Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И тут, обернувшись, чтобы взглянуть на нее, он сказал:

— По-моему, внутри этой пирамиды что-то есть. Сегодня от нее жар шел.

— Я вот тебе задам жару, если еще к ней подойдешь. — Но, увидев лицо сына, она пожалела, что взяла такой суровый тон. — Нехорошо, Томми, что ты так много времени один проводишь. — Она закурила сигарету и выдохнула дым к потолку. — Ты бы побольше водился с другими мальчиками. — Ему уже хотелось уйти от нее, назад в свою комнату, но ее удрученный вид заставил его задержаться. — У меня, Томми, в твои годы друзья были.

— Знаю. Видел фотографии.

Он вспомнил снимок, на котором мать, юная девочка, обнимает подругу: обе были одеты в белое, и Томасу казалось, что это — картина бесконечно далеких времен, времен, когда его еще и в помине не было.

— Ну ладно. — И в голосе ее снова появилась нотка беспокойства. — Неужели тебе ни с кем поиграть не хочется?

— Не знаю. Подумать надо.

Он изучал стол, пытаясь разгадать секрет пыли.

— Слишком ты много думаешь, Томми, от этого тебе один вред. — Потом она улыбнулась ему. — Хочешь, в игру сыграем?

Быстрым движением загасив сигарету, она поставила его между колен и стала качать взад и вперед, напевая песню, которую Томас уже знал наизусть:

Сколько миль до Вавилона? Три раза по тридесять. Погоняй лошадку шибче, Чтоб до свету доскакать.

Она качала его все быстрее и быстрее, пока у него не закружилась голова и он не начал умолять ее остановиться: он был уверен, что она вывернет ему руки из суставов или он свалится на пол и разобьется насмерть. Но как раз когда игра достигла апогея, она мягко отпустила его и, неожиданно резко вздохнув, поднялась, чтобы включить свет. И Томас тут же увидел, как темно стало на улице:

— Я, наверно, спать уже пойду.

Она смотрела в окно на пустую улицу внизу.

— Спокойной ночи, — пробормотала она. — Спи хорошо.

Тут она обернулась и обняла сына так крепко, что ему пришлось вырываться силой, а тем временем на улице, пока зажигались янтарные фонари, местные дети, играя, гонялись за тенями друг дружки.

В ту ночь Томас не мог спать, охватившее его чувство паники росло с каждым получасом и часом, отбиваемыми одиноким колоколом церкви в Спиталфилдсе. Он еще раз обдумал события в школьном дворе, и в темноте ему представились другие картины страдания и унижения: как те же самые мальчишки поджидают его в засаде, как они набрасываются на него и пинают, когда он проходит мимо, и как он не сдается, пока не свалится замертво к их ногам. Он шептал их имена — Джон Бискоу, Питер Дакетт, Филип Уайр, — словно они были божествами, которых следует умилостивить. Потом он слез с кровати и свесился из открытого окна; отсюда ему виден был силуэт церковной крыши, а над ней — семь или восемь звезд. Он попытался мысленно провести линию, соединяющую все звезды, чтобы посмотреть, какая фигура получится в результате, но тут почувствовал какое-то прикосновение к щеке: казалось, что по ней ползет насекомое. Взглянув вниз, на Монмут-стрит, за сарай, где держали уголь, он увидел фигуру в темном плаще, глядящую вверх на него — так ему почудилось.

*

Лето кончилось, и в конце октября дети Спиталфилдса сделали из старой одежды и газет фигурки — специально, чтобы их сжечь.[16] Но Томас проводил эти вечера в своей комнате, где мастерил из фанеры и картона макет дома. Перочинным ножичком он прорезал по бокам окошки, с помощью деревянной линейки вычертил план комнат — в самом деле, энтузиазм его был так силен, что небольшое здание уже напоминало лабиринт. А днем, направляясь к церковному двору, он размышлял о том, надо ли сооружать фундамент: будет модель без него законченной или нет? Он подошел к южной стене церкви и сел в пыль, прислонившись к углу опоры, чтобы все это обдумать.

Так он сидел, размышляя, пока не почувствовал перед собой какое-то движение: в панике подняв глаза, он плотнее прижался к огромной церкви, заметив мужчину с женщиной, проходивших под деревьями, которые сотрясались от крепчающего ветра. Они остановились; мужчина глотнул из бутылки, потом оба устроились на земле и легли рядом. Томас вспыхнул, с отвращением увидев, как они целуются, но, когда мужчина сунул руку ей под юбку, мальчик стал пристально следить за ними. Он медленно поднялся со своего места, чтобы лечь на землю поближе к ним, и к тому времени, когда ему это удалось, мужчина расстегнул коричневый жакет женщины и, вынув грудь, начал ее щупать. Томас задержал дыхание и, не поднимаясь, принялся раскачиваться в том же ритме, что и рука мужчины, которая двигалась теперь вверх и вниз; раскинувшись на земле, он почувствовал, что в живот ему впился большой камень, однако почти не замечал неудобства — все глядел, как мужчина приложил губы к груди женщины и не отнимал. В горле у Томаса пересохло, он несколько раз сглотнул, пытаясь справиться с нарастающим возбуждением; казалось, будто конечности его увеличиваются, приближаясь к великанским размерам. Уверенный, что из него, того и гляди, что-то вырвется — возможно, крик, а может, его стошнит, — он в панике поднялся на ноги. Мужчина увидел его силуэт на фоне камня и, схватив бутылку, лежавшую около женщины, швырнул в Томаса; пока бутылка летела в его сторону, описывая дугу, он дико озирался. Потом побежал к задней стене церкви и, миновав вход в заброшенный туннель, столкнулся с каким-то мужчиной, должно быть, стоявшим там все это время. Не поднимая глаз, мальчик побежал дальше.

Сославшись на усталость, в тот вечер он пошел спать рано и, лежа в своей темной комнате, слышал звуки хлопушек и фейерверков, доносившиеся с окрестных улиц. Он считал, что вполне обойдется без подобных вещей, однако лег на постель лицом вниз и положил на голову подушку, чтобы их не слышать. И снова он видел, как мужчина с женщиной идут под деревьями и как целуются, и как потом он берет в рот ее грудь. Он раскачивался на своей узкой кровати, тело его все росло и росло, и он в ужасе раскинул руки, а боль меж тем превратилась в поток, в который он вошел и который одновременно вышел из него, словно кровь, вытекающая из раны. Успокоившись наконец, он тусклым взглядом вперился в стену. Шевелиться он не хотел — вдруг из него хлынет кровь и зальет постель, — поэтому лежал в темноте совершенно неподвижно, размышляя, не умирает ли он; как раз в этот момент в небе за окном взлетела и разорвалась хлопушка, и в ее белом, на миг вспыхнувшем свете фанерная модель отбросила на пол четкую тень. Лежа на постели, он в тревоге поднял глаза, а потом опустил и уставился на себя.

