Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: Анна Иоанновна - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пожар 29 мая 1737 года был позже назван «лютейшим». Он породил известнейшую пословицу, которой обычно (и вполне бесполезно) призывают русских людей быть внимательными к каждой мелочи в большом деле: «Москва от копеечной (денежной) свечки сгорела». Пожар действительно начался с мелочи. В Троицын день неподалеку от Каменного моста, в доме поручика Милославского, жена повара зажгла перед иконой восковую свечку, а сама ушла на кухню. Свеча упала и подожгла комнату, народу в доме не было — все стояли на обедне. Загорелся дом, жаркая погода благоприятствовала огню, поднявшийся вихрь быстро разнес головешки по округе. Выгорели Кремль, Китай-город, Белый город, многие улицы Земляного города, от пожара пострадало около ста церквей, погибло 94 человека. Пожар нанес Москве страшный ущерб. Еще много лет спустя в городе то и дело встречались заросшие бурьяном и кустами пожарища. Власть, уделявшая все внимание только Петербургу, денег на восстановление Москвы так и не выделила.

История московского пожара 1737 года тесно связана с историей самого большого в России колокола. Его решили отлить для колокольни Ивана Великого в начале 1730-х годов. Дело было поручено бригаде опытных литейщиков Ивана Маторина. Новый, или как его называли в документах, «Успенский Большой колокол» должен был превзойти прежний 1654 года, упавший и разбившийся во время пожара 1701 года. Грандиозные обломки колокола Алексея Михайловича (весил он 8 тысяч пудов) привлекали всеобщее внимание, и Анна в 1731 году решила продолжить традицию и в память о своем деде, царе Алексее Михайловиче, отлить новый, еще больший (в 9 тысяч пудов) колокол. Французский инженер Жермен, которого хотели нанять для этого дела, воспринял предложение отлить колокол в 9 тысяч пудов как шутку, что и не удивительно — при западноевропейской системе колокольного звона, когда в движение приводится не язык колокола, а сам колокол, существование такого гигантского колокола кажется немыслимым. Иван же Федорович Маторин за дело взялся, и на Ивановской площади Кремля началась подготовительная работа, к которой привлекли около 100 человек. Были изготовлены чертежи, на стенках колокола предстояло изобразить «образы и персоны» Анны Иоанновны и Алексея Михайловича, а также надписи с указанием времени отлития колокола и имени мастера, его изготовившего. Все это утверждал Сенат. С осени 1734 года началась отливка, точнее растопка меди в специальных печах-домнах. Двое суток непрерывно горели топки, и вдруг на третьи сутки часть меди прорвалась и ушла под печь. Маторин, чтобы восполнить потерю, начал бросать в печь старые колокола, олово, старые медные деньги, но растопленная медь снова вырвалась из печей, начался пожар окружающих печь сооружений. Его с трудом погасили, но отливка колокола закончилась полной неудачей. Маторин от перенесенных трудностей и огорчения вскоре умер, и его дело продолжил сын Михаил, бывший при отце помощником. В октябре 1735 года все было вновь готово к литью, 23 ноября печи затопили. Вокруг стояли пожарные команды с трубами на случай повторения трагедии 1734 года. Но на этот раз все обошлось благополучно — уроки прошлого были учтены, и 25 ноября 1735 года колокол был отлит, хотя на нем осталась указана прежняя дата — 1733 год. Это произошло потому, что дата эта первоначально стояла на форме колокола, изготовленной в 1733 году.

Мы не знаем, когда колокол получил свое нынешнее название — «Царь-колокол». Подобного огромного произведения литья и в самом деле нет нигде в мире. Он весит даже больше, чем хотела Анна, — 12 327 пудов. В феврале 1736 года началась обработка колокола. В ответ на донесение Московского генерал-губернатора князя Барятинского Кабинет министров отвечал: «У вылитого большого колокола чеканную работу и расчиску исправлять и полировать начисто и изнутри болван (модели. — Е. А.) вынимать нынешнею зимою».

После отливки колокол стоял в глубокой яме на специальной железной решетке, укрепленной на дубовых столбах. На этот счет в указе было сказано особо: «Что же касается до поднимания оного колокола, то имеете вы брусья и прочие к тому потребные материалы готовить заблаговременно и искусных к тому людей в Москве и инде где можете уведать, сыскивать и какия к тому потребны машины и прочее, представлять в Кабинет». Впрочем, это легко было отписать на бумаге, а исполнить трудно — операцию по подъему такой махины никогда не проводили и как это делать, не знали. Забегая вперед скажем, что многократные попытки поднять колокол заканчивались ничем, и только через сто лет после отлития колокола, в 1836 году, да и то со второго раза, чудище поднял из ямы за 42 минуты и 33 секунды великий инженер и архитектор Огюст Монферран — создатель Александровского столпа и Исаакиевского собора. Правда, к тому времени колокол был уже серьезно поврежден: через год после отливки, в страшном пожаре 29 мая 1737 года сгорело деревянное сооружение над ямой, в которой стоял колокол. Горящие бревна и доски попадали вниз. Пожарные начали заливать разогретый огнем колокол водой. Что в этом случае обычно происходит, знает каждый школьник — колокол лопнул. Так он никогда и не загудел над Москвой…

Приехав в Петербург, Анна успокоилась. Здесь, вдали от дворянских гнезд, в новой обстановке, Анна, как и ранее Петр I, начинала свое царствование, окруженная близкими ей людьми. Центром жизни Петербурга в 30-е годы XVIII века были два дворца Анны. Бывший дворец Апраксина, в котором она поначалу поселилась, оказался мал для императорского двора, и с 1732 года началась его перестройка и расширение. Строительством ведал Ф. Б. Растрелли. Как известно, вдоль набережной Невы от нынешнего Дворцового моста до Зимней канавки стояли дома петровских принципалов: Александра Кикина, Саввы Рагузинского, Павла Ягужинского, Григория Чернышева и других. Растрелли сломал дом Кикина и за счет этого расширил дворец Апраксина, а с другой стороны присоединил к нему дома Рагузинского и Ягужинского. Окончательно императорский дворец, известный как Третий Зимний дворец, был завершен в 1736 году. Впрочем, к этому времени Анна уже давно жила во дворце, постепенно занимая все новые и новые покои, законченные отделкой. Молилась же она не только в нарядной придворной церкви, но и в особой, «комнатной», куда не было доступа посторонним.

Дворец был обширен и красив. Главным фасадом он выходил на Адмиралтейство. Двадцать восемь медных драконов-водостоков в дождливые дни низвергали с крыши потоки воды, напоминая Петергоф. Белокаменные лестницы и балконы, выходившие на Неву и во двор, были украшены деревянной резьбой. Деревянные вызолоченные фигуры, подобные тем, что сохранились на Петровских воротах Петропавловской крепости, громоздились на фронтоне. Растрелли писал, что во дворце он создал, кроме Большого зала и Галереи, 138 апартаментов. Плафон, расписанный Луи Каравакком, украшал торжественный Тронный (Большой) зал, где Анна принимала посланников и проводила имперские торжества. Не менее великолепны были и другие залы: Красный, Желтый, Шахматный. Золотом сверкала Парадная столовая (Сала). Хрустальные люстры, изящные подсвечники на кронштейнах между окон, наборный паркет, картины Луи Каравакка и других художников, лепнина, изразцовые печи, зеркальные окна — все это создавало уют и простор в новом доме Анны.

В этом дворце 28 января 1736 года и был торжественно отмечен день рождения государыни. После литургии в придворной церкви, приема поздравлений, салюта построенных возле дворца полков, «изволила Ея императорское величество подняться в новопостроенную 60 шагов длины имеющую и богато украшенную Салу к убранному золотым сервисом столу, за которым Ея императорское величество с их высочествами, государынею цесаревною Елизаветой Петровной и принцессою Анною [Леопольдовной] на седьмиступенном высоком престоле под золотым балдахином между золоченых столбов кушать соизволила. В виду Ея императорское величество по обеим сторонам в длину Салы накрыты были для нескольких сот персон (наподобие сада зделанныя и везде малыми оранжереями украшенные) столы. (Добавим от себя, что столы могли быть поставлены самым причудливым образом, даже в виде двуглавого орла. — Е. А.) На столбах между окон и на стенах в Сале стояли в больших сосудах посаженные померанцовые древа, от которых вся палата подобна была прекраснейшему померанцевому саду».

Напротив стола Анны, в другом конце зала, находился большой «постав» — вид буфета с золотой, серебряной и фарфоровой посудой. Обед проходил под непрерывное музыкальное сопровождение: «Вверху на галерее стояли виртуозы, кастраты и певицы, которыя переменою своих изрядных концертов и кантат Ея императорское величество при столе забавляли». Кастраты считались в те времена самыми лучшими певцами, они получали жалованье, превышавшее зарплату министров и генералов. Так, об одном таком кудеснике в сборнике материалов о русском театре, опубликованном Л. М. Стариковой, сказано: «Трейер, кастрат, высокий голос, хороший музыкант… 1200 рублей». Столько же получали Трезини и Растрелли.

Музыка и пение часто прерывались торжественным грохотом: «Когда при всевысочайшее Ея императорское величество и всей Ея императорской фамилии здравие пили, в то время была беспрерывная музыка с литавренным боем и пальба из поставленных на Неве полевых пушек». На следующий день, 29 января, в придворном театре впервые в музыкальной истории России давали оперу «Сила любви и ненависти». Императрица и зрители были в полном восторге от пения, балета, театральных «махин» и роскошных костюмов и декораций.

В Зимнем дворце Анна жила зимой, а летом ее ждал или Петергоф, или новый Летний дворец, который начали строить из дерева в 1732 году в Летнем саду на месте разобранного «Зала для славных торжеств». Возвращение столицы в Петербург вообще благоприятствовало его строительству. К сожалению, от бурной градостроительной деятельности того десятилетия мало что дошло до нашего времени: исчезли с лица земли или скрылись под новыми постройками Летний и Зимний дворцы Анны, триумфальные ворота, многие дворцы знати вдоль Невы, дома на Васильевском острове. Исчез, как бы растворился в невской воде, оригинальнейший Подзорный дворец, который строил ван Звитен, а закончил в 1731 году Михаил Земцов. Дворец стоял на крошечной косе в устье Фонтанки, и с кораблей, подходивших от Кронштадта к Петербургу, он казался выплывающим из водных глубин сказочным замком, чьи окна горели золотом в лучах заходящего солнца.

Но многое от анненского Петербурга и сохранилось. 29 июня 1733 года торжественно освятили Петропавловский собор, ставший с той поры главным храмом империи и усыпальницей российских императоров. Важный момент в истории собора наступил несколько раньше: в субботу 29 мая 1731 года, в 11 часов утра, то есть в день 59-летия со дня рождения Петра Великого, гроб с его телом, а также гробы Екатерины I и их дочерей были опущены в склеп. До этого, с 1725 года, тело великого основателя города стояло в закрытом гробе в центре собора. Склеп вскрыли в 1740 году, когда умерла Анна Иоанновна, и «батюшке-дядюшке» и «тетушке-матушке» пришлось подвинуться, уступая место племяннице. Поначалу Анна Иоанновна не предполагала устраивать в соборе усыпальницу для всех Романовых, даже наоборот — она предписала «все имеющиеся в соборной здешней Петропавловской церкви гробы, яко царевича (Алексея Петровича. — Е. А.), царевен (Екатерины, Анны — дочерей Петра I и Екатерины. — Е. А.) и протчие фамилии их величества из той церкви вынести… а каким впредь тут гробам быть, о том будет особливый указ». Историки собора считают, что в конечном счете ограничились только тем, что убрали надгробные плиты, а сами захоронения под полом не тронули. В огромном пространстве храма сверкал свежей позолотой великолепный резной иконостас работы московского мастера Ивана Зарудного. И хотя судьба собора не была счастливой — он часто горел и перестраивался, — все же свой величественный вид он окончательно приобрел именно в анненское время. То же можно сказать и об открытом в 30-е годы XVIII века здании Двенадцати коллегий, и о законченной в 1734 году Кунсткамере.

Интересна судьба Адмиралтейства в анненское время. По указу Анны в 1732 году было разобрано петровское мазанковое здание Адмиралтейства и по проекту И. К. Коробова под «смотрением» Д. Трезини построили новое, каменное, здание. Оно не дожило до нашего времени, уступив место великолепной классике Андреяна Захарова, но сама идея высокого золотого шпиля (на голландский манер — шпица) с золотым корабликом пришло к нам от Коробова, от анненских времен, — именно по указу Анны было приказано «оббить оной шпиц и купол медью и вызолотить добрым мастерством». Под шпилем был повешен 60-пудовый колокол, который отбивал время и извещал жителей Адмиралтейского острова о пожарах, наводнениях и прочих происшествиях. Теперь мы, видя сверкающие шпили Петропавловского собора и Адмиралтейства, дополненные блеском золотого купола Исаакия, не задумываемся над тем, что это — квинтэссенция самой эпохи петровских преобразований: строгие, стройные шпили, рисующие привычный профиль западных городов, но — вызолоченные, подобно кремлевским соборам, «чтобы чаще Господь замечал». Также и здание Двенадцати коллегий, построенное в новом, западноевропейском, стиле, но — по плану кремлевского здания приказов XVII века…

В анненское время были быстро восстановлены все основные принципы петровской градостроительной политики. А они, как известно, были весьма жесткими. Вот мы читаем майский 1735 года указ императрицы обывателям Немецкой и Задней улиц, что на Адмиралтейском острове, которые, оказывается, еще в 1734 году дали подписку в том, что будут строить себе каменные дома, но «не токмо не начали строить, но и к нынешнему году материалов ничего не приуготовили и под строение (каменных домов. — Е. А.) хоромного строения (то есть временных деревянных зданий. — Е. А.) не ломают». Поэтому по императорскому указу было предписано: «У тех обывателей по линии хоромное строение сломать каторжными, а им объявить: буде они на тех местах с нынешняго мая месяца строить палат не будут, то те дворы их взяты будут на Ея императорское величество». Вероятно, в одно прекрасное майское утро можно было видеть, как страшные безносые и безухие каторжники, под вой собак и вопли жителей, начали крушить вполне пригодные, но противоречащие образцовой застройке дома обывателей. Автор изображает эту сцену со знанием дела — в 70-х годах XX века он видел нечто подобное на Кавказском побережье: в одно прекрасное утро местные власти начали сносить «незаконные» пристройки за домами жителей приморского поселка. И хотя вместо безносых каторжников за дело взялись отряды солдат с бульдозерами, впечатление было весьма сильное, и еще долго ветер нес над бескрайним морем тучи пыли, пух из перин, крики внезапно поднятых с постелей дачников и хозяев, страшный вой обезумевших от грохота собак…

Тогда же, в мае 1735 года, был подтвержден петровский указ шляхетству об обязательном строительстве на выделенных участках Васильевского острова. Стиль указа был петровский — безапелляционный и недвусмысленный. В 1738 году указ этот был подтвержден — делать было нечего, даже самым большим упрямцам приходилось, кряхтя и стеная, переселяться из своих нагретых «подмосковных». Эти строгие указы подкреплялись распоряжениями о насильственном возвращении в Петербург владельцев недостроенных домов. Подлежали возврату в город и съехавшие из него мастеровые. К последним был применен старый, проверенный еще при Петре способ: «всякого чина работные люди» были обязаны явиться в петербургскую полицию «конечно, в неделю», с тем чтобы отправиться, по заключении договора, на казенные стройки. Тем же, кто противился добрым намерениям императрицы строить город, как провозглашено в указе, «для лучшего регулярства и красоты», указ доходчиво разъяснял: «Ежели оные работные люди с публикования указа, конечно, в неделю в Главной полиции и в конторах полицейских добровольно не явятся, а после того пойманы будут и приведены в полицию и тогда, по поимкам, отосланы будут на работы без всякой за работу заплаты» (то есть без оплаты).

