– Ой ли? – произнес старик, подпираясь в бока и пускаясь в пляс, – ой ли? аль не видали?…
– Полно, батюшка, – сказал сердито молодой парень, удерживая его, – эк, на старости лет дуришь, принес свою бороду на посмешище городу; полно…
– А что ж, – отвечал тот, силясь вырваться из рук сына. – Ах ты такой-сякой… я ж те, не замай… пфу!… да ну те к нечистому, плюньте на него, ребятушки… давайте сядемте-ка… рассказывай ты, рыжая борода, о чем вы тут таракаете?…
– А вишь, нынешнюю ночь увели отсель у мужичка лошадь… – отвечал кто-то, думая вызвать этим известием хмельного старичка на потеху.
– Эхва! увели… ну, а где жон сам-ат? в кабачище, чай, косуху рвет с горя?…
– Да, как же, в кабаке… побежал, вишь, ее разыскивать…
– Эй, Ванюха, чертова кукла! – вскричал старичишка, обращаясь мгновенно к сыну, который, казалось, очень был недоволен шутками отца, – мотри, уж не тот ли это мужик… Вот, ребятушки, – продолжал он, оскаливая свои беззубые десны и заливаясь хриплым смехом, – не будет тому больно давно, повстречали мы за заставой мужичка… такой-то чудной… так вот и бежит и бежит по полям, словно леший его гонит… «Поглядь-ка, говорю, Ванюша, никак мужик бежит по пашне». – «И то, говорит, бежит…» Поглядели… бежит, так-то бежит, и, и, и! и давай кричать: «Эй, погоди, постой!…» Куды те, дует себе, не докличешься!., уж такой-то, право, мужик любопытный! пра, любопытный!., должно быть, он…
– Он, он и есть… он… – отозвалось несколько голосов.
Старик ухватился под бока, и все туловище его закачалось от хриплого прерывистого хохота. Тут разговор сделался общим; несколько человек, увлеченные сочувствием к старичку-балагуру, тотчас же принялись рассказывать ему в один голос все подробности происшест-ия ночи. Между тем занялось утро; окрестности мало-помалу пробудились; по скату горы снова потянулись подводы, абелели палатки, запестрел народ. Паром, нагруженный возами и мужиками, задвигался по реке, противоположный берег которой заслонялся совершенно серым, мутным туманом; в кузницах подле постоялого двора загудели меха, зазвенело железо. Ярмарка снова начиналась, кому на горе, а кому и на радость. В самое короткое время двор наполнился постояльцами, приезжавшими из заречья; кое-кто из пешеходов подходил и со стороны города. Последние располагались кучками подле ворот и вокруг избы; в числе их особенно много было баб-проходимок, богомолок, нищих. Между последними нельзя было не заметить Архаровны. Она, по-видимому, не принадлежала ни к какой кучке и одиноко бродила туда и сюда. Никто из присутствующих не знал побирушки; но одна ее одежда, состоящая на этот раз исключительно из лохмотьев, связанных узлами и укутывавших ее с головы до ног, так что снаружи выглядывало только сморщенное, темное лицо старухи и несколько пучков серых, желтоватых волос, в состоянии уж была обратить на себя всеобщее внимание. К тому также немало способствовали: сапоги вместо лаптей, непомерно длинная суковатая клюка, а наконец, и широкая сума, набитая вплотную и которую Архаровна держала на сгорбленной спине своей так же свободно, как любой бурлак. Три молодые парня, стоявшие у ворот, были первые, которые ее заметили. «Ишь, – сказал один, – вот так старуха; ну уж, баба-яга, подлинно что баба-яга». – «Да, – подхватил другой, – повстречаться с такой-то ночью, так испужаешься: подумаешь, нечистого встретил…» – «Ишь старая, старая, – продолжал насмешливо третий, – а шутка каку штуку наворошила себе на спину… и нашему брату не под моготу…»
Архаровна подошла, припадая с одной ноги на другую, к окну избы, постучалась легонько по рамке клюкою и произнесла жалобно нараспев: «Кормилицы наши, батюшки, подайте милостинку во имя Хрието-о-во…» Окно отворилось, из него высунулось рябое лицо дворничихи. «Бог подаст, много вас здесь шляндает… ступай-ка, ступай…» – сказала она грубо и без дальних рассуждений захлопнула окно. Архаровна перекрестилась потупила голову и подошла тем же точно порядком, припадая и прихрамывая, к толпе, стоявшей у ворот.