На следующее утро, когда он шел спиталфилдскими улицами, люди, мимо которых он проходил, казалось, бросали на него любопытные или удивленные взгляды, и он уверен был: то, что он сделал или почувствовал, оставило в нем некий след. Для него естественно было бы отправиться к церкви и посидеть под ее стенами, но он не смог вернуться на то место, где повстречал виновников своих горестей. Два или три раза он прошел мимо входа, а после заторопился обратно, на Игл-стрит, все больше возбуждаясь; и когда он вошел в комнату, чтобы кинуться на постель, во рту у него пересохло. Минуту он лежал тихо, слушая биение сердца, а потом в яростном ритме начал раскачиваться туда-сюда.

Потом, позже он спустился вниз, чтобы подкинуть угля в камин, как попросила его мать. Он поворошил уголья кочергой так, чтобы в центре оказались свежие; пока они шевелились и перемещались, охваченные жаром, Томас вглядывался в них и представлял себе там, в глубине, переходы и пещеры ада, где горящие делаются того же цвета, что и пламя. Вот спиталфилдская церковь, пылает, раскаленная докрасна. Тут он в изнеможении уснул, а очнулся от голоса матери и в первые секунды пробуждения не мог понять, где находится.

Череда ясных дней не помогла Томасу воспрянуть духом — яркость его тревожила, и он инстинктивно искал теней, которые отбрасывало зимнее солнце. Спокойствие приходило к нему лишь в час перед рассветом, когда тьма словно медленно уступала дорогу дымке, и в этот самый час он просыпался и садился к окну. Еще он пристрастился к блужданиям: порой он ходил по улицам Лондона, повторяя про себя какие-нибудь слова или фразы, и однажды нашел рядом с Темзой старый сквер, где были установлены солнечные часы. По выходным или ранним вечером он сидел тут, размышляя о перемене, произошедшей в его жизни, а вконец отчаявшись, думал о прошлом и будущем.

Как-то холодным утром он проснулся и услышал кошачий визг, а может быть, человеческий крик; медленно поднявшись с постели, он подошел к окну, но ничего не увидел. Он быстро оделся, причесался и тихо прошел мимо спальни матери — стояла суббота, и она решила, по ее собственному выражению, «поваляться». Было время, когда он залезал к ней в постель и, пока она спала, наблюдал за тем, как в лучах солнечного света, проникавших к ней в комнату, дрожит пыль, однако на этот раз он прокрался вниз по лестнице. Он отворил дверь и переступил порог; когда он вышел на Игл-стрит, стук его башмаков по заиндевевшему тротуару эхом отдавался от домов. Затем он миновал Монмут-стрит и зашагал вдоль церковной стены. Он видел, что кто-то идет впереди него, и, хотя в этом не было ничего необычного — люди в местах вроде этого часто вставали рано и шли на работу, Томас замедлил шаг, чтобы не слишком приближаться. Но когда оба они свернули на Коммершл-роуд, фигура в каком-то темном пальто или плаще тоже как будто замедлила шаг; впрочем, человек не подавал никаких признаков того, что ему известно о десятилетнем мальчике, идущем позади.

Томас резко остановился и сделал вид, будто загляделся на витрину магазина грампластинок, хотя яркие плакаты и глянцевые фотографии, сиявшие в неоновом свете, теперь казались такими же незнакомыми, как случайные предметы, поднятые водолазом с океанского дна. Рассматривая то, что выставлено в витрине, он стоял неестественно тихо и неподвижно, и все-таки через минуту, когда он повернулся и пошел дальше, другой был все так же близко. Томас медленно двинулся вперед, отмеряя шаг за шагом; могло показаться, будто он увлечен известной игрой, когда нельзя наступать на трещины тротуара (а иначе, как говорят дети, твоя мать спину сломает), если бы не его взгляд, прикованный к черному плащу фигуры впереди.

Над спиталфилдскими домами вставало солнце, тусклый красный круг, подобный глазу рептилии; казалось, человек по-прежнему идет вперед, но в то же время он приближался — Томасу были совершенно отчетливо видны его седые волосы, завитками спадавшие на ворот черного плаща. Тут голова медленно повернулась, и вот перед ним улыбающееся лицо. Томас громко закричал и побежал прочь, наискосок через улицу; он бежал обратно, откуда пришел, снова к церкви, и все это время слышал звук шагов того, кто гнался за ним (хотя, по правде говоря, это могло быть эхо его собственных шагов). Он повернул за угол Коммершл-роуд, а потом, не оборачиваясь, побежал по Табернакл-клоуз — в конце переулка были ворота церкви. Он знал, что сумеет протиснуться через ограду целиком, но никакому взрослому это не удастся; возможно, фигура с Коммершл-роуд еще не повернула за угол, и тогда он, может быть, проникнет незамеченным в саму церковь. Протискиваясь через ворота, он увидел вход в туннель и еще — то, что убранные доски до сих пор не заменили. Туда он и побежал в поисках укрытия. Он наклонился, неуклюжий и запыхавшийся, полез в сырой проем; ему снова послышалось движение за спиной, и он в панике рванулся вперед, не дожидаясь, пока глаза привыкнут к темноте. Он не знал, что перед ним ступеньки, и полетел вниз; нога под ним подвернулась, он растянулся у подножия лестницы и, лежа там, едва успел ухватить взглядом свет из отверстия лаза, который тут же исчез.

