Скоро… Почему же не почувствовал Изгнанник привычной радости? Почему ощутил он внезапную тоску, подобную выстрелу в спину? Осталось так мало — и перед разлукой встретить ее. О Боже, ведь могла она появиться раньше, могла годы и годы быть рядом, утешая его, утишая тоску по Делаварии, по Другому. У него никогда не было ни жены, ни женщины, о которой стоило бы вспомнить через неделю после разлуки. Как же он был одинок всю земную жизнь, и только на исходе ее… Да, конечно, он полюбил Юлию сразу, с первого мгновения, как увидел, но, никогда не зная любви, принял ее за ненависть. Это ведь так близко! И Юлия — тоже. «Милая, благодарю тебя. Если бы не ты, еще неизвестно, принял бы я сигнал или нет. В этот миг открылась моя душа…» Но что же теперь делать? Страшно потерять Юлию, но и представить невозможно, что он останется здесь. Этого не пережить! Но… нет, нет, пусть лучше Юлия по-прежнему ненавидит Егора. Это ведь так близко!
Он зажмурился. Ее глаза смотрели на него, как вчера. Время, беги. Лети! Спешите, дни, уходите скорее!
Наташа, с испугом поглядывая на Белого, которого словно бы подменили в минуту, тихонько вышла, столкнувшись с Голавлевым.
Небрежно улыбнувшись, он прикрыл за Наташей дверь и тотчас взял Егора в оборот:
— Признавайтесь, что вы сделали с Дубовым?
Егор хмуро пожал плечами.
— Ну не вы, конечно, а ваши травы. Поверьте, я его не первый год знаю, но был уверен, что такое сукно только моль пробьет. А тут мне показалось, что после этого сеанса он вообще будет считать делом своей жизни не только обязательно добиться строительства завода на Обимуре, но уничтожить Экспериментальный Отдел вообще, а вашу лабораторию в первую очередь. И он своего добьется, поверьте, у него такая «волосатая рука» на самом верху…
— Но мне показалось, что у Михайла Афанасьевича другое мнение. Он все-таки председатель комиссии.
— А кто, скажите, принимает всерьез Антонова и его благотворительную комиссию? Так, дань времени, глас народа и прочее. Но ведь никто там не сомневается в необходимости завода. Сколько может Обимурская область висеть на шее у страны, жить на привозных удобрениях? Правда, почему-то забывается, что вашей территории понадобится лишь 12 процентов продукции, остальное пойдет по другим областям. И почвы, кстати, здесь кислые, урожай повысится только в первые годы, а потом они начнут закисляться — у нас же удобрения вносят без меры! Чтобы восстановить их, произвестковать, потребуется столько времени, усилий! Так что финансового выигрыша от завода никакого, скорее наоборот. А загрязнение среды? Даже в проекте заложено 20 тысяч кубов сточных вод в сутки, 1200 тонн в год твердых веществ аммиака и прочей дряни, которая будет уходить в воздух. Оборачиваемость штилей — всего 45 процентов. Представляете?.. А ущерб, который будет нанесен Обимуру, уникальным нерестилищам? Лесам? И как непременное условие — уничтожение плантаций совхоза, полей Отдела?.. — кипятился Голавлев, будто Егор спорил с ним.
— Что-то я запутался, — откровенно сказал тот. — Передо мной вы одно поете, а вчера, кажется, поддерживали Дубова.
— Ну, — замялся Голавлев, — я, конечно, готов стать на защиту Отдела. Но поймите и меня, журналиста. Главное мне — крепкий материал. Сейчас, когда решен вопрос о закрытии ЦБК на Байкале, когда остановили эту фантасмагорию с поворотом северных рек, такая статья, что называется, попала бы в струю. Но она должна быть сногсшибательной! Эффектной! С изюминкой. Короче, дайте мне запись опыта с Дубовым — и я попытаюсь защитить и Отдел, и совхоз, и Обимур, в конце концов.
— Дубов отказался рассказать мне, что он видел.
Голавлев усмехнулся:
— Но я-то не Дубов! Я-то знаю про мнемограф. Я-то слежу за прессой, в том числе и зарубежной. Дайте запись.
— Нет, не могу без его согласия. Неудобно. Если вы договоритесь с ним…
— Да вы сами рубите сук, на котором сидите, — с сожалением посмотрел на Егора Голавлев. — Я ведь не собираюсь его шантажировать. Мне нужен живой пример вашей работы! Черт, я бы из этого материала конфетку сделал…
— Так сделайте конфетку из своего собственного материала, — насмешливо предложил Егор. — Вам-то кто мешает принять участие в опыте? Еще и эффектней получится. Специальный корреспондент все-таки.
