Здание, где помещалась редакция, принадлежало отраслевому НИИ с непроизносимым названием. Его еще можно было прочесть на треснутой табличке у входа. Почти лишенное гласных, оно напоминало имя злого волшебника из советской кукольной пьесы с намеками на культ личности. Бюро пропусков упразднили, вертушка на проходной свободно открывалась перед любым желающим. Вахтер в черной шинели с зелеными петлицами сидел в своей будке, обреченно глядя на снующих мимо него не то китайцев, не то вьетнамцев.
В лифте одна стенка обгорела от замыкания на панели, три другие, включая зеркальную, были оклеены объявлениями о том, что и в какой комнате продается мелким оптом по крупнооптовой цене или по мелкооптовой — в розницу. Почерк был в основном женский. Среди текстов, написанных от руки, попадались распечатанные на принтере. Дух времени просачивался из помещений, арендуемых коммерческими организациями.
Лифт ходил до четвертого этажа, дальше нужно было подниматься пешком. Под потолком мигали неисправные трубки дневного света, на подоконниках грудами лежали папки и скоросшиватели с никому не нужными документами. В мужском туалете половина кабинок была заколочена, в ржавых писсуарах стояла моча и плавали окурки. Облупились огнетушители на площадках, линолеум прилипал к ногам. В углах выросли мусорные термитники. Пучки разноцветных проводов лианами свисали из дыр, грубо пробитых в стенах лабораторий, и тянулись по коридорам. Там, где помещения арендовали фирмы, порядка было больше, хотя он тоже казался непрочным. Стальные двери вызывали тревогу, слишком яркие краски отдавали истерикой. Из-под пластиковых панелей вылезали мокрицы и попахивало гнилью.
Редакция занимала несколько комнат на шестом этаже. В той, куда он ходил раньше, одиноко пялился в монитор худенький паренек в черной водолазке. Шубин мельком видел его во время прежних визитов. Он был не старше Кирилла с Максимом, но представился Антоном Ивановичем, добавив с неочевидной улыбкой:
— Запомнить легко.
— Да, — согласился Шубин, — есть такой фильм.
— Какой фильм?
— «Антон Иванович сердится».
— Не знаю.
— Ну, кинокомедия. Ее сняли перед самой войной, — начал объяснять Шубин с ненужными деталями, которые от неловкости всегда сыпались из него с фламандским изобилием, — а на экраны выпустили в октябре сорок первого. Все ломились на него, как ненормальные. Моя тетка училась тогда в десятом классе, так она, дурында, отказалась уезжать из Москвы в эвакуацию, потому что не успела посмотреть этот фильм.
В ответ сказано было уже без улыбки:
— Так звали генерала Деникина. Вы ведь историк, должны знать.
Антон Иванович без комментариев принял странички с очерком про Алексея Луцято, вооружился карандашом для редакторских помет. Пока он читал, Шубин оглядел комнату. На первый взгляд смена приоритетов выразилась лишь в том, что на журнальном столике в углу появился электрический чайник вместо кофеварки. Ее, видимо, унесли с собой Кирилл и Максим. Печенье и чашки остались те же.
В углу горел телевизор, диктор трагическим голосом говорил о том, что Съезд народных депутатов, идя на поводу собственных амбиций, отверг Обращение Президента Российской Федерации Бориса Николаевича Ельцина от 20 марта 1993 года и отменил назначенный им референдум по вопросу о доверии президенту и правительству. Затем он предоставил слово гостю студии.
Тот забубнил:
— Поддержав решение Съезда, то есть выступив на стороне одной из двух конфликтующих ветвей власти, Конституционный суд грубо нарушил конституцию, которую, согласно конституции, он призван защищать. В то же время президент, якобы нарушая конституцию, на самом деле следует ее духу, а не букве. Он реализует ее глубинные, фундаментальные основы, потому что именно через референдум осуществляется неотъемлемое право народа самому вершить свою судьбу…
Добравшись до третьей страницы, Антон Иванович волнистой чертой на полях обозначил свои сомнения.
— Вы пишете: «Звезды и созвездия есть творения предвечных душ, созидаемые ими на пути к воплощению. Там они пребывают до вселения в то или иное тело на планете Земля. Когда предвечная душа повторно погружается в человеческую плоть, перед нами cуть не разные люди, а всего лишь различные формы ее земного существования».
— Это не я пишу. Это цитата, — уточнил Шубин.
