— Надо махры-то срезать и попросить Иванова, он на станке такую штучку из металла выточит, как стаканчик, на штырь этот накручиваешь, и сносу нет!
У неё всегда было полно идей, и она спешила воплотить их в жизнь. Слишком спешила. И однажды утром Оленька, собираясь в школу, достала из кладовки сапоги, посмотрела и заплакала. Конечно, сначала орала мерзким подростковым фальцетом, а потом уже плакала ядовитыми слезами — глядя на тонкую стальную спицу, торчащую из каблука. Ночью мама не утерпела и отпилила кожу на две трети, остался пустяк — попросить Иванова выточить стаканчик.
Тогда Оленька почувствовала, что в груди раскрылось квадратное чёрное окно, ненависть вырвалась, как горячий шар, и полетела прямо в маму, в белое горло, в едва заметное розовое пятно между грудями. (Через несколько лет, когда у мамы стало болеть сердце, Оленька вдруг вспомнила этот случай и с удивительной ясностью поняла: «Это я её прокляла тогда».)
Потом отыскала в куче обуви ту осеннюю пару и ушла в школу. А назавтра опять подморозило. К концу зимы она неплохо научилась падать.
В следующем году где-то, наконец, достали сапожки почти как раз, «на манной каше», и Оленька всё забыла — надолго.
А посреди безмятежного Столешникова — вспомнила. Не стала закрывать глаза, не стала махать руками, пытаясь сохранить равновесие. Сквозь подошву ощупала нежно плитку, огладила ногой и чуть замедлила её ускользание. Левой на мысок, правую боком вперёд, наступить плотно. Левую вперёд, правой осторожно.
Мрамор кончился, Оленька ступила на асфальт, огляделась и заметила витрину с туфельками. Вошла в салон, опустилась в большое кресло и сказала девушке, услужливо сгустившейся из воздуха:
— Мне нужны самые удобные на свете сапоги.
И теперь они стояли в прихожей, безуспешно прикидываясь «просто обувью», но стоило их надеть, как ноги превращались в мягкие бесшумные лапы, и походка делалась хищной и легкой, а сердце навсегда освобождалось от прошлого.
Оленька отыскала в баре красивую квадратную бутылку, в которой плавал противного вида белый червяк с коричневыми трупными пятнами. Хотела было поставить на место и взять что-нибудь привычное, виски или коньяк, но Клевер страшно обрадовался и рассказал, что эта штука называется мескаль, изготовлена из голубой агавы, а червяк на самом деле — аутентичная гусеница, которая при долгом хранении должна оставаться белой или менять цвет незначительно. Будто бы индейцы, которые никогда не чистят зубы, но зато регулярно натирают дёсны кокаином, жуют кактус, а потом выплёвывают его в котелок и варят три дня. И в каждую бутыль подсаживают червяка — индикатор качества и фирменный знак.
Языки развязались после пары стаканчиков, вещество с копчёным привкусом создавало ощущение ясности и особенной яркости картинки, будто где-то рядом есть ещё один источник света — кроме шести свечей, стоящих вокруг дивана. И хотелось выражаться просто и точно, называя правильными именами всё вокруг. Поначалу они обсуждали дурман, но Клевер внезапно прервал путаное перечисление химических свойств и стал говорить, что может приползти змея или прибежать койот, а иногда прилетает серебристый ворон, и его боятся обыкновенные чёрные вороны и даже сокол. Как-то вдруг посреди типичного кастанедовского трёпа, немного постыдного между людьми за тридцать, он сказал, что стемнело и отвар томится на костре, в котелке с горлом поуже, чем обычно; что кружка не то что глиняная, а вообще может быть жестяная; что вечер теплый, и он сидит на крыльце и смотрит на тень мотылька на земле — как бьётся о фонарь, и слушает шорох его крыльев.
А Оленька тем временем встала и подошла к шкафу, нашла старое махровое полотенце, высушенное на батарее и оттого жесткое, взяла с подзеркального столика жёлтое масло в стеклянном флаконе совершенной формы, вернулась к дивану и опустилась на пол. Постелила полотенце на колени, взяла его ногу и вылила несколько капель масла на узкую безволосую ступню. Втёрла в шершавую пятку, упирая пальцы ноги в полуоткрытую грудь (тут необходимы притяжательные местоимения — его ноги, в свою грудь, — чтобы не изобразить случайно диковатый акробатический трюк), прикоснулась волосами к голени, словом, близко к тексту проделала библейский ритуал — сначала с левой, а потом с правой.