Во второй половине 30-х годов на строительные работы требовалось особенно много людей — два пожара (1736 и 1737 годов) уничтожили самую густонаселенную часть города — Адмиралтейскую. Как известно, Петр хотел, чтобы центр города находился непременно на острове — слава Венеции и Амстердама не давала ему покоя. Сначала возникла идея сделать центром города остров Котлин, чтобы петербуржцы могли всеми порами впитывать живительный морской воздух Финского залива. Но потом Петр передумал и центр предполагал разместить на Васильевском острове, где, не щадя людей, средств и времени, прокладывали линии и возводили набережные. «Громадье» планов Петра явно не сочеталось с естественным течением жизни, которая, несмотря на строгие правила, все же пробивалась в виде нерегулярной застройки и в новой столице. Именно на материковой, Адмиралтейской, части города с первых дней жизни города селились люди, без особого плана строились дома первопоселенцев — корабельных мастеров, купцов, солдат. На берегу же Мыи, напротив будущего дворца Строгановых, был сооружен Гостиный двор — деловой центр материковой части города, действующий в течение круглого года — ведь его в отличие от других районов Петербурга никогда не разрывали ледоходы и ледоставы Невы и ее рукавов.

Петр снисходительно смотрел на хаотичную застройку Адмиралтейской слободы, считая ее временной. Но, как известно, у нас нет ничего более постоянного, чем то, что задумано как временное. Адмиралтейская слобода разрослась, застроилась, и улицы ее, кривые и грязные, больше напоминали Москву или другой русский город, чем новую регулярную столицу. Московским духом веяло от этих улочек, тупичков, рынков, рядов. В 1735 году власти были вынуждены издать указ: «На Адмиралтейском острову по берегу речки Мыи имеющиеся мясной и соленой рыбы ряды, для всякой нечистоты и мерзости тяжкаго воздуха из нутра онаго острова с тех мест перевести… приискав от полиции другая удобныя под те ряды места».

Петр не успел перестроить Адмиралтейскую — не доходили руки. При Анне за перестройку пришлось взяться — пожары заставили. Известно, что пожары вообще были бичом средневековых городов. Поколения англичан помнили чудовищный пожар Лондона 1666 года, в историю России навсегда вошли страшные пожары «от копеечной свечки», испепелившие Москву в 1493 и 1737 годах. Поэтому Петр так заботился о противопожарной безопасности в Петербурге. При нем больших пожаров не было. Но после его смерти произошли два страшных пожара. 11 августа 1736 года в полдень неподалеку от Полицейского моста у Невского проспекта загорелся двор персидского посла Ахмед-хана. Кто-то из слуг уронил искру из трубки в лежавшее на дворе сено, вскоре загорелся дом. Стояла жаркая погода, огонь, несмотря на безветрие, стал стремительно распространяться по Адмиралтейской слободе, точнее по Морской слободе, которая занимала пространство от нынешнего Адмиралтейского проспекта до Мойки. Загорелся кабак у Синего моста, и огонь быстро охватил Морскую слободу. Восемь часов пылала эта часть города, в небо поднимался страшный столб дыма, закрывшего солнце. Сгорело множество домов, тысячи людей остались без крова.

Не прошло и года, как 7 июля 1737 года на Адмиралтейской стороне вновь вспыхнул пожар, причем он начался сразу в двух местах и быстро охватил городские улицы. В этом пожаре сгорело более тысячи домов и погибло несколько сот человек. Снова чудовищный столб дыма поднялся к небу (это можно хорошо видеть на одной из немецких гравюр). Власти были в отчаянии. Способы, которыми в то время тушили пожары, оказались неэффективными. Ведь обычно пожарные и воинские команды и окрестные жители, вооружившись баграми и топорами, быстро раскатывали соседние с горящим дома и не позволяли огню перекинуться на них. Но когда горит тысяча домов, когда горящие головни летят на соседние кварталы, когда улицы превращаются в чудовищные топки и возникшая при этом тяга завлекает в них нерасторопных пожарных и ротозеев, когда гул и треск огня так громок, что нельзя расслышать голос стоящего рядом человека, обычные способы тушения бессильны. Нужно ждать, когда огонь пожрет все, что может, и утихнет. Так было и на этот раз.

Впрочем, этот пожар сразу же показался людям неслучайным; заподозрили поджог, тем более что за несколько дней до него недалеко от Марсова поля был найден горшок с воспламеняющимся материалом. За поимку поджигателей была обещана крупная награда, шпионы полиции усилили бдительность и вскоре поймали троих — женщину и двух мужчин. Это были крестьяне — дворцовый Петр Петров и монастырский Владимир Перфильев, а также их подружка. Они пришли в город на заработки, видели пожар 1736 года и его специфические последствия. Об этом в указе императрицы Анны Иоанновны с укоризной писалось так: жители «вместо унимания пожара, многие… только в грабеж и воровство, пуще разбойников, ударились, и… сундуки насильственно разломали, пожитки растащили», причем хуже всех поступали брошенные на тушение пожара солдаты и матросы, которые, согласно укорявшему их указу, были виновны в «насильственном отнимании и грабежи у самих хозяев пожитков, которые они с великим… трудом спасли», словом, поступали так, что «что и в неприятельской земле пуще того и горче поступать было невозможно». Вот на такую удачу и рассчитывали поджигатели. Собравшись в кабаке «в Большой Морской улице близ Синего моста», Петров и Перфильев подожгли фитиль в горшке с порохом и наблюдали, как занялся пожар. Их почти сразу же поймала полиция (один из них накануне покупал порох на рынке), как и сожительницу Перфильева, Стефаниду Козмину, знавшую о замыслах поджигателей, но не донесшую «куда следует». Осенью 1737 года, при большом стечении любопытствующего народа, на том самом месте, «где тот пожар учинили», оба преступника были сожжены. В те времена в России сжигали уже не очень часто. Народу собралось много: «заутра казнь, привычный пир народа». Впрочем, эта страшная казнь для толпы оказалась не слишком интересной. Дело в том, что преступников опускали в деревянный сруб, обложенный хворостом и облитый смолой, и потом сооружение поджигали. Зато можно было вдоволь посмотреть на казнь Стефаниды Козминой. Ее помиловали от сруба и возле пылающего костра с живыми людьми отсекли голову. По обычаем того времени, палач, совершив свое дело, высоко поднимал отрубленную, перекошенную последней болью голову, чтобы толпа убедилась — все чисто, без обмана…

Как бы то ни было, нет худа без добра: два страшных пожара расчистили место для регулярной застройки Адмиралтейской слободы, которую теперь можно было застроить заново «как для безопасности от пожарного случая, так и лучшаго регулярства и красоты города». Планами застройки начала заниматься специальная «Комиссия о санкт-петербургском строении», в которую входили А. Нарышкин, Ф. Соймонов и другие. Большую работу в Комиссии вел архитектор Петр Михайлович Еропкин — ученик итальянского мастера Чиприани. Еропкин составил несколько планов застройки Адмиралтейского острова и других частей Петербурга. Он пошел по тому пути, который указывала жизнь — отказался от петровского плана устройства центра города на Васильевском острове и сделал таким центром Адмиралтейскую сторону. В основу планировки Адмиралтейской стороны Еропкин заложил римскую трехлучевую систему. Три «першпективы» — Невская, Вознесенская и вновь прорубленная Средняя першпектива (Гороховая улица) — «вытекали» из единого центра — от башни Адмиралтейства. Их на разных уровнях пересекали цепи кольцевых магистралей и площадей. Проект Еропкина и придал в конечном счете столице тот самый известный всему миру и неповторимый «строгий, стройный вид». Опираясь на точную геодезическую съемку инженера Зихгейма, Еропкин распланировал ту часть города, которая стала называться Московской. Как пишет исследователь его наследия С. С. Бронштейн, «в результате работы Комиссии была намечена не механическая разбивка «линий», как то широко практиковалось в Петербурге, а в высшей степени интересная и зрелая в градостроительном отношении композиция кварталов, улиц, проездов и площадей, которая определила в основном ныне существующую планировку этого района. Литейная улица была продолжена (это ныне Владимирский проспект) и вливалась в площадь шестиугольной конфигурации, посредине которой предполагалось поставить церковь».

Именно Комиссия от строений нанесла на чертеж многие улицы города, по которым мы сейчас ходим. Еропкин и его товарищи придумали будущую Сенатскую площадь, Царскосельскую першпективу (Московский проспект) и многие другие жизненно важные магистрали города. Под пером Еропкина довольно дикая просека на Васильевском острове превратилась в аллею длиной около двух километров — нынешний Большой проспект. Вместе с Коробовым Еропкин разработал «Должность архитектурной экспедиции» — кодекс архитектора, планировщика и строителя. Жизнь блестящего мастера закончилась трагично: летом 1740 года он был арестован и казнен на эшафоте вместе с Артемием Волынским.

Строить дома можно было только «по архитектуре», то есть по утвержденному властями плану-чертежу в строго оговоренном месте так, чтобы фасад дома выходил на «красную линию» проспекта и дома на улице стояли единым строем. Предусматривали построить и общественные центры — вечную троицу: трактир, аптека, почта. В 1738 году было решено по «обеим сторонам третьей от Адмиралтейства першпективной (Вознесенская улица. — Е. А.) к назначенной у Синего моста площади и против того ж места к Адмиралтейскому лугу построить казенные строения: 1. Трактирный дом, 2. Нижнюю аптеку, 3. Почтовый двор» и что особенно любопытно — некий «культурный центр» — «для свадеб и других партикулярных людей публичных отправлений дом». Волновала проектировщиков еще одна специфическая российская проблема. Было приказано учитывать «старый указ о строении кабаков — во скольких верстах от городов и в каком расстоянии кабак от кабака строить велено». Кстати, из другого указа — 1736 года — видно, что проблема эта была нешуточной. Расплодившиеся в уездах кабаки приносили убыток государству, «а паче же крестьянство от непрестанного безмерного пьянства всех своих пожитков лишается и пашню в пусте оставляют, отчего в платеже податей превеликия доимки являются».

В целом, при Анне центр Петербурга окончательно переместился на Адмиралтейскую сторону, и государыня в своих указах уже не понуждала подданных исполнять суровые петровские указы об обязательном строительстве жилья на линиях Васильевского острова. Жизнь победила петровскую схему, и Анна Иоанновна это признала…

Труды этого поколения строителей не пропали даром — Петербург анненской поры производил на путешественника благоприятное впечатление. «Хотя страна здесь ровная и город открыт, — пишет прибывший в 1736 году датчанин фон Хафен, — но окрестности его до того окружены густыми лесами, что они, подобно толстой стене, заслоняют его. Наконец, река делает поворот к югу, вправо (вероятно, путешественник плыл по Малой Неве и поворачивал к западу. — Е. А.), и тогда вдруг лучшая часть города бросается в глаза. По обеим сторонам стоят отличные дома, все каменные, в четыре этажа, построенные на один манер и окрашенные желтою и белою краскою. При самом попутном ветре полчаса надо плыть до плашкоутного моста, и все это время по обоим берегам представляются подобныя же палаты. Но самое приятное, что представляется в этой картине, когда въезжаешь по Неве в Петербург, это крепостные строения, которыя придают месту столько же красы, как и возвышающаяся среди укреплений церковь с высокой, покрытой медью колокольнею, глава которой вызолочена червонным золотом. А также приятно поражает бой часов, какого нет ни в Амстердаме, ни в Лондоне, сопровождающий прелестною музыкою удары в колокол». Те же чувства испытал позже, в 1739 году, и Франческо Альгаротти: «Несколько часов гребли, не видя кругом ничего, кроме этого тихого и убогого леса, вот, наконец — изгиб реки и ни много ни мало, а как в Опере, перед нами нежданно открылась сцена имперского города. Помпезные постройки на том и другом берегу реки, стоящие группами, башни с золочеными шпилями, там и сям пирамидально возвышающиеся, корабли с мачтами и развевающимися вымпелами, выделяющиеся на фоне строений и вычленяющие детали из общей картины…»

Город рос не из одного, а сразу из нескольких центров — слобод, которые в те годы еще не слились в единый городской массив, и поэтому уже тогда без городского транспорта перемещаться по Петербургу было трудно. Фон Хафен не без юмора описывает такую поездку на городском извозчике: «Люди знатные и богатые имеют свои экипажи и ездят в одну лошадь, парой и четверкою с форейтором, смотря по чину и званию… Иностранцы же и другие смертные могут обращаться к извозчикам, которые наезжают в то время из деревень в большом числе и, стоя на каждом углу улицы, предлагают свои услуги. Сани у них короткие, низкие, не выше локтя от земли, и столь узки, что может поместиться только один седок. Запряжены они в одну лошадь, на которой сидит извозчик, для большей предосторожности потому, что в многолюдном Петербурге бубенчиков не употребляют во избежание большого шума. Если едущему известно положение места и несколько русских слов, а именно: «Stupai! Pramo! Napravo! Nalevo! Stoy!», то можно очень скоро приехать куда угодно. В обширном Петербурге это большое удобство. Извозчик обыкновенно гонит лошадь галопом, делая в час по 10 верст (огромная по тем временам скорость. — Е.А.), и за это удовольствие платят 10 копеек. Здесь я должен заметить, что во всей России существует обычай едущих при встрече поворачивать направо. Поэтому даже при быстрой езде не происходит замешательства, и если кто забудет правило, то ему кричат встречные: «Держи правее!» Другой мемуарист отмечал редкостную для России гладкость булыжных мостовых Петербурга.

