Папирос во время работы не курю, — не люблю дуреть от табаку, не люблю много дыму. Курю трубку, которая постоянно гаснет, но доставляет еще мало изученное удовольствие. Кофе — для легкого возбуждения. Нет кофе, — чай, но это хуже.
Меняю ли текст при последующих изданиях? Да. Сколько изданий — столько и текстов. Некоторые романы («Чудаки», «Хромой барин») по три раза переписывал заново. Брошу переделывать, когда дело пойдет под гору, но — покуда вижу ошибки, значит еще расту.
Затем последнее (в порядке совета) — о желудке. Степан Петрович Яремич говорит: чистите ваш желудок. Он так же любит повторять: Лермонтов погиб оттого, что не чистил желудка. Это парадокс, но покопайтесь-ка в причинах вашего дурного настроения, головной боли, минут черного пессимизма и пр. — желудок. Вы сели к столу, в голове смесь ваты с простоквашей, щурясь — курите, перо выводит на полях какой-то рисуночек, — топорик, ромбики, завитушечки. Чистите ваш желудок! Два раза в месяц вы схватываете грипп, — сидите дома, сморкаетесь, шаркаете туфлями. Грипп — что может быть хуже?! Вы мнительны к тому же… Но попробуйте чистить желудок. Вам нет времени заниматься физкультурой (лыжи, теннис, лодка, охота), вам кажется, что действительно нет времени, и вы даже сожалеете об этом. Вздор! Вычистите желудок — и время сразу найдется…
О морали и труде
(Американским рабочим)
В первые годы после мировой войны правящие круги США относились более или менее равнодушно к событиям, происходившим в бывшей Российской империи. «Моральная» оценка, столь важная для американской точки зрения во всех, даже гораздо более мелких жизненных явлениях, в данном случае оставалась неопределенной, несмотря на то, что сто шестьдесят миллионов — более ста народностей — на территории бывшей Российской империи переживали гражданскую войну, эпидемии и голод.
Можно отметить лишь четыре факта, нарушавшие это равнодушие. Первое — посылка военных сил на север Европейской России во время интервенции 1919 года. Второе — скрытое за спиной Франции, но решительное вмешательство в сибирские дела в конце 1918 года с целью ограничить территориальную, промышленную и торговую мощь Японии, уже договорившейся с командованием белого омского правительства об оккупации Дальнего Востока. (Американское вмешательство выразилось в том, что в Омске адмиралом Колчаком, хорошо известным в Америке, был совершен монархический переворот со всеми кровавыми последствиями, стоившими жизни миллионам русских людей.) Третье — организация АРА, или материальной помощи голодающим в России. Против этого нельзя было бы ничего возразить, если бы агенты АРА, помимо дел милосердия, не преследовали также и чисто практических задач, не связанных с голоданием русских, задач, по-видимому, уравновешивающих затраты организации АРА. Четвертое — когда гражданская война и голод в Советской России были изжиты, обнаружились некоторые духовные нити, идущие со стороны Америки. Они выражались в повышенном интересе к религиозной жизни в России и посылке к нам организаторов евангелических общин. Дело как будто касалось на этот раз чистой морали. Но известный процесс проповедника Шульца вскрыл под этим (подобно как в случае с АРА) задачи не столько религиозные, сколько подрывные, направленные к разложению советского строя и с ним вместе строящегося социализма.
В то же время (по окончании мировой войны) Америка проявила напряженный «моральный» интерес к европейским делам. Были созданы четырнадцать пунктов «вечного мира», проникнутых высоко «моральными» идеями самоопределения народностей, свободы, справедливости, любви к богу и ближнему, мира без аннексий и контрибуций. Покойный президент Вильсон повез эти скрижали на парижскую конференцию.
В четырнадцати пунктах Вильсона был изъян — они ни одним словом не касались судеб российской территории и ее народностей. Советская Россия мыслилась как бы не существующей на карте земного шара.
Всем известно, что в применении к действительности президент Вильсон не мог отстоять на конференции ни одного из четырнадцати пунктов, исключая создания Лиги наций. Побежденные страны были ограблены до исподней рубашки, на германский народ наложена контрибуция, превышающая в десять раз запас всего мирового золота, страны-победительницы под прикрытием Лиги наций начали торопливо готовиться ко второй мировой войне, настолько страшной орудиями истребления и готовностью к истреблению, что — думать надо, — если рабочему классу не удастся вовремя повернуть колесо истории, добрая старая Европа, а вслед за ней и Новый Свет окажутся в дымящихся развалинах.