Очнулся он от стоявшего в коридоре запаха, который забрался к нему в рот и образовал там лужицу. Он лежал все там же, где упал, одна нога подоткнута под тело; пол коридора был холодный, и он чувствовал, как этот холод поднимается, проникает в него. Казалось, его окружает глубокая тишина, но, когда он поднял голову, чтобы прислушаться повнимательнее, напрягая все чувства в попытке прояснить ситуацию, до него донеслось слабое бормотание не то ветра, не то негромких голосов, которые могли идти с улицы или даже из самого подземного хода. Он попытался встать, но, когда ногу снова пронзила боль, упал обратно на землю; не смея прикоснуться к ней, он беспомощно смотрел на нее не отрываясь, а потом прислонился к сырой стене и закрыл глаза. Он бездумно повторял слова, которые один мальчик как-то перед уроком написал мелом на доске: «Кусок угля лучше, чем ничего. Что лучше, чем Бог? Ничего. Следовательно, кусок угля лучше, чем Бог». Потом он пальцем вывел на потрескавшемся, разбитом полу собственное имя. Он слыхал рассказы детей о «доме под землей», но в этот момент особого страха не испытывал — он давно жил в темном мире своих собственных тревог, и никакое вторжение реальности не могло показаться ужаснее.

Теперь в неясном приглушенном свете он видел очертания коридора перед собой, а на выгнутой крыше у себя над головой — какую-то надпись. Он повернул голову, хотя это вызывало боль, но вход, через который он сюда проник, казалось, исчез, и он уже не знал в точности, где находится. Он попытался двинуться вперед — в округе часто говорили (и взрослые, и дети), что в этом лабиринте есть один лаз, ведущий прямо в церковь. Конечно, надо попытаться двигаться именно в этом направлении. Он отполз назад, в центр коридора, и приподнялся на руках; опираясь на локти, он подтягивал вслед за ними все тело, ни на миг не опуская при этом головы, чтобы видеть, что перед ним. Медленно продвигаясь вперед, он решил было, что услышал какой-то звук, скребущийся звук в конце коридора, откуда только что выбрался; он в ужасе повернул голову, но там ничего не было видно. Теперь, несмотря на холод, разлитый в воздухе, Томасу было жарко; почувствовав, как по лбу и крыльям носа сбегает пот, он принялся слизывать языком капли, набухавшие на верхней губе. Боль в ноге, казалось, пульсировала вместе с биением сердца, и он начал вслух вести счет, но тут же заплакал при звуке собственного голоса. Он полз мимо комнатушек или камер, которые находились за пределами его обыкновенного зрения, и все-таки старался двигаться тихо, чтобы не беспокоить тех, кто мог обитать в этом месте. Мучения заставили его забыть, что он по-прежнему движется вперед, хотя рот его был раскрыт и он, задыхаясь, ловил воздух.

Потом с ним произошла перемена: боль в ноге исчезла, и он почувствовал, как пот на лице высыхает. Остановившись, он сменил позу, снова прислонился к холодной стене, а после — голосом ясным, спокойным — затянул песенку, выученную много лет назад:

Возведем из кирпича, Кирпича, кирпича, Возведем из кирпича, Что, хозяйка, скажете? Краток век у кирпича, Кирпича, кирпича, Краток век у кирпича, Что, хозяйка, скажете?

Он пропел ее три раза, и голос его эхом раздавался в коридорах и комнатах, пока не замер в каменных нишах. Взглянув на свои ладони, сделавшиеся грязными от усилий, он поплевал на них и попытался вытереть их начисто о брюки. Потом, забыв о руках, он с огромным старанием исследовал коридор, оглядываясь вокруг с тем заинтересованным выражением, какое бывает у детей, думающих, что за ними наблюдают. Он провел рукой по стене с обеих сторон от себя и над самой головой, ощупывая трещины и наросты, которые там образовались; сжав кулак, он постучал по стене, и в ответ раздался приглушенный звук, словно внутри имелись пустоты. Потом Томас издал глубокий вздох, свесил голову и уснул. Вот он выходит из коридора; вот уже прошел через верхнюю дверь, и перед ним открылась белая колокольня; вот он стоит на колокольне и готовится нырнуть в озеро. Но ему было страшно, и страх его превратился в человека. «Зачем ты сюда пришел?» — спросила она. Он повернулся к ней спиной и, опустив глаза на пыль, покрывавшую его башмаки, воскликнул: «Я — дитя земли!» Потом он почувствовал, что падает.

Когда ее сын не вернулся к чаю, миссис Хилл начала волноваться.

Она то и дело поднималась к нему в комнату, и с каждым разом пустота, встречавшая ее там, тревожила ее все сильнее; она взяла книжку, оставленную на стуле, и заметила, как аккуратно ее сын вывел свое имя на титульном листе; потом она наклонилась рассмотреть модель, которую он мастерил: миниатюрный лабиринт, а прямо над ним — ее лицо. Наконец она снова вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Медленно спустившись вниз, она села перед камином и стала раскачиваться взад-вперед, представляя себе все плохое, что могло с ним случиться: она видела, как его заманивает в машину незнакомец, видела, как его сбивает на дороге грузовик, видела, как он падает в Темзу и его уносит приливом. И все-таки она инстинктивно верила в то, что, если задержится на подобных сценах в достаточных подробностях, ей удастся их предотвратить, — тревога была для нее своего рода молитвой. А потом она вслух произнесла его имя, словно заклинание, способное вызвать его к жизни.

И все же, услышав, как колокол спиталфилдской церкви пробил семь, она взяла пальто и собралась с силами, чтобы идти в полицию; кошмар, которого она всегда боялась, в конце концов накрыл ее. Она вышла на улицу, бездумно уронив пальто на пороге, но затем внезапно повернулась и вошла в мастерскую под своей квартирой.

— Томми пропал, вы его не видели? — спросила она у худенькой, весьма нервной индийской девушки, стоявшей за прилавком. — Мальчишку, сына моего?

Девушка лишь покачала головой, широко раскрыв глаза при виде этой расстроенной англичанки, которая никогда прежде не заходила в лавку.

— Извиняюсь, но тут никаких мальчиков не было, — сказала она.

Тогда миссис Хилл выбежала на Игл-стрит, и первой, кто попался ей навстречу, была соседка.

— Томми пропал! — закричала она. — Нигде его нету!

Она быстро двинулась дальше, женщина пошла за ней, движимая сочувствием, а также любопытством.

— У миссис Хилл сын пропал! — крикнула она в свою очередь, обращаясь к девочке, стоявшей в дверях. — Исчез!

И девочка, быстро заглянув в дом у себя за спиной, вышла к ней, а тем временем к процессии, следовавшей за миссис Хилл по Брик-лейн, присоединялись другие женщины.

— Это все то место, — крикнула она им. — Всегда я его ненавидела, это место!

Она уже была близка к обмороку; двое соседок, догнав ее, помогли ей идти. Добравшись до полицейского участка в окружении кучки женщин, она обернулась лишь раз — бросить дикий взгляд на церковную колокольню, но было уже совсем темно.