Насладившись быстрой ездой и зрелищем бесконечных ровных улиц и прекрасных зданий нового города, путешественник искал достопримечательности, полезные не только глазу, но и уму. И такой достопримечательностью была Петербургская Академия наук с Кунсткамерой. Вот как описывается в «Санкт-Петербургских ведомостях» за 5 августа 1736 года пятичасовая экскурсия персидского посла Хулефа Мирзы Кафи (так назван он в газете), который прибыл на Васильевский остров «для смотрения хранящихся там редких и особливаго примечания достойных» вещей. Впрочем, вначале посол прошел не в здание Кунсткамеры, а в бывший дворец царицы Прасковьи Федоровны, стоявший на месте нынешнего Зоологического музея. В нем размещалась собственно Академия со всеми ее службами, которая перебралась из дома Шафирова на Петербургской стороне, где она начала свою работу во времена Екатерины I. Через академическую гимназию посла провели в «словолитную, а оттуда наверх в ту палату, где всякие математические инструменты делаются». Инструментальной палатой ведал петровский токарь Андрей Нартов и его помощники — умелые мастера-инструментальщики. (Не выдержавший травли коллег и вернувшийся в Германию академик Г. Бюльфингер писал в 1731 году: «Искуснейшие вещи делаются в Петербурге… трудно отыскать искусство, в котором я не мог бы назвать двух или трех отличнейших мастеров…») «Потом прошел он, — читаем мы о персидском после в газете, — в физическую камеру, где в его присутствии разныя эксперименты антлиею пневматическою учинены были и при чем он особливое внимание и удовольствие показывал». Речь идет о пневматическом насосе, отсасывающем воздух из-под стеклянного колпака. Опыт производился на животных и птицах. Известен рассказ о том, как отнюдь не слабонервный Петр Великий прекратил опыт над ласточкой, посаженной под колпак и умиравшей без воздуха. Из физической камеры перса провели в Гравировальную палату и типографию. В «Грыдоровальной палате смотрел он все различные роды грыдорования, а потом пошел в Печатную палату грыдоровальных фигур, где в его бытность портреты Ея императорского величества и всея высокия императорския фамилии напечатаны были». Оттуда экскурсия продолжилась через переплетную и книжную лавку как в русскую, так и в немецкую типографии, в которых «некоторые на персидском языке зделанные стихи напечатаны и ему поднесены были». (Много бы отдали современные востоковеды, чтобы взглянуть на эти персидские стихи!)

Типография была подлинной жемчужиной Академии наук. Ей не было цены — такое гигантское значение имела ее работа для просвещения России, для истории нашей культуры и науки. Создать типографию в те времена было чрезвычайно трудно, и когда в 1728 году все четыре стана типографии заработали, это стало настоящей победой культуры. Здесь с 1728 года стал впервые печататься первый научный журнал (преимущественно естественно-математического профиля) — «Комментарии Санкт-Петербургской Императорской Академии наук». В том же году появился гуманитарный журнал «Месячные исторические, генеалогические и географические примечания к Ведомостям». В отличие от «Комментариев», выходивших на латыни, «Примечания» издавались на русском и немецком языках. Невозможно выразить благоговение, которое испытываешь, держа в руках бесценные творения Академической типографии того времени: учебники и календари, сборники стихов и словари, карты и планы — все то, без чего немыслимы были бы наука и культура в России.

Из Академической типографии по всей России регулярно расходилась первая русская газета «Санкт-Петербургские ведомости». Это теперь, когда есть интернет и сотни газет, выпуск одной маленькой газеты не кажется особенно важным событием, но тогда благодаря ей наступила новая эпоха в русской истории. «Санкт-Петербургские ведомости» пришли на смену захиревшим «Ведомостям» Петра I. Они были поставлены на прочное основание академии, в которой работали видные ученые, переводчики; появилась и расширилась сеть корреспондентов. Это была тогда единственная газета в России, и она почти сразу же стала подлинным окном в мир. Газета стоила по тем временам дорого — четыре копейки за номер, выходила часто — сто раз в год. Если в 1728 году подписчиков можно было пересчитать по пальцам, то потом число их стало непрерывно расти. Впрочем, многие читали «Ведомости» бесплатно — в академической лавке (что не запрещалось); другие брали газету у знакомых, переписывали в канцеляриях, пересказывали друг другу ее статьи. Еще бы — ведь это было захватывающе интересно. Тут были (правда, уже здорово подзасохшие от времени) известия о военных действиях, стихийных бедствиях или, например, волнующее сообщение, что у французской королевы Марии «явились вновь некоторые знаки чреватства», которые, как узнавал читатель из следующего номера, «счастливо умножились». Но, как и всегда, людей больше всего интересовали сенсации, невероятные факты, о которых можно было посудачить в разговоре или в письме в деревню дальнему родственнику. То сообщалось, что римского папу «несколько раз в день обморок обшибает», от чрезмерного, как считали ученые-медикусы, потребления сырых овощей. Вообще по газете видно, что врачи в те времена оставались такими же невежественными, как и во времена постановки «Мнимого больного» Мольера в XVII веке.

В одной из газет той поры можно было прочитать, как медикусы рассматривали простого лотарингского крестьянина, который давно «жаловался, будто в его желудке какой зверь находится. Он чувствовал, как оной зверь от одной стороны к другой скакал», что медикусы и подтвердили, прикладывая к животу больного руки. Один медикус предложил изгнать зверя с помощью поносного лекарства, другой, видно самый авторитетный, предложил «помянутого зверя отравой умертвить». Вспыхнул научный спор. Оппоненты возражали, что «такой отравы сыскать невозможно, которая бы натуре сего зверя противна была, а притом и больного не повредила». Наконец, присутствовавшая при сем ученом консилиуме некая старушка не выдержала всего этого безобразия и порекомендовала попросту дать больному сильного рвотного. Так и поступили. И вот на третий день «вышел оный зверь жив, который был 5 диумов длиной (то есть 12,5 см. — Е.А.), имел черную голову и быстрые глаза и два малые черные роги. Шесть ног были остры, как иглы, а хвост наподобие рыбы. Тело было круглое, а на спине волосатое, а брюхо так бело, как снег, и восемь титек, из которых белый сок шел. Всякий устрашился, смотря на такого страшного зверя и рассуждали, что еще боле таковых зверей в сем человеке находятся, которые от сего зверя, как от матери, рождены и воспитаны». После медикусов в дело вступил персонаж другой комедии Мольера — а именно «Тартюф» — католический священник, который сразу же объявил, что это, несомненно, черт. По приказу кюре зверя «в сковороде на огонь поставили, который с оной сковороды несколько раз соскочивши, напоследок с таким трещанием розселся, якоб бы из фузеи выпалили. Ныне ожидают получить известие, когда и прочие молодые дьяволенки такожде на свет выйдут».

А вот другой, также всегда волнующий людей сюжет — уголовный: «Из Лондона. Как за несколько дней богатый мясник отсюда в Румфард в провинцию Эссекс поехал, то встретилась с ним на дороге изрядно одетая и на доброй лошади верхом ехавшая женщина, которая, вынявши пистолет, угрожала его застрелить, ежели он всех своих денег и дорогих вещей ей тотчас не отдаст. Но как он начал представлять, что женскому полу такия дела весьма неприличны, то прискакала в самое то время верхом мужская персона в хорошей одежде, которая ему сказала: "Как тебе не стыдно, глупый мужик, даме в том отказать, что она требует, ежели ты ей тотчас тово не отдашь, чего она от тебя желает, то научу я тебя учтивее поступать с женскими особами". Сие говорила помянутая персона, имея в руке пистолет, чего ради мясник принужден был отдать оной женщине карманные свои часы и деньги, после чего они, простившись с ним, отпустили его без всякого задержания». Было чему подивиться в этом сообщении русскому читателю. Вот бы были так галантны наши лесные разбойники, а то проломят сначала голову, а потом уже невежливо грабят! Нет сомнений, что известий о дьяволятах, о приключениях вежливой английской амазонки с нетерпением ожидали теперь и в России — страна вошла в европейский мир и дышала с ним одним воздухом забот, страстей, проблем и сенсаций.

Впрочем, зачитавшись газетой, мы порядком отстали от персидского посла, который уже успел перейти из бывшего дворца царицы Прасковьи Федоровны в здание Кунсткамеры и скрылся за дверями ныне несуществующего крыльца в торцевой его части. Здесь начинались Библиотека и Музей Академии наук — святая святых, храм науки нового ученого учреждения. Основу Библиотеки составили книжная коллекция Петра Великого, вывезшего в Петербург собрание книг московских царей, редкие медицинские издания бывшего Аптекарского приказа. Библиотеки лейб-медика Ричарда Арескина, Петра Шафирова, Андрея Виниуса, Якова Брюса и других деятелей сделали Библиотеку Академии наук уже в анненское время основным книгохранилищем страны. Их книги попадали сюда либо после смерти владельцев, либо после того, как попавший в опалу вельможа лишался библиотеки вместе со всем прочим имуществом.

Главным библиотекарем был И. Д. Шумахер. За скверный характер и интриганство его очень не любили ученые, и в особенности М. В. Ломоносов, который, кстати, и сам не блистал версальским воспитанием. Эта нелюбовь к Шумахеру передалась и потомкам, у которых с тех пор не находилось ни единого доброго слова для главного библиотекаря, прилагавшего большие усилия, чтобы сохранить и умножить богатства академической библиотеки. В официальной советской «Истории Академии наук СССР» Шумахеру бросили упрек даже за то, что, делая прочные дубовые шкафы с медными решетками и заказывая дорогие переплеты для библиотечных книг, он якобы исходил исключительно из соображений «большого карьериста, которому было важно показывать Библиотеку знатным посетителям». На самом деле шкафы для книг и коллекций играли в культуре того времени гораздо большую роль, чем мы думаем. Но об этом чуть ниже.

Основу Кунсткамеры составляли купленные Петром в Голландии собрания зоологических экспонатов Альберта Себы и анатомическая коллекция Фредерика Рюйша. Это были подлинные произведения искусства. Технику бальзамирования Рюйш держал в строжайшем секрете, и все поражались его препаратам, которые выглядели, «как живые». В самой системе размещения экспонатов в Кунсткамере была своя философия, внутренняя логика. «Единицей» измерения был могучий, обширный шкаф, который включал в себя так называемый тезаурус — композицию предметов, препаратов, коллекцию, изучая которую можно было проследить какой-то биологический, геологический или иной процесс и, в итоге, глубже постичь мир, не отходя от шкафа — маленького кусочка Вселенной.

Кроме того, «его величество шкаф» с книгами и искусно подобранными экспонатами играл роль своеобразного научного алтаря, воспитывал людей. Ученые тех времен — единицы в море неграмотных простецов — высоко задирали нос; они, как теперь выясняется, постигнув лишь некоторые законы природы, считали себя вправе поучать людей. Поэтому тезаурусы были утомительно назидательны. Так, в одном шкафу находилась композиция, сооруженная из камней, извлеченных из желчного и мочевого пузырей с использованием высушеных телячих кровеносных сосудов, в который был впрыснут красный воск. На этих «скалах» стояли скелетики неродившихся детей, которые, что-то изображая, держали в «ручках» ожерелье или «окаменевшее сердце юноши». Девиз тезауруса таков: «К чему мне любить эти мирские вещи?» Это типичная сухая (в смысле сушеная) экспозиция. Другие, заспиртованные препараты не менее поучительны, а для нас жутковаты. Рюйш любил использовать для различных демонстраций в банках препарированные и помещенные в спирт отрезанные детские ножки в кружевных штанишках или ручки с батистовым платочком. «Они, — писал знаменитый анатом и моралист, — мило и естественно могут что-нибудь держать» или попирать. В последнем случае речь шла о вредных предметах, следах порока. Так, детская ножка этакого путти в спирту попирала пораженный сифилисом женский череп. Все это сопровождалось нравоучительной надписью о вреде порока и его ужасающих последствиях. Бренности жизни посвящена «сухая» композиция, которую описывает голландский ученый А. М. Лёйендейк: три скелетика стоят на «скалах» из мочевых камней и играют на инструментиках: один на скрипке из куска кости, у второго в руках гармоника из засушенных кишок овечьего эмбриона. Третий держит в руках «дирижерскую палочку», сплетенную из волокон мочевого пузыря. На переднем плане картинно лежит скелетик, который держит в руках сушеную бабочку-однодневку — символ быстротечности времени. Все они хором восклицают страшненькими оскалами: «Подобно цветку полевому я быстро взошел и тут же вырван».

Ну, мы опять отстали от экскурсии! Пройдя Библиотеку, заглянем в находившийся в центре здания Анатомический театр. Он, к счастью для перса и для нас, в этот день не давал представления по вскрытию очередного человеческого тела. Представления возобновились в 1737 году, о чем сообщала газета: «Охотникам до Анатомии объявляется чрез сие, что обыкновенныя публичные демонстрации на анатомическом театре в императорской Академии наук… по прежнему учреждены. Чего ради доктор и профессор Вейтбрехт ныняшнего числа пополудни в третьем часу первую лекцию начал и оныя по понедельникам, средам и пятницам так долго продолжаться будут, как то состояние способных к тому тел допустит», то есть пока трупы еще не испортятся на академическом леднике.

Из Анатомического театра гости попадали в собственно Кунсткамеру — грандиозный музей, представлявший собой довольно беспорядочную, зато огромную и разнообразную коллекцию. Утомившись от смотрения достойных внимания вещей, посол отдыхал в той части Кунсткамеры, которая называлась «Императорский кабинет». Здесь, в первом мемориальном музее Петра I, он «трактован был для прохлаждения всякими напитками и, осмотревши там редкие и дорогие вещи (принадлежавшие самому Петру Великому. — Е. А.), пошел в ту палату, где токарные станы и прочие великим иждивением зделанные машины находятся». Как выглядят токарные и копировальные станки Петра Великого, мы знаем по коллекции современного Эрмитажа, а потому задержимся за столом с прохладительными и, как нам совершенно точно известно, горячительными напитками. Дело в том, что помимо 100–200 ведер водки в год, которые ежегодно отпускала казна для консервации препаратов, специально для музея выдавали вино и другие напитки, шедшие по туманной статье «на чрезвычайные расходы». Как известно, Петр установил особый режим посещения первого русского музея: каждый экскурсант мог получить здесь чашку кофе, чай или рюмку водки. В этом историки русской науки усматривают особую склонность царя к просвещению собственного народа. В книге Т. Станюкович о Кунсткамере по этому поводу не без патриотической гордости говорится: «Факт угощения посетителей музея крайне показателен. За осмотр аналогичных учреждений Западной Европы в начале XVIII века, как правило, взималась довольно высокая плата». Думаю, что Петром двигала мысль о том, что дармовое угощение — лучший способ заманить русского человека даже в музей. Вообще же, для просвещения собственного народа Петр I ничего не жалел — ни кнута, ни пряника (точнее — рюмки водки).

