночью. Он был порождением ночи и наперсником ночи, символом загадки и тайны, темной половиной души человека, его ночной наперсницы и ночного потомства, символом всего, что уходит с темнотой и все же остается, символом пагубной невинности человека и его тайны, отображением его непостижимой натуры, другом, братом и смертным врагом, неведомым демоном – нашим любящим другом, нашим смертным врагом, двумя слитыми воедино мирами – тигром и ребенком.

9. ВЗГЛЯД НА ДОМ С ГОРЫ

В ту зиму, когда Джорджу было пятнадцать лет, по воскресеньям и после уроков он совершал с дядей долгие прогулки по горам, высящимся над городом, по долинам и пещерам на другом их склоне. Марку Джойнеру всегда была присуща неуравновешенность, жизнь с Мэг обострила ее, усилила, усугубила, довела до степени неистовства и демонической ярости, временами, дрожа от бешенства, он бывал вынужден уходить из дома, чтобы успокоить истерзанную душу. В такие минуты Марк Джойнер ненавидел всю свою жизнь, все, с нею связанное, и стремился в безлюдные горы. Там, под холодными, ледяными ветрами, он обретал, как нигде, какой-то странный и сильный катарсис.

Эти походы будоражили дух мальчика чувствами одиночества, бесприютности и неистовой, неведомой доселе пылкой радости. Там он особенно остро видел громадный мир за родными холодными холмами и ощущал сильное, мучительное противоборство тех неразрывных антагонистов, тех полярных сил, которые вечно соперничают в душе человека, – жажды вечных странствий и стремления к родному очагу.

Неистовые, неописуемые, невыразимые, но совершенно согласованные в его осознании в их противоречивой и непостижимой связи, они, как ничто больше, терзали дух мальчика своей странной, мучительной общностью в этом свирепом противоборстве, невыносимым единством двойственных, соперничающих влечений дома и дальних путей, ухода и возврата. Громадные просторы земли непрестанно звали его вперед нестерпимым желанием исследовать ее бесконечную тайну и перспективу славы, могущества, торжества и женской любви, восхитительные богатство и радость новых земель, рек, равнин и гор, наивысшее великолепие сияющего города. И вместе с тем Джордж ощущал сильную, спокойную радость оград и дверей по вечерам, света окна, некоего постоянства тела и объятий единственной непреходящей любви.

Зимой горы обладали суровым, демоническим величием, вызывающим дикую радость, по-своему столь же странно, неистово волнующим, как все великолепие и золото апреля. Весной или в завороженном, дремотном покое середины лета неизменно бывало нечто отдаленное, грустное, волнующее радостью и печалью, одиночеством и невыносимым, ошеломляющим торжеством какого-то огромного, приближающегося счастья. Звон колокольчика на шее короны, вялый, далекий, заглушаемый порывами ветра, едва слышно долетающий из глуби и дали горной долины; удаляющийся протяжный гудок паровоза, мчащего поезд на восток, к большому городу по зеленым горным долинам Юга; или тень облака, проплывающая по сплошной зелени дебрей, и оживленный покой, множество неожиданных мелодичных, отрывистых, стрекочущих невесть чьих голосов в лирической таинственности подлеска.

Они с дядей взбирались по склону горы, то широко шагая по изрытым колеям и скованным морозом дорогам, то продираясь с такой сильной, неистовой радостью, какую только испытывали исследователи дебрей, сквозь сухой, хрупкий зимний подлесок, слышали под ногами негромкий треск кустов и прутьев, ощущали упругие опавшие коричневые листья и сосновые иглы, эластичный напластованный компост прошедших зим.

А вокруг них вздымались высокие деревья, близко знакомые и вместе с тем странно, тревожно неприветливые, угрюмые и бесплодные, непреклонные, дикие и наводящие тоску, как свирепые ветры, вечно бушевавшие с протяжным, безумным воем в раскачивающихся безлиственных ветвях.