После поднялась и поцеловала его в губы, испытывая огромное сострадание: он скоро должен уйти, она так больно чувствовала это, переполняясь тоской, почти столь же острой, как при утреннем прощании с мужем. Они все уходили, а она оставалась, вечная, как камень. Из своего одиночества она обняла его, как могла нежно, и между ними произошло всякое, в том числе и то, чего никогда прежде не случалось.
Утро наступило для них очень поздно, они решили позавтракать на природе и долго бродили по дому в поисках еды, корзинки для пикника, одноразовой посуды, подстилки и бог знает чего ещё. Потом ушли далеко-далеко, выбрали последний сухой островок на земле и уселись на нём, спина к спине, и долго так оставались, глядя каждый в свою сторону. Оленька видела широкое посеревшее поле, уже совсем стылое, неживое, которое уходило в низкое отяжелевшее небо и смыкалось с ним. А что видел Клевер, она не знала. На её щеку упала чужая холодная слеза, потом ещё одна, и тут он нарушил молчание и сказал: «Снег». Он сказал: «Снег, это к радости, давай поедим». И они поели, а потом вернулись в дом, а там оказалось, что Паша уже приехал.
Он, как всегда, привёз подарки и бодрость, и громкие разговоры, за обедом рассказал какие-то новости, и Клевер вполне достойно ответил, по-мужски обсудил с ним политику и экономику, и прочие пустяки, которые помогают людям чувствовать свою значительность. Оленька умилилась их важности и, встав из-за стола, ушла к себе, а они отправились в кабинет, чтобы что-то там поискать в интернете. Она быстро соскучилась одна, заглянула к ним, но решила не мешать и осталась в библиотеке. Села, не зажигая ламп, в широкое кресло, укрылась пледом и немного послушала, как за приоткрытой дверью серьёзничают её мужчины; чуть погодя задремала. Успела даже маленький сон увидеть: будто в неширокую буйную реку с обрыва сыплются большие красные яблоки и плывут, сталкиваясь, крутясь, сияя мокрыми яркими боками.
Проснулась от тонкого звона. Немедленно всплыл колокольчик фарфоровый в жёлтом Китае, но сразу сообразила, что это звук бокалов — парни решили за что- то выпить. Хотела крикнуть: «А мне, а мне», но тут Паша произнёс:
— Что ж, поздравляю. Кончила, значит.
— Я уже думал, что мне её не раскрутить.
— Она девочка не холодная, но с причудами.
— Я заметил, — Клевер помолчал. — Паш, я всё спросить хотел, тебе в самом деле всё равно?
— О чём ты?
— Ревность, типа, и всё прочее…
Возникла такая пауза, что стало ясно — этого лучше было не говорить.
— К тебе, что ли?! Не смеши. Она тебя бросит после этой ночи, не в первый раз. Потом другого найдёт, а я уж позабочусь, чтобы у них всё было хорошо…
— Что ж, я не против. Катька уже извелась вся, она ж не такая продвинутая, как вы, ревнует. Уедем с ней в Таиланд какой-нибудь на зиму или в Марокко, апельсины жрать…. Только я всё равно так и не понял, тебе-то это зачем? Типа, бодрит? — Похоже, мескаль ещё не выветрился, а коньяк, или что они там пили, добавил хмеля, и Клевер явно нёс лишнее, но остановиться не мог.
— А мне, мальчик, Оля нужна спокойная и довольная. Если ей понадобится слона купить — куплю, а если, к примеру, голову твою захочет в подарок — отрежу и подарю.
— Будем надеяться, до этого не дойдёт. Тогда, раз пошла такая пьянка, скажи, зачем ты от неё скрываешь, ну, что знаешь про всё? Не проще ли поговорить один раз, пусть делает че хочет.
— «Чё хочешь» не интересно. «Оксану Клюеву» помнишь? Ей же хитрить надо без обману дня не проживёт. Так пусть лучше по мелочи, с тобой шалит, чем интернет баламутит. Думаешь, ты бы продержался так долго, если бы не эти игры? Два месяца, не больше, а потом ещё на кого-то переключилась бы. А я, видишь ли, блядства не люблю. Да и при большом трафике могла влюбиться в кого-нибудь, девочка чувствительная, а с тобой это не грозило.