— Не важно, мы не будем пропагандировать идеи такого сорта. Пятый Вселенский собор однозначно осудил теорию предсуществования душ. Если хотите с нами сотрудничать, придется учитывать наши требования. Не то приплетите сюда еще метампсихоз и ступайте в общество Рериха. Они вас примут с распростертыми объятьями.
Он дочитал до конца, иногда пуская в ход свой цензорский карандаш, и вынес вердикт:
— Многовато иронии. Ирония — симптом изоляции от общего смысла народной жизни.
В окно било пьянящее мартовское солнце. От весеннего авитаминоза у Шубина слегка кружило голову. Фрукты они с женой давно не ели, нормальное мясо тоже как-то начало исчезать из рациона. Его заменили баночки детского мясного питания, у которого вышел срок годности, поэтому для сына оно уже не подходило. Одна баночка растягивалась на два дня. Хотелось горячего сладкого чаю, но перебить деникинского тезку он не решался.
— Когда-то жертвенная царская кровь должна была отвести от народа гнев небес, обеспечить непрерывность обновления жизни, — отвлекшись от екатеринбургской трагедии, заговорил тот с внезапным вдохновением, подсказавшим Шубину, что они набрели на тему его студенческих или аспирантских штудий. — В древности престарелых царей приносили в жертву, позже возникли специальные ритуалы, призванные продемонстрировать юношескую свежесть верховного правителя, его способность и дальше быть посредником между людьми и небом. Например, церемония
— Заплыв Мао Цзедуна через Янцзы, — дополнил Шубин и встретил недоумевающий взгляд.
Пришлось пояснить:
— В годы китайской культурной революции. У нас об этом была статья в «Советском спорте». Только факты, без комментариев. Будто бы на восьмом десятке председатель Мао побил мировой рекорд по плаванию на длинные дистанции.
— Вот видите! — обрадовался Антон Иванович. — Линейное время годится для Запада, у них там все проходит и никогда не возвращается. У нас и на Востоке по-другому. У нас идея монархии коренится в глубинных пластах национального сознания, отсюда и самозванчество. Обычно его связывают с корыстью или политическими интригами, хотя оно метафизически не имеет никакого отношения к обману. Тут совсем другая история. Это ответ русской народной души на богооставленность мира. Чаю хотите?
Пересели за журнальный столик. Антон Иванович воткнул в розетку вилку чайника, выложил на блюдце печенье. Ручки у него были маленькие, белые, с тонкими запястьями.
— Давайте-ка мы Романовых вообще трогать не будем, — сказал он строго. — Возьмите что-нибудь из западной истории. Я чувствую, по духу она вам ближе.
Появился шубинский синопсис, по наследству перешедший к нему от Кирилла. Через пять минут, бегло пройдясь по списку, остановились на том же вавилонском армянине Арахи, посаженном персами на кол.
Еще через четверть часа Шубин ехал в троллейбусе. Рядом старик в кроличьей ущанке, с привинченным прямо к китайскому пуховику голубым пединститутским ромбом, объяснял всему вагону свою позицию по вопросу о референдуме. Он был
На армянина Арахи ушло три дня, на четвертый Шубин позвонил в редакцию, чтобы сообщить о готовности. Было занято. Он набрал номер несколько раз подряд, потом через полчаса и еще через час. Короткие гудки стояли стеной. Раньше такого не бывало. Видимо, после cмены приоритетов у них там пошла совсем иная жизнь.
Других редакционных телефонов он не знал, только этот, а на нем даже в обеденное время, когда Кирилл и Максим часа на два уходили пить пиво, прочно висел деникинский тезка. Шубин решил, что имеет полное право заявиться к нему без звонка.
Через час он вышел из метро на улицу. Рядом, на пятачке между станцией и рядами лотков, расположилась группа немолодых, плохо одетых людей с фанерными щитами на палках. К щитам были прикноплены листы ватмана с лозунгами дня: «Даешь референдум!», «Хасбулатова в Чечню!», «Зорькин! Ты не судья, а мокрая курица». Отдельно стоял человек с плакатом «Ельцин лучше съездюков». Этот текст можно было истолковать в том смысле, что его автор поддерживает президента не безоговорочно, а как меньшее из двух зол. Толпа обтекала пикетчиков с интересом не большим, чем выбоину на асфальте.
