По-моему, он был первым в Дезер-д'Ор, упомянувшим имя Чарлза Фрэнсиса Айтела. После этого, казалось, у каждого было что об этом человеке рассказать. Айтел был знаменитым кинорежиссером, жившим на курорте во внесезонье, и хотя принадлежал к числу друзей Мэриона, никогда не бывал в «Опохмелке». Пока я в этом не разобрался, я часто думал, что Мэрион поддерживал с ним дружбу только для того, чтобы позлить Доротею, поскольку последний год об Айтеле только и писали. Я слышал, что однажды посреди съемки он ушел с площадки и через два дня его вызвали в качестве свидетеля-ответчика в Комиссию конгресса по расследованию антиамериканской деятельности. Доротея терпеть не могла Айтела. Она никогда не считалась в стране крупной журналисткой светской хроники, и под конец ей наскучила эта работа, но последний год или два перед уходом Доротеи на пенсию начальство рядом с ее фотографией всегда ставило американский флаг и ее материал изобиловал намеками на наличие подрывных элементов в кино. Даже и теперь она отличалась крайним патриотизмом и, подобно большинству патриотов, пылала гневом и плохо соображала, так что спорить с ней было нелегко. Да я и не пытался и всегда следил за тем, чтобы не упоминать имени Айтела, если в этом не было необходимости. Познакомившись с ним, я довольно скоро стал считать его своим лучшим другом на курорте и однажды, прервав Доротею посреди очередной тирады, сказал, что это мой друг и я не хочу обсуждать его; на секунду мне показалось, что она сейчас вскипит. Она была близка, очень близка к этому; побагровев, она бросила мне в лицо:
— Ты самый мерзкий сноб из всех, кого я знаю.
— Так оно и есть, — сказал я и не обиделся на Доротею за правду. — Я сноб.
— Ну и купайся в этом, — произнесла она шепотом, но тут Пелли вручил ей бокал с вином, и мы прекратили обсуждать Айтела.
— Только потому, что у тебя богатый папочка и ты умеешь наводить тень на плетень, — сказала Доротея, — не считай, что ты знаешь ответы на все вопросы.
— Ладно. Хватит, — буркнул я, и мы поставили на этом точку.
Но я был доволен собой. Умозаключения Доротеи были основаны на немалом жизненном опыте, и поскольку она всегда уверяла, что может сказать, из каких слоев общества происходит тот или иной человек, я подумал, что неплохо разыгрываю свою карту.
Глава 4
Я не знал матери, так как она рано умерла, а отец, подаривший мне княжеское имя Серджиус О'Шонесси, перестал заботиться обо мне с пяти лет и стал переезжать с места на место. Он был по-своему неплохим человеком, и я надолго запомнил те несколько раз, что он приезжал в приют. Он привозил мне подарок, слушал, глядя печальными глазами, когда я просил его взять меня с собой, обещал снова приехать и исчезал на несколько лет. Лишь повзрослев, я понял, что он просто не умел держать слово.
В двенадцать лет я обнаружил, что моя фамилия вовсе не О'Шонесси, а нечто похожее по звучанию на словенском языке. Выяснилось, что старик был смешанных моряцких кровей — валлийско-английских от матери и русских и словенских от отца, причем все они были низкого происхождения. А на свете нет ничего хуже, чем быть лжеирландцем. Но возможно, моя мать была ирландкой. Сделав мне такое признание, отец не сумел добавить к этому ничего. Он всю жизнь был рабочим, а хотел быть актером, и фамилия О'Шонесси была его попыткой изменить свою жизнь. Пока ему не пришел конец, он успел выступить в нескольких местах. Выступал на торговых судах и играл на свирели не в одном товарном поезде, даже занимался контрабандой, ввозя в страну ром, пока счастье не отвернулось от него и он не угодил в тюрьму штата. Когда его выпустили, он годился лишь на то, чтобы мыть посуду. Должен сказать, он передал некоторые черты своего характера мне. Я был в приюте самым большим из мальчиков моего возраста, но никогда не был, что называется, продвинутым. Во всяком случае, в ту пору. Однако, когда отец умер, я стал вырабатывать характер. В четырнадцать лет нелегко именоваться Серджиусом, и я придумал себе с десяток прозвищ: был Фонтанчиком, Шприцем, Ирлашкой и Тощим, мог бы назвать и еще, но когда узнал, что отец умер — а на это ушло немало времени, — и понял, что посещений больше не будет и что я остался совсем один, я снова стал называться Серджиусом. Естественно, я заплатил за это десятком драк и впервые в жизни так разошелся, что в паре из них победил. Я всегда был из тех, кто ничего не ждет, кроме поражения, но при этом был в числе немногих, кто выносит уроки из победы. Я любил боксировать. В ту пору я еще не знал, но впоследствии понял, что бокс прежде всего хорошо действует на мою нервную систему. За четыре месяца я проиграл четыре боя, а потом выигрывал все подряд. Я даже победил в боксерском состязании, устроенном полицейским управлением. Вот после этого я завоевал право на свое имя. Теперь все звали меня Серджиус.