А ненастные холодные небеса – то в рваных серых тучах, несущихся до того низко, что края их цеплялись за вершины гор; то беспросветные, гнетущие, холодно-серые; то в причудливых проблесках неистового холодного света, красных на западе и ярко-золотистых там, где проглядывало солнце, – неизменно нависали над ними со свирепыми, невыразимыми болью и скорбью, с восторгом неистового воодушевления, печалью безысходности, с духом ликующей радости, столь же веселым, безумным, неистовым, щемящим, чарующим своими бурными, бесплотными предвестиями полета, безумными прорывами сквозь мрак над всем необъятным спящим холодом земли, как буйный, сумасшедший ветер, казавшийся мальчику духом радости, печали и неистового воодушевления, которые он испытывал.

Этот ветер обрушивался на них, когда они взбирались по каменистой тропе, или продирались сквозь стылые заросли, или всходили на унылую бесплодную вершину. Обрушивался на Джорджа, исполненный своей бурной жизни, и наполнял мальчика своим духом. И когда мальчик жадно, до боли в легких вдыхал этот ветер, вся жизнь его словно бы воспаряла и устремлялась вперед с ликующим воплем демонической силы, полета, неодолимого своенравия могучего ветра, и в конце концов он переставал быть просто-напросто пятнадцатилетним мальчишкой, племянником скобяного торговца в маленьком городе, одним из безымянных маленьких атомов громадной, многолюдной земли, чья самая скромная мечта показалась бы старшим смехотворной, осмелься он заикнуться о ней.

Нет. Донельзя опьяненный этим могучим, безумным ветром, он тут же возвышался над убийственными, неопровержимыми данными, фактами, возрастом, перспективой и положением. И становился уже не пятнадцатилетним. Он превращался в повелителя этой громадной земли и завоевателем взирал с горной вершины на родной город. Притом не из пределов холодного городка, затерянного среди холмов вдали от чарующего шума сияющего города, а с вершины, из центра мира он глядел на свои владения с радостью уверенности, победы и знал, что все на земле, чего только душа пожелает, принадлежит ему.

Овладев этой безумной силой, столь же неистовой, норовистой и всепобеждающей, как его боевой конь, он держал в руках все царства земли, населял мир по своему капризу, летал в темноте над горами, реками, равнинами и городами, заглядывал сквозь крыши, стены, двери во множество комнат и знал сразу все, лежал в темноте какого-то уединенного, забытого места с женщиной, щедрой, необузданной и таинственной, как земля. Вся планета, величайшая на ней слава, драгоценнейшее сокровище успеха, радость путешествий, все великолепие ее незнакомых земель, наслаждение неизвестными соблазнительными блюдами, величайшее счастье приключений и любви – все принадлежало ему: полет, шторм, странствия, океан и все маршруты гордых судов, громадные плантации вместе с уверенностью и покоем возвращения – оградой, дверью, стеной, крышей, единственным лицом и обителью любви.

Но внезапно эти неистовые, демонические мечты увядали, потому что он вновь слышал дядин голос, хриплый, страстный, дрожащий, осуждающий, видел мрачную ярость в его костлявой фигуре и сверкающих глазах. Стоя на вершине горы, глядя на маленький город своей юности, Марк Джойнер говорил обо всем, что мучило его. Иногда о жизни с Мэг, своих юношеских надеждах на уют, любовь и тихий покой, обернувшихся лишь горечью и ненавистью. Иногда ему вспоминались давние, глубоко схороненные в душе огорчения. В тот день, обратясь лицом к Джорджу и завывающему ветру, он внезапно выплеснул с вершины застарелую жгучую злобу, очернив память о старом Фейте, своем отце. Рассказал о ненависти и отвращении к отцовской жизни, о страданиях в юности, память о которых была жива во всех мучительных подробностях даже пятьдесят лет спустя.