Итак, Версальским миром была нанесена пощечина американским моральным принципам. И как ни странно, негодования на это в США не последовало. Мы в Советской России объясняем это тем, что война и Версальский мир сделали Америку самой богатой страной, доллар — самой дорогой валютой. Америке, как воздух, нужна была замиренная и успокоенная Европа, доллар нетерпеливо ждал работы, рынков с принципами, а если хлопотно, то и без принципов. Пощечина исчерпывалась барышами торгового и промышленного наступления.
И настал мир. И Америка ходила по колена в золоте.
И экономическая система ее была самой лучшей в мире… И в Германии приходилось на каждого человека по две тысячи долларов контрибуции. Нищая Советская Россия, голыми руками восстанавливающая из развалин города, фабрики, хозяйства, удушалась блокадой. Китай широко снабжался оружием для подавления революции, в иллюстрированных журналах помещались любопытные снимки публичных казней. Польские паны заливали кровью Галицию. В колониях широко применялся принудительный труд, на постройке железных дорог в Африке гибли десятки тысяч негров, завербованных силой и хитростью. Но… воскресной проповеди, видимо, вполне было достаточно для очистки морального чувства…
Не находите ли вы, товарищи, странным говорить о морали?
Но случилось то, чего нужно было ожидать, что давно предсказывали в СССР. Буржуазная экономическая система создавала фиктивные ценности. Частная собственность, свободная конкуренция, увеличение продукции и товарооборота в целях борьбы за личную наживу, биржевой ажиотаж — вся эта система, не ставящая иной цели, кроме денежного накопления, и развертывающая сверхпотребности у одного класса и сверхусилия труда у другого, привела к анархическому нагромождению продукции и раздутым ценностям.
Каждый подросток, отстригая биржевую разницу, делался эксплуататором где-то, кем-то производимого труда. Буржуазная система стригла купоны с иллюзий. Иллюзорной стала вся жизнь, и недаром производство иллюзий — кинотеней — поднялось на одно из первых мест американской индустрии.
В один безмятежный день, когда мыльный пузырь нового «золотого века» раздулся до конца упругости, — благосостояние, счастье, ценность биржевых акций, экономическое могущество — все лопнуло. Банковские и биржевые крахи, промышленное торможение, торговая депрессия, некредитоспособные рынки и тридцать миллионов безработных в Америке и Европе. И, что всего хуже, растущее углубление кризиса. Версальский мир пожинает то, что посеял, — чертополох.
Буржуазная мысль ищет причин катастрофы и находит их, конечно, не в самой системе, но в некоторых побочных обстоятельствах.
К одним из таких обстоятельств относятся — советская внешняя торговля, советский «демпинг», — советский пятилетний план, социалистические формы труда в СССР, самое существование Советского Союза, отказывающегося предоставить свои рынки, свои запасы сырья и рабочую силу капиталу.
Действительно, на безбрежных степях и миллионах квадратных километров леса в СССР можно было бы разместить всех безработных, ста шестидесяти миллионам советских граждан можно было бы двинуть все излишки индустриальных запасов, заводы Старого и Нового Света с новой энергией задымили бы на новом сырье, добытом в Советском Союзе. И, наконец, покончив с социализмом в СССР, можно было бы надолго загнать в подполье рабочее движение у себя дома.
Словом, снова — на завоевание шестой части света! Снова поднимаются скрижали нового Версаля. В буржуазном мире не то, что у нас — мужичья деревенского: с печки — прямо на улицу… В буржуазном мире действию предпосылают моральное обоснование, действие благословляют предварительно принципами всей гуманитарной цивилизации, иначе чистоплотному буржуа будет стыдно читать, как кто-то ворвался с газами и танками в чужую страну.
Моральная предпосылка новой интервенции против Советского Союза началась газетной кампанией против принудительного труда в СССР. Американец не может кушать масла, приготовленного рабом. Американец лучше обойдется совсем без бумаги, чем пустит на целлюлозу балансы, спиленные, очищенные и погруженные русскими рабами. И прочее и прочее… Пресса во Франции, подхватив эту моральную щепетильность, объявила в СССР новое крепостное право.
Отсюда — шаг до повторения старой, очень старой истории, когда в XII веке было поднято знамя крестовых походов за освобождение гроба господня, и крестоносцы, испросив отпущение грехов, пошли грабить Восток.
Чистоплотный буржуа смело может кричать: в крестовый поход на СССР за освобождение труда! Тут и социал-демократы поддержат чистоплотного буржуа.
Товарищи, поговорим о труде.