Мне это было нужно, и я за это заплатил. Отец наделил меня наследием никчемного человека: сквозь пьянки, сквозь последние свои унизительные занятия и застенчивые встречи со мной во всех меблированных комнатах с закручивающимися обоями, где он наблюдал, как уходят годы, он пронес одну дорогую ему мысль. Мысль, что в нем есть что-то особенное: он всегда считал, что когда-нибудь, где-нибудь…
У всех есть такая мыслишка, но моим отцом она владела больше, чем другими, и он передал ее мне. Я никогда не признался бы в этом ни единой душе, но всегда считал, что меня ждет особая судьба: знал, что я талантливее других. Даже в приюте я проявил немало талантов. Мне всегда давали ведущую роль в пьесе, которую мы готовили к Рождеству, а в шестнадцать лет, заняв фотоаппарат, я победил в местном конкурсе по фотографии. Но я никогда не был в себе уверен, никогда не считал себя выходцем из какого-то особого места или похожим на всех остальных. Возможно, поэтому я всегда чувствовал себя кем-то вроде шпиона или надувателя.
Конечно, я всю жизнь занимался надувательством. В детском приюте, помню, мы ходили в приходскую школу и во время занятий к нам относились, как к остальным детям. А вот завтрак был пыткой. Нам в приюте давали с собой сандвичи, и мы должны были есть их, сидя все вместе в углу столовой, а остальные глазели на нас. Это не помогало заводить друзей, и я помню семестр, когда я вообще не завтракал. В первый же день я познакомился с мальчиком, который жил на той же улице, где была и школа, в доме на две семьи. Сегодня я не могу даже вспомнить его имя, но тогда я до ужаса боялся, как бы он не обнаружил, что я из приюта. Позже я понял, что он, очевидно, все время это знал, но был славным малым и не давал мне повода догадываться об этом.
Я мог бы поведать немало всего о тех годах, но это было бы ошибкой. Я стал бы без конца рассказывать о приюте и о том, что сестры там были разные: одни — жестокие, другие — со странностями, а две или три — очень хорошие. Была среди них монахиня по имени сестра Роза, и когда я был маленький, я любил ее любовью изголодавшегося по ласке ребенка. Она проявляла ко мне особый интерес, а поскольку была из богатой семьи, говорила очень ясно, и лет в шесть-семь я мечтал о том, что, когда вырасту, нанесу визит ее семье и ее родные оценят, какие хорошие у меня манеры. Она учила меня, как могла, катехизису, а когда я научился читать, давала мне жития святых и мучеников. Но я не знаю, насколько хорошо она это делала, так как отец учил меня другому катехизису, и со своим благоприобретенным ирландским акцентом советовал попросить ее рассказать о жизни Бартоломео Ванцетти; отец часами рассказывал, какие мучения он претерпел в Бостоне, и еще не говорил, что вера — это для женщин, а анархизм — для мужчин. Он был философом, мой отец, и боялся сестры Розы, но был единственным, кто хорошо относился к горбатому мальчику, который спал рядом со мной, а мальчик был бедный. Он был некрасивый, и от него дурно пахло, так что мы пинали его. Сестры всегда заставляли его принимать ванну. Даже сестра Роза с трудом выносила мальчика, так как у него из носа всегда торчали козявки, а вот отец жалел калеку и приносил ему, как и мне, подарки. Последний раз я слышал о калеке, когда он сидел в тюрьме: мальчик плохо соображал и попался на краже в магазине.