— Н-ну, как посмотреть…
— А тогда и смотреть нечего. Пришлось бы тебя убить, — слышно было, что Паша улыбается, — ты коньяк-то пей, пей.
Её всё-таки увидели. Наблюдатель давно выбрался из самых потаённых её страхов и в прямом жестоком свете неторопливо рассмотрел все трюки, морщинки, слабости. Без нужды не унизил, пощадил, только смеялся. Не было у неё никакой власти, она оказалась самой плохой обманщицей среди окружившей её карнавальной толпы, а уловки сводились к тому, чтобы падать на спинку, повинуясь беззвучной команде «Умри, лиса», свято веря, что всех перехитрила. Так бы и жила одурманенной, но то ли мескаль над ней сжалился и поделился ясностью, то ли просто время пришло.
Оленька бесшумно встала, тихо выбралась из библиотеки, секунду подумав, надела старую меховую куртку, обулась и выглянула за дверь.
Пока она спала, на землю лёг снег, двор стал весь белым, только от задней двери шла цепочка следов к домику для обслуги. Оленька вышла за ворота и аккуратно их притворила — охранную систему ещё не включали, и ухода никто не заметил. Она огляделась: мир вокруг был безупречен.
И она побежала.
Примечание 1
Смерть библиотекаря
Солнце редко заглядывало в деревню Малые Афедроны. Пупыряев смотрел на улицу сквозь немытое оконце и ждал. В два часа вечно пьяненькая Потаповна нетвёрдой походкой пройдёт мимо библиотеки в сторону сельпо — за опохмелом. Жители деревни так обленились, что даже перестали гнать самогон. Через день по чётным Потаповна брала пол-литру «Привета», которой хрупкому бабкиному организму хватало аж на двое суток. Десять раз по пятьдесят, а там и за новой пора.
Пупыряев ждал бабкиного явления просто так, чтобы сверить часы и убедиться, что всё в этом мире идёт своим чередом. И каждый раз он находил в этом некую трагическую усладу: мир катится, как идеальное колесо в вакууме, чудес не происходит, и он, простой русский интеллигент в очках, никогда не сможет ничего изменить.
Судьба библиотекаря в крошечной деревне не может быть счастливой: ненужный и непонятый, он сидит среди пыльных книг, которыми интересуются только крысы да бабы, ищущие, чем бы растопить печь, авторитета ноль, будущего нет. Да и прошлого не было, если разобраться. Окончил школу четверть века назад, в армию не попал по слабости здоровья, из Малых Афедронов ни разу не выезжал, не женился, не состоял. Как пристроился к книжкам, так среди них и прожил.
И сейчас он наблюдал шествие Потаповны и в многотысячный раз мысленно взывал к Богу, в которого не верил: «Да сделай ты, блядь, хоть что-нибудь!» Но Бог тоже обленился и не желал даже взгляда бросить на скромного библиотекаря. Пупыряев сплюнул и собрался было отвернуться, но уловил за окном какое-то движение. Так и есть: Потаповна взмахнула руками и повалилась, совсем, видно, спиваться стала. Пупыряев подождал, но старуха не вставала, и он, ругнувшись, выбрался на крыльцо.
Она лежала на боку, подвернув правую руку, и смотрела в небо, на лице застыло крайнее удивление, пыльный тапок с левой ноги соскочил и валялся поодаль. Пупыряев нагнулся, тронул бабку за плечо — вроде жива.
— Ты жива, Потаповна?
Голубоватые губы шевельнулись.
— Чё? — он нагнулся пониже.
— Ку… ку-дыть… — прошелестело ему в лицо, и с этим бессмысленным словом душа Потаповны отлетела.
Поминали покойницу всей деревней, и как всегда, приличная печаль первого часа застолья перешла к вечеру в трудное пьяное веселье, но Пупыряев был грустен и время от времени, забывшись, трогал щёки: всё казалось, будто серая старушечья душонка прикоснулась к нему напоследок и что-то нашептала. Неожиданно даже для себя он встал и позвенел вилкой по полупустой бутыли:
— Товарищи!
