Огнянов не смел на нее взглянуть; он говорил, обернувшись к стене. Сердце его разрывалось на части, словно его терзали железными клещами.
— Да, я убил двух турок; я, который мухи не обидел…
Я был вынужден их убить, потому что они на моих глазах хотели изнасиловать девочку… и на глазах у ее отца, которого они связали. Да, я убийца, и мне опять грозит Диарбекир или виселица.
— Говори, говори… — прошептала она, сама не своя.
— Больше говорить нечего, теперь ты знаешь обо мне все, — дрожащим голосом ответил Огнянов.
На лице Рады он прочел страшный приговор и ждал его теперь из ее уст.
Рада бросилась ему на шею.
— Ты мой, ты самый благородный! — крикнула она. — Ты мой герой, мой прекрасный рыцарь.
И они обнялись крепким, страстным объятием, трепеща от любви и счастья.
ХІIІ. Брошюра
С лестницы послышались тяжелые шаги. Кто-то взбегал по ней так быстро, что дрожал весь этот деревянный дом. Рада вырвалась из объятий Огнянова.
— Это доктор мчится, — сказал Бойчо, прислушавшись. Рада отошла к окну и пылающей щекой прижалась к стеклу, чтобы скрыть свое волнение.
Доктор, как всегда, шумно ввалился в комнату.
— Читайте, — проговорил он, подавая Огнянову какую-то брошюру. — Огонь, братец, огонь! С ума сойти можно!.. Поцеловать бы ту золотую руку, что это написала!
Огнянов раскрыл брошюру. Она была издана эмигрантами в Румынии. Как большая часть подобных книг, эта брошюра была довольно посредственным произведением, полным избитых патриотических фраз, приторной риторики, отчаянных восклицаний и ругательств по адресу турок. Но она возбуждала громадный энтузиазм болгар, жадных до каждого нового слова. Судя по жалкому состоянию страниц, испачканных, измятых, почти истлевших от множества прикосновений, она прошла через сотни рук и зажгла тысячи сердец.
Соколов от этой брошюры был как пьяный. Даже Огнянов, более искушенный в литературе, увлекся, просмотрев несколько страниц, и не мог уже оторвать от них глаз. Доктор ревниво смотрел на него и, не вытерпев, выхватил у него брошюру.
— Послушай, послушай, дай я тебе почитаю! — крикнул доктор и начал читать громким голосом, воодушевляясь все больше и больше; при каждом сильном выражении он левой рукой рассекал воздух, топал ногами и метал пламенные взгляды на Раду и Бойчо, которые позабыли о своих недавних сладостных волнениях и заразились его воинственным пылом. Комната да и вся школа сотрясались от его раскатистой октавы. Прочитав большую часть брошюры и дойдя до длинного стихотворения, которым она заканчивалась, доктор, весь дрожа и обливаясь потом, оборвал чтение и повернулся к Огнянову.
— Огонь, братец, огонь! На, читай… Я устал… Нет, дай я сам; ты читаешь стихи, как поп Ставри «Отче наш»; испортишь все впечатление. Нет, читай ты, Рада!
— Возьми брошюру, Рада, ты хорошо читаешь стихи! — сказал Огнянов.
Девушка начала читать.
Как и прозаическая часть брошюры, стихотворение было написано достаточно бездарно: в нем было много восклицаний, много искусственного пафоса. Но читала его Рада хорошо и с чувством. Ее звонкий вибрирующий голос придавал жизнь и силу любому стиху.
Доктор глотал каждое слово и громко топал ногой. На самом интересном месте дверь открылась без стука, и вошла старуха, которая прислуживала в церкви.
— Вы меня звали? — спросила она.
Бросив на старуху свирепый взгляд, доктор молча вытолкал ее вон, захлопнул дверь и опустил щеколду. Бедная старуха сошла к себе вниз совсем растерянная и приказала детям церковного сторожа не шуметь, потому что учительница дает урок учителю и доктору.
— Кого опять черт несет? — заорал в отчаянии Соколов, снова услышав чьи-то шаги. — Вот я его выброшу в окно! — И он открыл дверь.
Вошла девочка с письмом в руках.
— Кому это? — буркнул доктор.
Девочка подошла к Раде и отдала ей письмо.
Рада, увидев на конверте незнакомый почерк, удивилась, но вскрыла письмо и стала читать.
Бойчо смотрел на девушку в недоумении. Он заметил, что на лице у нее проступили красные пятна, потом появилась улыбка.
— Что это? — спросил Бойчо.
— Письмо. На, читай! Он взял листок.
Это было любовное послание от Мердевенджиева. Бойчо громко рассмеялся.