Самые главные экспонаты припасли на конец экскурсии: «Показана была ему в особливой камере из воску зделанная персона Петра Великаго… а потом видел он и славной Готторпской глобус». «Восковая персона» — произведение Б. К. Растрелли — была передана в Кунсткамеру в 1732 году. Это была искусно сделанная восковая кукла, с лицом, воспроизведенным с прижизненной маски Петра, с подлинными его волосами, в его одежде и сшитых самим же царем башмаках. Подобные куклы не были новинкой в Европе. Русский посол в Бранденбурге А. А. Матвеев в 1699 году так описывал виденное им в берлинском дворце курфюрста Фридриха Вильгельма I чудо: «Самого курфирста подобие сделано из воску, селящего в креслах, зело подобно, одето в суконное алаго цвету французское платье и в золотном штофном камзоле со всем надлежащим убором, в шпаге и под рукою его шляпа и так живо, что, вшед в палату за ним, послом, переводчик Петр Вульф, увидя то подобие, совершенно возомнил быть самого курфирста, с почтением ему поклонился». Матвеев, по-видимому, ошибся. Как и его переводчик, он был введен в заблуждение сходством правившего тогда в Бранденбурге курфюрста Фридриха Вильгельма (1688–1740) с восковой персоной, которая изображала покойного отца курфюрста — тоже Фридриха Вильгельма. Именно его восковую персону, в окружении восковых персон умерших принцев, видел в 1721 году в Берлине Ф. В. Берхгольц. «Восковую персону» люди воспринимали как «куриоз», диковинку, поначалу пугаясь жутковатой фигуры, поразительно похожей на грозного царя, а потом восхищаясь мастерством художника и помогавшего ему механика. Испуг должен был переходить в какой-то момент в ужас, ибо, входя в комнату «восковой персоны», посетитель Кикиных палат — там первоначально была Кунсткамера — незаметно для себя нажимал половицу, приводившую в движение куклу, которая вдруг вставала с кресла и кланялась приветствуя входившего. Но персидскому послу не довелось испытать сего ужаса — механизм был сломан в 1732 году и более не восстанавливался. Среди монстров в банках, чучел животных, скелетов и разных диковинок, навезенных в Кунсткамеру со всего света, «восковой персоне» было самое место.

Апофеозом экскурсии было «путешествие» внутрь знаменитого Готторпского глобуса. Подаренный Петру опекуном малолетнего Голштинского герцога Карла Фридриха в 1714 году, глобус — творение немецкого мастера и хорошо известного в России путешественника Адама Олеария, являл собой редкостное зрелище: огромный шар (диаметром 3,3 м), снаружи — земной глобус, а внутри — планетарий со звездным небом, «вместимостью» 12 человек. Вращение искусного механизма в основании глобуса создавало полную иллюзию движения небесной сферы.

Персидскому послу ничего не говорили имена людей, с которыми его знакомили в Академии. Вряд ли он, проходя академическую гимназию, мог заметить среди приветствовавших его гимназистов великовозрастного ученика Михаила Ломоносова, который буквально через несколько дней отправится учиться в Марбургский университет и, говоря высокопарно, встанет на путь своей бессмертной славы. Среди профессоров-академиков было также немало выдающихся ученых. Они приехали в Россию по приглашению Петра, движимые не только открывшимися перед ними перспективами служебного повышения, но и возможностью свободной и материально обеспеченной научной деятельности.

Несмотря на то, что Академия наук воспринималась властью как бюрократическое учреждение и на ученых смотрели как на государственных служащих довольно низкого ранга, все же в Академии можно было плодотворно работать. Гениальный математик Леонард Эйлер, приехавший в Петербург в 1727 году после окончания Базельского университета, достиг поразительных успехов во многом благодаря условиям, созданным для научной работы в Академии. Позже — в 1749 году — он писал из Германии Шумахеру: «Я и все остальные, имевшие счастье состоять некоторое время при Русской Императорской Академии, должны признать, что тем, чем мы являемся, все мы обязаны благоприятным обстоятельствам, в которых там находились. Что касается собственно меня лично, то при отсутствии столь превосходного случая я бы вынужден был заниматься другой наукой (Эйлер был приглашен как физиолог. — Е. А.), в которой, судя по всем признакам, мне предстояло бы стать лишь кропателем». Уехав в 1740 году в Берлин, он спустя 26 лет вновь вернулся в здание на берегу Невы, где и остался до конца своей жизни.

Пример Эйлера показателен и типичен. Стремление получить творческую свободу, не быть «кропателем», бегая до седых волос в ассистентах у европейских знаменитостей, двигало многими учеными, приезжавшими в Россию. Академики Г. Крафт, И. Гмелин, Г. Штеллер, Г. Байер, Г. Ф. Миллер и многие другие сумели достичь выдающихся успехов в науке благодаря тому, что однажды не устрашились откликнуться на призыв Петра и его преемников и приехать в «страну льдов». В послепетровское время в Академии блистал выдающийся французский астроном Ж. Н. Делиль, основатель астрономической школы в России, составитель обширной программы научного картографирования России, которую он сам и реализовывал. В 1728 году Делиль разработал картографическую проекцию для черчения генеральной карты России, которая использовалась в течение двух столетий. В личности этого всемирно известного астронома было что-то весьма притягательное для современников. Блестящий, разносторонний ученый, энергичный и веселый человек, вокруг которого всегда были ученики и друзья, Жозеф Никола Делиль был подлинной звездой, украшением молодой русской Академии, и когда читатель слышит в полдень грохот пушки с бастиона Петропавловской крепости и тотчас смотрит на часы, пусть он вспомнит добрым словом Осипа Николаевича (так его звали в России). Именно Делиль, используя приборы созданной им астрономической обсерватории и особо точные астрономические часы, основал в России службу точного времени и предложил ровно в полдень давать пушечный выстрел. Начиная с 1735 года, каждый полдень более 200 лет (за исключением 1938–1957 годов) Делилев сигнал заставляет петербуржцев вздрагивать…

За знаменитым круглым столом Академии рядом с Делилем, Г. Бюльфингером, Д. Бернулли и многими другими учеными, заложившими основы науки в России, сидел и Герард Фридрих Миллер. В 1731 году он стал академиком и прослужил в России 60 лет. Всю жизнь занимаясь историей России, он собирал бесценные источники, вел изыскания в не тронутых рукой профессионального историка русских архивах. Без знаменитых «Портфелей Миллера» — обширной коллекции документов и копий с утраченных позже источников — ныне вообще невозможно представить себе развитие исторической науки. Его научная судьба оказалась печальной. Неутомимый труженик, он, не вынеся интриг в Академии, был вынужден покинуть Петербург, но не уехал из России, а поселился в Москве, чтобы не прерывать занятий российской историей. Последующая, в особенности советская, историография, не простив Миллеру «грех» норманизма, задвинула его в лагерь врагов великого Ломоносова и соответственно — «всего прогрессивного» в исторической науке, хотя сам Ломоносов всегда высоко ценил Миллера. Их же коренное расхождение касается не только оценки роли варягов в образовании Древней Руси, но острой и для современной науки (как, впрочем, и литературы и искусства) проблемы, которую последние семьдесят лет называли «проблемой партийности». Рассуждая о задачах истории и долге историка, Ломоносов писал, что историограф должен быть «человек надежный и верный и для того нарочно присягнувший, чтобы никогда и никому не объявлять и не сообщать известий, надлежащих до политических дел критического состояния… природный россиянин, чтоб не был склонен в своих исторических сочинениях ко шпынству и посмеянию». Миллер придерживался диаметрально противоположной точки зрения: историк «должен казаться без отечества, без веры, без государя… все, что историк говорит, должно быть строго истинно, и никогда не должен он давать повод к возбуждению к себе подозрения в лести». Этот спор не кончен и до сих пор…

С Петербургской Академией наук был связан и другой незаурядный человек, уже известный нам шляхетский прожектер Василий Никитич Татищев. Он не состоял в Академии и большую часть жизни провел далеко от столицы, воюя со шведами, усмиряя бунтующих башкир, выполняя дипломатические поручения Петра I, руководя промышленными стройками Урала. Человек редкой образованности, Татищев вел еще одну, незаметную для многих, жизнь — он писал историю России. Как показали прошедшие с тех пор века, именно это увлечение и обеспечило Татищеву — одному из сотен талантливых тайных советников, администраторов, инженеров XVIII века — прочную посмертную славу. Сюда, в Петербургскую Академию, он привез в конце 30-х годов главный труд своей жизни — рукопись «Истории Российской». Эта книга оказалась первой попыткой систематизировать огромный запутанный материал по тысячелетней истории страны, «просветить» этот материал лучами идей Просвещения, проследить в истории России развитие истинного, по его мнению, двигателя истории — «просвещенного ума».

Пристрастный, противоречивый человек, Татищев в своей «Истории» отразил весь круг мыслей, предубеждений, недостатков и достоинств просвещенного человека своего времени. Годами собирая редкие рукописи, сопоставляя их, он интуитивно вышел на самое главное в истории — научную критику исторического источника, постижение его смысла, скрытого под наслоениями и правкой древнего летописца. С. М. Соловьев нашел для Татищева-историка самые точные слова: «Он первый начал дело так, как следовало начать: собрал материалы, подверг их критике, свел летописные известия, снабдил их примечаниями географическими, этнографическими и хронологическими, указал на многие важные вопросы, послужившие темами для позднейших исследований… одним словом, указал путь и дал средства своим соотечественникам заниматься русской историей».

Та напряженная работа, которая шла в камерах и палатах Академии, весьма своеобразно воспринималась при дворе и в обществе. В то время не было распространено представление о самоценности науки, фундаментальных исследований как таковых. Подписывая в 1724 году указ о создании Академии наук, Петр видел в ней не столько научное, сколько научно-практическое и учебное заведение, которое могло бы приносить непосредственную пользу экономике, морскому делу, готовить различных специалистов. И это был характерный для того времени прикладной подход к науке. В академиках-профессорах видели не ученых-теоретиков, а высокооплачиваемых специалистов по фейерверкам и геодезии, пороховому делу и практической медицине, хранителей забавных раритетов и поучительных древностей, знатоков мудреных и непонятных для профанов приборов, с помощью которых можно было рассматривать Луну, сделать поразительный физический или химический фокус.

Именно как на дорогое, но престижное развлечение (вроде заморского страуса), по-видимому, смотрела на «Десианс-Академию», как тогда называли Академию наук, и императрица Анна Иоанновна. Она изредка посещала публичные научные лекции и показы, которые устраивали для высокопоставленной публики ученые, точнее — указывала проводить их при дворе. Академики, читая лекции и показывая опыты, не только просвещали присутствующих, но и стремились, в формах, доступных для совсем не академических мозгов императрицы и ее окружения, доказать очевидные «пользы» наук и необходимость их «приращения». «В прошедшую субботу, — пишут «Санкт-Петербургские ведомости» 3 марта 1735 года, — ко двору были призваны Делиль и Крафт. Последний из них до обеда в высочайшем присутствии Ея величества с чирногаузенским зажигательным стеклом некоторые опыты делал, а ввечеру показывал… господин профессор Делил (Делиль, как мы помним, был астрономом мирового класса. — Е. А.), причем Ея величество между прочими на Сатурн с его кольцом и спутниками чрез Невтонианскую трубу, которая на 7 футов длиной была, смотреть изволила. Ея императорское величество объявила о сем свое всемилостивейшее удовольствие и приказала, чтоб как физическия, так и астрономическия инструменты для продолжения таких обсерваций при дворе Ея величества оставлены были».

То-то, наверное, горевал о судьбе дорогих инструментов Делиль, представляя, как к ним подберутся вездесущие и невоспитанные дети светлейшего герцога Курляндского! Впрочем, представлению о науке как прикладном и одновременно развлекательном виде деятельности немало способствовали и сами ученые. Связь науки с практикой была весьма тесной, и никого не удивляло появление в 1739 году академиков Л. Эйлера и Г. Крафта на испытании усовершенствованной ими лесопильной мельницы на Галерной верфи или на Артиллерийском дворе.

Прагматизм господствовал при дворе и в отношении искусства, литературы, поэтического слова. В 1735 году в Академии было организовано Российское собрание, целью которого стало совершенствование русского языка. Руководил им В. К. Тредиаковский — первый поэт России анненской поры. Н. И. Новиков, поминая добрым словом Тредиаковского, писал: «Сей муж был великого разума, многого учения, обширного знания и беспримерного трудолюбия; весьма знающ в латинском, греческом, французском, итальянском и в своем природном языке, также в философии, богословии, красноречии и в других науках. Полезными своими трудами приобрел себе бессмертную славу». Но многие современники и потомки думали о Тредиаковском иначе. Они писали о его «схоластическом педантизме», «бездарном трудолюбии», «бесплодной учености» и «варварских виршах». Драматична судьба Василия Кирилловича: коллега и соперник, даже враг Ломоносова, он начал свою жизнь не менее экзотично, чем великий помор. Поповский сын из Астрахани, он, как и Ломоносов, в юности ушел из дому, чтобы поступить в Славяно-греко-латинскую академию, из которой затем бежал за границу — в Голландию, а потом пришел во Францию, где обучался в Сорбонне различным наукам: философии, богословию, математике. В 1730 году он, первый наш дипломированный гуманитарий, вернулся в Россию и стал первым русским академиком. Его книга — перевод на русский язык романа француза П. Тальма «Езда в остров Любви» — сделала его знаменитым, модным поэтом, которого приблизили ко двору. Но впоследствии он испытал горечь судьбы придворного, точнее — дворового, поэта императрицы Анны. Та видела в нем лишь высокообразованного лакея, стихоплета, которому поручалось сочинительство «публичных ораций», од и гимнов, а «к случаю» и непристойных куплетов — «для увеселения». Согласно легенде, именно с сочинением скабрезных стишков связан эпизод, о котором сам Тредиаковский вспоминал: «Имел счастие читать государыне императрице у камеля (то есть камина. — Е. А.) и при окончании онаго достоялся получить из собственных Ея императорского величества рук всемилостивейшую оплеушину». Так что в способности языка к версификации непристойностей убедились в нашем отечестве задолго до бессмертного Ивана Баркова, работавшего в той же Академии. Печально известная история 1740 года, когда кабинет-министр Артемий Волынский жестоко избил Тредиаковского как непослушного холопа, а потом, посадив в холодную, заставил учить сочиненные им же стихи к маскараду, хорошо отражает и отношение власти к поэту, и беззащитность сносящего унижения и побои поповского сына — творца «Телемахиды». Да, поведение Тредиаковского в этой и других историях не отличалось благородством, у него не было той «упрямки», которой в спорах с сильнейшими мира сего так гордился Ломоносов. Но сравнивать этих, очень разных, людей не следует: современники, они начинали свой творческий путь в разных условиях и в разные десятилетия (Тредиаковский в 30-е, а Ломоносов в 40-е годы XVIII века), и стоило бы задаться вопросом: что было бы с Ломоносовым и его «упрямкой», если бы дерзости «нашего первого университета» выслушивал не мягкий, гуманный Иван Шувалов — фаворит императрицы Елизаветы Петровны, а суровый герцог Бирон?