— Тамбовский волк тебе… — захихикал дед Семён, разливая.
Пупыряев сбился и начал снова:
— Граждане!
— Да вроде не на зоне, четырёхглазый, — угрожающе прохрипел бывший сиделец Витюша.
Пупыряев струхнул.
— Люди! — На этот раз возражений не последовало. — От нас ушел светлый человек… — Тут он запнулся, ему показалось, что серая тень снова мелькнула мимо. Потекли долгие секунды, за столом стало тихо, будто где-то мент сдох, и в эту тишину Пупыряев неожиданно веско произнёс:
— Никчёмный человечишко от нас ушёл, вот что. Жизнь у неё была дурная и грязная. Ни работать она не умела, ни отдохнуть как следует, ничего, кроме пьянки, ей не давалось. Детей родила да не воспитала, сколько было, все сгинули, и к лучшему оно, потому что дураков плодить — только мир пачкать. И так в говне живём, нету просвета и не будет, и дорогу к нам из райцентра не прокладут во веки веков.
Пупыряев лихо выпил водку, но садиться не спешил. Со всех сторон на него смотрели почти протрезвевшие лица, рюмки одна за другой со стуком опускались на стол — полными.
— Ты за базаром-то… — Витюша начал медленно подниматься.
— Не по-людски ты это, не по-людски… — затянула Евдоха, главная врагиня Потаповны.
Пупыряев постоял, потом безнадёжно махнул рукой и вышел. Стемнело, первые звёзды уже показались, и Пупыряев, вместо того чтобы повернуть к дому, зашагал к околице. Шёл он, задрав голову к небу, разглядывая густые синие бездны, и в ушах у него звенели незнакомые голоса, и что-то низко гудело так громко, что он не слышал топота за спиной, и тяжелый удар по затылку стал для него полной неожиданностью.
Били его долго и молча. Потом устали и разошлись, и только часа через два Пупыряев отнял руки от лица, перевернулся на спину и снова увидел небо, на этот раз совсем тёмное. Поднялся, ощупываясь, сплюнул зуб, оглянулся на спящую деревню и, шатаясь, пошёл в ночь. Где-то в чистом поле миновал перечёркнутый указатель «Малые Афедроны», но не остановился.
Утро застало его в пути, но он и не думал отдыхать, стремясь дойти до большого мира, где будут солнце и другая, прекрасная жизнь. И уже рассвело, и первые лучи прорезали облака, и впереди забелели стены домов, где наверняка жили светлые счастливые люди. Пупыряев прибавил шагу, но силы начали оставлять его, и он едва добрался до ближайшего столба с названием населённого пункта, блаженно привалился к нему: дошел. В глазах его стало темнеть, но он улыбался, потому что до последнего видел над собой надпись, наполняющую сердце ликованием: «Большие Афедроны»!
Примечание 2
В моей жизни немалую роль играют призрачные объекты: вещи и существа, которые однажды — как правило, в детстве и ранней юности — встретились, поразили в самое сердце и пропали. Один из первых — кукольный домик, увиденный в евпаторийском магазине игрушек. Мне было пять лет, и дом составлял примерно треть моего роста, он содержал в себе множество мелких предметов и производил невероятное впечатление. От восхищения я заболела на неделю, испортила родителям отпуск, а выздоровев, не нашла не только домика, но и самого магазина.
Чуть позже призрачными объектами часто оказывались книги. Например, чтобы достать воздушный шар, надутый в преддверии Первомая и залетевший на огромный одежный шкаф, я придвигала стул, влезала, тянулась, но вместо ниточки нашаривала толстый полурастерзанный том без обложки в котором успевала прочитать пару страниц, прежде чем в замке поворачивался ключ. Или сестра приносила из библиотеки книжку, которую приходилось выкрадывать из её стола, — потому что я справедливо считалась слишком неаккуратной, и мне не разрешали дотрагиваться до ценных и чужих вещей.
И я торопливо выхватывала какие-то куски, которые воображение потом дополняло причудливыми деталями, и позже, когда стало можно всё — по крайней мере, прочитать, — я не встречала историй интереснее. Несколько раз удавалось найти «первоисточники», например, безумная книга, где говорящие рыбки убивали себя, прыгнув на горячую сковороду, оказалась вовсе не плодом моей фантазии, а вполне реальным «Орденом Желтого Дятла». Но кое-что так и осталось загадкой, в частности, сказка о лисице в доме с тысячью зеркал.