Самый юный из них, чуть постарше Шубина, обеими руками держал дюралевый шест толщиной с лыжную палку, на нем болтался несвежий российский триколор, потрепанный митинговыми ветрами. Время от времени знаменосец принимался поводить шестом из стороны в сторону, описывая им в воздухе горизонтальную восьмерку, символ вечности, тогда флаг оживал и картинно реял на фоне плывущего от недальних мангалов пахучего дыма. Это вполне гармонировало с лотошниками и шашлычниками, с шеренгой бабок, продающих водку и шерстяные носки, с ханыгой на костылях, поющим про перевал Саланг и собирающим деньги в голубой берет десантника, в котором уместились бы две его головы.
В институте, где арендовала помещение редакция, ничего не изменилось, разве что лифт с концами встал на прикол. На шестом этаже пейзаж остался тот же, с кучей мусора в углу и цветочными вазонами без цветов, но, войдя в комнату, Шубин поначалу решил, что ошибся дверью. На стене появился календарь с котятами, чайный столик был завален продуктами. Телевизор исчез, а число рабочих столов утроилось. За ними перед компьютерами сидели незнакомые девушки с однообразно ярким макияжем, рассчитанным на люминесцентное освещение. Тем не менее комната была та самая.
Он поинтересовался, где можно найти Антона Ивановича. Ответили, что у них такой не работает. Название газеты ни о чем им не сказало. Шубин ткнулся в кабинет главного редактора, говорившего Кириллу, что затея с очерками про самозванцев — это у них долгосрочный проект, но дверь была заперта. Пришлось вернуться к тем же девушкам. Они послали его в соседнюю комнату, там офисный мальчик в белой рубашке с галстуком вежливо объяснил, что редакции тут нет, это консалтинговое агенство.
— Я приходил сюда три дня назад, здесь была редакция, — нервно сказал Шубин.
Таким мальчикам, как этот, на службе полагалось вести себя с невозмутимостью краснокожих вождей в плену у бледнолицых.
— Извините, — произнес он так же бесстрастно, — ничем не могу помочь. Спросите у Марины.
Мариной оказалась одна из девушек в первой комнате. Про редакцию она тоже никогда не слыхала, зато от нее Шубин узнал, что позавчера они расширились и заняли это помещение. Кто занимал его до них, ей, к сожалению, неизвестно, надо спросить на втором этаже, в дирекции. Шубин пошел в дирекцию, но к заместителю директора, ведавшему арендой, его не пустили. На всякий случай он спросил у секретарши, не знает ли она, куда переехала редакция газеты.
Секретарша взглянула на него с сочувствием.
— Много они вам должны?
Шубин начал что-то говорить, она перебила:
— Плюньте, это бесполезно. Они самоликвидировались.
Он спустился в холл, вышел на крыльцо. Тут же автоматически включился и защелкал вживленный в него счетчик, способный производить единственную операцию — делить на тридцать то количество рублей, которое в данный момент лежало у них дома в комоде под зеркалом. Шубин, как маньяк, постоянно высчитывал, сколько можно тратить в день, чтобы хватило на месяц. Заглядывать дальше не имело смысла из-за инфляции.
Вечером он все рассказал жене. Она сделала вид, будто ничего особенного не случилось, и ушла в кухню. Кот, задрав хвост, побежал за ней в надежде, что ему сейчас что-нибудь положат в плошку. Он всегда на это надеялся, а в последнее время у него еще была иллюзия, что мойва исчезнет, как дурной сон, и опять появится старый добрый минтай.
В кухне жена взялась мыть посуду, затем сквоь шум водяной струи, без дела хлещущей в раковину, до Шубина донеслись приглушенные рыдания. В такие минуты утешать ее было бесполезно, следовало скрепиться и подождать, пока отойдет сама. Тогда можно будет внушить ей, что ситуация отнюдь не безнадежна. Жена легко поддавалась на подобные внушения, если они сопровождались ласками и поцелуями. Главное было не упустить тот момент, когда она почувствует себя виноватой, и не дать ей снова заплакать от сознания того непоправимого факта, что ее поведение заставило Шубина страдать. Приступ раскаяния мог затянуться до глубокой ночи.
В записной книжке он нашел номера четырех приятелей, с которыми последние месяцы не только не виделся, но даже не говорил по телефону, и начал обзванивать их якобы просто так, а на самом деле с целью убедиться, что у них все обстоит не лучше, чем у него.