– Что, бабушка,? – сказал один из молодых парней ударяя ее по плечу, – умирать пора!…
– Ась, касатик!…
– Умирать пора, что шляешься…
– По хлебушко, кормилец, хлебушка нетути…
– А вон это что у тебя в мешке? ишь туго больно набито, – заметил он, подходя ближе и протягивая руку, чтобы пощупать суму; но старуха проворно повернула к нему лицом и никак не допустила его до этого.
Другой молодой парень, стоявший поблизости, ловко подскочил в это время к ней сзади, и та не успела обернуться, как уже он обхватил мешок обеими руками и закричал, надрываясь от смеха:
– Старуха, мотри, эй, крупа-то высыпалась… право, на дне прореха… дорогой того и гляди всю раструсишь…
– Оставь!., каку тут еще крупу нашел… – бормотала сердито Архаровна, стараясь высвободить мешок из рук пария, – экой пропастный, полно, оставь…
Но парень одним поворотом руки бросил суму наземь, повернул старуху и указал ей на прореху, из которой в самом деле сыпалась тоненькою струею крупа.
– Ахти!… батюшки!… – крикнула старуха, расталкивая собравшихся зевак и поспешно нагибаясь. – Ой, касатики мои… вот люди добрые подали крупицы на мою бедность… да и та растерялась… ох…
И она заплакала.
– Знать, много ты бедна, – сказал иронически парень, – что целый мешок наворочали тебе люди-то добрые… эки добрые, право; у них крупа-то, видно, что скорлупа… Да что ты пихаешься, тетенька? небось не возьму, не съем, – продолжал он, удерживая одною рукою Архаровну, другою развертывая суму. – Ишь, ребята… эй, поглядите, какова нищенка… вона чего при —
пасла… вон в кулечке говядинка… э! э!… эхва, штоф винца в тряпице… два! братцы! два штофа и сала кусок, э! а вот и кулек с крупою… жаль только, тетка, прорвался он у тебя маленько… ай да побирушка! да полно, уже не живешь ли ты домком… Чай, на ярманке накупила по хозяйству… что ж, в гости-то позовешь нас, что ли?., да полно, ну, чего пузыришься, ишь огрызается как! говорят, не съедим, не тронем, поглядеть только хотелось…
И он обхватил ее еще крепче руками.
– Ишь, взаправду, чего набрала, – заметил старик, Подбираясь к мешку, – а еще милостинку собирешь… эх ты… жидовина… да тебе, старой, эвтого и в год не съесть…
Все эти замечания, хохот, насмешки толпы, обступившей парня и нищенку, остервенили донельзя Архаровну; куда девались ее несчастный вид и обычное смирение! она ругалась теперь на все бока, билась, скрежетала зубами и казалась настоящей ведьмой; разумеется, чем долее длилась эта сцена, тем сильнее и сильнее раздавался хохот, тем теснее становился кружок зрителей… Наконец кто-то ринулся из толпы к парню И, ухватив его за плечи, крикнул что было силы:
– Эй, Петруха, мотри, укусит… пусти!…
Парень отскочил; толпа завыла еще громче, услышав страшные ругательства, которыми старуха начала осыпать ее. Наконец Архаровна встала; повязка сползла с головы ее, седые волосы рассыпались в беспорядке по лохмотьям; лицо ее, искривленное бешенством, стало вдруг так отвратительно, что некоторые отступили даже назад. Она подобрала, не оправляясь, все свои покупки в суму, взяла ее в обе руки, забросила с необыкновенною легкостью на плечи и, осыпав еще раз толпу проклятиями, поплелась твердым шагом к городу. Все это исполнено было так неожиданно, что все опешили от удивления; густой, оглушительный хохот раздался уже тогда в толпе, когда старуха совсем исчезла из виду…
Хмельной старичишка, приехавший с молодым парнем, готовился было начать рассказ о встрече своей с Антоном какому-то мельнику (что делал он без исключения всякий раз, как на сцену появлялось новое лицо), когда к кружку их подошел человек высокого роста, щегольски одетый; все в нем с первого разу показывало зажиточного фабричного мужика. На нем была розовая ситцевая рубаха, подпоясанная низехонько пестрым гарусным шнурком с привешенным к нему за ремешок медным гребнем; на плечах его наброшен был с невыразимою небрежностью длинный-предлинный синий кафтан со сборами и схватцами. Зеленые замшевые рукавицы, отороченные красной кожей, высокая шляпа, утыканная алыми цветами с кулича, и клетчатый бумажный платок, который тащил он по земле, довершали его наряд.