О жизни в приюте лучше не говорить: после того как отец умер, я за три года пять раз сбегал оттуда. Однажды я пробыл на воле четыре месяца, прежде чем меня поймали и привезли назад. Но я об этом даже не упоминаю, так как пришлось бы рассказывать о моих новообретенных познаниях, а это заняло бы много места. Писать о собственном детстве — значит попасть в ловушку. Непременно зазвучит жалость к себе.
Лучше упомянуть то, чему я научился. Я расстался с приютом в семнадцать лет с одним честолюбивым замыслом. Я прочел множество книг, какие только попадали мне в руки; мальчиком я читал все время — я проживал жизнь мучеников и тайком бегал в публичную библиотеку, где читал об английских джентльменах и рыцарях, рассказы о приключениях, о храбрых людях и о Робин Гуде. Все это казалось мне правдой. Вот у меня и появилась честолюбивая мечта стать когда-нибудь храбрым писателем.
Не знаю, может ли это служить объяснением тому, что Чарлз Фрэнсис Айтел стал моим лучшим другом почти на все время моего пребывания в Дезер-д'Ор. Впрочем, кто может объяснить, почему возникает дружба? Объяснения учитывают все, кроме потребности в друге. Тем не менее одно, мне кажется, может быть сказано. У меня создалось впечатление, что в мире существует не так много добрых и порядочных людей и общество всегда старается принизить их. За время моего знакомства с Айтелом я по большей части видел его, пожалуй, в таком свете.
За много дней до нашего знакомства я уже слышал его фамилию, произносимую с необычным ударением: «Айтел». Как я говорил, он был объектом сплетен в Дезер-д'Ор. Я даже мог объяснить отношение к нему Доротеи. Похоже, что несколько лет назад у нее был роман с Айтелом, и каким-то образом он, должно быть, причинил ей боль. Я решил, что роман этот что-то значил для нее и очень мало значил для Айтела, но не был уверен, что это так, поскольку у каждого из них было столько романов. За все время, что я знал обоих, они ни разу не упомянули о тех неделях или месяцах, что были вместе, и я полагаю, история их отношений ни для кого сейчас не имеет значения, кроме Мэриона.
Однажды вечером, когда я зашел к нему выпить, он упомянул имя режиссера.
— Это особый случай, — сказал Фэй. — Ребенком я считал, — и тут он резко рассмеялся, — что Айтел одновременно и Бог и черт.
— Трудно представить себе, чтобы ты о ком-то так думал, — сказал я.
Он передернул плечами.
— Айтел беседовал со мной, когда они встречались с Доротеей. Даже порвав с матерью, он время от времени приглашал меня к себе. — Фэй улыбнулся: он произнес это с явным подтекстом.
— А что ты теперь о нем думаешь? — спросил я.
— Он был бы что надо, — сказал Мэрион, — если б не был таким буржуа. Понимаешь, от него так и несет девятнадцатым веком. — На лице его при этом не отражалось ничего; он поднялся и принялся что-то искать в ящике своего стола из светлого дерева, отделанного алюминием. — Вот, — сказал он, вернувшись на свое место, — взгляни. Прочти это.
Он протянул мне отпечатанную запись выступлений на Комиссии конгресса по расследованию антиамериканской деятельности. Это была толстая брошюра, и увидев, что я уставился на нее, Мэрион сказал:
— Айтел начинает говорить на странице восемьдесят три.
— Ты просил тебе это прислать? — спросил я.
Он кивнул.
— Мне хотелось это иметь.
— Почему?
— О, это особая тема, — сказал Мэрион. — Когда-нибудь я расскажу тебе, какой во мне сидит плут.
Я прочел все от начала до конца. Показания режиссера занимали двадцать страниц, но это было мое первое знакомство с Айтелом, и мне кажется, я должен процитировать страницу-другую этого текста, характерную для всего остального. Я привез с собой в Дезер-д'Ор магнитофон и с его помощью изучал свою речь и старался ее исправить. Диалог Айтела предоставил мне такую возможность, и хотя меня мало интересовала политика, которую я считал роскошью вроде джентльменской этики, пока еще мне недоступной, слова Айтела всегда вызывали во мне ответную реакцию. Не очень ловко так говорить, но мне казалось, будто это я произношу эти слова или по крайней мере хотел бы их сказать человеку, знающему, что я нарушил какое-то правило. Таким образом эти показания не вызывали у меня скуки, и, читая их, я понял, что многому могу научиться у Айтела.