Не знаю, китайской или японской она была, а может — удачной стилизацией. Помню только несколько картинок, да и то не смогу сказать точно, были это иллюстрации или я так хорошо всё представила, и слова сложились в образы. Нервная рыжая лиса, забредшая в чужой дом по своим хитрым делам, хозяйничала в полной уверенности, что её никто не заметит. Вдруг уловила краем глаза движение в соседней комнате и отчего-то не удрала, зашла — и оказалась в плену множества зеркал, каждое из которых отражало её — сзади, сбоку, сверху, во всех подробностях и в столь неожиданных ракурсах, в каких она сама себя не видела, несмотря на дивную лисью гибкость. И зрелище это оказалось столь невыносимым, что она упала замертво. Но дух её не смог освободиться и остался в комнате. Через тысячу лет туда заглянула женщина — и вышла с душою лисицы.
И далее описывались какие-то приключения не столько женщины, сколько лисьего духа, стремящегося к безупречности, — наверное, чтобы не так страшно было отражаться в тысяче зеркал.
Этой книги, как и некоторых других, мне так и не удалось найти. Но если остальные позабылись, история о жене-лисице так и осталась в памяти, время от времени напоминая о себе почти мучительно, будто она — утерянный факт моей личной биографии. И вот теперь я хочу воспользоваться собственной книгой, которую могут прочитать тысячи: вдруг среди них найдётся человек, который держал в руках ту, первую, и если он окажется милосерден, то сообщит, чем всё закончилось? Обрела рыжая душа покой и безупречность или в страхе бежит до сих пор?
Тому, кто даст мне ответ, я буду бесконечно благодарна.
Записки у плеча
Всего однажды я имела друга мужского пола, и это были самые напряжённые и страстные отношения в моей биографии. Иногда я тоскую по ним настолько, что рядом начинает формироваться воображаемый друг, потому что настоящего, в отличие от любовника, невозможно завести волевым усилием. Он как-то сам вырастает, если достаточно долго продержать вместе две жизни, переполненные одиночеством, нежностью и свободным временем. Мне некогда и не с кем этим заниматься. Но я скучаю. До такой степени, что иногда хочется написать очередную бесконечную книгу и назвать её «Записки у плеча». И чтобы эти мои героини существовали где-то в середине октября, и я бы всё писала одну и ту же дорогу к метро, узкий тротуар, деликатно присыпанный листьями, — потому что дворники всё-таки стараются, — сумерки, мокрый асфальт, позолоченные лужи, фонари и дождь, который не идёт, но всегда подразумевается.
Мне совершенно всё равно
Где совершенно одинокой
Быть.
Я всегда хотела иметь взрослого друга. Ах нет, я лгу, а это недопустимо — не вообще, но хотя бы не в первой строчке. До недавнего времени взрослые меня не интересовали, а друзья и вовсе были не нужны. Мне хотелось проводить свои, дни с юными мужчинами… нет, раз уж я решила быть точной: проводить свои вечера с юными мужчинами, свои ночи — одной, свои утра — во сне, а дни — на прогулках. В последние годы, впрочем, появились какие-то дамы. Вдруг для меня открылся женский мир, прежде враждебный и неинтересный. До этого, когда нужно было уладить какие-то проблемы, я немедленно отыскивала глазами мужчин, которых можно обольстить и которые всё устроят. И они, в самом деле находились и всё устраивали. А на недовольные тени за их спинами я даже не смотрела.
А потом я соскучилась и стала всё делать сама, и эти бледные тени восьмёрками вдруг выступили из-за треугольных силуэтов, обрели плоть и оказались вполне дружелюбными и в разы более надёжными, чем мои былые союзники. И теперь я сразу высматриваю женщину средних лет, с которой можно объясниться несколькими фразами и взглядами — без всякого эротического подтекста, а точно по делу, и огонёк в её глазах будет означать только одно: она поняла задачу и жаждет решить её как можно лучше. Даже если задача — принести мне самый интересный десерт в этом кафе, не говоря уже о серьёзных и скучных поводах, по которым я прихожу в присутственные места.