Проснувшись, Томас больше не мог двигаться вперед: его нога намертво застряла под ним, и от этого словно затекло все тело — малейшее движение причиняло ему боль. Он уставился на стену перед собой и заметил, что тьма гуще там, где камень осыпался, и что теперь в коридоре пахнет сырым картоном — похоже на модель, которую он строил этими самыми руками, ставшими теперь такими холодными и белыми. Ему не хотелось разговаривать вслух, поскольку мать всегда твердила ему, что это первый признак безумия, однако он хотел убедиться в том, что еще жив. Превозмогая сильную боль, он вытащил из левого кармана кусочек жевательной резинки, скатанной в сухой шарик, и автобусный билет. Он прочел слова на нем: «Лондонский транспорт 21549. Билет действителен от зоны, указанной выше. Предъявлять по требованию. На одного пассажира». И стало ясно: если цифры на билете в сумме дают 21, то ему весь месяц будет везти; только сейчас он, кажется, не в состоянии их сложить. «Меня зовут Томас Хилл, — произнес он, — я живу в доме номер 6 по улице Игл-стрит, Спитал-филдс». Тут он положил голову на колени и заплакал.

Он снова оказался у себя дома, и отец вел его вниз по лестнице.

— Есть у тебя билет? — шептал он сыну. — Тебе билет нужен. Тебе далеко ехать.

— Я думал, пап, ты умер.

— На самом деле никто из пап не умер, — говорил отец. На этих словах Томас проснулся и обнаружил, что боль в ноге прошла и плакать ему больше не хочется. Кусочек твердой резинки по-прежнему был зажат у него в руке, но, когда он положил его в рот, от желудочного сока его вывернуло. «Подумаешь, стошнило — не обращай внимания на запах, — говорил отец. — Ложись-ка спать. Что ты так поздно засиделся». Коридор был ярко освещен, по бокам его лежали и сидели люди. Они что-то пели хором; правда, Томасу слышны были только последние слова, которые стали припевом:

Не будь на свете смерти, Тянуться б жизни вечно. Как быть тогда? Нам петь тогда Пришлось бы бесконечно.

Они улыбались ему, и он пошел по направлению к ним, вытянув руки, чтобы они его согрели. Но нет: он падал с колокольни, а кто-то кричал: «Вперед! Вперед!» — как вдруг появилась тень. И, подняв глаза, он увидел это лицо над собой.

3

Лице надо мной обратилось в след за тем в голос: темное сегодня утро, хозяин, ночь-то погожая была, лунная, а теперь дождь страшенный. И я пробудился с мыслию: о Господи, что со мною станется? Отведи полог у изножья кровати, Нат (сказал я, почуявши, как от простыней несет моим зловонным дыханием), дай мне дохнуть воздуху; да зажги сей же час свечу, ночью снилось мне темное место.

А дверь закрыть, хозяин, ежели я окно открою? Снимает он с меня колпак и снова укладывает меня головою на постелю, а сам все разговаривает: тут мышка пригрелась за каминной решеткой, говорит, так я ей молока дал чуток.

Этот мальчишка и камни, что я разбиваю, жалеть готов. Чорт бы ее взял, твою мышь, убить ее надобно! сказал я ему, так что он оборвал свои речи и более уж не скулил.

Не смею Вам перечить, говорит, помедливши.

Нат Элиот — слуга мой, бедный мальчишка, растяпа, которого я спас от нещастья. Была у него оспа, и от нее он сделался безответен, боится теперь всякого дитяти и собаки, что на него взглянет. На людях краснеет, а то бледным делается; стоит кому его заметить, как на нем уж и лица нет, — словом, мне, привыкшему к жизни уединенной, это создание по душе. Когда он ко мне только попал, то подвержен был заиканию, до того чудовищному, что, бывало, слова единого или слога произнести не мог без огромного возбуждения, но всякой раз начинал странно двигать лицом, губами и языком. Однако я применил свое искусство, коснулся до его лица и исцелил его; нынче он, когда сидит со мною один, то балаболит без умолку. Стало быть, этим утром я кругом болью мучаюсь, а он мне голову бреет и несет всякой вздор, не отпуская меня от умывальника. Ничего-то, говорит, Вы вчерашним вечером не ели, хозяин, по дыханию Вашему вижу, что не ели; мышь моя, и та больше Вашего съела (на сем, припомнивши мои слова касательно до мыши, он умолк). Что ж Вы, продолжает, забыли, чему Вас матушка учила:

Мясо в полдень, Яйца перед сном — Всякая хворь тебе Будет нипочем.

Дай-ка я тебе другой стишок расскажу, говорю я:

Пирога с угрем поел я — видно, не к добру. Постели мне, мать, постелю, я того гляди помру.

Поразмышлял Нат несколько над сей веселой песенкой, а после опять давай болтать своим торопливым манером: всем нам, хозяин, есть нужно, да и я ввечеру, покамест Вы у себя в опочивальне запершись сидели, уж не знаю, зачем, да и спрашивать не стану, так я съел на два пенни говядины да на пенни пудингу у поваров с той стороны улицы. Сии деньги у меня отложены были, так что, изволите видеть, не такое уж я и дитя; а когда повар меня принялся уговаривать еще блюдо взять, так я его отпихнул, а сам и говорю ему: нечего тут ко мне лезть…

…Нат, говорю я, оставь ты свою болтовню пустую. У тебя не голова, а куча помойная.

Истинно так, отвечает, истинно так. И отпрянул от меня немного, а у самого вид понурый.

Уж две недели, как я слег в постелю, с того дня, как схватил меня на улице приступ подагры, да такой, что я ни стоять, ни итти не мог; призвавши на помощь носильщика, вернулся я к себе в комнаты и с самых тех пор лежу в собственном поту, словно гуляка какой. Дело обстоит вот как: под левым коленом у меня ганглия, раздувшееся тело, что вскоре сделается кистообразною опухолью, как в подобных случаях обыкновенно бывает. Да еще на суставе большого пальца левой ноги черное пятно: шириною пятно сие с шестипенсовик и черно, что твоя шляпа. Знаю, что излечить сие невозможно, ибо в душе склоняюсь к следующему: когда кровь, наполненная солями, серными и спиритуозными частицами, достигает густого состояния, со временем от сего вспыхивает некой огненный фосфор, каковой Натура изничтожает в приступе подагры. Однако гложет оно тебя, будто собака, одновременно будучи подобно пламени, и нельзя человеку без ужаса думать о сем огне, что проник в жилы его и терзает его тело.