– При рождении каждого из моих несчастных братьев и сестер, – сказал он до того хриплым и дрожащим от страстного негодования голосом, что мальчик ужаснулся, – я проклинал отца, проклинал тот день, когда Бог дал ему жизнь! И все же они нарождались! – прошептал он, яростно сверкая глазами, со всхлипом в голосе. – Нарождались из года в год, он бездумно плодил их в своей преступной похоти – это в доме, где мы едва помещались, в гнусной, ветхой развалюхе, – прорычал он, – где старшие из нас по трое спали в одной кровати, а самый младший, слабый, беспомощный бывал счастлив, если имел набитый гнилой соломой тюфяк, который мог назвать своим собственным! Когда мы просыпались по утрам, наши пустые животы болели! – болели! – простонал он, – от жуткого, гложущего голода! Мой дорогой детка, дорогой, дорогой детка! – воскликнул он с неожиданной, ужасающей добротой. – Пусть из всех жизненных невзгод эта никогда не коснется тебя! – А мы укладывались спать всегда несытыми – всегда! всегда! всегда!. – выкрикнул он, раздраженно взмахнув рукой, – наевшись отвратительного хлеба, набив животы вареной травой со свиным жиром, ворочались в постели, будто неугомонные животные, и никак не могли уснуть, а твой достопочтенный дед – майор!.. Майор! – Он презрительно улыбнулся, скорчил гримасу и засмеялся с ехидным, нарочитым, вымученным весельем.

– Так вот, мой мальчик, – вскоре продолжал он более спокойным тоном покровительственной терпимости, – ты, вне всякого сомнения, часто слышал, как твоя добрая тетя Мэй говорит с присущей ее полу неумеренной и пышной цветистостью, – с облегчением причмокивая губами, произнес недопустимые слова: – об этом образце всех нравственных добродетелей, о своем благородном родителе, майоре! – Тут он вновь презрительно рассмеялся. – И возможно, ты по малости лет создал в своем воображении образ этого выдающегося джентльмена несколько более романтичным, чем он был на самом деле!.. Так вот, мой мальчик, – неторопливо продолжал Марк Джойнер и, чуть повернув голову, глянул на племянника, – чтобы твоя фантазия не соблазнялась иллюзиями аристократического величия, я поведаю тебе несколько фактов из жизни этого благородного человека… Он был самозваным майором полка добровольцев из лесной глуши, о которых можно только сказать, что они были, если это мыслимо, менее грамотными, чем он!.. Да, это правда, – продолжал Марк Джойнер четко, спокойно, неторопливо, – ты происходишь из воинственной породы – однако среди твоих предков, дорогой мой мальчик, не было бригадных генералов,и даже майоров, – съязвил он, – поскольку самым высоким чином, какой только получал кто-то из них, был чин капрала – и удостоился этой высокой чести набожный брат майора, – я говорю, разумеется, о твоем двоюродном дедушке Рансе Джойнере!..

– Ранс! Ранс! – Тут он снова скривил лицо. – Имя-то, имя, Господи![7] Неудивительно, что он вселял страх и трепет в сердца янки!.. Одного вида его было явно достаточно, чтобы заставить их замереть, как вкопанных, в разгар атаки. А запаха, чтобы поразить благоговением сердца смертных, – я говорю, разумеется, – сардонически произнес он, – о простых людях, поскольку, как тебе хорошо известно, ни твоего деда, ни его брата, святого Ранса, ни прочих Джойнеров, каких я знаю, – усмехнулся он, – уподоблять простым смертным нельзя. Мы сами признаем это. Потому что все мы, мой мальчик, не столько были зачаты, как остальные, сколько появились на свет по воле Божией, созданы сошествием Святого Духа, – ухмыльнулся он, – и ты наверняка уже знаешь, что нам принадлежит единственная в своем роде привилегия быть пророками, вестниками, представителями Бога на земле – показывать Божьи пути человеку – открывать самые сокровенные Его промыслы и глубочайшие тайны вселенной другим людям, не столь возвышенным судьбой, как мы…

– Но как бы там ни было, – продолжал он, внезапно перейдя по своему обыкновению от ревущей ярости к спокойной, снисходительной терпимости, – думаю, в доблести твоего праведного двоюродного дедушки сомнений не может быть. Да! Я слышал, что он был способен убивать и с пятидесяти, и пятисот ярдов, и, выпуская каждую пулю, произносил какой-нибудь евангельский текст, дабы освятить ее!.. Да, мой дорогой детка, – воскликнул дядя, – свет не видел столь добродетельного убийцы! Он продырявливал людям головы с улыбкой святого сострадания и пел осанну, когда они испускали последний вздох! Освящал акт убийства и уверял людей, лежавших в собственной крови, что явился им как ангел милосердия, принесший дары бесконечной жизни и вечного счастья взамен греховной быстротечности их земных жизней, которых лишил их с таким нежным человеколюбием. Стрелял им в сердце и так ласково обещал все благодеяния в день Армагеддона, что они плакали от радости и целовали перед смертью руку своего спасителя!..