Как бы то ни было, анненская эпоха жестоко обошлась с Василием Кирилловичем. В ее вульгарной и тяжелой атмосфере он не нашел себе «ниши», где мог бы, подобно прочим академикам, творить, и довольно быстро превратился в сварливого неудачника, нудного жалобщика, болезненно страдающего от уколов и глумления критиков и публики (как он писал о себе: живу, «прободаемый сатирическими рогами»). Одинокий, терзаемый недоброжелателями и собственными комплексами, «ненавидимый в лице, презираемый в словах, уничтожаемый в делах, осуждаемый в искусстве» (так он писал о себе в 50-е годы), Тредиаковский был глубоко предан словесности и с редкостным упорством и терпением писал, совершенствовал и переписывал свои труды. Автор десятков томов переводов и собственных поэтических и прозаических творений, блестящий знаток и теоретик поэзии, он оказался бессилен против новых — более ярких, броских — талантов Ломоносова и Сумарокова, безжалостно отобравших у Василия Кирилловича в следующее (елизаветинское) царствование пальму поэтического первенства. Но в 30-е годы XVIII века, при всех своих проблемах и трудностях, Тредиаковский был все-таки первым поэтом и без него не обходились ни при дворе, ни в Академии, ни в театре.

Дело в том, что, кроме манежа, зверинца и «слонового двора», развлечься в Петербурге можно было по-настоящему только в театре. Без театра вообще трудно представить себе анненскую эпоху, особенно долгие зимы, когда, наскучившись проделками шутов, сплетнями кумушек, стрельбой и оздоровительными катаниями в санях по Першпективной, Анна со своими домочадцами отправлялась в театр. «Оперный дом был у дворца, — вспоминает мемуарист, — имел вид большого овала с двумя галереями, а вокруг театра были тоже две галереи, одна над другою. Театр был внутри прекрасно украшен живописью и скульптурой (добавим от себя, что проект театра разработал великий Растрелли, а декорации и интерьер писал итальянский художник Джироламо Бон. — Е. А.). Вокальная и инструментальная музыка была несравненна. Государыня, не могшая более, по причине суровой погоды, наслаждаться стрельбой, которая для ее удовольствия почти ежедневно устраивалась в Петергофе летом, являлась теперь всякий раз со всем двором, когда давали оперу, комедию или интермедию. Сверх того, всякому прилично одетому иностранцу, а также знатному бюргеру в Петербурге дозволено было присутствовать в числе зрителей, и притом без всякой платы, если только имевшие желание бывать в театре являлись вовремя, потому что караул получал затем приказание не впускать никого больше. В оперном доме могло поместиться до 1000 человек». Этот огромный для города зал, как свидетельствуют источники, не пустовал — слишком удивительным, красочным зрелищем в довольно однообразной полувоенной городской жизни были даваемые здесь спектакли. Историк русской музыки Н. Финдейзен отмечал, что анненское царствование оказалось во многом переломным для музыкальной культуры страны. Именно тогда музыка потеряла прикладное значение: победные фанфары и танцевальная музыка натужных петровских ассамблей уходят на второй план, уступая место театральной и концертной музыке. При Анне царило редкое сочетание крайностей во вкусах: итальянская опера — и дураки с дурками, балет — и вульгарные фарсы, первая серьезная статья о музыке в газете, написанная Якобом Штелиным, — и издевательский шутовской праздник в Ледяном доме. Но все же, несмотря на всю эту вкусовую эклектику, все больше укоренялись в обществе и при дворе идеи прекрасного: на пороге стоял «музыкальный век» Елизаветы.

Постоянного театра в анненский период не было — было лишь здание, в котором гастролировали скитавшиеся по всем европейским столицам итальянские и немецкие труппы. Редко, примерно раз в год, ставились оперы, которые сочинял принятый на русскую придворную службу итальянский композитор Франческо Арайя. Опера — «действие, пением отправляемое», — была грандиозным, сложным сценическим мероприятием, в которое вовлекалось огромное количество людей. Красочные декорации, роскошные костюмы, множество сложнейших театральных механизмов — «махин» — все это делало театр фантастическим, сказочным миром, и его эффекты глубоко потрясали не очень избалованных развлечениями людей XVIII века. В оперных постановках часто использовались и балетные номера, которые исполняли заезжие артисты. Но гастролеров не хватало, и в 1737 году французский балетмейстер Жан Батист Ланде, приехавший в Россию в 1733 году и служивший балетмейстером в Кадетском корпусе, набрал из детей русских придворных служителей небольшую группу русских мальчиков и девочек (12 человек), которых стал обучать балетному искусству. Это была не просто частная труппа, а государственное учреждение. В своей челобитной Ланде (сентябрь 1737 года) обещал за три года обучить учеников «танцеванию театральному». Кроме того, учитывая полифонию тогдашнего театра, он писал: «Обязуюся обучить способу помянутым ученикам моим… рецитовать (декламировать. — Е. А.) в комедии на российском диалекте, мешая забавы танца с комедиею».

Для открытия школы Ланде просил себе и помощнику определить жалованье в 1500 рублей в год, дать бесплатную квартиру, выписывать дрова и свечи. Отобранные мальчики и девочки (по шесть человек) должны были жить на полном пансионе под присмотром воспитателей. У школы предполагался также «особый сал» для репетиций. Все это не без оснований позволяет согласиться с мнением русских историков театра и балета, что с этой танцевальной школы Ланде началась история современного русского балета.

Но всего милее Анне были итальянские интермедии, которые требовали мало затрат и лишь нескольких исполнителей и музыкантов. Итальянский театр «дель-арте», который пришел прямо с итальянской улицы, был построен на принципе шутовского передразнивания жизни. Он нашел горячий прием в Комедиантском зале Зимнего дворца, потому что соответствовал русской культуре шутовства, и значение жеста и движения (особенно непристойного) было понятно такому невзыскательному зрителю, как Анна. Для того чтобы представить себе это зрелище, обратимся к типичной для анненского времени программке интермедии, где действуют вечно ссорящиеся и тут же милующиеся герои — Арлекин и Смеральдина. Название интермедии: «Любовники, друг другу противящиеся, с Арлекином, притворным пашою. Комедия италианская». А вот «Перечень всея комедии», то есть, по-нашему, краткое содержание, или либретто: «Панталон, доктор, Бриггелл и Арлекин, влюбившися в Смералдину — портомою сельскую, стараются, по всякой своей возможности, чтоб ея получить за себя. Смералдина всячески в пользу себя употребляет страстию своих любовников и обманывает их разными способами, хотя она и вправду любила Арлекина, за которого она, наконец, и вышла, а тем и кончится комедия». Обманы «разными способами» были так же незатейливы, как и весь сюжет пьесы.

Фабула сыгранной в 1734 году интермедии «Больным быть думающий» еще проще: «Эригетта-вдова, хотя вытьти замуж за господина дон Килона — богатого человека и думающего себя быть больным, сказавши ему, что она знает одного Доктора, могущаго вылечить его, и, будучи прошена от Килона, чтоб онаго Доктора к нему прислать, наряжается сама в Доктора и приказывает ему жениться, чтоб вылечиться от всех болезней, что тот больной и чинит, беручи за себя хитрую Эригетту, которая чрез сей вымысел выходит за него по своему намерению».

Обычно актеры-певцы импровизировали в рамках либретто, но от данной интермедии сохранилась даже партия самой Эригетты, переведенная на русский язык для императрицы. Вообще заезжие «комедианские банды» (от слова band — группа, оркестр) стремились подстроиться прежде всего под вкусы императрицы. В 1733 году режиссер и актер Томазо Ристоли писал: «Выяснив, что Ее величество царица совершенно не понимает итальянского языка, я усердно начал работать над усовершенствованием поведения артистов на сцене, машин и полетов и составил комедию, которая произвела на Ее величество столь приятное впечатление, что тотчас по ее окончании она поднялась и, повернувшись к публике, начала хлопать в ладоши, приглашая всех последовать ее примеру». Так вот текст партии Эригетты, с которым заранее ознакомили Анну, был такой: «А как сказать по правде, вдовство нас очюнь в великую приводит трудность, а та, которая желает опять быть свободною, принуждена вытьти за первопопадшагося человека. Но вот Килон, которой весьма по мне: имея мнение, что бутто он всегда болен и что бутто ему все надлежит лежать в постели, то он все мне вручит домовое право, его гиппохондрия учинит мое тихое щастие. Он очюнь богат, а то еще лучше всего, что он никого не имеет…» Ну а дальше зрители с наслаждением следили за проделками ловкой проказницы и смеялись над недотепой Килоном. Эта и подобные интермедии: «В ненависть пришедшая Смеральдина», «Перелазы чрез заборы», «Переодевки Арлекиновы», «Портомоя-дворянка», «Забавы на воде и в поле», «Муж ревнивый», «Несчастья обрезанного Арлекина» и т. п. были как раз во вкусе Анны Иоанновны и ее окружения и, по-видимому, «очюнь-очюнь» им нравились.

Немало развлечений другого свойства можно было наблюдать под куполом импровизированного цирка или на свежем воздухе. В 1738 году «Санкт-Петербургские ведомости» сообщали: «Прибывшия сюда из Голандии комедианты, которыя по веревкам ходя, танцуют, на воздухе прыгают на лестнице, ни за что не держась, в скрипку играют, с лестницею, ходя, пляшут, безмерно высоко скачут и другие удивительные вещи делают, получили от двора позволение в Летнем Ея императорского величества доме на театре игру и действия свои отправлять… Цена смотрильщикам (то есть билеты для зрителей. — Е. А.) положена с первых мест по 50 копеек, с других — по 25, а с третьих — по 10 копеек с человека». В 1730 году в Москве еще более поразительные вещи на канате, протянутом вниз с колокольни Ивана Великого в Кремле до Красного крыльца, показывал заезжий иранский акробат.

В Россию приезжали и другие труппы, итальянские кукольники, «которые пропитание имеют — кажут кукол», французские савояры, которые привезли в далекую Россию подобие «Галереи мадам Тюссо». Об этом было подробно рассказано петербуржцам в объявлении: «Пред недавним временем прибыли сюда два савояра и привезли с собою в Версалии деланной кабинет с преудивительными вещьми, которыя они здесь за деньги показывают; где можно видеть персону короля французского с королевою, дофином и с принцессами, его величества дочерьми, также высокую фамилию Его величества короля аглинского и всех знатнейших министров французского двора, в совершенной величине их роста, в платье и во всем уборе, в котором они при дворе ходили, а потом для положения на сии подобия их лиц помянутым савоярам отдали». Более того, указано, что многие придворные «засвидетельствовали, что их с живыми лицами, которыя сим художеством представляют, весьма трудно распознать», иначе говоря — не различить. И в конце указывался типичный для Петербурга тех времен описательный адрес дома, где на все это можно полюбоваться: «Приходить в самой последней дом на углу у Большого лугу, на двор портнова иноземца Нейманова, у Зеленаго мосту против погорелых лавок, а хозяин того двора называется г. Берлие».

Думаю, что любопытная до таких диковинок императрица обязательно возжелала лицезреть восковые персоны Людовика XV и Георга II. Точно известно, что она смотрела, как по улицам Петербурга водили слона. Слон был прислан в 1736 году персидским Надир-шахом «в полном своем наряде», и Анна «изволила онаго видеть и разных проб ево проворства и силы более часа смотреть».

Что же касается петербургской публики, то она могла заехать и в зверинец, в котором появились привезенные из-за границы какие-то особенно дикие быки ауроксы. В 1739 году особым указом было предписано, чтобы «по той улице, где содержатся ауроксы или дикие быки, никакой мертвечины, а особливо коров отнюдь не возили и для того велеть поставить караул, да и обывателям, которые по той улице жительство имеют, накрепко подтвердить, дабы никто в домах у себя коров не держали». По-видимому, быки, почуяв наших петербургских буренок, были вне себя от страсти и ломали ограду зверинца.

Особую роль в жизни двора занял Петергоф — главная и, в сущности, единственная загородная резиденция императрицы. Возвращение двора на берега Невы стало истинным благом и для Петербурга, и для Петергофа. Как в сказках оживает расколдованный сказочный город, а прохожие, застывшие на ходу, снова пускаются в путь, так в одно мгновение ожил и задвигался Петергоф. В нем разом появились рабочие, зашумела стройка, стали спешно достраивать одно, возводить другое, проектировать третье. Еще в конце 1730 года Анна распорядилась возобновить строительство и ремонт сооружений в парках Петергофа. Главным архитектором был назначен Михаил Земцов, его помощниками стали Иван Бланк и Иван Давыдов. Они тщательно готовились к первому приезду императрицы в Петергоф, намеченному на лето 1732 года. Да и к каждому летнему сезону (а Анна ежегодно подолгу жила в Петергофе) в парках открывалось что-нибудь новое.

В Нижнем саду государыня могла уже пройтись по новой проложенной Малибанской (Морской) аллее, связавшей Марли с Монплезиром, подойти к Марлинскому каскаду, который недавно закончил Земцов. Он украсил каскад семью свинцовыми вызолоченными скульптурами античных божеств. К приезду государыни новых сделать не успели, так что сняли готовые скульптуры с постаментов из сада при дворце Меншикова в Петербурге на Васильевском острове. Парк, как полагалось тогда, тщательно стригли — ведь он был по моде тех лет «регулярным», то есть с симметричными, ровными, часто крытыми аллеями (перголами), боскетами, партерами. Стрижка парка была обязательной, как у новобранцев в армии, и причудливой, как у модников. Иностранец, побывавший в Петергофе анненской поры, сообщает, что повсюду видны «можжевеловые кусты, постриженные в виде птиц и четвероногих зверей».

Целой проблемой для архитекторов оказался задуманный еще при Петре Руинный каскад. На этом месте вначале хотели соорудить Малый грот, потом Петр решил здесь построить Малый каскад, получивший название Руинного — вода должна была бежать будто бы среди руин старинного замка. Но строительство затянулось, и Земцов с Бланком завершили его уже при Анне созданием «Драконовой горы», главными «героями» которой стали три страшных дракона, извергающие воду из пастей (теперь каскад называется «Шахматная горка»). Внизу были устроены два «Римских» фонтана, образцом которых послужили фонтаны на знаменитой площади Святого Петра в Риме. При Анне изменил свой облик и Верхний сад. Здесь поработали скульптор Б. К. Растрелли, архитекторы Бланк и Давыдов. Верхний сад особенно напоминал Версаль: строгая симметрия стриженых аллей и партеров, тщательно утрамбованные и присыпанные белым песком дорожки, трельяжная ограда, кадки с подстриженными тисовыми и другими южными деревьями, которые на зиму убирали в оранжерею. Главным фонтаном Верхнего сада стал «Персей и Андромеда»: могучий греческий герой на коне и с головой Медузы Горгоны в руке спасает красавицу Андромеду от ужасного дракона. Фигуры этого фонтана (названного позже «Межеумный») отлили из свинца по проектам Растрелли. Фонтан был необычайно красивым. Впрочем, простоял он недолго — в 1740-е годы первой стала падать несчастная Андромеда, и ее пришлось поддерживать специальной подпоркой, а потом фонтан разобрали. Сильное впечатление на посетителей производил и другой фонтан Верхнего сада, «Нептун». По замыслу Растрелли вода била струями даже из трезубца повелителя океана, а также из ноздрей и копыт его морского коня.