На прошлой неделе призвал я некоего Роджерса, Аптекаря с угла Чансери-лена и Флит-стрита, однако стоило ему взойти в мою спальню, как я увидал, что предо мною мартышка, ибо, хоть речи и заучены были, произносивший их являл собою невежество. Приготовь своему хозяину, строго сказал он Нату, четыре устричных скорлупы в сидре, да погорячее; Нат же глядел на него в недоуменьи, словно ему велели разглядывать Звезды сквозь дыры в шляпе. За сим, говорит этот мартышкин лекарь, сидя у моей постели, нам должно поставить пластырей шпанской мушки на шею и на ноги. Тут Нат стал чесаться, что твой лодошник. А тот продолжает: грубыя испарения впитываются через поры и вбирают в себя частично дух, посему надлежит нам покрыть конечности болезнетворным веществом, дабы целое получило облегчение посредством бичевания одной его части. Тут Нат, охваченный дрожью, сел, заставивши меня улыбнуться.

Принявши его лекарство, я стал без труда мочиться, и стул у меня каждый день был изряден; и то, и другое воняло отвратительно, вода была вся замутненная и запах шел от нее сильный. Вдобавок мартышкин лекарь наказал мне есть капусту брюссельскую и спаржевую, шпинат, петрушку, сельдерей, лактук, огурцы и протчее в сем роде; послушавшись его, я на три дни почувствовал облегченье, хоть из разбитого состояния выбирался лишь ненадолго, на четвертый же день вовсе не мог подняться с постели из-за этой напасти. Так и лежу нынче целыми днями, а ночами ворочаюсь или брежу, ибо грохот и постоянный гул, производимые городом, не дают мне покою; подобно тому, как безумие и лихорадка суть испарения, что подымаются от низменных сфер деятельности, так же и улишный хаос добирается аж до самой моей каморки, и у меня голова кругом идет от криков: то точить ножи, то а вот кому мышеловки. Прошлой ночью, только я было направился под сень почиванья, как уж полупияный стражник стучит у двери с словами: три часа пробило, да нынче дождь, утро сырое. А когда по прошествии долгого времени я окунулся в сон, то не успел забыться от нынешнего своего расстройства, как разом попал в худшее: снилось мне, будто лежу в тесном месте под землей, словно в могилу положенный, тело мое все изломано, а вокруг поют. И было там лице, приведшее меня в такой ужас, что я едва не отдал душу прямо во сне. Однакожь я разболтался — довольно.

Поелику болезнь моя не позволяет мне выходить за порог, написал я к Вальтеру Пайну, присовокупив свои указания касательно до церквей, отправить каковыя надлежит спешно по одной причине, сиречь: сэр Христ. вернется на той неделе ко вторнику или среде, посему нижайше прошу Вас все наши счета привести в должный порядок, дабы сэр Христ. во всем деле не усмотрел никоей путаницы. К тому же, Вальтер, надлежит Вам снять копию большого плана нашей второй церкви, что в Лаймгаусе, и тот же час доставить ее в Комиссию; сделайте это по масштабу десяти футов на дюйм, а как только удостоверитесь, что все точно, выполните чернилами. Внизу чертежа напишите так: глубина с востока на запад, иначе от А до С, есть 113 ½ футов; длина с севера на юг, иначе от Е до F, есть 154 фута. Дайте мне знать, Вальтер, как все сделаете, я же буду ожидать ответа Вашего с нетерпением. Да нижайше прошу Вас следить, чтобы землекоп свои канавы сработал изрядно. Итак, прощайте покуда.

Остального не привожу, ибо много можно проглотить пилюль, коли те позолочены: не упоминаю того, что в каждой из церквей моих я водружаю знак, чтобы тот, кто видит сооруженье, мог увидеть еще и тени реальности, образ или фигуру коей он собою являет. Таким образом, в Лаймгаусской церкви девятнадцать колонн в боковых приделах представляют собою имена Бааль-Берита, семь же колонн часовни будут обозначать главы его завещания. Всякой, кто пожелает узнать о сем более, может взяться за Clavis Salomonis,[17] за Thaumaturgus Opticus Нисерона,[18] где тот говорит о линии и расстоянии, за Корнелиуса Агриппа[19] и его De occultia philosophia,[20] за Джиордано Бруно[21] и его De magia и De vinculis,[22] где последний рассуждает об иероглифах и вызывании Диаволов.

Видишь, Нат (ибо он проскользнул ко мне в спальню, покуда я писал к Вальтеру), видишь, вон там, у окна, большой железный сундук, а на нем три замка? Возьми этот ключ и отопри его. Что там такое, хозяин, говорит он, что надобно на засов запирать? А сам глазами комнату обводит, я же расхохотался, словно из пушки; сумей вы хоть вообразить себе те разнообразныя позы, что принимает он под воздействием своих беспричинных страхов, то непременно расхохотались бы вместе со мною. Бумага, чтобы обернуть сие письмо, только и всего, сказал я ему, а тебе должно тотчас итти с ним ко мне в контору. Да поторапливайся, ты, мошенник, — тут рядом, и чтоб назад вернулся тот же час.

Комнаты мои находятся в доме госпожи Бест (вдовы портного) на Бер-лене, близь Лейсестерских полей; дом старый и обветшалый, совсем как владелица его, и за десять шиллингов в неделю я имею два верхних этажа: каморка, столовая и спальня. Натова постеля внизу, ибо я не желаю, чтобы кто-либо был рядом со мною, когда я сплю. Хозяйка дома — женщина препотешная, развалина, на коей краска намазана слоем толще, нежели чем плоть на ея костях, так что она чрезвычайно походит на некой мавзолей. Всех дел у нее, что возиться с ножничками да зубочистками, щипцами, духами, помадой, красками, притираниями да примочками; на лице ея столько нашлепок — того гляди задохнется насмерть, что твои обитатели Невгата.[23] В первый день моей болезни ее привел ко мне в спальню Нат, не знавший, что со мною делать.