– Да, – продолжал спокойно дядя, – сомнений в доблести твоего двоюродного дедушки – или в его благочестии – нет, но все же, мой мальчик, положение его было невысоким – он дослужился только до капрала! Были и другие, кто сражался хорошо и смело на той войне, – и они тоже оставались незаметными! Твой двоюродный дедушка Джон, парень двадцати двух лет, пал в кровопролитной битве при Шайло… И многие другие твои родственники сражались, гибли, проливали кровь, получали раны на той суровой войне, однако никто из них, дорогой мой детка, не стал майором!… Был только один майор, - злобно произнес он, – твой благородный прародитель!

И Марк Джойнер ненадолго умолк в угасающем свете зимнего дня на вершине горы, отрешенно обратив худощавое, открытое, грустное лицо к холодному пламенеющему закату, к унылым холмам, среди которых появился на свет. Когда заговорил снова, голос его звучал печально, негромко, со спокойным ожесточением и казался пронизанным чудесным, волнующим светом, шедшим, словно по волшебству, из громадной дали – столь же унылой, как холмы, к которым было обращено его лицо.

– Майор, – негромко произнес он, – мой достопочтенный отец, майор Лафайет Джойнер! – майор захолустья, воинственный повелитель Сэнди Мэша, Бонапарт округа Зибулон и Пинк Бедс, искусный стратег ущелья Фрайинг Пэн, Маленький Капрал ополченцев, проведший великолепную операцию на приречной дороге всего в четырех милях от города, – усмехнулся дядя, – когда вслед двум скачущим прочь конокрадам генерала Шермана было произведено два залпа – безрезультатных, лишь ускоривших их бегство!.. Майор! – Его хриплый голос гневно повысился. – Выдающийся талант, гений, который мог все – только не обеспечить свою семью едой на неделю!

Марк Джойнер зажмурился и вновь неторопливо рассмеялся.

– Да, мой дорогой мальчик! Лафайет мог часами разглагольствовать с видом величайшего знатока – о! величайшего! - иронически протянул он, – о красоте и совершенстве римских акведуков, хотя крыша у нас протекала, как решето!.. О загадке Сфинкса, истоках Нила, о том, что за песни пели сирены, о дне, часе и минуте Армагеддона и сошествия Бога на землю, обо всех осуждениях и карах, о наградах и званиях, которые Он установит для нас – и особенно для своего любимого сына, майора! - на смешливо произнес дядя мальчика. – Уверяю тебя, дорогой мой детка, он знал все! Не было на земле никаких загадок, в вечных невозмутимых небесах никаких тайн, в жизни океанских глубин никаких неведомых ужасов, в самых дальних уголках вселенной никаких чудес, которых этот могучий разум не раскрывал немедленно и не объяснял любому, у кого хватало сил слушать!..

– Между тем, – прорычал Марк Джойнер, – мы жили хуже собак, выкапывали съедобные коренья, чтобы утолить голод, объедались дикими ягодами с придорожных кустов, найдя зернышко кукурузы, прижимали его к груди и бежали домой, словно обобрали сокровищницу Мидаса, а майор – майор - окруженный своими многочисленными детьми, самые младшие из которых ползали в лохмотьях возле его ног, восседал в небесном свете поэтического вдохновения, с воспарившей душой, неза пятнанной окружающим его земным убожеством, слагая стихи, – усмехнулся дядя, – владычице своих грез. «Волосы моей дамы сердца! – иронически протянул он. – Волосы!».

И, зажмурясь в мучительной гримасе, конвульсивно топнул ногой.