— Уж этот Мердевенджиев! Теперь он мой соперник, Рада, и к тому же — опасный. Удивительно, как только эта пустая голова смогла сочинить такое послание. Не посмотреть ли в письмовнике, с каких страниц оно списано? Рада, смеясь, разорвала письмо.
— Зачем ты его разорвала? Ответь! — сказал ей Соколов.
— Что же ему ответить?
— Напиши: «О-о-о-о сладкоголосый соловей! О-о-о-о музыкальнейший селезень! О-о-о-о-о нежносердечный удод! Мне выпала высокая честь сегодня, часов в шесть…» — дурачился Соколов, но, взглянув на часы, не кончил фразы и обратился к Бойчо: — Видишь, какой он подлый человечишка?.. Видишь, какой это гнусный интриган? Может, он шпион, а? Поздравляю вас в таком случае! Слушай, когда ты сегодня придешь в школу, плюнь ему в лицо. На твоем месте я бы дал ему по физиономии…
— Просто дурак; ну что с него взять?
— Нет, нет, презирать подлецов мало, их надо наказывать… Разреши мне! — проговорил доктор тоном заговорщика.
— Зачем? К чему это тебе? Не бросай камень в грязь — обрызгает.
— Ага! Постой! — крикнул доктор и хватил себя по лбу, как бы желая удержать какую-то мысль, мелькнувшую у него в голове.
— Что такое?
— Придумал! — И Соколов громко рассмеялся. Огнянов посмотрел на него вопросительно.
— Ничего, ничего… до свидания. И не забудь: завтра отправляемся на Силистра-Йолу.
— Опять? Да что это ты все кутежи затеваешь, душа моя?
— Завтра увидимся, до свидания! — И доктор выбежал. Вернувшись домой, он написал женским почерком следующую записку, адресованную Мердевенджиеву:
«Благодарю. Не нахожу удобным ответить письмом. Жду Вас вечером в саду бабушки Якимчи. Калитка будет открыта. Ах! Ах!
28 сентября 1875 года».
Певчий явился на любовное свидание в назначенное время. Но вместо Рады его встретила страшным ревом Клеопатра, которую Соколов привязал в темном углу сада, примыкавшего к его дому.
XIV. Силистра-Йолу
Так называлась расположенная на берегу монастырской реки красивая лужайка, опушенная ветвистыми вербами, высокими вязами и ореховыми деревьями. Уже настала осень, но этот прелестный тенистый уголок, словно остров нимфы Калипсо,[39] — царство вечной весны, — был еще свеж и зелен. К северу от этой чудесной лужайки сквозь пышные ветви деревьев виднелись две вершины горной цепи Стара-планина: Кривины и Остробырдо. Между ними пролегало ущелье с крутыми скалистыми склонами, на дне которого шумела река. Лесной прохладный ветерок нежно шевелил листву, донося сюда благоухание гор и глухой рокот водопадов. По ту сторону реки вздымались высокие белые обрывы, изрезанные и изрытые потоками дождевой воды. Солнце подходило к зениту, и его лучи, пронизывая листву, осыпали лужайку золотым дождем трепещущих зайчиков. Чудесной прохладой и очарованием веяло от этого поэтического уголка, носившего такое прозаическое и неподходящее название — «Путь к Силистре». Ведь никакая торная дорога — ни силистрийская, ни какая-нибудь другая — не проходила через эту уединенную лужайку, так уютно притаившуюся в отрогах неприступной здесь Стара-планины. Но название лужайки объяснялось не ее местоположением, а другим обстоятельством, так сказать, историческим. Уединенность этой лужайки, ее прелесть и прохлада давно сделали ее излюбленным местом для пикников, пирушек и кутежей. В этой бяло-черковской Капуе[40] разорялись многие мелкие торговцы, моты и кутилы, а разорившись, уходили наживаться в Силистрийский уезд — дикий край изобилия, где все они легко находили себе дело и заработок, а иные даже богатели. Удача первых «искателей сокровищ» из Бяла-Черквы привлекла и других в эту обетованную землю — на силистрийскую низменность.
Вот почему в Силистре и окружавших ее деревнях теперь проживало множество выходцев из Бяла-Черквы; в этих новых местах они стали «пионерами цивилизации», — помимо всего прочего, они дали этому краю человек десять священников и двадцать два учителя. Итак, для бяло-черковцев самая прямая дорога в Силистру пролегала здесь.