Голавлев запнулся. Он словно бы растерялся. Но тут уж не растерялся Егор. Будто толкал его кто-то под руку! И не успел журналист опомниться, как уже сидел в «камере» с датчиками на голове, а Егор торопливо подбирал «букет». Приборы показывали, что лесные травы антипатичны Голавлеву. «Похоже, отпетый горожанин», — подумал Егор, добавляя садовых нейтралов. Наконец он поставил сосуд с «букетом» напротив Голавлева и включил мнемограф…
…Обычно во время опыта Егор старался не смотреть на лицо того, кто дремал в кресле, — неловко было, будто подсматривал тайное. Но от Голавлева глаз не мог отвести. «Его сновидение — будто портрет Дориана Грея. Но что изобличает оно?»
— Сова! — выкрикнул вдруг Голавлев и прикусил губу.
Травы увяли, опыт закончился. Егор осторожно снял датчики, но Голавлев, казалось, еще дремал, сцепив зубы так, что челюсти напряглись. Внезапно он вскочил. Глаза его были красны.
— Да, это впечатляет, — невнятно выговорил он. — Прошу вас… — И сорвался на крик: — Немедленно отдайте мне пленку! Слышите? Немедленно!
На счастье, в лабораторию заглянул захлопотанный Никифоров и торопливо позвал Голавлева:
— Я сейчас везу Дмитрия Никитича к директору совхоза, а вы, кажется, хотели присутствовать при этой встрече? Тогда идемте скорее.
Голавлев вышел молча, не глядя на Егора.
«Ничего себе! Такого я еще не видел. Они что, сговорились с Дубовым?»
За дверью снова зазвучали шаги. Егор поймал себя на том, что ему хочется запереться, но подумал вдруг: «А если это Юлия? Нет, она всегда летит, а тут тяжелая, медлительная поступь. Дубов, что ли?»
— Здравствуйте, Егор Михайлович! — сказал Антонов.
— Слава Богу, что это вы! — воскликнул Егор от всей души, и Антонов рассмеялся:
— До чего искренне это у вас прозвучало! Что, мои спутники вас доконали?
— Не то чтобы, но… довольно странные они люди. Вернее, стали такими после сеансов.
— А еще вернее, перестали свои странности таить от других и от себя. Чем-то вы их крепко зацепили.
— Да. И, честно говоря, мне даже расхотелось расшифровывать их записи. Неловко становиться обладателем каких-то постыдных вековых тайн — видимо, дело именно в этом.
— Вот как? Значит, и Голавлев хотел сохранить тайну?
— Хотел — не то слово. Он чуть не вырвал у меня пленку!
Антонов покачал головой, спросил:
— Вы когда-нибудь записывали Юлию?
— Нет, — мрачно ответил Егор. — Еще когда начинал опыты, однажды предложил ей. Отказалась категорически! Мало того, высмеяла так, что… Кстати, она говорила, будто вы хотите попробовать?
— Когда же она успела вам сообщить? — удивился Антонов. — Ушла от меня вчера очень поздно, сегодня ее еще не было…
Егора зазнобило.
— А, по телефону! — торопливо сказал Антонов. — Впрочем, я не настаиваю на опыте. Хотя было бы очень интересно!
— Да ради Бога! — пригласил Егор, вынимая пленку Голавлева. — Садитесь вот сюда. А я пока подберу для вас «букет».
Он ходил меж гряд, а травы так и льнули к рукам.
— Как вы это делаете? — перегнулся через ручку кресла Антонов. — Откуда вы знаете, какие нужны травы?
— Я не знаю, — честно сказал Егор. — Я это чувствую.
— И что же мне подходит? Одолень-трава? Петров-крест? Разрыв-трава?
— Вы читали старые травники?
— Конечно! И был в свое время страшно огорчен, узнав, что каждое из этих волшебных былий имеет совершенно обыкновенное латинское название. Опусти Сон-траву в полночь в ключевую воду — оживет. А ведь Сон-трава — это Viscatia Vulgaris, сонуля, дремлик по-нашему. Прострел, зелье ловцов и охотников, — лютик, Aconitum Gycoctorum. Легендарный Плакун, что пророс из слез Пречистой Девы, — Hypericum Ascyron…
— Кстати, Плакуном называют не только зверобой луговой, — возразил Егор. — Некоторые считают, что это кипрей малиновый, иван-чай, Epilobium Angusti folium, другие называют так дикий василек — дубильник, подбережник, твердяк, кровавицу, вербу-траву — то есть Zitrum Sаlicaria.
— А вы сами который их этих «плакунов» предпочитаете? — улыбнулся Антонов.