Все четверо были дома, кое-что удалось выяснить. Один трудился над книгой «История каннибализма в России», другой сторожил автостоянку, у третьего жена работала в банке, поэтому сам он вообще ничего не делал в ожидании, когда к власти придет правительство национального доверия. Четвертый, считавшийся самым близким, с вызовом сообщил, что пишет остросовременный роман о Хазарском каганате, и, не прощаясь, положил трубку.
Время всенародного интереса к истории минуло вместе с горбачевской эпохой. Для Шубина это были счастливые годы, он неплохо зарабатывал, снабжая газеты и журналы сообщениями о не известных широкой публике фактах или статьями с новым взглядом на известные. Биографии, календари памятных дат, архивные материалы разной степени сенсационности расхватывались на лету, в угаре успеха он не заметил, как его отнесло в сторону от магистрального течения жизни.
Сначала резко упали в цене красные маршалы, за ними — эсеры и анархисты, по которым Шубин специализировался с начала перестройки. На смену житиям революционных вождей, загубленных усатым иродом, пришли благостные рассказы о трудолюбивых и скромных великих князьях с их печальницами-женами, не вылезающими из богаделен. Правдолюбцев без царя в голове вытеснили мудрые жандармские полковники и рыцари Белой идеи, чаще склонявшиеся над молитвенником, чем над оперативными картами, а эти борцы за народное счастье в свою очередь уступили место героям криминальных битв.
В дыму от сгоревших на сберкнижках вкладов исчезли искатели золота КПСС. Сами собой утихли споры на тему, появится ли в продаже сахарный песок, если вынести тело Ленина из Мавзолея. Курс доллара сделался важнее вопроса о том, сколько евреев служило в ЧК и ГПУ и как правильно их считать, чтобы получилось поменьше или побольше.
Недавно всюду кричали про грабли, наступать на которые обречены не знающие собственной истории. Теперь вспомнили, что она еще никого ничему не научила. Читальные залы архивов на Пироговке и на улице Адмирала Макарова, где пару лет назад яблоку негде было упасть, стремительно пустели. Сбывать свой лежалый товар Шубину становилось все тяжелее, лишь некоторые не самые тиражные издания по инерции продолжали его печатать. В одно из них удалось пристроить очерк об Алексее Луцято.
Здесь ему ничего не заплатили, хотя обещали десять долларов. Он приезжал за ними раза четыре, но, пока ехал, улетучивались или деньги, или бухгалтер. Секретарша редакции, громогласная старуха со слуховым аппаратом, ему симпатизировала, поила чаем, советовала, с кем и как лучше поговорить насчет гонорара. Она оказалась родом из Читы. Шубин сказал, что скучает по Забайкалью, до сих пор ему снятся сопки над Селенгой, бесснежная зимняя степь с бегущими по ней призрачными шарами перекати-поля. Старуха расчувствовалась, и при очередном визите он получил от нее подарок, призванный подпитать его ностальгию — копченого омуля с пачкой читинских газет впридачу. То и другое ей присылали оставшиеся на родине племянницы.
Как по заказу, в этих номерах с продолжением печатались «Воспоминания о моей жизни» некоего Прохора Гулыбина. В предисловии публикатора они характеризовались как «бесценное свидетельство трагедии забайкальского казачества». Гулыбин происходил из семьи зажиточных караульских казаков, земляков и дальних родственников атамана Семенова, в 1920 году десятилетним мальчиком его увезли в Китай, в Трехречье. Когда китайская Маньчжурия превратилась в государство Маньчжоу-Го под протекторатом Токио, он за компанию с другими трехреченскими казаками поступил на службу к японцам. Этот его не вполне патриотичный поступок публикатор извинял ненавистью к большевикам.
Гулыбин, в частности, вспоминал:
«Весной 1939 года, незадолго до начала боев на Халхин-Голе, группа наших казаков-забайкальцев, куда входил и я, получила секретное задание штаба Квантунской армии. На рассвете нас, восемь человек в полном боевом снаряжении, привезли на ародром под Хайларом и посадили в двухмоторный транспортный самолет без опознавательных знаков, сразу после погрузки выруливший на взлетную полосу. В чем заключается наше задание, никто не знал. Командиром был назначен капитан Судзуки из армейской разведки. Его нам представили накануне вечером. Согласно японскому военному уставу, мы должны были следовать за ним, „как тень за предметом и эхо за звуком“.