Хотя Силистра-Йолу сыграла роковую роль в судьбах многих людей, но слава ее не меркла по сей день и привлекала охотников кутить и пировать. А их было много. Чужеземное иго, при всех своих дурных сторонах, имеет и одно достоинство: делает народы веселыми. Там, где арена политической и духовной деятельности заперта на ключ, где ничто не возбуждает жажды быстрого обогащения, а честолюбивым натурам негде развернуться, — там общество растрачивает свои силы на узко местные распри и личные ссоры, а утешения и развлечения ищет и находит в мелких жизненных благах. Кувшин вина, выпитый в прохладной тени верб близ шумливой кристально чистой реки, помогает забыть о рабстве; кусок мяса, тушеного с алыми помидорами, ароматной петрушкой и забористым перцем, съеденный на траве под нависшими над головой ветвями, сквозь которые синеет высокое небо, делает жизнь царской, а если еще захватить с собой скрипачей, покажется, будто все это — верх земного блаженства. Чтобы хоть как-нибудь мириться с жизнью, порабощенные народы создают свою философию. Безвыходно запутавшийся человек пускает себе пулю в лоб или лезет в петлю. Но ни один порабощенный народ, как ни безнадежно его положение, не кончает с собой. Он ест, пьет и рожает детей. Он веселится. Вспомните народную поэзию, в которой так ярко отражены народная душа, жизнь и мировоззрение простого человека. В этой поэзии тяжкие муки, длинные цепи, темные темницы и гнойные раны перемежаются с жирными жареными барашками, красным пенистым вином, крепкой водкой, шумными свадьбами, веселыми хороводами, зелеными лесами и густой тенью; и все это претворилось в целое море песен.
Когда Соколов и Огнянов пришли на Силистра-Йолу, там уже было шумно от криков веселой компании. Среди других пировали Николай Недкович, развитой и просвещенный юноша; Кандов, студент одного русского университета, приехавший сюда поправить здоровье, человек начитанный, крайне левых убеждений, увлекающийся социализмом; господин Фратю; учитель Франгов — горячая голова; Попов — восторженный патриот; поп Димчо, тоже патриот, но пьяница, и Колчо-слепец. Колчо, молодой человек невысокого роста, с испитым, страдальческим и одухотворенным лицом, был совершенно слеп. Он прекрасно играл на флейте, с которой бродил по всей Болгарии, был остроумным рассказчиком, шутником и непременным участником всех веселых сборищ.
На пестрой скатерти, разостланной по траве, уже лежала еда. Две больших бутыли, одна с белым, другая с красным вином, охлаждались в мельничной запруде, примыкавшей к лужайке. Музыканты-цыгане играли на гадулках, громко распевая турецкие песни. Один кларнет и два бубна с жестяными колокольчиками дополняли этот шумный оркестр. Обед проходил очень весело. Тосты следовали один за другим и, по тогдашним обычаям, произносились сидя.
Первый тост предложил Илийчо Любопытный:
— Будьте здоровы, друзья! Кто чего хочет, подай ему, боже; кто нам зла желает, того бог накажет, кто нас ненавидит, пусть добра не видит!
Все громко чокнулись.
— Да здравствует честная компания! — крикнул Франтов.
— Я пью за Силистра-Йолу и ее завсегдатаев! — провозгласил поп Димчо.
Попов поднял стакан и крикнул:
— Братья, пью за балканского льва![41]
Оркестр, делавший передышку, заиграл опять и прервал тосты; однако господин Фратю, еще не успевший произнести своего тоста, махнул музыкантам, чтобы они умолкли, встал, осмотрелся и, подняв стакан, восторженно крикнул:
— Господа, предлагаю тост за болгарскую liberte[42].Vіvat![43] — и выпил до дна.
Остальные, не поняв толком его слов и глядя на его возбужденное лицо, держали в руках полные стаканы, полагая, что он еще не кончил говорить. Господин Фратю, немало удивленный тем, что никто не откликнулся на его призыв, смутился и сел.
— Что вы хотели сказать, господин Фратю? — холодно спросил Кандов, сидевший против него.
Фратю насупился.
— Мне кажется, я выразился довольно ясно, милостивый государь: я поднял бокал за свободу Болгарии.
Два последних слова Фратю произнес совсем тихо и бросил опасливый взгляд на цыган.
— Что вы понимаете под словом «свобода»? — не отставал от него студент.
— А по-моему, тебе лучше выпить за болгарское рабство, — вмешался доктор Соколов, — никакой «свободы Болгарии» не существует.
— Пока нет, но мы ее добудем, дорогой мой. — Каким образом?
— Наливая вино, — вставил кто-то иронически.
— Нет, проливая кровь! — сказал Фратю с жаром.
— Фратю, не забывай: вола привязывают за рога, а человека — за язык! — насмешливо сказал Илийчо Любопытный.
—Да, мы добудем ее мечом, господа! — кипятился господин Фратю, поднимая кулак.
— Раз так, я пью за божество рабов — за меч! — провозгласил Огнянов, поднимая стакан.
Эти слова воодушевили всю компанию.