«Конгрессмен Ричард Селвин Крейн. Являетесь ли вы сейчас или были когда-либо — я хочу, чтобы вы точно ответили, — членом коммунистической партии?
Айтел. Думается, мой ответ очевиден.
Председатель Аарон Эллан Нортон. Вы отказываетесь отвечать?
Айтел. Могу сказать, что отвечаю неохотно и под нажимом. Я никогда не был членом какой-либо политической партии.
Председатель Нортон. Никто не оказывает на вас нажима. Продолжаем.
Крейн. Знали ли вы мистера…?
Айтел. Наверно, встречался с ним на одной-двух вечеринках.
Крейн. Знали ли вы, что он агент партии?
Айтел. Я этого не знал.
Крейн. Мистер Айтел, похоже, вы получаете удовольствие, изображая из себя тупицу.
Председатель Нортон. Мы напрасно теряем время. Айтел, я задам вам простой вопрос. Вы любите свою страну?
Айтел. Видите ли, сэр, я был трижды женат и всегда считал, что любовь связана с женщиной.
Председатель Нортон. Мы привлечем вас к ответу за неуважение, если вы не прекратите.
Айтел. Я бы не хотел, чтобы меня привлекли за неуважение.
Крейн. Мистер Айтел, вы говорите, что встречались с агентом, о котором идет речь?
Айтел. Не уверен. У меня слабая память.
Крейн. Я считал, что у кинорежиссера должна быть хорошая память. Если память у вас такая плохая, как вы утверждаете, как же вы могли снимать картины?
Айтел. Это хороший вопрос, сэр. Сейчас, когда вы мне на это указали, я и сам удивляюсь, как я их снял.
Председатель Нортон. Очень умно. Может быть, вы не помните и того, что у нас тут значится в бумагах? Здесь сказано, что вы воевали в Испании. Хотите услышать когда?
Айтел. Я ехал воевать. А оказался посыльным.
Председатель Нортон. Но вы не принадлежали к коммунистической партии?
Айтел. Нет, сэр.
Председатель Нортон. У вас наверняка были друзья среди членов партии. Кто подстрекал вас к тому, чтобы поехать?
Айтел. Даже если бы я помнил, не уверен, что сказал бы вам это, сэр.
Председатель Нортон. Мы привлечем вас за нарушение клятвы, если вы не будете следить за тем, что говорите.
Крейн. Вернемся к предмету данного опроса. Меня интересует, мистер Айтел, в случае войны вы стали бы сражаться за эту страну?
Айтел. Если бы меня призвали, у меня не было бы выбора, верно? Могу я так сказать?
Крейн. Но вы бы сражались без энтузиазма?
Айтел. Без энтузиазма.
Председатель Нортон. Однако если бы вы сражались на стороне определенного противника, дело обстояло бы иначе, верно?
Айтел. Я сражался бы с еще меньшим энтузиазмом.
Председатель Нортон. Это вы сейчас так говорите. Тут кое-что есть, Айтел, в наших документах. „Патриотизм — это для поросей“. Помните такое высказывание?
Айтел. Наверно, я так говорил.
Айвен Фэбнер (адвокат свидетеля). Могу я вмешаться от имени моего клиента и заявить, что, я полагаю, он перефразирует свои высказывания?
Председатель Нортон. Это я и хотел бы узнать. Что вы, Айтел, на сей счет теперь скажете?
Айтел. При повторении, конгрессмен, это звучит немного вульгарно. Я бы высказался иначе, если б знал, что на вечеринке присутствует агент вашей комиссии, который будет вам докладывать, что я говорил.
Председатель Нортон. „Патриотизм — это для поросей“. И вы живете на то, что зарабатываете в этой стране.
Айтел. Это высказывание звучит вульгарно из-за повтора буквы „п“.
Председатель Нортон. Не могу с этим согласиться.
Крейн. Как бы вы сегодня, мистер Айтел, высказались на этот счет?
Айтел. Если вы попросите меня высказываться и дальше, боюсь, я скажу что-нибудь губительное.
Председатель Нортон. Я требую, чтобы вы продолжали. Как, каким языком вы выскажете эту мысль сегодня комиссии?
Айтел. Я, очевидно, скажу, что патриотизм повелевает по получении повестки мгновенно расстаться с женой. Возможно, в этом секрет его притягательной силы.
Председатель Нортон. Ваши мысли всегда окрашены такими благородными чувствами?