Как и ее предшественники на троне, Анна любила разные «водяные забавы». Подобно Екатерине I она наслаждалась звоном клокшпиля — «водяного органа» — хитроумного устройства, в котором сила воды вращала колесо, а укрепленные на нем молоточки с пробковыми бойками ударяли по стеклянным колокольчикам. Они издавали удивительно нежные звуки, которые сплетались с журчанием воды. Это водяное чудо создал «колокольный игральный мастер» голландец И. Ферстер. Он был человек знаменитый — ведь именно Ферстер «научил» играть все куранты башен и церквей тогдашнего Петербурга. В Петергофе еще в петровские времена устроили «веселую воду» — забавные водяные развлечения. В солнечный день был особенно красив фонтан-шутиха «Дубок» в виде стройного деревца, извергавшего из своих веточек десятки тонких струек воды. Его соорудили по проекту Б. К. Растрелли. Задумавшемуся гостю у Руинного каскада порой приходилось пускаться по тропинке вприпрыжку: внезапно с обочин начинали бить струи воды, они образовывали над головой «крытую водой» аллею — водяное берсо.

Англичанин Джон Кук описывает еще один потешный фонтан-шутиху в Большом гроте: «Дно выстлано гравием, в котором проложено очень много маленьких трубок, незаметных для беспечного новичка». Когда в этом месте скапливалось много гуляющих ротозеев, служитель поворачивал ручку и включал фонтан, обливая их струями воды, бьющей снизу. Наверное, в XVIII веке это было так же смешно, как и сейчас: питерские дети получают огромное удовольствие от шутовского крещения веселой петергофской водой, например, возле «Диванчика» в Монплезирском саду. Особенно потрясали зрителей волшебные фонтанные фокусы, на которые были большие мастера Растрелли и «фонтанщики» П. Суалем и А. Иванов. На вершине высоких струй фонтана «Нептун» в Верхнем парке плясал, крутился, сверкал на солнце и… не мог упасть полый металлический шар. В этом фонтанном фокусе — суть очарования водной стихии, неизменной в своей непрерывной текучести и изменчивости.

Большую часть петергофской скульптуры делал Бартоломео Карло Растрелли. Итальянец, приглашенный в 1716 году из Парижа, он приехал в Россию как архитектор. Ему сразу поручили планировку парка в Стрельне, но рядом с блестящим французом Леблоном он терялся, и скоро стало ясно, что Растрелли архитектор никудышный, не то что его подросший сын гениальный Варфоломей. Зато как скульптор Растрелли-старший оказался лучшим в России. Мы можем оценить его талант по сохранившимся бюстам Петра, Меншикова, памятнику Петру, стоящему ныне перед Михайловским замком. Многие годы Растрелли напряженно работал в Петергофе. Для начала он создал несколько десятков «фабольных» фонтанов. Как известно, Петр Великий был увлечен баснями Эзопа и на их сюжеты (фабулы) решил создать фонтаны. Идея таких фонтанов была обычной для той эпохи — людям полагалось не просто слоняться по саду, но и постигать нечто важное, словом, обогащать свой разум мудростью. Возле таких фонтанов ставили доску с пояснениями, что за басня тут изображена и какова ее мораль. Растрелли умел очень быстро лепить скульптурные группы — «Лиса и ворона», «Гора, родившая мышь», «Змей, грызущий наковальню» и другие, а голландский и французский литейщики тут же воплощали замыслы скульптора в свинце, самом легком в обработке материале. Иногда вообще ограничивались деревянными статуями — нужно было успеть в срок! Затем фигуры золотили и выставляли в фонтанах. Конечно, это были более скромные статуи, чем теперь, многие из них не служили собственно элементами фонтана, а лишь его декоративным украшением, причем недолговечным. Зато золотое сверкание статуй украшало парк необыкновенно.

Скульптура, в сочетании с «играющими» фонтанами, водометами, в окружении «изрядной» природы, как и теперь, умиротворяла и веселила всех, кто сюда приходил. Как пишет в своих записках швед К. Р. Берк, «здесь отовсюду открывается приятный вид — каскады, море, статуи (они, если подойти ближе, оказываются не особенно отделанными, однако достаточно хороши, чтобы замыкать перспективу) или же какой-нибудь… из увеселительных домов». Побывавшая в 1734 году в Петергофе англичанка Элизабет Джастис написала о петергофских фонтанах то, что повторяли потом многие другие путешественники: «Они настолько прекрасны, что описать их свыше моих сил». Главным достижением анненской эпохи в украшении Петергофа стал фонтан «Самсон, разрывающий пасть льву» — грандиозная, прославившаяся на весь мир скульптурная фонтанная группа в центре Ковша. Ее создал тот же Растрелли. Как и все в Петергофе, группа символична. Легенда о ветхозаветном богатыре Самсоне, который голыми руками убил напавшего на него льва, была популярна в петровское время. Петра Великого часто сравнивали с Самсоном, а сравнение со львом его противника Карла XII напрашивалось само собой: ведь он правил Швецией, гербом которой был золотой лев под тремя коронами. Людей того времени поражала ассоциация — Полтавское сражение, сломившее могущество шведского льва, произошло 27 июня 1709 года, то есть как раз в День святого Самсона. Впрочем, идея фонтана, бьющего из раздираемой богатырем пасти зверя, не была оригинальной. Маскароны в виде масок и звериных морд, которые, как тогда писали, «блевали» воду, были популярны давно. В России прямым предшественником Самсона стал придуманный Петром I, но не достроенный при нем фонтан возле Марли — «Геркулес, борющийся с семиглавой гидрой». И наконец, также по замыслу Петра, в 1726 году Усов и Растрелли соорудили возле Оранжереи фонтан, изображающий морское божество, Тритона, разрывающего пасть чудовищу. Словом, если бы Петр вдруг появился летом 1735 года возле Большого каскада и увидел «Самсона», он бы, несомненно, похвалил племянницу — она чтила его традиции. Впрочем, он бы тут же и обругал Анну за недосмотр в Монплезире: как писал побывавший там англичанин Дэшвуд, «многочисленные прекрасные живописные полотна… совсем не берегут и некоторые картины уже испорчены, да и вообще все портится».

Одного из иностранных гостей, англичанина Джона Кука, побывавшего в Петергофе во времена Анны, изумила выдумка строителей Большого грота. Он писал, что два входа в грот «охраняют» статуи, «которые, когда вы внутри, не дают выйти, пока смотритель, повернув ручку, не положит этому конец». Оказывается, что эти статуи «Бойцов»-стражников, сделанные Растрелли, не выпускают человека из грота без существенного ущерба для его внешности: сила встречных струй, бьющих из водяных «пистолетов» и «пушек» каменной стражи была такова, что, как сказал Куку смотритель, «они могут сбить с ног любого человека». Сам Кук силу их не пробовал, а благоразумно дождался, когда служитель выключит воду.

Анна впервые приехала в Петергоф в июле 1732 года. «Санкт-Петербургские ведомости» тотчас откликнулись на это, сообщив читателям, что государыня пребывает в Петергофе, «причем… в приятные дни в здешних садах почти ежедневно гулять изволит. Однакож Ея императорское величество при том такожде и в государственных делах с неусыпным и матерним попечением упражняется». Последнему верить ни в коем случае нельзя — наоборот, Анна Иоанновна строго предписывала членам Кабинета министров не утруждать ее в Петергофе делами. Только с началом русско-польской войны в 1733 году министры стали часто приезжать в Петергоф, и там «бывало прилежное советование». В 1737 году фельдмаршал Миних привозил в Петергоф похвастаться перед государыней свои трофеи, взятые в турецкой крепости Очаков: знамена, литавры, оружие, восточные редкости.

Анна не была любительницей многолюдных маскарадов, не терпела придворных попоек. При ее дворе в Петербурге и в Петергофе по четвергам и воскресеньям проводились так называемые куртаги — съезды знати ко двору. Они проходили довольно тихо и скучно, в основном за картами. Иногда устраивали и танцы, на которых блистала цесаревна Елизавета Петровна, но прежнего размаха, разгула и плясок до пяти утра, как бывало при Екатерине I, а потом при упомянутой Елизавете Петровне, уже не случалось.

После одного такого куртага, как сообщают «Санкт-Петербургские ведомости» от 31 июля 1732 года, «тамошние палаты, так каскады, фонтаны и аллеи в Верхнем и Нижнем саду до самой ночи к превеликому каждого удивлению многими тысячьми ламп обвешаны были». В Петергофе отмечались, причем очень торжественно, праздники, приходившиеся на лето. Приглашали множество гостей, в том числе иностранных. В Верхних палатах давали пышные обеды. Во время этих многочасовых трапез непрерывно играла музыка, пели кастраты и певицы.

Как и в предыдущие царствования, различные иллюминации, фейерверки были утехой тысяч людей. Устраиваемые по случаю официальных празднеств, они были роскошны, многокрасочны и технически очень сложны — огромные деньги, труд квалифицированных инженеров, пиротехников, рабочих творили подлинные чудеса с управляемым огнем. Глядя на взлетающие над городом однообразные и хилые пучки нынешних салютов, всегда вспоминаю старинные гравюры фейерверков XVIII века, которые были подлинными огненными пирами, роскошным огненным действом. Императрица с балкона Зимнего дворца, а бесчисленные толпы горожан с берегов Невы любовались огненной потехой, происходившей посредине самой главной водяной (или зимой — ледовой) площади столицы — между Стрелкой Васильевского острова, Петропавловской крепостью и Дворцовой набережной. (Трудно представить Петербург без этого великолепного пространства: только на секунду вообразим, что вместо Невы здесь течет, например, Москва-река или Яуза, и город тотчас утрачивает всю свою державную роскошь.) В феврале 1733 года на этой Невской площади, покрытой ровным льдом, зрители могли видеть огненный «театр» необычайной красоты. Вот как описывает это зрелище — «позорище» на тогдашнем языке — газета: «На реке от полат Ея императорского величества до самаго театра зделан был из многих [тысяч] зеленых и синих стеклянных ламп сад, в средине которого еще Ея императорского величества вензловое имя красными цветами изображено было; а зделанную над оным корону представляли разные цветы, такой вид имеющие, какой в употребленных в государственной короне натуральных камнях находится. Чтоб все тем наилучше казалось, что крепость и Академия наук, между которыми театр посредине стоит, такожде новым образом иллуминированы были, и можно сказать, что толь славнаго позорища, к которому больше 15 000 ламп и фонарей (вероятно, свечных и масляных. — Е. А.) употреблено, еще никогда учинено не бывало». К этому нужно добавить стоящую посредине пирамиду с надписью: «Имя ее вознесут народы».

А вот еще один фейерверк. Он был устроен, точнее — сожжен, на льду Невы против Зимнего дворца 5 января 1736 года. Фейерверк был подокжен «при пущении великого множества ракет, лусткугелей и прочих огней к особливому удовольствию Ея императорского величества и при радостном восклицании народа благополучно представлен был». Что же представлял собой театр фейерверка — огромная рама с пиротехническими приспособлениями? Там была изображена «Россия в женском образе, стоящая на коленях пред Ея императорским величеством, которая освещалась сходящим с небес на Ея императорское величество и от Ея императорского величества возвращающимся сиянием, с сею надписью: «Блажены нам тобою лета». Напротив дворца была видна «украшенная многими тысячами фонарей разных цветов галерея, имеющая в средине храм Янусов, а на крепости (Петропавловской. — Е. А.) и Адмиралтействе находилась такожде изрядная иллуминация». Кроме этого иллюминировали Академию наук и другие здания, как писали в газете, «для смотрения достойный вид имели».

Апофеозом зимних публичных утех анненского царствования стало строительство напротив Зимнего дворца знаменитого Ледяного дома в феврале 1740 года. Он был сооружен к шутовской свадьбе императрицына шута князя Михаила Голицына-Квасника и калмычки Авдотьи Бужениновой. Делали его архитекторы П. Еропкин и И. Бланк при участии академика Крафта, оставившего подробное описание дивного и странного сооружения. Склонность людей XVIII века к «куриозам» нашла здесь свое крайнее выражение. Анне мало было потешной свадьбы, маскарадного шествия по улицам столицы, на которое свезли со всей страны «инородцев» в национальных одеждах. Она распорядилась построить роскошный ледяной дворец для новобрачных. Он, как и все сооружения вокруг него, отвечал главному принципу, создававшему феномен «куриоза», делавшему его удивительным и забавным: на первый взгляд — реальные вещи, живые существа, а при внимательном рассмотрении — муляжи, обманки, чучела и «восковые персоны». В данном случае — не восковые, а ледяные. По фасаду на крыше стояли ледяные статуи, над входом возвышался «преизрядный фронтишпиц, в разных местах статуями украшеный». Возле дворца виднелись ледяные кусты с ледяными ветвями, на которых сидели ледяные птицы. Народ толпился и возле ледяного слона в натуральную величину, который трубил как живой (внутри конструкции сидел трубач) и выбрасывал из хобота воду, а ночью — горящую нефть. Во дворе, как полагается, была устроена «ледяная баня со всеми принадлежностьми, а именно с печью, каменкою и с прочею к мыльне принадлежащей посудою, все изо льда».

Но все же больше всего потрясал «смотрителей» сам Ледяной дом: через окна, застекленные тончайшими льдинками, можно было видеть роскошные покои, стены, мебель, зеркала. На ледяном столе стояли ледяные стаканы, блюда, лежали игральные карты, «к столу примороженныя». Тут же стояли «столовые часы с колесами и с прочими в подлинных часах находящимися вещьми». Все это было сделано изо льда, выкрашенного в естественные для всех этих предметов цвета. В «уютной» ледяной спаленке стояла «кровать с постелею, все изо льда» со всеми принадлежностями (одеялом, подушками, колпаком и чепцом, а также мужскими и женскими ночными туфлями). В эту постель, с соблюдением всех свадебных церемоний, уложили привезенных в клетке новобрачных. Там они и провели ночь под надежной гвардейской охраной. А перед этим по улицам Петербурга гуляла потешная свадьба, медленно двигалась торжественная процессия насильно присланных «представителей» всех народов России от ненцев и эскимосов Севера до украинцев Юга. Последние ехали в «потешных» санях с тысячами колокольчиков и под звуки рожковой музыки, в сопровождении ладных певучих мужиков и баб, которых долго отбирали в России и Украине как «умеющих плясать и собою негнусных».