— Я предпочитаю Плакун-траву, — твердо сказал Егор. — Тот Плакун, который плакал много, да выплакал мало…
— Плакун, Плакун! Не катись твоя слеза по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю! — подхватил Антонов. — Будь ты страшен злым бесам, полубесам, старым ведьмам киевским. А не будет тебе покорища, утопи их в слезах, а убегут от твоего позорища, замкни их в ямы преисподние…
— Будь мое слово при тебе крепко и твердо век веков, — закончил Егор, и ему показалось, что они в чем-то поклялись друг другу.
— Крепко и твердо… — повторил Антонов. — А мы пользуем зверобоем при язве желудка, настоем диких васильков — при болезнях глаз, но самое главное, исконное свойство Плакун-травы неведомо нам. Мы потеряли некое связующее звено между использованием травы — и ее целительной силой.
— Между всем этим было слово, — молвил Егор.
— Да, слово. Вещий причет! К каждой травинке — слово свое, как будто ключ к ее душе. Нет, наши предки-славяне, язычники, обожествляли явления природы не потому, что боялись их или пытались как-то объяснить их происхождение. Это слишком примитивно! Тот, кто придумал эту догму, не верил в силу духа человеческого. И не в том дело даже, что древние были такими уж антропоморфистами. В каждом явлении природы они видели — обладали даром видеть, породнив сердце со стихиями! — такую же душу, какую имели сами. Душа облака, душа травы, душа грозы… Но этого мало, они умели говорить с природой. Кто знает, может быть, первым собеседником человека был не соплеменник его, а река, лес, небо. Лес учил его шепоту, река — лжи, гром — угрозам. Разве удивительно, что наш предок мог попросить совета и помощи у травы? Он даже мог уговорить боль, потому что она — тоже живое существо, у нее есть имя: Невея, Бледнуха, Трясавица, она тоже способна услышать Слово. Как, почему мы утратили этот вещий дар? А может быть, человек был наказан — подобно тому вещему травознаю, которого покарал Господь за то, что не одну подмогу творил людям, но и пагубу? И ослепли люди, и оглохли, и онемели. Все меньше и меньше оставалось тех, кто владел еще заговорным словом древним — пусть искаженным временем, но искренним, от сердца к сердцу идущим. Все меньше остается душ, где оно могло бы прорасти. Слово разбивается о броню — и само же броней сковывает. Больно, больно мне слышать слово нынешнее — бесчувственное, легкое, что пустой орех, который катится гремя по свету. Обречены мы собирать обманки трескучие вместо жар-цвета — и обманывать себя и других. Мы забыли, забыли себя. А забыть — все равно что умереть. Ну как тут не застонать: кому повем печаль мою, кого призову к рыданью?..
Антонов сгорбился, замолчал. Улыбнулся виновато:
— Ну вот, а теперь мне бы если не Одолень-травы, то хоть элементарной валерианы — желательно в составе валокордина. Не найдется?
— Сейчас, — тихо сказал Егор, придвигая к Антонову «букет» и торопливо подключая датчики. — Расслабьтесь, закройте глаза. Сейчас все пройдет.
Он включил мнемограф.
Антонов откинул голову. Черты лица его, только что скованные болью, разгладились. Он слегка улыбнулся. Прямые брови приподнялись, словно в изумлении. Какая-то дума дремала на высоком лбу. Страх, покорность, насмешка, нежность сменялись и трепетали в чертах его лица…
Вдруг Егор заметил, что третий датчик на левом виске отошел. Должно быть, потому, что лицо Антонова покрылось капельками пота. Егор осторожно приподнял датчик, протер фланелькой и, проверяя, сухой ли, прижал его к своему виску, одновременно поправляя на подлокотнике безвольно повисшую руку Антонова.
Разряд!
Тупая боль. Темнота в глазах. Мгновенное оцепение рук, шеи, чудится, даже крови в жилах. Замирает, замирает сердце. Только бы не упасть! И с небывалой быстротой и четкостью — воспоминания, прежние, давние, забытые…
Стояло начало лета. Изгнанник спал посреди поляны, в траве, мокрой от росы или чьих-то слез. Его разбудили шорохи. Неизвестный человек шарил в траве неподалеку, что-то искал. Вот поднял большую сковороду (откуда она в траве?), осмотрел ее и нахмурился. Опять пошел кружить по поляне, поднял другую сковороду. Тяжелая печаль омрачила его лицо. Закинул голову к небу и долго смотрел на полосы рассветных лучей, протянувшиеся до самой земли. И вновь нагнулся к траве. Он был уже совсем рядом с Егором. И вот в его руках третья сковорода. Посмотрел на нее — и зажмурился, словно глазам своим не поверил, засмеялся счастливо…
Егор сел.
— Здравствуй, добрый человек! — воскликнул незнакомец. Был он высок, крепок, седовлас. Много таких резких — и разом добрых лиц видел Егор на Руси. — Знаешь ли ты, где спал-почивал?