Царства, империи, республики, длинный ряд живых и погибших цивилизаций, от туманов бронзового века до наших дней, построены на труде рабов. По существу то же рабство — труд древнеримского военнопленного, прикованного к мельничным жерновам, и труд — в наисвободнейшей буржуазной республике — рабочего, охраняемого реформистскими профсоюзами. Разница лишь в уходе за человеко-животным и человеко-машиной.
И тот и другой работают, чтобы не умереть с голоду, для того и другого труд — неизбежность, обреченность, горькая судьба. Тот и другой работают не для цели труда, но для результатов труда, обусловленных более и менее высшими, или гуманитарными, формами буржуазной цивилизации. Римский раб получал бобовую похлебку и охапку соломы на ночь, современный средний рабочий — воскресный отдых и билет в кино. Тот и другой хотели бы освободиться от обреченности, — один — побегом на волю, другой (если нет веры в победу рабочего класса) — перебежкой в другой класс, в состояние рантье.
Но зато ты можешь мечтать о свободе, — вся буржуазная жизнь обставлена так, чтобы питать эту мечту: литература, пресса, кино, роскошь городов, наглядные примеры (как чистильщик сапог стал миллиардером и прочее)… Свобода гигантской статуей воздвигнута в преддверии Америки… Мечтай сколотить кругленькую сумму под старость и умножить ее удачным помещением, мечтай выиграть на бирже, в лотерее… Старайся не думать, что тебе уже сорок пять лет и скоро на смену встанет более сильный и молодой раб…
Мечтай и работай, размалывай свою жизнь в жерновах на доллары, плывущие в хозяйский карман… И в результате, — из голубых туманов мечты, — шлеп на булыжники действительности, — тридцать миллионов безработных, и ты стоишь с миской за бесплатной раздачей супа.
Мировая война создала короткий подъем благосостояния для части населения с тем, чтобы, ускорив все сроки, швырнуть миллионные человеческие массы в невиданные по тяжести и бесцельности формы борьбы за существование. Теперешний экономический кризис есть законная, неизбежная и новая форма буржуазной цивилизации. Никакими иллюзиями не прикрыть ее беспощадности.
Товарищи, есть другой мир и другой труд.
На суровом знамени военного коммунизма первых лет русской социалистической революции было написано: «Кто не работает, тот не ест». Это значило, что Советская Россия изгоняла из своих пределов всех живущих чужим трудом. Это был первый шаг революции.
Второй — восстановление силами всего народа разрушенной промышленности и сельского хозяйства.
Третий — организация труда, поиски более совершенных и гибких форм его.
Четвертый — начало пятилетнего плана, то есть начало того, во имя чего совершилась Октябрьская революция, — построение социализма.
Эти четыре шага пронизывает политическое воспитание народных масс, имеющее целью: во-первых, разрушить тысячелетиями созданное представление о труде как неизбежности для поддержания личного существования или как средства достигнуть (лично) такого состояния, в котором труд будет не нужен, и, во-вторых, создать новое отношение к труду как к естественному состоянию борьбы за построение социализма, то есть к плановому и механизированному хозяйству на земле, где орудия производства и продукции будут принадлежать самим трудящимся, где тяжесть труда будет перенесена на механизмы, где облегченный и сведенный до минимума труд должен стать естественным побуждением здорового организма.
Таковы в двух словах задачи. В применении к действительности они встретили и встречают сильное сопротивление с трех сторон: во-первых, со стороны буржуазных элементов в самой Советской России, во-вторых, со стороны капиталистического окружающего нас мира и, в-третьих, со стороны ужасающей темноты, экономической отсталости и анархического отношения к труду, доставшихся в наследие Октябрьской революции от помещичьей, первобытно крестьянской и промышленной (с почти колониальными формами) царской России. Это — пассив.
В актив нужно отнести неизмеримые естественные богатства, неисчерпаемую свежесть сил народов, населяющих СССР, и закаленность в борьбе, веру в победу, энергию, преодолевающую все лишения, наиболее сознательной, ведущей части пролетариата. Из этого источника сил питаются партия, строительство, хозяйство.
Но пассив огромный. Им объясняются все перебои, несовершенства и недочеты нашей жизни. То, что совсем просто на высоко развитом индустриальном Западе, у нас сопряжено с усилиями. Преодолеть инерцию, вызвать к жизни созидающие силы стоит таких усилий, что если бы иностранцы, приезжающие взглянуть на наши ободранные города, на нашу торопливую и неровную жизнь, вместо того чтобы говорить о «новом крепостном праве», потрудились подвести итог всем затратам духовных и физических сил, брошенных, как зерна, в поднятый чернозем Советского Союза, — думаю, что многие, подавив вражду, сняли бы шляпу перед таким проявлением длительного героизма…
Как же идет трудный процесс организации новых форм труда в СССР?