Несчастный, битый Василий Кириллович Тредиаковский читал приветственную оду:

Квасник-дурак и Буженинова Сошлись любовию, но любовь их гадка. Ну, мордва, ну, чуваши, ну, самоеды! Начните веселье, молодые деды: Балалайки, рожки, гудки и волынки! Сберите и вы бурлацки рынки. Ах, вижу, как вы теперь рады! Гремите, гудите, бренчите, скачите, Шалите, кричите, пляшите!

Под эти вымученные в холодной Артемия Волынского стихи гости «изрядно шумствовали» в манеже Курляндского герцога.

Если празднества приходились на лето, то на водном пространстве перед дворцом для фейерверков и огненных «картин» ставили на якоря большие плоты и барки. Все торжества непременно завершались праздничным фейерверком и салютом грандиозных масштабов. И если путешественник в это время прибывал в город на корабле — а именно в 30-е годы XVIII века порт был перенесен с Выборгской стороны на оконечность (Стрелку) Васильевского острова, — то еще издали по оглушающему грохоту салюта и редкой красочности фейерверка в бледном полуночном небе Петербурга он мог понять, что перед ним — столица великой, могущественной империи…

Глава 7. В недружной семье европейских и азиатских народов

* * *

Приход Анны Иоанновны к власти был воспринят в европейских столицах ведущих стран как факт несомненной политической стабилизации в России. Теперь все ждали оживления усилий Российской империи на внешнеполитической арене. Поэтому вопрос о сохранении или разрыве новым правительством заключенных ранее международных соглашений в первые месяцы царствования Анны оставался для западных наблюдателей самым важным. Кто станет главным партнером и союзником России — Австрия или Франция, Англия или Пруссия? Об этом думали многие дипломаты. Австрийский император Карл VI, заинтересованный в сохранении договора 1726 года, сразу же показал новой государыне свои добрые намерения — летом 1730 года безвестный ранее Э. И. Бирон стал имперским графом. Опытные австрийские дипломаты прекрасно понимали, что путь, к сердцу императрицы пролегает через грудь ее фаворита, и поспешили украсить ее усыпанным бриллиантами портретом Карла VI. Но не дремала и французская дипломатия, умело боровшаяся с австрийским влиянием в Петербурге и использовавшая для этого разногласия придворных группировок. Главной целью французского поверенного в России Маньяна было устранение А. И. Остермана — основателя и ярого приверженца русско-австрийского альянса. Француз делал ставку на Миниха — принципиального противника имперцев. Как известно, в 1730–1732 годах влияние Миниха, благодаря поддержке Бирона, постоянно возрастало, и Маньян вел с Минихом активные переговоры о заключении русско-французского союзного договора, что должно было привести к разрыву русско-австрийского союза 1726 года. На какое-то время усилиями Бирона и Миниха Остерман был исключен из этих переговоров, и во второй половине 1732 года Маньян был почти уверен в успешном завершении начатого им дела. Австрийцы, в свою очередь, понимали опасность отрыва России от союза. Летом 1732 года Миних доверительно сообщил Маньяну, что Карл VI направил Анне специальное послание, содержавшее «выражения настолько сильные, что они превосходили все вероятие: император заявляет в письме, что не только он никогда не отступит от обязательств, данных царице, но питает еще сильнейшее желание распространить полезное применение своего союза на все, что только может интересовать здешнюю государыню».

Это был очень сильный ход: Россия нуждалась в авторитетной поддержке при решении курляндского и многих других внешнеполитических вопросов. Французское правительство в своих меморандумах стремилось доказать русским бесперспективность дружбы с эгоистичной Веной, думавшей якобы лишь о том, как подчинить своему влиянию всю Европу. Но доказать это было довольно сложно: уж слишком разнились интересы России и Франции на юге. Для России не было там более серьезного соперника, чем Турция, и в этом она находила полное понимание у Австрии, тогда как французы традиционно дружили с османами и даже помогали им. Неслучайно Миних, дружески расположенный к Франции еще со времен своего пленения в Париже, сообщал Маньяну, что самым серьезным препятствием на пути русско-французского союза является турецкий вопрос, по которому у России и Австрии — полное единство, и обойти это препятствие почти невозможно. Нужно отдать должное и Бирону, который возражал профранцузски настроенному Миниху с общих позиций: для союза с Францией России предстоит изменить всю систему своих политических связей в Европе, а это, говорил он, «такая вещь, которой не следует делать, не разобрав хорошенько, могут ли преимущества, представляемые союзом с Францией, в достаточной мере уравновесить выгоды союза с императором». Маньяну не помогли и сто тысяч экю, которые были выделены на подкуп Бирона, — линия союза с Австрией оказалась сильнее, и в ноябре 1732 года Маньян был вынужден расписаться в своем бессилии, обвинив «лица, имеющие преобладающее влияние на волю и решения царицы», в том, что они «обнаруживают гораздо менее преданности собственным интересам этой государыни, чем интересам императора». Миних был убежден, что все решили австрийские деньги.

Как бы то ни было, после некоторых колебаний в правящих верхах России было принято единственно верное в тех условиях политическое решение — сохранить союзнические отношения с Австрией, общность интересов с которой проявилась в следующем, 1733 году не только в Причерноморье, но и в Польше. Год 1733-й начинался обыкновенно, не предвещая ничего из ряда вон выходящего. Листаешь страницы «Санкт-Петербургских ведомостей» и мало что заносишь в тетрадь для записей — обычные новости. Вот в номере 1-м за 1 января опять, как уже не раз прежде, — сообщение из Парижа: «Чреватство Ея величества Королевы знатно умножается, и вся королевская фамилия еще в вожделенном благополучии находится». Действительно — «еще». Отец будущего ребенка — Людовик XV — молод, ему всего 23 года. Восемь лет назад, в 1725 году, он женился на Марии Лещинской — дочери польского короля Станислава I, сторонника Карла XII, изгнанного из Польши войсками Петра I. Этот брак очень болезненно восприняли в Петербурге — ведь в жены Людовику XV прочили дочь Петра I, Елизавету, и брачные переговоры велись в течение нескольких лет. Однако предпочтение было отдано Марии. Впрочем, у каждого своя судьба. Елизавета станет императрицей, а Мария будет рожать и рожать детей (всего — девять), и среди них окажется тот мальчик, который, став королем Людовиком XVI, окончит свою жизнь 21 января 1793 года под ножом гильотины.

Но до этого еще далеко, и 22 января 1733 года «Санкт-Петербургские ведомости» сообщают, что по-прежнему «королева в своем чреватстве поныне еще благополучно находится и того ради для предосторожности себе кровь пустить велела». Это тоже обычный в тогдашней медицине профилактический прием. Чуть что — сразу звали цирюльника с медным тазом, скальпелем или банкой, полной извивающихся пиявок, и жертве пускали кровь. И в самом деле помогало — люди света в XVIII веке были неумеренны в еде, излишне тучны и полнокровны, и кровопускания действовали достаточно» эффективно — улучшали самочувствие и аппетит. Смотрим газету далее. Вот в 11-м номере за 5 февраля вроде бы обычное сообщение: в Петербург приехал накануне тезоименитства Анны Иоанновны принц Антон Ульрих Брауншвейг-Бевернский. Да, это тот самый Антон Ульрих, который через шесть лет, в 1739 году, станет мужем Анны Леопольдовны, потом отцом будущего императора Ивана VI Антоновича, чтобы затем, пробыв несколько месяцев русским генералиссимусом, кануть в небытие и умереть больным и слепым в холмогорском заточении, отсидев в тюрьме 32 года. Но сейчас на дворе февраль 1733 года; он молод и спешит в Петербург, чтобы успеть на праздник тезоименитства императрицы Анны, увидеть свою невесту — племянницу Анны Иоанновны, Анну Леопольдовну, и полюбоваться в праздничный вечер петербургским фейерверком. И действительно, принц успел вовремя и уже на следующий день был не только принят императрицей, но и с «высокою императорскою фамилиею за императорским столом публично кушал», сидя, вероятно, рядом с принцессой Анной. «Жених! Жених!» — шептались, глядя на него, собравшиеся гости. Если бы, разорвав время, мы вошли в этот зал и шепнули бы Антону Ульриху о будущем, которое его ждет, он, вероятно, поперхнулся бы, а потом покинул стол якобы «нужды ради» и бежал бы без оглядки, пока не достиг бы своего милого Брауншвейга.

Но это все наши досужие фантазии, оставим их и вернемся к газете… Фейерверки, приемы, малозначащие для будущего новости… Но вот наконец то, ради чего мы и листаем страницы официальной газеты.

Генеральная репетиция разделов Речи Посполитой

В «Прибавлении» к «Санкт-Петербургским ведомостям» от 13 февраля 1733 года читаем: «Из Варшавы от 5 дня февраля. 1 дня сего месяца пришли все, а особливо саксонские подданные, здесь в великую печаль, как от двора сие нечаянное известие получено, что Его величество, всемилостивейший наш король, от имевшейся в левой ноге болезни, которую Его величество, едучи сюда, получил, в 10 часу поутру в 64 году своей хотя довольной, но еще долее желанной старости преставился…. Незадолго перед своею кончиною повелел Его величество своему верному камердинеру Петру Августу, родом калмыку, который ему прежде от российского императора блаженной памяти Петра Великого подарен был, у своей постели завес закрыть. Как с полчаса потом оный завес опять открыли, то нашли, что Его величество на левом боку уже мертв лежал».

Это была новость первостепенной важности — умер польский король Август II Сильный! — и в Петербург она пришла, конечно, раньше, чем была опубликована в газете.

В Польше королей выбирали, и конец 35-летнего царствования Августа II означал, как и всегда прежде, начало «бескоролевья», следовательно, отчаянной борьбы за власть над Польшей — борьбы, управлявшейся зарубежными дирижерами. Эти дирижеры находились в трех столицах: Петербурге, Вене и Берлине. Именно им с давних пор были небезразличны политические порядки в Польше. Именно они добровольно напросились в гаранты польской дворянской республики — Речи Посполитой, в гаранты тех свобод, о которых не мог и помыслить дворянин ни в России, ни в Пруссии, ни в Австрии. В этом-то и состояла хитрость политики в отношении польского политического строя: гарантировать не свободы, а анархию, не дать ни при каких обстоятельствах укрепиться в Польше сильной королевской власти, не допустить усиления польской государственности вообще. Ложные друзья польской демократии зорко стояли на охране ее незыблемости, ослабляющей государственность Польши, и использовали для этого все доступные им средства: подкуп, шантаж, разжигание национальной вражды, а при необходимости — вооруженное вторжение.

На этот раз для будущих союзников по трем разделам Польши ситуация была чрезвычайно сложная. Август II, он же курфюрст Саксонии, имел сына Фредерика Августа, который как кандидат на польский престол явно уступал уже известному нам Станиславу, жившему в изгнании во Франции. Смерть Августа II запустила необратимый механизм конфликта: у 56-летнего Станислава Лещинского, который уже успел побывать королем Польши в 1704–1711 годах, появился последний шанс вернуть себе корону, опираясь на поддержку своего могущественного зятя — Людовика XV и волю части польского шляхетства. Из Парижа 16 февраля сообщали: «Говорят, что кардинал Флери (глава дипломатического ведомства Франции. — Е. А.) чрез несколько дней в Шамборе был и там с королем Станиславом о зело важных делах разговаривал. Здесь ныне подлинно надеются, что помянутой король, которого сторону в Польше очень многие содержат, перед всеми компетентами (соискателями. — Е. А.) польской короны, которые бы ему в том спорить не могли, первенство иметь будет». А уже 20 февраля тот же парижский корреспондент «Санкт-Петербургских ведомостей» писал: «Здесь слух носится, будто король Станислав, услышавши о смерти польского короля Августа, тотчас в Варшаву на почтовых поехал. Между тем еще и поныне надеются, что сей король в Польше многих его сторону содержащих особ иметь будет, которыя всячески потщатся ему ныне праздный польский престол изходатайствовать».

Информатор петербургской газеты был прав: Франция намеревалась поддержать Станислава исходя не только из родственных чувств своего короля, но и из своих имперских интересов, требовавших вмешательства в спор «трех черных орлов» за влияние в Польше. Станислав действительно под видом купеческого приказчика устремился (правда, лишь несколько месяцев спустя) в Польшу, где его с нетерпением ждали: на его стороне было большинство польской шляхты и многие из сенаторов во главе с временным властителем государства — примасом, архиепископом Гнезно Федором Потоцким. Благодаря его усилиям конвокационный (избирательный) сейм в конце апреля принял решение о том, что королем отныне может стать только католик и только природный поляк. Тем самым перед Станиславом расстилалась ковровая дорожка к вратам собора Святого Яна, где венчали на царство польских королей. И на эту дорожку уже не могли ступить ни курфюрст Саксонии, ни любой другой заморский претендент. Но судьба Польши решалась уже не в Варшаве. Между Веной, Петербургом и Берлином и их представителями в Варшаве начались интенсивные переговоры: каждый из «гарантов» польской демократии стремился урвать от слабеющей Польши кусок покрупнее. Жадная до чужих земель Пруссия хотела от Польши территориальных уступок, Анна и ее любимый обер-камергер — отказа будущего польского короля от влияния в Курляндии, у Австрии были свои аппетиты. Фигура Станислава как преемника Августа II на польском престоле была абсолютно неприемлема для Австрии и России. На заседании Кабинета министров 29 июня 1733 года о Станиславе было сказано недвусмысленно жестко: «Русскому государству отъявленный неприятель, так тесно связан с французскими, шведскими и турецкими интересами, что, кроме злых поступков, ожидать от него ничего нельзя». Это был приговор, кассации не подлежащий. И хотя союзники решить свои споры не смогли и прусский король, обидевшись на «товарищей», заявил о своем нейтралитете в надвигавшемся конфликте, машина подавления Польши уже начала действовать: примасу была направлена грамота российской императрицы Анны с полагающимися к случаю словами. В грамоте говорилось: «Понеже вам и всем чинам Речи Посполитой давно известно, что ни мы, ни другие соседние державы избрания оного Станислава или другого такого кандидата, который бы в той же депенденции (зависимости. — Е. А.) и интересах быть имел, в которых оный Станислав находится (намек на французское влияние. — Е. А.), по верному нашему благожелательству к Речи Посполитой и к содержанию оной покоя и благополучия, и к собственному в том имеющемуся натуральному великому интересу, никогда допустить не можем, и было б к чувствительному нашему прискорбию, ежели бы мы для препятствования такого намерения противу воли своей иногда принуждены были иные действительные способы и меры предвосприять». В последних словах — явно угрожающее рычание!

Впрочем, как все напоминает прошлое — совершенно так же за 36 лет до этого, после смерти короля Яна Собеского в Польше образовалось бескоролевье. Тогда, 31 мая 1697 года, Пётр I послал примасу Радзиевскому грамоту, в которой говорилось: «Мы, великий государь, Наше царское величество, имея ко государям вашим, королям польским, постоянную дружбу, так же и к вам, паном раде и Речи Посполитой, такого короля с французской и с турской стороны быти не желаем, а желаем быти у вас на престоле королевства Полскаго и Великаго княжества Литовского королем… какова народу ни есть, толко б не с противной стороны». Корпус Михаила Ромодановского, перешедший осенью того года русско-польскую границу, предопределил результаты выборов: на престол был возведен Август II — отец кандидата на польский трон 1733 года.