Ах, господин Дайер, говорит она, Вы, я вижу, страдаете безмерно от подагры, как, было, и супруг мой приснопамятный — знали бы Вы, сколько бдений непрестанных, сколько трудов бесконечных да пробуждений среди ночи претерпела я по милости господина Беста. Тут она засуетилась у моей постели, дабы подбодрить меня, как она изволила выразиться, дружеским словом: все мои добродетели, шепнула, все, как есть, к Вашим услугам. Поднявшись, чтобы уходить, она, не дошедши до дверей, повернулась, словно сухой лист на ветру: я не преминула заметить, говорит, что Вам любезны старыя книги; стало быть, имеются у Вас и поэты для отдохновенья? Я откинулся назад, страдаючи от боли, она же приняла сей жест за утвердительный. Дозволите ли, продолжала она в манере самой что ни на есть фамильярной, показать Вам произведение моих досужих часов? И с тем отправилась вниз, в свою гостиную, а после снова вернулась, принесши с собою несколько эпитафий и элегий собственного сочинения. Не желаешь ли послушать, Нат Элиот? спрашивает она у моего мальчишки, разыгрывая предо мною жеманство, когда же он, разинувши рот, уставился на нее, то завела такую песню:

О вы, благословенные писанья, Что все минувшее в себе хранят! Дозвольте нам с ушедшими свиданье, Взывайте к мертвым — пусть заговорят!

Строке сей недостает смысла, пробормотала она и быстро продолжала:

Останьтесь же потомкам в назиданье, Пускай их судьбы наши вдохновят.

По нраву ли Вам? спросила она, издавши глубокий вздох, Нат же заплакал, словно кабатчик, оставшийся без доброго вина. Истинно говорите, пробормотал он, истинно говорите, и развалина с довольством ухмыльнулась. Я хотел-было отбрить ее в ответ:

Вином, а не глаголом муза жжет. Заткни ей рот — так жопой запоет.

Однако удержался и промолчал — покуда я тут не прижился, не след мне с нею свои шутки шутить.

Повезло нам, сказал Нат после того, как она откланялась, в такое общество попасть — ведь чему только не научат поэты, а хозяйка-то мастерица рифмы плести. А рифмы — они мою память бередят, и с чего бы, ума не приложу, продолжал он.

Куда как лучше им ничего не бередить, отвечал я ему, иначе не сдобровать тебе.

Однако Нат уж предался мечтаньям: а где Вы были, хозяин, спрашивает, до того, как я родился, покуда меня еще и в помине не было?

Где был? И там, и сям, отвечал я, глядючи в окно. Ну, а в городе Вы где обретались?

Я, Нат, где только не жил, улицы эти мне знакомы не хуже, чем иному нищему бродяге: родился я в гнезде смерти и заразы, теперь же, так сказать, выучился выстилать его перьями. Поначалу, когда только попал к сэру Христ., нашел я себе жилье в Феникс-стрите, близь Хог-лена, неподалеку от Св. Джильса, рядом с Тоттенгемскими полями, после же, когда прошло время, жил на углу Квин-стрита и Темз-стрита, рядом с Синими столпами[24] в Чипсайде. (Он и посейчас там стоит, говорит Нат, привставши с своего сиденья, я сам мимо него хаживал!) Во времена до Пожара, Нат, большинство зданий в Лондоне сделаны были из древесины и штукатурки, камни же были до того дешевы, что можно было телегу до верху нагрузить за шесть пенсов или за семь; тогда как теперь мы, подобно Египтянам, камень уважаем. (Тут Нат перебил: я камень уважаю!) Простолюдины рты разевают при виде удивительного роста строительства и восклицают в разговоре друг с дружкою: Лондон-то совсем другой сделался, либо: а вот дом — вчера его тут не было, либо: расположение улиц изменилось полностью (я таких речей не одобряю! добавляет Нат). Однако этот главный город мира нещастий есть и по сей день столица тьмы или же подземелье людских желаний — и по сию пору нету в центре ни улиц настоящих, ни домов, одно лишь запустенье: грязные прогнившие сараи, что всегда рушатся или делаются добычею огня, кругом петляют кривые проулки, всюду озера тины и реки вонючей грязи, как подобает затянутым дымом зарослям Молоха. (Слыхал я про этого господина, говорит Нат, а сам весь дрожит.) Верно и то, что в местах, каковые зовутся у нас окраинными, найдется неисчислимое множество новых построек: в старой моей улице, Блек-игль-стрите, там, Нат, воздвигнуты жилища, а где мои мать с отцом глядели, не понимаючи, на свою судьбу (смерть! вскричал он), нынче кипит жизнь в построенных недавно домах. Но что за хаос и неразбериха там царят: обычныя поля, травою поросшие, уступают дорогу кривым проулкам, а мирные дорожки дымящим фабрикам, и домы сии, новые, построенные сообща лондонскими рабочими, часто горят и то и дело рушатся (видал я, говорит он, видал я, как один такой рухнул наземь!). Так и делается Лондон все чудовищнее, расползается, теряет всяческия очертания; в сем муравейнике шума и невежества, Нат, привязаны мы к миру, будто бы к телу, что обладает чувствами, когда же идем сквозь его зловоние, то выкликаем: что за новости? или: который час? Так и проходят дни мои, вдали от человечества. Стоять в стороне я не стану, но и расхаживающим среди тех, что в этом мире, вам меня не увидать. (Негоже Вам, хозяин, себя расстраивать, говорит Нат, подходя ко мне.) Да и что это за мир, полный мошенничества и торговли, купли и продажи, где дают и берут в долг, платят и получают; когда брожу я среди улиц, залитых всякою нечистотою и Бог весть чем, только и слышу: денежки миром правят, злато всеми помыкает (а Нат добавил: чего словами не сделаешь, того кошельком добьешься). Что есть их Бог, как не грязь блестящая, вот ему-то и сходятся петь дифирамбы бляди с Вестминстер-галла, бляди с Чаринг-кросса, бляди с Вайтгалла, бляди с Чаннель-ро, бляди со Стренда, бляди с Флит-стрита, бляди с Темпль-бара; за ними же следуют в одной куче ткачи с их лентами, плетельщики с их серебряным кружевом, обивщики, мебельщики, водовозы, кучеры, носильщики, штукатуры, фонарщики, лакеи, лавошники, ремесленники… и голос мой стал слабеть, накрытый пологом боли.