– О, до чего возвышенно! Возвышенно\ - хрипло протянул наконец дядя. – Видел бы ты, как он сидит, погрузясь в поэтические грезы, жует жвачку вдохновения и измочаленный конец карандаша, – Марк Джойнер задумчиво уставился на далекие хол ми, – как поглаживает роскошные бакенбарды пальцами пухлыx белых рук, которыми заслуженно гордился! -усмехнулся дядя, – Одетый в прекрасный костюм из тонкой черной ткани с глянцевой отделкой и белую крахмальную рубашку, которую она, несчастная, терпеливая, преданная женщина, за всю жизнь не купившая себе ни единого платья, стирала, крахмалила и подавала своему господину и повелителю с такой любовной заботой…

– Дорогой мой детка, – продолжал он через минуту хриплым, дрожащим голосом чуть громче шепота, – дорогой, дорогой детка, пусть у тебя в жизни никогда не будет таких мук, бешенства и отчаяния, тех жутких душевных ран, той бури изначальных ненависти и отвращения, которые вызывал у меня отец – родной отец\ - и которыми моя жизнь была отравлена с юности! О! Видеть, как он сидит там, такой чопорный, холеный, довольный, непоколебимо уверенный в своей правоте, с елейным, протяжным голосом, в котором звучит безграничное самодовольство, с радостным смехом над своими треклятыми каламбурами, шуточками и остроумными репликами, с ненасытимым восторгом всем, что он – он один - видел, думал, чувствовал, видеть, как он восседает на горной вершине собственного тщеславия – в то время, как мы все голодаем – и пишет стихи о волосах своей дамы сердца – о волосах, а она, бедная женщина – несчастная, мертвая, невоспетая мученица, которую я имею честь называть матерью, – хрипло произнес дядя, – трудится, как негритянка, покуда он, блестяще разодетый, пишет стихи. Она каким-то чудом поддерживала в нас жизнь, в тех, кому удалось выжить, – с горечью продолжал дядя, – не жалела себя, мыла, шила, штопала, стряпала, когда было что стряпать, – и постоянно уступала проклятой ненасытной похоти этого лицемерного распутника – она трудилась до самой минуты нашего рождения, мы выпадали из ее чрева в то время, когда она склонялась над корытом… Стоит ли удивляться, что я возненавидел даже сам его вид – густые бакенбарды, толстые губы, белые руки, костюм из тонкой ткани, елейный голос, радостный смех, чопорное самодовольство, неодолимое тщеславие и всю жестокую тиранию его мелкой, упрямой, пустой душонки? Черт побери, – хрипло прошептал дядя, – иногда я готов был схватить это жирное горло и стиснуть, хоть он и был моим отцом! И его худощавое лицо вспыхнуло.

– Майор! – негромко пробормотал он наконец. – Ты наверняка слышал, что твоя добрая тетя Мэй говорит о майоре – о его эрудиции, уме, священной непогрешимости всех его суждений, о его белых руках, изысканной одежде, о его нравственной чистоте, о том, что он ни разу не произнес ни единого вульгарного словечка, что в его доме никогда не было ни капли спиртного – и что он не позволил бы твоей матери выйти замуж за твоего отца, если б знал, что твой отец пьет. Об этом образце нравственности, добродетели, чистоты и хороших манер, этом последнем, безупречном, вдохновенном судье и критике всего и вся. О, мой дорогой мальчик, – негромко протянул он с хриплым презрительным смешком, – она женщина и поэтому руководствуется чувст-вом; женщина – и поэтому слепа к логике, к свидетельствам жизни, к законам упорядоченного мышления; женщина – и потому в глубине души консерватор, рабыня обычая и традиции; женщина – потому осторожна и поклоняется идолам; женщина – поэтому страшится за свое гнездо; женщина – поэтому заклятый враг протеста и новизны, ненавидит перемены, яркий свет истины, разрушение освященных временем предрассудков, какими бы жестокими, ложными, постыдными они ни были. О! Она женщина, и ей не понять!..