– Здравствуйте, братцы, – произнес он, приподымая легонько шляпу, – вот что, не здесь ли остановился троскинский мужичок Антон?… Он сюда лошадь приехав продавать… лошаденка у него пегая, маленькая с изъянцем… Обещался я его проведать, да никак не найду; по всему низовью прошел, ни на одном постоялом дворе нету…
– А какой он из виду? – спросил кто-то.
– Тако сухолядый, долговязый, лет ему под пятьдесят… с проседью…
– Э! э! э!… – раздалось в толпе, – да уж не тот ли, братцы?…
– С кем я повстречался на дороге? – подхватил хмельной старичишка, – говорю, мотри, Ванюха, мужик бежит… И то, говорит…
– Ну, брат, – живо перебил третий, – с ним неспорое дело попритчилось…
– Что ты? какое дело?…
– Да зевуна дал: у него кобылку-то подтибрили, увели; нынче ночью и увели…
– Неужто правда? – вскричал фабричный, ударяя об полы руками.
– Не встать мне с этого места… спроси хошь у ребят, вот те Христос – правда…
– Да кто ж это? как?
– А бог их знает, увели, да и все тут!
– Где ж он сам-от?
– Разыскивать побежал лошадь… маненько, брат, и не захватил ты его…
– Я встрелся с ним на дороге, – начал было снова старичишка, – бежит, бежит, такой-то, право, мужик любопытный!…
– Эко дело! э! – произнес с истинным участием фабричный, – да расскажите же, братцы, как беда-то случилась.
Все разом принялись кричать, рассказывать; хозяин перекричал, однако, других и с разными прибавлениями, оправдывавшими его кругом, рассказал парню обо всем случившемся.
– Ну, пропал! совсем запропастил, сердяга, свою голову, – твердил тот, хмурясь и почесывая с досадою затылок, – теперь хоть смерть принять ему, все одно.
– А что, он тебе брат али сродственник какой?
– Нет, не сродственник: земляк; да больно жаль мне его, пуще брата… то есть вот как жаль!., мужик-то такой добрый, славный, смирный!… Его совсем, как есть, заест теперь управляющий… эка, право, горемычная его доля… да что толковать, совсем он пропал без лошади…
– Знамо, в крестьянском житье лошадь дело великое: есть она – ладно, нет – ну, вестимо, плохо.
– А какой мужик-то, – продолжал земляк Антона, садясь на лавочку и грустливо качая головою, – какой мужик! ох, жаль мне его…
– А мы, брат, не посетуй, признаться, чаяли, вот и хозяин говорил, будто он человек недобрый какой… И господь знает, отчего это нам на разум пришло.
– Хоть верьте, хоть нет, я не про то его хвалю, что земляк он мне… да вот, братцы, спросите… – С этими словами указал он на мужика в красной александринской рубахе, подходившего к их кружку, – знаешь, Пан-тюха, – крикнул он ему, когда тот мог слышать, – знаешь, беда какая… подь скорей сюда…
– Ну что?
– Ведь у нашего Антона лошадь-то увели.
– Ой ли?
– Ей-богу, правда, вот здесь и молодцы все знают… а я думал, брат, на радость привести тебя к землячку, эка беда!…
И он повторил Пантюхе все слышанное им от дворника.