Основа процесса — инициатива, идущая снизу вверх, от самих рабочих, от образования мелких ударных групп, расширяющихся затем по всему производству.
В капиталистической экономике творящая сила — свободная конкуренция. Взамен ее у нас — социалистическое соревнование. Энергия конкуренции вызывается долларом, энергия соревнования — политическим воспитанием, которое ставит перед рабочими не только ближайшую цель усилия, но его значение в общей экономике страны и его отзвук еще далее — в перспективе грядущего.
Шутники могут нарисовать себе картину советского рабочего, держащего в одной руке «Капитал» Маркса, в другой — рычаг от станка. Это так же неверно, как то, например, что новорожденный буржуа времен великой французской революции шел на завоевание Европы, имея в руках ружье и томик «Общественного договора» Жан-Жака Руссо. Но буржуа знал, за что умирает под трехцветным знаменем, а солдаты прусского короля и австрийского императора ничего не знали.
Социалистическое соревнование есть
Завод, идущий впереди в производстве, посылает на другой, отстающий, «общественный буксир», состоящий обычно из профессионального работника, партийного работника, хозяйственника, техника и нескольких лучших ударников, с тем чтобы передать отстающему заводу свой опыт организации труда, производства и массовой работы.
Есть уже заводы, объявившие себя сплошь ударными. Процесс кристаллизации высших форм труда происходит в самой толще рабочих масс. Когда на втором году пятилетки стало не хватать рабочей силы, обнаружилось вредное явление «текучести» — переход рабочих с завода на завод, отсюда — простои станков, падение производства. Против этого выдвинулись, опять-таки инициативой самих рабочих, «рабочие заслоны», «ударные бригады», «товарищеские суды» и прочее. Это движение вылилось в форму «самоконтрактации», то есть добровольного закрепления рабочих за своими предприятиями до конца пятилетки, причем в самоконтрактации строго соблюдается принцип добровольности, так как насилие в данном случае привело бы к дурной работе по приказу и к подрыву самого принципа соревнования и ударничества.
Борьба за высшие формы труда на заводах, на строительстве, на полях, в лесах и под землей идет непрерывная, так как непрерывен поток неквалифицированной рабочей силы из деревень. Новички попадают в политическую и профессиональную обработку к самим рабочим, разжижая их напряженную сплоченность и вызывая новые усилия пропаганды социалистического труда. С другой стороны, все наиболее талантливое отливает с заводов в техникумы и высшие учебные заведения, где та же торопливость и напряженность труда (умственного), вызванная темпами пятилетки… Советский Союз, отставший от Запада в иных случаях чуть не на столетие, должен делать десять шагов в том случае, когда Запад делает шаг. И мы делаем эти десять шагов.
Таков сложный, трудный, небывалый в истории процесс образования нового человека. Что же, — труд у нас принудительный?
Нельзя же считать принуждением, насилием развитие в человеке высшего сознания к труду, к своим задачам, к цели жизни. Свобода быть свиньей у нас осуждена суровой социалистической моралью. Свободное существование на труды чужих рук осуждено законом.
Нам трудно и сурово, как пионерам, врубающимся в дебри новооткрытой страны, но мы знаем, что строим новое жилище человечеству.
У истории длинная память
Десять тысяч вооруженных всадников примчались в городок Скоттсборо, чтобы осудить на смерть восемь негров-рабочих. Если бы для этого нужно было доказать, что негры украли луну с неба, — десять тысяч белых крикнули бы: да!
В свое время царское правительство разряжало нависающую революционную грозу тем, что натравливало христиан на евреев. Британское правительство из тех же соображений раздувало в Индии вражду между мусульманами и индусами. Американская буржуазия, подавленная растущим кризисом у себя и вырастающим могуществом пролетарского Союза ССР, ищет пути спасения и прибегает к старым рецептам: ханжеству, лицемерию, национальным и расовым предрассудкам и так далее. Нужно расколоть все плотнее и однороднее сбивающиеся массы пролетариата. И вот — гальванизируют старую вражду между белой и цветными расами, — между белыми колонизаторами и черными привозными рабами. Цвет и запах кожи достаточны для того, чтобы человек попал на веревку. «Вы, пятнадцать миллионов безработных, — ну-ка — разделитесь: белые — направо, цветные — налево… Ату, бей, вешай, рви, уничтожьте черных, желтых, красных, цветных! Америка для американцев! Нет больше безработицы!»