Уже в воздухе через состоявшего при нем переводчика он объявил, что мы направляемся в центральную Монголию, в район поселка Хар-Хорин и монастыря Эрдене-Дзу в четырехстах километрах к западу от Урги, ныне переименованной в Улан-Батор. Наша задача — доставить оттуда в Мукден одно важное лицо. „Думаю, этот человек знаком вам с детства, хотя никто из вас никогда не видел его живым, — с многообещающей улыбкой сказал Судзуки. — Его имя объединит вокруг себя всех истинно русских людей, когда вы вместе с японской императорской армией двинетесь в Сибирь, чтобы свергнуть большевистское иго“. Мы были поражены, узнав, что человек этот — его императорское высочество цесаревич Алексей Николаевич. Он, оказывается, не погиб в Екатеринбурге вместе с родителями и сестрами, а чудом спасся и тайно проживает в раскольничьей деревне на реке Орхон близ вышеназванных населенных пунктов.
Источник этих сведений раскрыт не был, но я предположил, что японцы получили их от своих агентов из числа бывших лам. Те ненавидели как южнокитайских революционеров, с которыми мы воевали, так и русских коммунистов, закрывших в Монголии все буддийские монастыри, в том числе Эрдене-Дзу. По дороге переводчик рассказал нам, что храмы там заперты и опечатаны, монахи выселены, богослужения запрещены.
Судзуки рассчитывал провести всю операцию до наступления темноты. Осложнений не предвиделось. Конечно, летящий самолет могли заметить из Хар-Хорина, но вероятность того, что местные милиционеры попытаются оказать нам сопротивление, была ничтожно мала. Аэроразведка не обнаружила в этом районе ни советских, ни красномонгольских воинских частей. К несчастью, данные оказались ложными.
В центральной Халхе нет гладкой, как доска, степи, характерной для ее юго-востока, но ровный участок найти можно. Погода стояла безоблачная, что облегчало пилоту его задачу. Как раз на подлете вновь подошла моя очередь смотреть в иллюминатор. Неправильный белый прямоугольник монастырских стен и окружавшие его юрты ярко выделялись на фоне свежей весенней травы. Зрелище было исключительное по красоте. Я не знал, почему цесаревич поселился именно здесь, но место того стоило.
Солнце еще высоко стояло в небе, когда мы благополучно совершили посадку в долине, раскинувшейся по правому берегу Орхона. На западе она была замкнута цепью невысоких гор, а к югу, примерно в километре вверх по течению, располагалась та самая деревня. Сверху я насчитал в ней девять дворов. Ее жители не были беженцами из Совдепии. Как все обитающие в Монголии старообрядцы, они обосновались тут задолго до революции.
Капитан Судзуки немедленно отправился туда в сопровождении переводчика и шестерых казаков, а мне и еще одному из наших приказал охранять самолет. Экипаж машины составляли пилот, штурман и стрелок — все японцы.
Прошло часа полтора, внезапно за гребнем пологой возвышенности, скрывавшей от нас деревенские избы и огороды, послышалась беспорядочная стрельба. Она усиливалась, вскоре на склоне показался Судзуки со своим переводчиком. Оба бежали вниз, к самолету, с двух сторон поддерживая под руки находившегося между ними бородатого человека в крестьянской одежде. Я догадался, что это цесаревич Алексей. Иногда Судзуки на бегу оборачивался и стрелял из револьвера. Сзади, прикрывая их огнем из винтовок, отступали остальные шестеро.
На гребне маячило несколько фигур в островерхих народоармейских шлемах, чуть позже гурьбой появились десятка три пеших монгольских цэриков с русскими трехлинейками, из которых они палили кто во что горазд. Отсечь нашим товарищам дорогу к самолету они и не думали, напротив — старались держаться поближе к реке с ее спасительными зарослями ивняка. Один, по-видимому, старший, метался среди них, махал руками, что-то кричал. Ясно было, что он призывает своих подчиненных переменить тактику, то есть рассыпаться в цепь и ускорить движение. Цэрики неохотно повиновались, затем инстинкт вновь сбивал их в кучу, как перепуганных овец. Некоторые падали и притворялись убитыми. Трое или четверо в самом деле были мертвы. Наши станичники стреляли редко, но метко.
Пилот прыгнул в кабину и начал заводить двигатель. Увидев, что бортовой стрелок растерялся, я сам припал к установленному в хвосте пулемету и веерным огнем заставил монголов окончательно прекратить преследование. Этот народ обретает храбрость только в седле, да и то ненадолго. Одни залегли, другие попрятались под речным обрывом или в прибрежном тальнике. Большинство заботилось лишь о том, чтобы остаться в живых, и лежали, не поднимая голов, уткнувшись носами в землю. Немногие продолжали стрелять.