События развивались по сценарию 1697 года. Уже 22 февраля 1733 года, когда в Париже собирали слухи о том, куда поехал и с кем разговаривал Станислав, состоялось расширенное заседание Кабинета министров Анны Иоанновны, Сената и генералитета, на котором было решено, что ни Станислава, ни любого другого кандидата, связанного с Францией, Швецией и Турцией — тогдашними врагами России, допускать к престолу никак нельзя, и если русскому послу в Варшаве Р. Г. Левенвольде и посланному к нему на помощь его брату — обер-шталмейстеру Карлу Густаву Левенвольде в деле «отвращения» поляков от Станислава не помогут деньги, то следует применить вооруженную силу и для этого «без опущения времени» подтянуть к границе двадцать восемь полков регулярной армии и одновременно готовить к походу другие войска. Причина подобного решения была проста, как и многие другие причины, приводившие Империю в движение: действие принципа «influence legitime» («законного вмешательства»), понимаемого как непреложное право Российской империи, исходя из собственных представлений о безопасности, активно вмешиваться в дела соседей, ограничивая их суверенитет. Так поступали все тогдашние империи, так действовала и Россия. Но повод для вторжения был весьма цинично-благороден — «защита польской конституции».

Россия была решительнейшим образом настроена против Станислава. Французский поверенный Маньян в своем донесении в апреле 1733 года отметил необычную для флегматичного канцлера Головкина резкость, как только зашла речь о Станиславе. «О! что касается Станислава, — отвечал канцлер… даже довольно резким тоном, — он не может претендовать на избрание, это невозможно, нет, это невозможно», — повторил он трижды, качая отрицательно головой». В решении Кабинета министров о начале интервенции указывалось, что Станислав «по правам польским объявлен изгнанником и никогда не прощаемым врагом своего отечества, следовательно, может быть выбран в короли не иначе как с насильственным ниспровержением польских прав и конституций, а России крайне нужно не допускать их до нарушения, ибо если эти конституции нарушатся, то могут быть нарушены и другие, постановленные в прошедшую шведскую войну и касающиеся до России». Более того, начались, как это часто бывает в такой обстановке, провокации и политический маскарад: в Петербурге была получена декларация некой анонимной группы «доброжелательных», которые, не указывая публично своих имен, «объявляли, что ввиду опасностей, которые грозят правам и вольностям отечества со стороны Франции и ее приверженцев… они, доброжелательные, обращаются к союзным державам с просьбой о защите драгоценнейшего сокровища Польши — права свободного избрания короля». Далее анонимы уверяли Россию и мир в своем бескорыстном патриотизме и желании избрать в короли достойнейшего, и «кого даст нам Бог, будет ли это Пяст (то есть природный поляк. — Е. А.) или чужестранец». Последнее слово, как белая нитка, поясняет, кто был «закройщиком» этой декларации. Почти сразу же стало ясно, что польское общество, несмотря на огромный авторитет Станислава, не будет единым и часть гонимых честолюбием и корыстолюбием польских вельмож выступит под тем или иным предлогом против избрания Станислава. Так и случилось. К тому же удалось разжечь давний антагонизм польской и литовской знати, ибо последняя с древних времен чувствовала свою ущемленность в Польско-Литовском государстве.

31 июля 1733 года русский корпус под командой генерала П. Ласси вторгся через Курляндию в Польшу. Другой корпус под командой генерала А. Загряжского вступил в Литву со стороны Смоленска. Только 20 сентября, преодолевая страшную грязь осенних дорог, корпус Ласси вышел наконец к Праге — предместью Варшавы на правом берегу Вислы. В середине августа в Польшу вторглись и австрийцы — словом, почти все ложные друзья польской демократии были в сборе. Как ни спешил Ласси, он опоздал — в Польше уже был законный король — Станислав, избранный на рыцарском Коле 11 сентября. Это были, в сущности, последние свободные выборы короля в истории Польши. Зрелище само по себе было грандиозное — на огромном поле собрались шестьдесят тысяч полностью вооруженных, блистающих доспехами, гремящих оружием всадников, которые горячили своих прекрасных коней. Примас и сенаторы объезжали ряды шляхты — большая часть воинов отдала свои голоса за короля Станислава. Примас произнес: «Так как Царю царей было угодно, чтобы все голоса единодушно были за Станислава Лещинского, я провозгласил его королем Польским, великим князем Литовским и государем всех областей, принадлежащих этому королевству…» Впрочем, и это королевское избрание, как и все другие, не обошлось без патетических сцен. Приверженцы Станислава рассказывали, что, когда все были согласны провозгласить короля, один только шляхтич Каминский из Волыни произнес роковое слово — «вето!». «Чтобы отсрочить провозглашение, он повергал в опасность свое отечество и уничтожал силу голосов, поданных целой нацией. Его просили, его умоляли, все было напрасно. Ему представляли, что следующие два дня — праздники и что нужно приступить к решительным действиям против русских. Наконец он уступил просьбам и сообразовался с общим желанием». Короля Станислава I повели в церковь Святого Яна в Варшаве, где состоялся торжественный молебен.

Справедливости ради отметим, что выборы на Коле не были единодушными — часть сенаторов и четыре тысячи всадников откололись от общей массы и ушли за Вислу — в Прагу, дожидаться русских. Напрасно примас призывал их быть вместе с большинством — раскол стал неизбежен, и 22 сентября под «сенью дружеских штыков» 20-тысячной армии Ласси была составлена конфедерация, а еще через два дня на поле у Грохова, что неподалеку от Праги, польским королем был единодушно избран саксонский курфюрст, сын покойного короля, ставший Августом III. Все повторилось, только в обратном, «перевернутом» виде: в 1704 году, вопреки воле большинства, тоже «под сенью дружеских штыков» — только шведского короля Карла XII — польским королем почти так же стал сам Станислав. Разница была только в том, что у его соперника Августа II в 1704 году было гораздо больше шансов победить, чем у Станислава в 1733-м. Тогда за Августом стояли собственная саксонская армия, а также специально присланный на помощь русский экспедиционный корпус. Теперь же, в 1733 году, за Станиславом ничего, кроме моральной поддержки шляхты, не было — боеспособность польского дворянского войска была на весьма низком уровне, и мужество легкой конницы против превосходящих сил регулярной армии помогало мало. Поэтому Станислав рассчитывал только на помощь своего зятя, точнее — на его адмиралов, которые с весны готовили в Бресте эскадру с десантом. Не рискуя оставаться дольше в Варшаве, Станислав «во всякой скорости» направился на побережье Балтики, где в сильно укрепленном Гданьске (Данциге) стал дожидаться прибытия французов. Намерения Станислава прекрасно поняли в Петербурге, и Ласси сразу же после занятия Варшавы получил указ немедленно двигаться к Гданьску, ибо «наиглавнейшее дело состоит в том, чтобы неприятелем и Станиславу времени к усилению не дать… дабы оный город к высланию Станислава и к даче надлежащей сатисфакции в противных поступках принудить». И опять — в который уже раз! — несчастная Польша стала ареной войны, анархии, столкновения враждебных группировок шляхты.

Трещали чубы, как всегда, у холопов: указом императрицы 5 ноября 1733 года Ласси было предписано: «Смотреть лучшее содержание Нашего войска и чтоб особливо кавалерия, как лошадьми снабжена, так и в прочем, на иждивении противников войско Наше в доброе состояние приведено быть могло». Официально же в печати общественность заверяли, что «живет здесь (то есть в Польше. — Е. А.) помянутое войско своими собственными деньгами, не чиня никому никакого отягощения». Все было как раз наоборот! Исправно исполнялись и указы о вывозе в Россию беглых русских крестьян, осевших за польской границей. За ними началась подлинная охота, причем русские помещики, самовольно переезжая русско-польскую границу, не только ловили своих крепостных, но и чинили грабежи. Как сообщал Сенат в Кабинет, помещики «приезжают… в шляхетские местности и оныя разоряют и имения их грабят, якобы за оставите пожитки их беглых крестьян». Естественно, все это встречало сопротивление разрозненных отрядов польских партизан, вооруженных «косами, гелебардами и другими подобными инструментами», и шляхетского ополчения. Поляки убивали фуражиров и оторвавшиеся от крупных соединений небольшие группы русских солдат. Русское командование действовало в ответ беспощадно. Вот описание одной из типичных стычек зимой 1734 года под селением Корселец: польские стрелки были атакованы казаками и драгунами и командир отряда «выехал… навстречу великою рысью и, подбегая к ним, первой огонь у стрелков очюнь рано выманил, так, что они для далекаго расстояния ни одного человека у казаков не повредили. Однако ж они (то есть казаки. — Е. А,) вскоре после сего огня прямо в город назад поскакали и тем стрелков к хищению (то есть к преследованию. — Е. А.) побудили. Сего ради помянутые стрелки, надеясь, будто они выиграли, прямо к городу приближались, а того не усмотрели, что российской подполковник мост при мелнице сломал и им дорогу в лес, откуда они вышли, пресек. Казаки со своими копьями построились против стрелков, а подполковник своим драгунам от них вторично огня ожидал, после которого оне, слезши с лошадей, по них выстрелили, что оным стрелкам так чувствительно учинилось, что они в бегство обратиться помышляли, однако ж казаки им в том сильное препятствие учинили потому, что они все места, где убежать можно было, захватили, от чего напоследок принуждены были в житницы уйти…».

Как мы видим, опытный в военном деле русский драгунский подполковник сумел выманить поляков из леса, спровоцировать на поспешный неэффективный залп и окружить. А дальше все было просто: «Из оной [житницы] оборонялись стрелки чрез некоторое время стрелянием, однако ж потом как драгуны и казаки житницы вкруг обступили, то они в разных углах оныя житницы зажгли, причем не захотевшие сгореть от казаков копьями переколоты. Еще ж там примечено было, что два стрелка, увидя своих товарищей заколотых, перекрестясь, опять в огонь побежали и во оном с своими товарищами сгорели… В то же время, как еще житницы горели, случилось, что один гренадер из драгун вышедшаго из оных старого седого стрелка примкнутым штыком подхватил и его многократно так жестоко колол, что весь штык изогнулся, однако ж он его нимало повредить не мог, чего ради он своего офицера призвал, которой его сперва по голове несколько раз палашом рубил, а потом в ребра колол, однако ж и тот его умертвить не мог, пока напоследок казаки большими дубинками голову ему так разрубили, что из оной мозг вышел, но он и тут долго жив был».

Предложим вниманию читателя еще одно сообщение: «При м[естечке] Томашеве, В м. Томашев, занятое сильною партиею инсургентов, была двинута из Замосцья подвижная колонна, при которой состояло одно орудие… По прибытии к Томашеву из отряда были высланы две сотни казаков, которые обложили местечко справа и слева. Чтобы привести мятежников в смущение и облегчить пехоте возможность выбить их из Томашева, было произведено из орудия два выстрела обыкновенными гранатами в дома, занятые мятежниками под казармы, от одного из этих выстрелов загорелась казарма. Затем, когда значительная часть мятежников бросилась по юзефовской дороге, они наткнулись на штуцерный казачий взвод, остановились и завели с ним перестрелку. Из орудия сделан был еще один выстрел обыкновенной гранатою, от разрыва которой они разбежались и направились к таможне с целью пробиться к австрийской границе, но, встреченные там казаками, мятежники почти все погибли; оставшиеся в казармах надеялись удержаться, но пехота взяла казармы штурмом и уничтожила мятежников». Последнее сообщение не есть перевод какого-нибудь иностранного текста, как может показаться внимательному читателю. Это цитата из газеты «Северная пчела» за субботу 8 июня 1863 года. Кажется, целая вечность пролегла между «Санкт-Петербургскими ведомостями» за 11 января 1734 года и «Северной пчелой» за 8 июня 1863 года: изменился русский язык, изменился шрифт и формат газеты, минимум четыре-пять поколений сменили друг друга в Польше и в России, а в отношении к польскому народу не изменилось ничего — так схожи эти, разделенные 129 годами, статьи, так схожи ситуации, взгляды и поступки. Но если бы сопоставлением 1734 и 1863 годов можно было закончить эту кровавую хронологию….

В начале 1734 года Ласси, заняв Торунь, подошел к стенам Гданьска. Но войск у него для осады сильной крепости было недостаточно, так как большую часть армии пришлось оставить в районе Варшавы и в Литве для подавления сопротивления конфедератов. К тому же у Ласси не было осадной артиллерии. Она прибыла лишь весной вместе с 10-тысячным корпусом Августа III, который короновался 17 января 1734 года в Варшаве. Вскоре прибыл под Гданьск и фельдмаршал Миних, которому было поручено быстро завершить осаду и подавить сопротивление сторонников Станислава, чего не смог сделать Ласси. Миних сразу же взялся за «правильную» осаду Гданьска, начав с обстрела города и захвата фортов, связывающих город с берегом моря и гаванью Вейсзельмюнде. Если форт Зоммельшанц был взят без особых потерь, то штурм форта Гагельсберг провалился из-за нераспорядительности командующего: штурмующие колонны русских бесполезно простояли под огнем противника три часа и потеряли свыше двух тысяч человек. Наконец показалась французская эскадра, и 16 мая французские солдаты начали десантироваться с кораблей. Однако Миних к этому моменту подготовился хорошо, и двухтысячный десантный корпус бригадира Ла-Мотта де ла Пейруза, беспрепятственно высадившийся на кромку прибоя, не сумел прорваться к городу и был оттеснен в Вейсзельмюнде. В «Санкт-Петербургских ведомостях» от 27 мая об этом сообщалось следующее: «Сего дня поутру в 9 часу атаковали французы с великою жестокостью из Вейсхелминдских шанцов наши транжементы и притом учинили данцигские жители из города вылазку с 2000 человек, которые при себе и пушки имели. Сколько французов числом было, того подлинно не знают, понеже они из густаго леса выходили. Как они уже близко к нашему транжементу подступили, то застрелен в самом начале их командир, которого по находившемся на нем кавалерском ордене узнали. С нашей стороны при сей акции очень мало побито, а из штаб- и обер-офицеров — никто. В лесу найдено много мертвых французов, и понеже наши до самых Вейсхелминдских шанцов за ними гналися и никого не щадили, то многое число от них в погоне побито. Полковник Лесли, который нашими командовал, получил легкую рану, а лошадь под ним застрелена. Как из наших пушек по тем стрелять начали, которые французам на вспоможение из города вышли, то оные, не зделав ничего, в город возвратиться принуждены были». Так закончилась самая серьезная битва этой войны.



Поделиться книгой:



Регистрация