Американская буржуазия борется за жизнь. Все живущее борется за жизнь. Микробы пожирают микробов. Лев разрывает гиену. Четвертый по счету и последний класс — восстающий пролетариат — борется за жизнь. Жизнью он называет Социализм. Это слово здесь всем понятно. Идея социализма призвана к жизни гневом угнетенных и порабощенных и величайшим даром человеческого духа — чувством справедливости и бескорыстия. Этого не понимают микробы, этого старается не понимать буржуазная часть человечества.
Буржуазия борется за жизнь, — жизнью она называет те условия, в которых отдельные личности могут протолкаться вперед и ухватить как можно больше благ для себя. Слабые пусть гибнут под ногами. А будущее? Этот вопрос для нас, товарищи. Пролетариат живет будущим. У буржуазии глаза на затылке, буржуа — мечтатели, меланхолики, они вздыхают по туманам прошлого, их золотой век — где-то за тысячелетиями, — в Древнем Риме, в чудовищном Карфагене: пышные сады, беломраморные дворцы, прозрачные бассейны, где рыб откармливают телами рабов, — так жили божественные купцы, ростовщики и плантаторы, умащенные мазями, с надушенными бородами, и миллионы рабов — в цепях на плантациях, в цепях под землей, в цепях на военных галерах и купеческих триремах. Это был рай. Отправляйтесь-ка все вы туда на машине времени, буржуа…
Ясны методы борьбы за жизнь у нас и у них. И вот мы, советские писатели, участвующие по мере сил в постройке фундамента социализма, мы с чувством возмущения гневно обращаемся:
к вам, алабамские палачи! К вам — десяти тысячам всадников, верхоконным фермерам, сыновьям испуганных буржуа, к вам, членам ассоциации христианских молодых людей, к вам, разбухшим на кровавых миллиардах мировой войны, банкирам, промышленникам и спекулянтам, к вам, идеологам карфагенского рая, прикрытого корешком Библии, к вам, лжевожди рабочих, — ко всем вам мы обращаемся, мы требуем от вас: остановите казнь восьми черных пролетариев!
Ведь вы даже не боретесь, вы, как бандиты, входите с ножом — зарезать спящего. Действительно, стыдно называться «белым человеком» после этого…
Позор и стыд, быть может, вас не остановят? Ваше лицо покрыто белой маской ку-клукс-клана… Моральные принципы, гуманность вы применяете по отношению к балансам и клепкам, ввозимым из СССР… Вас должен остановить страх. Не ошибитесь, — у истории длинная память. Буржуазное хозяйство потрясено до основания. Кривая кризиса заехала в пропасть. Мировой пролетариат не захочет вытаскивать себе на шею этого дьявола. Восемь черных рабочих — ваши враги. Но эти враги завтра будут сильнее вас. Задумайтесь и наберитесь страху. У истории длинная память. Мы требуем от вас: сделайте какую угодно лицемерную улыбочку и освободите наших черных товарищей.
Луна, которую подменили трактором
Вопрос огромный, основной, — внедрения искусства в современность, внедрения в искусство всей суммы задач и ощущений масс, занятых строительством социализма.
Мир познается тремя дисциплинами: философски (вся сумма историко-социальных наук), экспериментально (физика, химия, биология и прочее) и чувственно, — то есть через искусство.
Нет канонов, нет вечных истин (как нет абсолютного пространства), — есть экспериментальные факты, диалектика фактов, дисциплина математики и творческий процесс. Такова современность, и таким формируется лицо современного человека.
Философия, наука и искусство призваны к строению социализма, — то есть к единственному и неизбежному пути в будущее, туда, где на каком-то отрезке времени машина заменит человека, и человек, освобожденный от физического труда, от забот о хлебе, тепле и всей обыденности, сможет наконец наверстать все счастье жизни, за много тысячелетий украденное у него системами социального и экономического рабства.
Машина — орудие социализма, машины — это армии стальных рабов, на которые человечество переложит весь свой мускульный труд, всю тяжесть преодоления и борьбы.
Вернемся к определению — искусство есть чувственное познание мира, мышление образами, действующими на чувство. Здесь особенно нужно подчеркнуть, что образ должен действовать на чувство. Вернее, даже: диалектика образов должна действовать на чувство. Только это обстоятельство делает искусство искусством, искусство — познанием мира.
Машина — в искусстве… Машина, техника, наука неизбежно врываются чувственными образами сегодняшнего дня в искусство. Это так, — но освоило ли искусство эту предметность? И как оно должно освоить?
Как это ни странно, — искусство, такое, казалось бы, всегда устремленное впереди жизни, такое объемлющее щупальцами всю жизнь, оказалось прочно забронированным от внедрения чувственных образов современности. Попытки нарисовать на полотне колонну тракторов, воспеть рифмами сборочную мастерскую, показать на театре актера в прозодежде у картонного станка, — не есть еще то, о чем мы говорим. Искусство в огромном большинстве случаев лишь механически подменяет старый образ новым, оставляя по-старому диалектику чувственных взаимодействий между замененными образами, — подменяет луну (эпохи первоначального накопления) колхозным трактором.