Судзуки с переводчиком и цесаревичем были уже в какой-нибудь сотне шагов от самолета, но пилот никак не мог запустить второй двигатель. Одного было недостаточно для взлета. Все попытки кончались ничем, мотор глох, едва начав работать. Штурман и мой напарник попробовали помочь ему, вращая пропеллер. Увы, из этого ничего не вышло.
Тем временем к монголам подоспело подкрепление. До сорока всадников на низкорослых мохнатых лошадках вплавь переправились через разлившийся по весне Орхон и с воинственным визгом устремились к самолету. Эти действовали гораздо более отважно. Выбравшись на берег, они стали широко раскидываться по полю с очевидной целью взять нас в кольцо. Глядя на них, пешие цэрики тоже осмелели и перебежками по двое, по трое постепенно начали подтягиваться ближе. Все-таки советские инструкторы кое-чему их научили.
В этот момент у меня заклинило ленту. Я уступил пулемет стрелку-японцу, но тот с самого начала повел себя не как подобает самураю. Руки у него дрожали, он то и дело приседал от страха. Устранить неисправность ему не удавалось.
Время шло, все наши уже собрались у самолета. Левый пропеллер превратился в прозрачный диск, но правый лишь беспомощно вздрагивал. Мотор фыркал, окутывался дымом и умолкал. Пулемет также молчал, а монголы со всех сторон осыпали нас градом пуль. К счастью, им не приходило в голову целить по топливным бакам, поскольку они просто не подозревали об их существовании. Мы заняли круговую оборону и отвечали прицельным винтовочным огнем. Двое наших были ранены, переводчик убит. Все понимали, что, если в ближайшие четверть часа второй двигатель не заведется, нам — конец.
Цесаревич лежал слева от меня, между мной и капитаном Судзуки. Будучи штатским человеком, под пулями он вел себя с совершеннейшим спокойствием. Даже в этой непростой ситуации вся его поза выражала царственное достоинство. На вид ему казалось лет 40, хотя, может быть, борода делала его старше. Он был одет и острижен, как крестьянин, лоб и скулы потемнели от азиатского солнца, но сходство с покойным государем бросалось в глаза. Он молчал, странная улыбка блуждала по его лицу.
К сожалению, я не имел возможности выразить ему свои чувства, все мое внимание было поглощено боем. Когда совсем рядом, в том месте, где находился Судзуки, раздался револьверный выстрел, первая мысль была о том, что, значит, с той стороны монголы подобрались уже совсем близко, раз наш начальник пустил в ход револьвер. Взгляд мой скользнул влево и наткнулся на цесаревича. Он лежал лицом вниз, песок у него под головой набухал кровью. Ужас и отчаяние охватили меня. Я решил, что виной тому монгольская пуля, но все оказалось еще страшнее. Положение наше было безнадежно, а цесаревич не мог достаться врагу живым. Судзуки сам застрелил его, чтобы избавить от пыток и мучительной казни в застенках НКВД. Я понял это, когда вторым выстрелом у меня на глазах он снес себе часть черепа над виском.
Буквально в ту же секунду мотор неожиданно завелся. Мы бросились к самолету и через пять минут были в воздухе. Последние заскакивали на ходу. Убитых пришлось оставить там, где их настигла смерть. Поднявшись на безопасную высоту, пилот сделал круг над местом разыгравшейся трагедии, прощально покачал крыльями и взял курс на Хайлар».
Шубин чиркнул зажигалкой и встал с сигаретой у окна. Шел первый час ночи. Жили на одиннадцатом этаже, неба за окнами было много. К вечеру оно прояснилось, но звезды оставались еще по-весеннему мелкими, бледными. Лишь одна горела ярче других. Названия этой звезды он не знал, но хотелось думать, что именно ее дядя Петя загородил сидевшему в подвале цесаревичу. Она слабо, неравномерно мерцала, посылая сигналы в темную бездну вселенной. Прочесть их не составляло труда. Язык звезд не обязательно должен быть понятным, чтобы быть понятым. Шубин все понимал, но не пытался выразить это словами. «Моралитэ убивает месседж», — говорил один его старый приятель. Сам он давно уехал в Америку, а присказка осталась.