— Музыканты! — крикнул кто-то. — Сыграйте «Захотел гордый Никифор».[44]
В те времена эта песня была болгарской марсельезой.
Оркестр заиграл, и все подхватили песню. Когда дошли до стиха «Руби, коли, чтоб родину освободить!», воодушевление дошло до своей высшей точки, и над головами замелькали ножи и вилки.
Господин Фратю схватил большой нож и принялся яростно рассекать им воздух. Размахнувшись, он сгоряча ударил по бутыли с красным вином, которую нес мальчик. Вино пролилось и залило летний пиджак и брюки господина Фратю.
— Осел! — заорал пострадавший.
— Господин Фратю, не сердись, — проговорил поп Димчо, — уж если рубить и колоть, так без крови не обойдешься!
Все громко кричали, но не слышали друг друга, так как оркестр заиграл какой-то турецкий марш и бубен заглушал все другие звуки.
Огнянов и Кандов отделились от остальных и, сидя под деревом, горячо спорили о чем-то. К ним подошел Николай Недкович.
— Вы мне говорите, что нужно начать борьбу, — продолжал разговор Кандов, — потому что борьбой мы добудем свободу. Но что это за свобода? У нас опять будет князь, а это все равно что султан, только мелкий; чиновники по-прежнему будут грабить, монахи и попы — жиреть за наш счет, а армия — высасывать все жизненные соки из народа! И это, по-вашему, свобода? За такую свободу я не отдам и капли крови из своего мизинца.
— Позвольте, господин Кандов, — возразил ему Недкович, — ваши взгляды уважаю и я, но здесь они неприменимы. Нам прежде всего нужна политическая свобода, иначе говоря, мы сначала должны стать хозяевами своей земли и своей судьбы.
Кандов отрицательно покачал головой.
— Однако вы сейчас толковали мне другое. Вы просто ищете новых властителей, чтобы заменить ими старых; вы не хотите шейх-уль-ислама[45] и потому бросаетесь в объятия другого владыки, который носит титул экзарха[46], иными словами, меняете деспота на тирана. Вы навязываете народу начальников и вконец уничтожаете идеи равенства; вы освящаете право эксплуатации слабых сильными, труда — капиталом. Ведите свою борьбу ради достижения более современной, более человечной цели; боритесь не только против турецкого ига, но и за торжество современных принципов, то есть за уничтожение таких нелепых явлений, как трон, религия, право собственности и право сильного, — явлений, освященных вековыми предрассудками и возведенных в степень нерушимых принципов отсталостью людей. Читайте, господа, Герцена, Бакунина, Лассаля… Откажитесь от этого узкого обывательского патриотизма и поднимите знамя современного разумного человечества и трезвой науки… Тогда я буду с вами…
— Высказанные вами взгляды, — горячо возразил Огнянов, — говорят лишь о вашей начитанности, но они же весьма красноречиво свидетельствуют о том, что вы не понимаете болгарского вопроса! Под вашим знаменем окажетесь только вы один: народ вас не поймет. Запомните, господин Кандов: в настоящее время мы можем поставить перед народом только одну разумную и реальную цель — свержение турецкого ига. Пока что мы видим только одного врага — турок и против них восстаем. Что касается социалистических принципов, которыми вы нас угощаете, они не годятся для нашего желудка; болгарский здравый смысл их отвергает, и ни сейчас, ни когда бы то ни было они не смогут найти почвы в Болгарии. В такое время громко провозглашать подобные принципы и поднимать знамена «современного мыслящего человечества, трезвых наук и разума» — значит затушевывать первоочередной вопрос. Ведь сейчас дело идет о том, чтобы спасти свой очаг, свою честь, свою жизнь от первого попавшегося шелудивого турка-полицейского. Прежде чем разрешать общечеловеческие вопросы или запутанные проблемы, необходимо сорвать с себя цепи… Те, чьи творения вы читаете, не думают, даже не знают о нас и наших страданиях. Мы опираемся только на свой народ, а значит, и на чорбаджийство и на духовенство: они сила, и мы должны использовать и их. Уничтожь турка-полицейского, и народ увидит свой идеал воплощенным в жизнь! Если у вас есть другой идеал, народ не может считать его своим.
Оркестр перестал играть, и шум утих. Слепой вынул флейту, и зазвучала необычайно прекрасная мелодия.
— Идите-ка сюда, что вы там философствуете? — крикнули товарищи троим собеседникам, сидевшим под деревом.
Но те даже не обернулись — так горячо они спорили.
Слепой играл в торжественной тишине; как ни разгорячены были головы от выпитого вина, пирующие молча наслаждались упоительными звуками, лившимися из черной флейты Колчо. Но вот он внезапно оборвал игру и сказал:
— Знаете, что я сейчас вижу? Все улыбнулись.
— Отгадайте!