Чувственный образ прежде всего — условный рефлекс. Если я нюхаю розу, слышу запах каменного угля, — в памяти встает Париж со всеми моими переживаниями молодости. Образ (сочетание образов) тогда только элемент искусства, когда он способен возбуждать рефлекс. В этом все дело. Подменять луну трактором — попытка с негодными средствами.
Машина, техника связаны для нас с сознанием движения в социализм. Машина — условный рефлекс, который возбуждает образы борьбы, достижений, желаемого будущего. Это принцип, а выполнение, — то есть каким способом художник превратит машину в условный рефлекс, — дело уже самого художника в каждом данном случае, дело его таланта, его борьбы, падений и успехов, его художнической конституции.
Теперь о данной теме, — о театре: ворвалась ли современность в театр? Нет. (За небольшими, частичными исключениями.) Почему? Потому что подменяли луну трактором. На Ижорском заводе я видел отливку одной из самых крупных частей блюминга. Это было зрелище почти фантастическое, — напряженность и дружность работы, рев мартеновских печей, сигнальные звонки, тревога ожидания, проносящиеся под крышей мостовые краны, потоки ослепительной стали, буран искр, рабочие, бросающиеся в самую, казалось, кипящую сталь, киноаппараты, зарева света, — это было овладение стихией, торжество человека.
Тогда же я задумался: возможно ли театру овладеть этой суммой образов, суммой, дающей то высокое и напряженное торжество победы и достижения? Возможно. Но для этого нужно, чтобы драматург, режиссер и актер сами пережили этот процесс, восприняли бы предметы, его обставляющие, как ряд условных рефлексов.
Вопрос о театре и технике возбудит, несомненно, большую литературу. Встанет вопрос о методе новой драматургии. Метод? Я думаю, что метод, в конце концов, понятие схоластическое. Единственный метод — это в каждом случае разрушение всех имеющихся методов. В каждом случае художнику нужно идти на отчаянный риск, имея только живое восприятие жизни, ее целеустремленность и свою страсть, возбужденную прикосновением движения окружающих людей и вещей.
Да, именно, — страсть. Страсть как питательное вещество для чувств, которыми художник познает мир. Я представляю так, что драматург, увидевший отливку блюминга на Ижорском заводе, не изобразит процесс отливки, даже, может быть, о блюминге, о стали не будет и упомянуто, но на сцену он перенесет пережитое им торжество преодоления. На сцене не будет показано ни картонных станков, ни деревянных шестерен, ни молотков из папье-маше, но будет жить человек, преодолевающий косность материи и жизни во имя единственного и неизбежного пути.
Не стоит больше писать о вредителях, о колеблющихся интеллигентах, о женщинах буржуазного происхождения, разлагающих своих мужей-коммунистов, и о женщинах буржуазного происхождения, внезапно изменяющих в положительную сторону свое отношение к пятилетке. Это все очень мелко, бесстрастно, эта дорожка — около.
Без предварительного метода, без страха, художник, бросайся в поток жизни, ощупай вещи своими руками, вдохни, как пахнет пот, переживи сам тысячу человеческих трагедий труда, борьбы, достижений, неудач, — что вынесешь оттуда на сцену — твое дело, но во всяком случае — вынесешь большое: правду о жизни сегодняшнего дня, познание мира.
Путешествие в другой мир
Один человек бродил сегодня по Москве, послезавтра утром вылез из вагона в Берлине и пошел бродить по другому миру. Попытаемся описать впечатления этого человека, — разумеется, мимолетные и не углубленные до статистических цифр, но все же чрезвычайно острые.
С первых же шагов в поток впечатлений вторгается настойчивое желание увидеть причины чудовищных противоречий, раздирающих великий город. Здесь все обнажено, покров буржуазного приличия содран. Перед наблюдателем — вся сущность этого «другого мира». Повторяю: не берусь развертывать глубокого анализа из мимолетной поездки, — это было бы бессовестно и перед наукой и перед человеческой трагедией. Но, может быть, кое-что удастся уловить.