Айтел. Обычно я о таких вещах не думаю. Производство кинофильмов мало связано с благородными чувствами.
Председатель Нортон. Я уверен, что после ваших показаний сегодня утром кинопромышленность даст вам достаточно времени посвятить себя благородным мыслям.
Фэбнер. Могу я попросить устроить перерыв?
Председатель Нортон. Это комиссия по расследованию подрывной деятельности, а не форум для высказывания непродуманных идей. Айтел, вы самый вздорный свидетель, какой у нас был».
Закончив чтение, я посмотрел на Фэя.
— Должно быть, он быстро лишился работы, — сказал я.
— Безусловно, — пробормотал Фэй.
— В таком случае почему он не уезжает из Дезер-д'Ор?
Мэрион усмехнулся собственным мыслям.
— Ты прав, дружище. Это место не для тех, у кого нет поступлений.
— Я считал Айтела богатым человеком.
— Он был им когда-то. Ты не знаешь, как работает машина, — бесстрастно произнес Фэй. — Понимаешь, примерно в это время стали проверять, как он платит налоги. Когда проверка окончилась, Айтелу пришлось раздеться, чтобы заплатить то, что еще было не оплачено. У него остался только здешний дом. Заложенный, конечно.
— И он просто живет здесь? — спросил я. — Ничего не делая?
— Тебе надо с ним познакомиться. Сам все увидишь, — сказал мне Фэй. — Чарли Айтелу могло быть и хуже. Возможно, надо было, чтоб ему дали под зад.
По тому, как Фэй это произнес, я все понял.
— Тебе он нравится, — сказал снова я.
— Мне он не неприятен, — буркнул Фэй.
А через несколько дней Мэрион познакомил меня в «Яхт-клубе» с Айтелом. По-моему, уже к концу недели у меня вошло в привычку каждый день навещать его.
Глава 5
Кафе «Яхт-клуба» на открытом воздухе разместилось вокруг купальных кабинок и бассейна, его столики и стулья в полосках цвета мяты дополняли еще одну краску к окружающей отель зелени и горам за Дезер-д'Ор. Я почти всегда находил Айтела за столиком — он перекусывал, держа перед собой раскрытую рукопись в бумажной обложке. Однако трудно было поверить, что перед ним лежал важный сценарий. Как только я подходил, он закрывал рукопись, заказывал выпить и принимался говорить.
Я удивился, когда нас представили друг другу. Хотя Айтелу перевалило за сорок и он уже получил известность как кинорежиссер, но больше прославился другим. Он был несколько раз женат, говорили, что он явился причиной не одного развода, но это были не главные сплетни о нем. В разное время я слышал, что он алкоголик, наркоман и сатир, а кое-кто шепотом даже вещал, что он шпион. Учитывая все это, я не ожидал увидеть мужчину среднего роста со сломанным носом и широкой улыбкой. У него было крупное лицо, соответствовавшее широкоплечему телу, и наполовину лысая голова, увенчанная кружочком густых вьющихся волос. Ваше внимание привлекали его глаза. Они были ярко-голубые и так и лучились, когда он улыбался, а сломанный нос придавал ему насмешливый вид. И только голос в какой-то мере соответствовал его репутации. В этом голосе звучала сотня оттенков — одна девушка сказала мне как-то, что голос у него «обольстительный». У него была манера предложить вам что-то и тут же отобрать; вы думали, что он над вами издевается, а оказывалось, что вы ему понравились; когда же вы начинали думать, что все складывается хорошо, в его голосе появлялась интонация, отправлявшая вас в отставку. Он не раз давал мне подзатыльника, но я разбираюсь в голосах, у меня хороший слух, а в голосе Айтела было множество интонаций. Я слышал в нем Нью-Йорк и театр, а иногда, если он беседовал с кем-нибудь с Юга или со Среднего Запада, в его голосе появлялись интонации этих мест; при всем том он умел контролировать свой голос и большую часть времени разговаривал как светский человек. Умея подтрунить над собой, он рассказал мне однажды, что научился говорить как англичанин в последнюю очередь.
Я знаю, получилось длинное описание, но мне редко кто-либо нравился так, как он. Я чувствовал в нем схожего с собой человека, только во много раз более отполированного и более знающего. Позже я понял, что Айтел многим видится таким. Я не верил ни одной из сплетен о нем, а большинство, казалось, получало удовольствие, говоря, что карьере его пришел конец. Он много пил, но я никогда не видел его пьяным — только речь становилась замедленной; то, что он балуется наркотиками, было для меня уже слишком, а вот его репутацию любителя женщин я готов был разделить. Я не раз наблюдал, как он окружает их дружеским вниманием.