– Ей не понять! - протянул дядя с презрительным смешком. Дорогой мой детка, я не сомневаюсь, что она рассказывала тебе о той мудрости своего отца, его эрудиции и о безупречном изяществе речи… Чушь! – усмехнулся он.- Отец набирался нелепых суждений, читал всякий вздор, моментально попадался на удочку любого бродячего шарлатана, продающего лекарство от всех болезней, охотно верил всем суеверным пророчествам, астрологическим предзнаменованиям: неправдоподобным слухам, гаданиям и предвестиям… Да, мой мальчик,- прошептал дядя, наклоняясь к Джорджу с таким видом, будто раскрывал ужасающую тайну, – он говорил громкие слова, не понимая их подлинного смысла, стремился произвести нпечатление на темных людей изящными фразами, которых не понимал сам. Да! Я слышал, как он говорил таким образом в присутствии людей, не лишенных образованности и ума, видел, как они перемигивались и подталкивали друг друга локтями, пока он делал из себя посмешище, и признаюсь, отворачивался и краснел от стыда, – яростно прошептал дядя, сверкая глазами, – от стыда, что мой отец выставляет себя в таком унизительном свете.

С минуту дядя молчал, глядя на холмы в лучах заката. Когда заговорил снова, голос его звучал старчески, устало, с горечью и спокойной обреченностью:

– Нравственные добродетели: чистота, благочествие, изящная речь, никакой вульгарности – да! Полагаю, у отца все это было, – устало сказал дядя Марк. – Ни капли спиртного в доме – да, это правда, но правда и то, что там не было ни еды, ни человеческой благопристойности, ни укромности. Да, мой дорогой мальчик, – внезапно прошептал он, снова чуть повернув голову к Джорджу и перейдя к постыдным откровениям, – знаешь ли ты, что, даже когда мне уже исполнилось двадцать лет и семья переехала в Либия-хилл, мы все – восемь человек – спали в одной комнате с отцом и матерью? И целых три дня! – внезапно со злобой воскликнул он. – Целых три проклятых, незабываемых дня позора и ужаса, оставивших шрам на жизни каждого из нас, тело моего деда Билла Джойнера лежало в доме и разлагалось- разлагалось! – Голос его оборвался со всхлипом, и он ударил по воздуху костлявым кулаком, – разлагалось в летней жаре, пока этот смрад не проник в наше дыхание, нашу кровь, наши жизни, в постели, еду и одежду, даже в окружавшие нас стены – и память о нем превратилась для нас в смрад позора и ужаса, который ничто не могло смыть, который заполнял наши сердца ненавистью и отвращением друг к другу – а тем временем мой отец Лафайет Джойнер и этот проклятый, толстогубый, тянувший слова, лицемерный, распутный, как негритянский проповедник-баптист – твой двоюродный дедушка, святой Ранс! – злобно прокричал дядя, – чопорно сидели там в смраде гниющего трупа, спокойно обсуждали, представь себе, утраченное искусство бальзамирования древних египтян, которое они, разумеется, единственные на свете, – злобно прорычал он, – открыли заново и собирались применить на этом гниющем трупе!

Он вновь замолчал. Его худощавое, неистовое лицо, которое после уродливых гримас презрения, ярости, насмешки, отвращения стало так странно, благородно спокойным в отрешенном благородстве, горело суровым, каменным бесстрастием в холодном красном зареве заходящего солнца.

– И все же во всех нас была какая-то странность, – продолжал он глухим, спокойным, хриплым голосом, в котором звучали какие-то причудливые, тревожащие холодность и страстность, каких мальчик не слышал ни у кого больше, – нечто слепое и дикое, как природа – осознание нашей неотвратимой судьбы. Только не сочти это самомнением! – воскликнул дядя. – Самомнение, в сущности, такая мелочь! Оно лишь высокое, как горы, широкое, как мир, или глубокое, как океан! То, чем обладали мы, могло противопоставить свою волю всей вселенной, праведность любого нашего деяния – единому могучему голосу и осуждению всего мира, наши нравственные оценки – оценкам самого Бога. – Это убийство? Значит, убийство было не в нас, а в плоти и крови тех, кого мы убивали. Их убийство вырвалось из их грешных жизней просить о кровавой казни от наших рук. Грешник осквернил клинок нашего ножа своим нечистым горлом. Злодей нарочно бросился на острие нашего штыка своим мгрубелым в преступлениях сердцем, нечестивец в глазах Бога бросился к нам, сунул шею в наши чистые руки и по справедли-иости сломал ее, мы ничего не могли поделать!..



Поделиться книгой:



Регистрация