Берлин — «великолепный» клинический случай мировой болезни. Кажется, что у нас в СССР массовый читатель недостаточно вещественно представляет всю глубину отчаяния, куда рушится эта грандиозная цивилизация, эти квадрильоны затраченных человеческих усилий. Нельзя повторять расточительную гибель античного Рима, нужно спасти накопленные сокровища, спасти все ценное: — вот первые ощущения наблюдателя. Но вся система — больна, желудок начинает переваривать сам себя, — вот почему премудрые буржуазные экономисты отвечают: «Размеры и длительность кризиса — загадка». Умные немцы говорят: «Кризис продлится еще три года…»
«Почему именно три года и что спасет через три года?»
Пожалуй, что надежды только на одного бога.
До Берлина впечатления от Польши, — из окна вагона. На вокзальных перронах, в вагоне — военные: лакированные голенища, никелированные шпаги и гипертрофированные козырьки фуражек. Козырьки поражают воображенье советского путешественника, — сначала видишь козырек, — на полторы четверти впереди лица, потом — усы, потом — шнуры и остальную элегантность. Козырьки, должно быть, пропорциональны военному бюджету. Они угрожающе нависают над мыслями (советского путешественника) о кризисе, об изобилии (в вокзальных буфетах) французского импорта, о шикарных импортных вагонах и над прочими бестактностями, какие лезут в голову русскому проезжему.
Из-под навеса военных козырьков он (проезжий) косится в окно: — снега, деревни, Барановичи и Волковишки. Какие были, скажем, лет двадцать тому назад эти местечки и городки, с деревянными домишками, заборами, грязными улицами, с несоразмерно большим количеством костелов на видных местах, — какие были серые, истрепанные непогодой, убогие деревни в сугробах, такими стоят и сейчас. Любопытно невероятно: — скачок во времени, анахронизм… Любители старины, рыдальцы по невозвратному: — вот оно — довоенное Царство польское — живьем! Прогремели великие годы, а тут все стоит, как стояло… Хоть бы на разводку одну антенну протянуть от мужицкой крыши к башне костела! Землю эту, столько столетий содрогавшуюся от панской мазурки, от угрюмой деспотии черного орла, — осеняют сейчас черные тени гигантских козырьков.
Не знаю, — может быть, это все так только кажется из окна вагона.
Мглистое утро. Проносятся мимо опрятные кирпичные домики, крытые черепицей. Падает редкий снежок на прошлогоднюю траву железнодорожной выемки. Все шире пути, за падающим снегом — дымы, неясные очертания газовых хранилищ, труб, — поезд врывается в высокие, без зелени, улицы, грохочет по виадукам, останавливается под корытообразной крышей вокзала, построенного вымершим племенем рослых и бородатых германцев, победителей под Седаном.
Такие вокзалы будут следовать один за другим, — выгадывая время, советский путешественник берет чемоданишко и пересаживается в желто-красный, пахнущий сигарами вагон круговой дороги. Потертые, опрятные куртки служащих, синяя одежда рабочих, — шерстяные шарфы, надвинутые шляпы и кепки. Худые, спокойно-мрачные, усталые лица.
За окнами мчащегося вагона поворачиваются необъятные мглистые перспективы города. Вокзал зоологического сада, — вы в центре западной части Берлина.
Путешественник спускается с перрона по внутренней лестнице в темноватые коридоры и сейчас же выходит на улицу. Влажный зеркальный асфальт. Вереница дремлющих такси, — травяного цвета с пестрой полоской. Немного прохожих, идущих озабоченно и не оглядываясь мимо гениальной системы выкачивания обывательских денег: это витрины магазинов, — с правой и левой стороны сплошь зеркальные, протертые суконками, окаймленные никелем или алюминием огромные окна, где над каждым предметом — изящный кусочек картона с ценой и перечеркнутой старой (прошлого месяца) расценкой. Здесь все построено на внушении, на коротком шоке: вы бежите мимо, взглянули, остановились, у вас возникло желание, — это основной принцип витрины: мгновенное острое желание у мимо бегущего… Заходите в магазин, вам очаровательно предлагают вещь и, кроме того, с тонкой деликатностью, без назойливости, — боже упаси, — еще ряд вещей, углубляющих и дополняющих ваше нововозникшее желание. Вам завертывают все это в хрустящую цветную бумагу, и вы, провожаемый улыбками и пожеланиями, выходите на широкий, без пылинки, тротуар, оторопело раскаиваясь в потраченных деньгах.
Бойтесь этих витрин, они пострашнее сирен Одиссея: мысль фабриканта легкой индустрии и ловкость магазинного продавца далеко опережают ваши потребности и желания: вам на ходу мгновенно создадут новую эмоцию… Вообще-то говоря, — много ли человеку нужно? Берегитесь, — вам набьют карманы таким количеством вещей (подсчитывал — до семидесяти шести мелких предметов), — долго после вы еще будете придумывать, что бы поковырять той или другой штучкой.