— На поляне, где же еще?
— Нет! Не на поляне, а в святом месте! Здесь колодезь поставят.
— Откуда тебе знать?
— А вот посмотри. Примета есть, святая для колодезников. В неведомом указе записано, что на Федора Стратилата ее пытать надобно. Как надумаешь колоды рыть, так положи в ночь на Стратилата сковороду в том месте, а на рассвете, с первым проблеском солнца, сними ее. Отпотеет, покроется каплями воды сковорода — многоводная жила на том месте. Рой благословясь, хватит воды не только внукам, но и детям их правнуков. Мало поту земного — мало и воды. Сухая сковорода — впору уходить с этого места: хоть год в земле копайся, а до жилы не доберешься. А не дай Бог, замочит заговоренную сковородку сверху дождем — все время, до нового лета, спорины колодезнику не будет. А теперь гляди! — И он показал Егору сковороду, обильно покрытую изнутри испариной. — Будет здесь колодезь! Будет в нем вода и чиста, и пьяна, и от всякого лихого глазу на пользу!
Лег Егор, уставился в светлеющее небо. Спросил зло:
— Кому он нужен тут, в пустом-чистом поле, твой колодезь?
— А прохожему-проезжему? Усталь исцелит, тоску прогонит вода.
— Тебе-то что с того? Чему ты-то так радуешься? Ну, ставил бы колоду для люду посельского, так хоть деньгами давали бы тебе, не то зерном. А тут кто тебя отблагодарит?
Вздохнул колодезник, улыбнулся:
— Э-э, горемыка!.. Долго тебе еще по свету бродить, пока не постигнешь: не для того мы приходим на землю, чтобы ждать слов благодарственных, а для того, чтобы самим их говорить. Ветру в поле, березоньке тенистой, травинке в изголовье, другу — за подмогу, недругу — за науку. Глотку воды в колодезе! Это ведь и есть земное счастье — благодарность. Иди, иди, странник. Может, найдешь чего? А надумаешь еще со мной перетолковать — приходи в Лаврентьевну. Приходи!
И скрылся вдали. След его серебряной росой затянуло.
Изгнанник снова откинулся на спину, зажмурился. Ишь, проповедник! Уж повидал, повидал он таких на своем веку! Здесь, на Земле, исходит потом и слезами девятнадцатое столетие, и еще более столетия отбывать Изгнаннику свой срок. Господи, если ты есть… Господи, не все люди веруют в силу твою, а все же молят, стонут, просят! Услышь и меня, пришлого, внемли и моему стону! Устреми время вперед!
Снова зашуршала трава. Егор открыл глаза, сморгнув слезы.
Заслоняя солнце, рядом стоял другой человек. Невысок, худощав, подвижен, а лица не видать — черное оно, в тени.
— Не видал, куда колдун этот пошел?
— Кто? — лениво переспросил Егор.
— Ну, такой он… — Мужичок подтянулся на носках, поднял над головой руку, отмечая рост того, о ком спрашивал. — Брови что у филина, ручищи — оглобли…
— Со сковородками? Колодезник?
— Он! — обрадовался мужик.
— Да в Лаврентьевку, сказывал…
Мужичок пал рядом с Егором, словно ноги у него подкосились от такого известия.
— В Лаврентьевку, — бормотал он, бестолково катая голову по траве. — Нашел я его! Нашел. Сколько лет, сколько…
Он осекся, глянул на Егора, словно почуял в нем опасность. Что-то было в его голосе смутно знакомое, слышанное давным-давно… Но слепило солнце, Егор сонно прикрыл глаза. И тут же дремота овеяла голову, и он поплыл, поплыл под мерное бормотание рядом:
— Вековечный спутник его и преследователь… На всякое добро — зло есть. Мутил душу травознаю, мутил и… Тяжко, тяжко мне, но участь такова. Его изгублю — и сам, в свой черед… И когда воспрянет он, я тоже воспряну, побреду вослед… Тут крепкий сон взял Егора, серебряный свет поплыл — и ничего больше он не слышал.
Еще колыхались пред взором памяти эти тихие волны, а глаза уже открылись и с изумлением видели окружающее. Бьется датчик на виске, пальцы вцепились в руку Антонова. Как только на ногах удержался! Антонов все еще полулежит в кресле. Брови сведены, губы беспокойно вздрагивают.
Что произошло? Егор стал объектом собственного опыта… Но почему сейчас, в присутствии именно этого человека?
Антонов шевельнулся, прерывисто вздохнул, пробуждаясь. Он был необычайно бледен. Егор, мигом забыв о себе, с тревогой нагнулся к нему, встречая его первый взгляд, — и дрогнуло сердце.
— В поле лежит — служивый человек… — прошептал Антонов, выходя из забытья.