– Ну, пропал, совсем пропал мужик, – произнес тот после некоторого молчания, – невесть что с ним станется. Никита заест его… эка, право, мужик-ат этот лихобойный, бессчастный!…
– Да кто у вас Никита-то?
– Управляющий…
– Что ж ему заедать его? ведь лошадь не господская, мужицкая…
– А то, что он послал его продавать ее… податей заплатить нечем…
– Э! вот оно что… Стало, мужик добре бедный!…
– Какой бедный! совсем разоренный; а все через него же, управляющего… этакого-то господь послал нам зверя…
– Драчлив, что ли?
– Такой-то колотырник, так-то дерется, у-у-у!… бя-да! – отвечал Пантюха, махнув рукой и садясь на лавку подле товарища, – и не то чтобы за дело; за дело бы еще ничто, пущай себе; а то просто, здорово живешь, казнит нашего брата…
– Что и наш, верно, – перебил ярославец, молчавший все это время, – у нас вотчина-то большая, управляющий-то из немцев, такой же вот бядовый! ни богу, ни людям, ни нам, мужикам… смерть! Раз вот как-то иду я и, признаться, не заприметил, шапку ему не снял; ну хорошо; как подошел он ко мне да как хватит меня вот в эвто само место; ну хорошо; я ему и скажи в сердцах-то: Карл Иванович, за что, мол, ты дерешься? как он, братцы, хлысть меня в другую; ну хорошо; я опять: бога, мол, не боишься ты, Карл Иваныч… Как почал таскать, так я инда и света не взвидел, такой-то здоровенный, даром что немец… А спроси, за что бил, я чай, и сам не знает; такое, знать, уж у него сердце… ретив, больно ретив…
– Поди ж ты, иной барин не так спесив: мужичка жалеет…
– Эти-то, что из нашего брата, да еще из немцев, – хуже, – заметил старик, – особливо как господа дадут им волю, да сами не живут в вотчине; бяда! того и смотри начудят такого, что ввек поминать станешь… не из тучки, сказывали нам старики наши, гром гремит: из навозной кучки!… Скажи, брат, на милость, за что ж управляющий-то ваш зло возымел такое на землячка… Антоном звать, что ли?
– Думает, он понес на него жалобу барину в Питер…
– А, вот что! э! ишь!… – послышалось в толпе, которая все плотнее и плотнее окружала разговаривающих.
– А жалобу-то не он совсем и понес, коли на прямые денежки отрезать, по душе сказать. Она пошла от всего мира… он виновным только остался…
– Как так?
– Да вот как… Старый барин наш помер, тому лет пять будет; Никита и остался у нас управляющим. По настоящему делу ему не след было бы; да так уж старый барин пожелал… он, вишь, выдал за него при живности своей свою любовницу; ее-то он жаловал, она и упросила…
– Стало, любил ее барин?
– А так-то любил, что и сказать мудрено… у них, вишь дочка была… она и теперь у матери, да только в загоне больно: отец, Никита-то, ее добре не любит… Ну, как остался он у нас так-то старшим после смерти барина, и пошел тяготить нас всех… и такая-то жисть стала, что, кажись, бежал бы лучше: при барине было нам так-то хорошо, знамо, попривыкли, а тут пошли побранки да побои, только и знаешь., а как разлютуется… беда! бьет, колотит, бывало, и баб и мужиков, обижательство всякое творит…
– Ну, а молодые-то господа?