Вы сворачиваете на главную артерию, — магазинов еще больше, они еще роскошнее. В перспективе широчайшей улицы с зеркальной мостовой — какие-то звездные скопления витрин, кафе, ресторанов. Каркасы реклам, которые зажгутся с вечерней зарей. «Вот, черт возьми, — думаете вы, — во что превращены томительные трудодни немецких пролетариев!»
На перекрестке стоит с корзиночкой фиалок седая, в истертом пальто, худая женщина (сошедшая с плаката: — «Шесть миллионов безработных»). Фиалки. Весна. Над высокими крышами развеяло туман… Влажная синева, ветер и солнце… За огромными стеклами модного магазина — манекены, — длинные девушки-блондинки с приподнятыми носиками (сверхсовременная красота), — застыв в изящном всплеске рук, будто в изумлении от собственной красоты, одеты в нежно-зеленые ткани, как морская вода весенним утром…
Вы успели заскочить в пансион, оставить там чемоданишко и калоши и — опять на улице. Любопытство к этому зачарованному миру роскоши подходит у вас к двенадцати баллам. Прохожих немного. Вы начинаете замечать, что пожалуй, только вы один изумленно таращите глаза. Прохожие невесело бредут мимо всех этих соблазнов так, будто это — мираж в голодной пустыне, праздная игра воображения. Будто спектакль изобилия и роскоши сыгран и зрители ушли. Вас останавливает молодой, прилично одетый человек и предлагает купить шнурки для башмаков. «Я голоден», — говорит он сурово и тихо. Вы покупаете пять пар шнурков. Через минуту вас останавливает другой молодой человек, протягивает коробку спичек: «Никакой работы. Я голоден…»
Советский путешественник сворачивает к чудовищным окнам обувного магазина. Сапожный храм. Серый ковер в цветах, сверкающие прилавки. Посредине — хрустальные шкапчики-витрины, на бархате — туфли и туфельки, созданные вдохновенным воображением, — все в одной цене: пятнадцать марок пятьдесят пфеннигов. И в храме, кроме вас, — ни одного посетителя, только из-за прилавков — шесть пар горящих приказчичьих глаз. По розовым цветам ковра к вам идет сдержанной иноходью сам шеф магазина. Приветствие с добрым утром. Вас усаживают в сафьяновое кресло, вашу советскую ножку ставят на блистающую медью скамеечку. Две элегантные девушки, стоя на коленях на ковре, поблескивая наманикюренными ноготками, подобрали на вашу ножищу практичные, последнего крика моды башмаки, предложили, кроме того, никелированные с пружинами колодки (семьдесят пять пфеннигов). И вы, если вас предварительно научили, предъявляйте в кассе советский паспорт… У многоопытной кассирши торопливая улыбка, — пожалуйста, битте шён, — десять процентов скидки советскому гражданину.
Вы заходите во второй, в третий, в десятый магазин. Взлетаете в стеклянно-никелированной коробке в разные этажи в поисках, скажем, одной запонки или пары носков, отражаетесь в саженных зеркалах, топчете драгоценные ковры, вам кланяются сотни продавцов и продавщиц, и вы повсюду — один, как в заколдованном царстве. Редко попадется навстречу задумчивый покупатель. Пощупает вещь, поморщится и — прочь… Есть о чем задуматься. Покупательная способность населения падает к нулю. Марка — большие деньги, особенно когда она последняя…
Еще одно впечатление. (Чего только не придумают буржуи!) На перекрестке угол одного из домов сплошь весь стеклянный, внутри — парфюмерный магазин, весь также прозрачный, — стекло и алюминий. Видная отовсюду, одна в магазине, среди стекла, металла, флаконов и позолоченных коробочек, — тоненькая (оживший манекен с витрины) женщина с длинными зелеными глазами. Сидит неподвижно и сквозь прозрачную стену смотрит на улицу. Несчастный, упаси тебя олимпийские боги встретиться с зелеными глазами прекрасной паучихи. Это сверхсовременный рекламный прием, так называемый — «сексуальный шок».
Но все напрасно. Не помогают ни роскошь, ни гипноз, ни дешевка. Торговля рассчитана на пятимиллионное население, на приток валютных иностранцев, на излишества моды и человеческую дурость, а покупатель, — как вымирающий зверь. Представляется: недалек день, когда все это великолепие блестящего вздора, над которым в мучениях, в голоде, в отчаянии трудится умный, упорный и трагический народ, — вдруг рухнет, и зазвенят разбитые стекла зачарованного царства. Таково впечатление советского проезжего в первые часы от одной из сторон великого кризиса, более страшного, чем средневековая чума.