Так говорил я с Натом в первый день своей болезни, теперь же, думая о тех рабочих, что упоминал, вижу их, проходящих мимо меня по дороге, каковую являет собою моя память: Ричард Вайнинг, Джонатан Пенни, Джеффри Строд, Вальтер Мейрик, Джон Дюк, Томас Стайль, Джо Крагг. Слова эти вылетают из моих уст в воздух, и слезы текут по лицу моему, по какой причине, мне неведомо. И вот уж мысли мои встали как вкопанный, и я, подобно паломнику, что выходит на солнечное пекло, блуждаю по пустыне времени.

*

Этим честным делом я и занимался вовсю, как тут входит Нат, успевши доставить мое письмо, и опять за свое: не угодно ли чашку чаю выкушать, да хлеба с маслом, или же выпить стакан элю? В такое смятенье он меня вогнал, что впору было пнуть его в зад, чтобы убирался восвояси, но все-таки воспоминания кусочками складываются вокруг меня, и вот я уж опять наедине с своими мыслями.

Итак, отвлекшись, возвращусь теперь к повествованию об истинной моей истории: по замыслу мне следовало сообщить читателю несколькими страницами ранее о своей жизни в бытность улишным мальчишкою после странной нашей беседы с Мирабилисом, так что отступлю немного назад, к тому, на чем закончил. Я спасу тебя от погибели, крошка Фаустус, сказал он мне; что же до причин, побудивших меня не покидать его общества на Блек-степ-лене, то их я вам уже поведал — ибо, будучи мальчишкой без гроша и одиноким, каким был я тогда, не знать мне было покою, покуда не отворю его двери, иначе ключ от нее в кармане мне, так сказать, дыру в штанах прожег бы. Ибо хоть мое бродяжье настроение еще не угасло, все-таки занятия с Мирабилисом, к коим я столь тянулся, доставляли мне удовольствие. Он не уговаривал меня остаться, даже и не намекал на такое, а стоило с наступлением сумерек прибыть собранию, как я торопился на улицы и принимался играть с опасностию. Была там ватага малолетных бродяг, что собирались при свете Луны в Мор-фильдсе, и я несколько времени блуждал вместе с ними; почти все они остались сиротами в Чуму. Стремясь не попадаться на глаза караульщику или стражнику, они взывали к прохожим, крича: благослови Вас Господь, подайте пенни, или: подарите полпенни, Ваша милость; и по сей день в голове моей слышатся их голоса, когда хожу по городу в толпе, а порою, вообразив, будто я и теперь из их числа, меня охватывает дрожь.

Ибо тогда я с виду был в роде мальчишки из стеклодувной мастерской, вечно возился в улишной грязи: спал, покуда зима не пришла, в пристройках и в дверях лавок, где меня знали (в доме Мирабилиса, где меня пугал шум, спать я не мог), зимою же, когда Чума отступила и улицы снова были освещены, забирался я в зольники и являл собою сущую фигуру побирушки, презренного и жалкого в крайней степени. Пускай те, которые лежат в своих уютных спальнях, зовут ночные страхи обычными бреднями — разум их не постиг того ужаса, что известен протчим, кочующим по миру. Стало быть, те, чьи взоры падали на меня в проклятые былые дни, качали головами и восклицали: бедняжка! или жалость-то какая! но помощи мне не предлагали и с собою не удерживали; в то время я помалкивал, но собирал все подобные случаи у себя в сердце, так что сделался знатоком людей не меньшим, нежели книг. Воистину, говаривал Мирабилис, созерцаючи мое тряпье, корабль твой разбился об остров людской, однакожь не отчаивайся, но читай эти книги, изучай их усердно и набирайся разуму у меня, и тогда эти господа Христиане, что отворачивают от тебя лица, станут прахом под ногами твоими; когда же их поглотит пламя, Владыка Мира тебя не обидит. В том находил я утешение, хоть и казалось в те дни, что уготовано мне заточенье в тюрьме.

Таким образом прожил я от месяца Августа до Декабря, когда Чума почти прекратилась и тетка моя, сестра моей матери, возвратилась из городка Ватфорда, куда уезжала, дабы избежать нещастья. Она принялась осведомляться обо мне в Спиттль-фильдской округе, и, как в ту пору я имел обыкновенье разгуливать по улицам, где играл в малолетстве, вмале ей сделалось известно о моем бедственном положении, после чего взяли меня в ея дом в Колмен-стрите. Мне шел тогда четырнадцатый год, и она знать не знала, что ей со мною делать, ибо, хоть лицом она и была приятна, но представляла собою истинный клубок противуречий: бывало, не успеет направиться по одному пути, как тут же поворотится и пускается по другому. Ник, говорит она мне, бывало, подай-ка мне ту книжку, а впротчем, не трожь ее; однакожь позволь мне на нее взглянуть, хоть важность в ней и небольшая. Голова ея была — что твоя беличья клетка, а ум — что белка, там крутившаяся. Поперву она рассуждала так, что мне должно сделаться подмастерьем, да только вся извелась, размышляючи, к кому меня отдать: к книгопродавцу, к игрушешнику или к каретных дел мастеру. Я сему не перечил, узнавши от Мирабилиса, что судьба моя уже определена, но от молчания моего это круженье лишь продолжалось: впротчем, говорит, может, мы в деревню воротимся, хоть это, пожалуй, опрометчиво, коли там нету приличного общества, однакожь сама-то я покой люблю.

Как бы то ни было, рассуждения ея скоро прекратились, ибо не успел я провести с теткою два месяца, как Лондон попал в пещь и был сожжен в огне. Читателя утомит, вздумай я распространяться о Скорбном Судилище или Ужасном Гласе Божием (как его имеют обыкновение называть), но в памяти у меня отложилось то, как Солнце, проникаючи сквозь дым, гляделось красным, что кровь, а люди кричали в голос, так, что вопль их досягал до самого неба, да копались в навозе своего прогнившего сердца, да выставляли напоказ нечистое свое нутро. Когда стоял шум и домы валились на улицы со страшным ревом, то они подымали крик: конец нам настал! пропали мы, грешные! и все такое протчее; стоило же опасности миновать, как они в миг опять за свое:

Нам бояться ли чертей? Эй, народ, гуляй да пей!

Так больные смиряются пред недугом своим, лишь когда пора наступает от него помирать, хоть и носят свою смерть повсюду с собою. Видел я одну благородную даму, что, сгоревши, сделалась ни дать ни взять воплощеньем смертной Природы человеческой: лицо ея, ноги и ступни совершенно обратились в пепел, туловище сильно обгорело, но сердце ея, нечистое сердце так и болталось посередине, будто уголек.