– Молодые господа наши, сын да дочь, в Питере живут… мы их николи и в глаза-то не видали… вестимо, братцы, кабы они здесь жили или понаведывались, примерно, хошь на время, так ина была бы причина… у нас господа по отцу, добрые, хорошие, грех сказать, чтобы зла кому пожелали, дай им господь за то много лет здравствовать! Вот мой брат был в Питере и говорит: господа важные!… Да где ж им самим до всего доходить? вотчин у них много, и то сказать, всех не объездишь; живут они в Питенбурхе, – господа! они рады бы, может статься, особливо барин, в чем помочь мужикам своим, да, вишь от них все шито да крыто; им сказывают: то хорошо, другое хорошо, знатно, мол жить вашим крестьянам, ну и ладно, они тому и верят, а господа хорошие, грех сказать; кабы они видали, примерно, что мужики в обиде живут от управляющего да нужду всяческу терпят, так, вестимо, того бы не попустили… Управляющему, знамо, какое до нас дело? нешто мы его? дана ему власть над нами, и творит, что ему задумается; норовит, как бы последнее оттянуть от мужичка… И добро бы, братцы, человек какой был, сам господин али какого дворянского роду, что ли; все бы, кажись, не так обидно терпеть, а то ведь сам такой же сермяжник, ходит только в барском кафтане да бороду бреет… а господа души, вишь, в нем не чают, они нашего мужицкого дела не разумеют, все сполняют, что ему только поволится… Ну, как почал он так-то обижать нас, видим, плохо; вот вся деревня наша и сговорилась написать жалобу молодому барину в Питер; время было к самому розговенью… а сговорившись-то, и собрались так-то ночью в ригу, все до единого вросхмель, как теперь помнится, а рига такая-то большая, за барским садом стоит… был с нами и Антон…
При этом имени в толпе произошло движение, некоторые из слушателей наклонились еще ближе к рассказчику, и почти в одно и то же время со всех концов послышалось: «ну, ну!»
– Он, нужно сказать, – продолжал фабричный, – изо всего нашего Троскина один только грамоте-то и знал… уж это всегда, коли грамоту написать али псалтырь почитать над покойником, его, бывало, и зовут… ну, его и засадили; пиши, говорят, да пиши; подложили бумагу, он и написал, спроворили дело… Ну хорошо, послали в Питер, никто и не пронюхал; зароком было бабам не сказывать, и дело-то, думали, споро, ан вышло не так…
У нашего управляющего Никиты Федорыча, в Питере есть брат, такой же нравный; ходит он за барином; ну, вестимо, что говорить, сила! и другие-то люди из тамошних все ему сродни, заодно; как пришло наше письмо туда, известно, не прямо к барину: к людям сначала попало; швацар какой-то, сведали мы опосля, принял; барину он уж как-то там передаст… у меня брат в Питирбурге-то у господ бывал… в одной, говорит, прихожей только-то народу, и-и-и… знамо, где уж тут дойти? народ все проворный, не то что наш брат, деревенский; ну, братцы, как получили они себе письмо должно быть и смекнули, с кой сторонки… бумага али другое что не ладно было; а только догадались – возьми они его, утаи от барина, да и доведайся, что в нем написано… а мы, вишь, писали, что управляющий и бьет-то нас беззаконно и всякое обижательство творит. Они видят, плохо пришло Никите, возьми да и отошли письмо-то назад к нему, да еще и свое приписали… Вот раз призывает нас так-то управляющий, этому года четыре будет, эвтак об утро, такой-то осерчалый, сердитый… а нам невдомек, и в мыслях не держали, чтой то за дело… «Ах, мол, вы такие да сякие; я вас, говорит, по-свойски! я ж вам задам! Кто, говорит, писал на меня жалобу?» да как закричит… так вот по закожью-то словно морозом проняло: знамо, не свой брат, поди-тка, сладь с ним; маненько мы поплошали тогда, сробели: ну, а как видим, дело-то больно плохо подступило, несдобровать, доконает!., все в один голос Антона и назвали; своя-то шкура дороже; думали, тут того и гляди пропадешь за всех… Ну, вестимо, пришло Антону куды как жутко; уж чего-то он с ним, с сердешным, ни делал, как ни казнил, господь один знает. Был у Антона брат, Ермолай, женатый парень, того в первое рекрутство записал, а Антона на барщину да на барщину без отмены… Землица-то у него, как у всех нас, плохая была; ну, вестимо, как рук не стало на нее, не осилил, и вовсе не пошло на ней родиться… тут, вишь, братнина семья на руках осталась, двое махоньких ребятенков, не в подмогу, а все в изъян да в изъян…
– Знамо, уж какая тут подмога – баба с ребятенками… – сказал, вздыхая, толстоватый ярославец. – Эка, мужик бедный, право…
– Это еще не все, братцы, – продолжал фабричный, постепенно воодушевляясь, – куды! он в отместку ему и землю-то у него ту отнял…
– Как, и землю отнял, землю? – крикнули многие.