В предыдущем абзаце я опять солгала, но разбить ритм немедленно оказалось выше моих сил, поэтому уточняю здесь: не «соскучилась», конечно. Меня просто чуть ли не впервые в жизни как-то ловко не полюбили, и разочарование было столь велико, что я отвернулась от них, от всех этих больших жёстких мужчин, и попыталась спрятаться в нежном женском мире, утешиться в мягком, укрыться за широкими юбками, заснуть в тёмном шкафу, пока там, снаружи, меня потеряли, но, к сожалению, не ищут.
Конечно, мне даже в самой глубокой печали не приходило в голову отказываться от секса. Но я подумала, что если не могу спать, с кем хочу, то какая разница, с кем. То есть, по-прежнему, с мужчинами — это технически удобнее, но уже не важно, с какими. Мне никто не нравился (точнее, единственный, кто нравился, был недоступен), и пришлось спать хотя бы с теми, кто не неприятен.
И я как-то смирилась со своим бедственным положением, — потому что это бедствие, если задуматься, — и заменяла любовников, следуя логике нетрудного пасьянса, а не собственным симпатиям и антипатиям. И однажды выбросила из расклада бубнового валета, заместив его крестовым королём. Была уже осень, и мелкие карты рыжей масти осыпались с деревьев, ложились под ноги, и мне показалось красивым, если следующий онёр будет темнее и старше предыдущего.
Наша первая постель стояла на остывшей поскрипывающей даче — я никогда не приводила этих одинаковых посторонних людей в свой дом, который пустовал с тех пор, как меня не полюбили. Твёрдо уверена, что можно спать с кем попало, но нельзя пускать кого попало домой — так и мама говорила (но про секс она не упоминала, поэтому пусть). В их квартиры я иногда приходила, но у этого были какие-то обстоятельства, поэтому мы сговорились поехать для первого раза за город. Я всегда теперь сговариваюсь заранее, с тех самых пор, когда меня так ловко не полюбили, — потому что это экономит время, а я не хочу тратить на этих людей больше, чем необходимо. Всего — времени, сил, беспокойства, — всего по минимуму.
И, значит, за окном большая луна высвечивала голые ветки, свет её падал сначала на меня, а потом на этого человека, который лежал на спине, а я пристроилась у него на плече и следила, как высыхает наш пот на моём теле, перестают дрожать колени, как вообще всё внутри выравнивается. И тут, среди обычных физиологических ощущений, я поймала чувство, как ловят за хвост ускользающую полёвку на осенней даче.
Вытащила на свет и опознала позабытое: этот человек мне нравится. Я так привыкла к отсутствию симпатии, к равнодушию, которое быстро сменяется раздражением, что совершенно забыла самую простую в мире вещь: как это — лежать в постели с тем, кто нравится.
И увидела я, что это хорошо, да уж. Приподняла голову и посмотрела, какой он, пожалуй, даже красивый, как кот в лунном свете. И умный. То есть при луне и голые почти все мужчины дураки — ну, кроме того, который не полюбил, — но я запомнила, что днём, в одежде, он казался вполне разумным. И мне немедленно захотелось болтать, это была вторая утраченная радость — я не болтаю с ними с тех пор, как меня тогда это самое, вы уже наверняка запомнили, что. Слишком много чести — сообщать им свои мысли, щебетать, показывая розоватые складочки глупости, изъяны логики и сырую яму со страхами.
А тут я почувствовала, что могу, как птичка, распеться у него на плече, и это было так чудесно, что я засмеялась. Засмеялась и сказала: пора.
Мы сели в машину, поехали в город и расстались очень нежно, гораздо нежнее, чем это бывало с остальными.
И я осторожно отнесла домой тепло, которое ощутила, проспала с ним всю ночь, а утром решила, что хочу иметь взрослого друга-мужчину. Именно чтобы щебетать — жаловаться, хвастать, задавать дурацкие вопросы, требовать утешения, и всё это — не поднимая головы от его плеча.
И поэтому всю долгую зиму, последовавшую за тем вечером, я записывала то, что хотела сказать этому человеку, — первому, который понравился мне с тех пор, как. Даже жаль, что каждую историю приходится начинать с безличного «знаешь, милый», — но я тогда не стала спрашивать имя, а теперь уже не узнать.
Знаешь, милый…
Письма луне