Тетка моя в своих колебаниях дошла до последней крайности. Сгорим мы, говорит, как пить дать сгорим, а решиться съехать самой и добро свое свезти в открытыя поля все никак не может. То выбежит на улицу, то обратно прибежит: ветер горячий, кричит, не сюда ли он дует, Ник? По моему рассчету, так сюда, продолжает она, моего ответа не дожидаючись, да, может, вскоре утихнет? Шум ужасный, а все-таки кажется мне, или же он впрямь ослабевает? Белье надо бы вывесить, говорю я ей, ветер его и высушит. Ибо я пламени не страшился — не за мною оно пришло, как пророчествовал Мирабилис; так и вышло — огонь остановился на нижнем конце Колмен-стрита. Увидавши сие, тетка моя возрадовалась безмерно и похвалила себя за свою решимость.

От Сити осталось мало что, не считая части улиц Бред-стрита и Бишоп-гата, всего Леденгалл-стрита, да кой-чего от прилежащих проулков близь Алгата и Кретчет-фрайерса. Старые деревянные домы пропали, теперь можно было новыя основы закладывать — по этой-то причине и встал я вмале на собственные ноги. Ибо зародилось во мне сильное желание сделаться каменщиком, пришло же мне в голову оно вот каким образом: после Пожара вернулся я в дом Мирабилиса на Блек-степ-лене (который пламя пощадило) и, повстречавши там своего доброго хозяина, спросил его совету, что мне делать теперь, когда город снесен. Ты, отвечал он, будешь строить и превратишь сей картошный домик (под коим разумел место встреч) в Монумент; пускай камень сделается Богом твоим, Бога найдешь ты в камне. За сим он взял свой темный плащ и в вечерних потемках отправился восвояси, после чего я его никогда более не видел.

Однако пора уж покончить с этою частию моего рассказа: тетка моя возражений не имела, после Пожара в деле сильно не доставало новых рук, и меня отдали в подмастерья некоему Ричарду Криду. Про него сказывали, будто он мастер, способный меня обучить; он и вправду оказался человеком трезвым и честным. Тетка моя нипочем не могла внести за меня денег в залог, и посему решено было, что меня возьмут в подмастерья без всякой платы на том условии, чтобы мне несколько времени служить в его доме в Аве-Мария-лене, подле Лудгат-стрита, недалеко от церкви Св. Павла; мастер обещал научить меня искусству и тайнам ремесла, каковое обещание было сдержано. И вот, проживши на свете четырнадцать лет, встал я на путь, каким иду и поныне, однакожь сила воспоминаний такова, что я и по сей день тревожусь, сны мои наполнены беспокойством, часто представляется мне, будто я все еще привязан к помянутому хозяину своему и что срок мой никогда не окончится. Что до срока, то так оно и есть, хоть и в совсем ином разуменьи.

Г-н Крид был человеком немало образованным, и те два года, что я служил в его доме, будучи как доверенным помощником, так и подмастерьем, он весьма охотно дозволял мне пользоваться библиотекою в своей личной комнате. Здесь читал я Витрувиуса, его De Architectura,[25] да только в новом переводе, и меня чрезвычайно тронуло, когда в Книге девятой увидал я каменную пирамидду с небольшим помещением на верхушке, а также следующую надпись внизу страницы: о человек ничтожный, как преходящ ты в сравнении с камнем! У мастера же Фреара,[26] в его труде Подобия в Архитектуре, переведенном г-ном Эвелином, увидал я гравюру, изображавшую древнейшее захоронение, затерянное в месте диком и неосвоенном, позади коего виднелись пирамидды; рисунок сей так запечатлелся в моем сознании, что я, естьли угодно, всю свою жизнь шел по направлению к нему. За сим вглядывался я в Венделя Диттерлина,[27] в его Architectura, и там открылась мне череда орденов. В тосканском, что нынче сделался моим собственным, в ту пору тронули меня странность его и ужасныя черты: скрытыя формы, тени и огромныя отверстия столь очаровали мой дух, что я, глядючи на них, воображал себе, будто заперт в некоем темном, тесном пространстве. Тяжесть камня до того меня подавляла, что я близок был к гибели, и мнилось мне, будто бы в линиях гравера вижу очертания Демонов, развалившихся стен да получеловеков, созданий, восстающих из праха. Было там нечто, уже в руинах, что меня дожидалось.

Так и узнал я об Архитектуре, а поелику на мое щастие рабочие в те времена могли достигать степени Архитектора, желал я сей должности для себя самого: сделаться Structorum Princeps,[28] как называет это г-н Эвелин, искусным мастером, кому должно знать Астрологию и Арифметику, разуметь в Музыке не менее, нежели в Геометрии, в Философии равно, как и в Оптике, а в Истории не менее, чем в Законодательстве — такова была цель, мною поставленная. Однако из книжек ничего не построить, разве что замки воздушные, так что я решился итти в мир за дальнейшими сведениями: слушал речи, что вели рабочие у моего хозяина во дворе (близь церкви Св. Павла, над коей он в то время был нанят трудиться), и поддерживал разговоры с ними касательно до дел практических; помимо того, искал случая посетить обжигательныя пещи в Вайтчапеле, где делали кирпич, — там и узнал я о том, на какой земле стоит Лондон. Сии предметы и им подобные я складывал в голове, ибо где они пригодятся, того знать было невозможно.

Хозяин мой, как я уже говорил, поставлен был работать над Св. Павлом после Пожара, однако сэра Христ. Рена впервые в жизни я увидел, когда мне шел семнадцатый год, работаючи во дворе мастерской. Вошел сэр Христ., и, хоть он уж тогда являл собою персону наиважнейшую, будучи и старшим Инспектором, и главным Архитектором по переустроительству всего города, лицо его мне было незнакомо. Он пришел в мастерскую осведомиться о новом камне, что был ему обещан, но хозяин мой в ту минуту отлучился, посему сэр Христ. стал, не чинясь, говорить с управляющим, что его сопровождал. Указавши на какой-то камень, он сказал: этот нехорош, известняк, да и только — видите, как материал от нагрузки просел?

Сей камень из мягких, говорю, его вот-вот под навес уберут; да только никакой он не известняк — гляньте-ка, у поверхности ни кремневых прожилок нету, ни глиняных дыр.

Тут он бросил на меня свой острый взгляд, как было ему свойственно; где, спрашивает, Рейгатский камень (ибо его-то он и заказывал).



Поделиться книгой:

На главную
Назад