– Да, отнял, и вырезал ему что ни на есть плошную во всей вотчине: суглинок… Хлеба у Антона с первого же года и не стало… а жил он, нужно сказать, прежде не хуже других… Была у него при покойном барине добрая «кулига»[4] сена, и тон не оставил ему Никита: жирно больно живешь, говорит… Видит Антон, нечем кормить скотинку, а нужда пришла, крайность; он и давай продавать, сердешный, то лошадку, то корову, то овцу… И что бы вы думали? и тут-таки донял его Никита: не пущает его в город, да и полно; что ты станешь делать? Продавай, говорит, в деревне… Известно, какой уж тут торг, мужички же неимущие, денег нету, отдавать стал за бесценок. Пришло Антону день ото дня плоше да плоше; вестимо, мужичок не грибок: не растет под дождёк… долго ли разорить его? Так-таки совсем и разорил его, довел дотолева, что не осталось у него в доме ни полщепочки, живет как бы день к вечеру, и голодную собаку нечем стало из-под лавки выманить.
– Знамо, какое уж тут житье! Проти жара и камень треснет.
– Я, чай, сам-то уж не рад, что грамоте горазд.
– Эх, бог правду-то видит, да, видно, не скоро ее сказывает! – заметил кто-то в свой черед.
– И такой-то человек этот Никита, – сказал фабричный, – что хоть бы раз забыл свою злобу. Вот нагдысь, сказывал мне наш же мужик, приходит к нему нынешнюю весну Антон попросить осину – избенку поправить; уж он его корил, корил, все даже припомнил… опричь того, и осины не дал… Вестимо, одно в одно; до того дошел теперь Антон, что хошь ступай сумой тряси, то есть совсем, как есть, сгиб человек… Уж так-то, право, жаль мне его…
– Как же не жаль, – начал опять ярославец. – Охо-хо!… Ты же, брат, говоришь, мужик-ат добрый…
– Уж такой-то добрый… простой… Бывало, как жил-то хорошо, всякого готов уважить, простыня-мужик… Через простоту свою да доброту и пострадал более… Добрая была душа…
– Ох, что-то теперь с ним станется?… Ведь лошадь, ты, брат, говоришь у него была последняя?…
– Последняя…
– Вот то-то., мерзлой роже да мятель в глаза… Плохо ему… и вряд ему найти…
– Где, где теперь найти! И господь знает, куды загнали лошадь…
– Право, кабы знал, пособил бы ему, ей-богу бы пособил, – сказал ярославец. – Послушай, брат хозяин, полно тебе жидоморничать; ну, что ты с него возьмешь, ей-богу, грех тебе будет, отдай ему полушубок… Э! Не видал, что ли, полушубка ты крестьянского?… Слышишь, мужик бедный, неимущий… Право, отдай; этим, брат, не разживешься; пра, отдай!…
Оба фабричные и большая часть присутствующих изъявили то же мнение. Хозяин отмалчивался. Сухощавое лицо его выражало совершенное невнимание к тому, что говорили вокруг него; ни одна черта не обозначила малейшего внутреннего движения. Наконец он медленно приподнялся с своего места, погладил бороду, произнес с озабоченным видом: «пустите-ка, братцы…», подошел к воротам, окинул взором небо, которое начинало уже посылать крупные капли дождя, и, бросив полушубок Антона к себе на плечи, вошел в избу. Брань и ругательства сопровождали его.
Холодный осенний дождь – «забойный», как называют его поселяне, полил сильнее и сильнее. В одно мгновение вся окрестность задернулась непроницаемою его сетью и огласилась шумом потоков, которые со всех сторон покатились, клубясь и журча, к реке. Мужички поднялись с лавки и подошли к воротам.
– Вот тебе и ярманка, – сказал толстый мельник, выставляя свои сапоги под желоб. – Ишь какое господь посылает ненастье… Хорошо еще, что я не поторопился: того и гляди муку бы вымочил…