Тем не менее он вынужден был вести одинокую жизнь, и наша дружба в значительной мере объяснялась тем, что я искал его общества. Во всяком случае, так я считал. У Айтела вошло в привычку после полудня приезжать в кафе под открытым небом, и там, как я уже говорил, он пил, беседовал, просматривал свой сценарий. В свое время он был большим другом управляющего отеля, а теперь ждал, что его вот-вот попросят больше не появляться в «Яхт-клубе».
— Видишь ли, несколько лет назад я одолжил управляющему денег, а он из тех, кто похваляется, что никогда не забывает оказанной услуги. — Айтел усмехнулся. — И сейчас я нахожу, что это славная черта характера. По какой-то глупой причине мне нравится это место.
Много дней никто, кроме меня, не садился за его столик, и я пил с ним на протяжении всего дня и вечера. Похоже, его никуда больше не приглашали — во всяком случае, в такие места, куда ему хотелось бы пойти. Обычно после какого-то времени Айтелу надоедало сидеть на одном месте, и я отправлялся с ним в обход второсортных ночных клубов и баров курорта. Часы проходили там одинаково. Товарищи по застолью обнаруживались и исчезали, Айтел мог подцепить какую-нибудь девчонку и тут же расстаться с ней, а однажды чуть не влез в драку из-за того, что какой-то пьяный оскорбил сидевшую с нами промышлявшую в баре девицу, — тем не менее это было хоть какое-то занятие. Так оно и шло — мы бежали бессонницы, даже не пытаясь заснуть, пока заря не вставала над пустыней, и в этих наших круговоротах пьянства Айтел вел себя, как мужчина, пытающийся забыть разбитый брак. Я видел, как проходил день, а потом ночь, и за все это время он лишь ответил на одно письмо.
Я слышал историю его жизни не раз — слышал от бывших его друзей, лжедрузей и от людей, совсем его не знавших, но большую часть я услышал от самого Айтела, поскольку одной из особенностей его характера была способность достаточно мужественно рассказывать о себе. Он был единственным сыном торговца автомобилями в большом городе на Восточном побережье; родители его отца были австрийскими иммигрантами и для начала занимались торговлей всяким барахлом. Мать же была француженкой. Айтел первым из семьи учился в колледже. Ожидалось, что он станет адвокатом, но он заинтересовался театром и поссорился с родителями из-за выбранной профессии. Ко времени окончания школы разногласия оказались решенными: отец за время кризиса лишился денег. Айтел кружил по Нью-Йорку в поисках работы. Этот выпускник колледжа не был красавцем, к тому же был застенчив и влюбился в первую же девчушку, которая влюбилась в него. Она училась на работника социального обеспечения, жила с родителями и хотела выйти за Айтела замуж, чтобы от них уехать. Они, естественно, считали, что очень влюблены друг в друга. Она, его жена, интересовалась политикой, и благодаря ей, благодаря ее друзьям Айтел стал изучать радикальную литературу, стал разговаривать на политические темы. Жена, желая ему помочь, работала в книжном магазине, а он писал пьесы, играл в них, где мог, ставил, когда появилась возможность, в маленьких театрах и в худшую пору кризиса делал карьеру. Ему предложили поставить пьесу, финансируемую правительством, и этот спектакль имел успех. Немало народу услышало тогда впервые его имя. Он был драматургом, режиссером, актером — ему предложили перейти в кино. Он отправился в киностолицу, заключил небольшой контракт на постановку дешевых картин, и ему посчастливилось получить разрешение на эксперимент. Эксперимент был дешевый — не более того, однако он написал три сценария и поставил сначала одну, затем две, затем три картины, которые даже сегодня считаются сильными. Я видел одну из них, когда ее вновь выпустили в прокат в год моего ухода из приюта, и хотя она была связана, как я понимаю, с определенным временем, я не помню лучшей картины о кризисе.
Айтел всегда вспоминает те полтора года, когда он снимал эти картины, как лучшие годы своей жизни. В ту пору, рассказывал мне Айтел, он был напористым молодым человеком, упрямым, безапелляционным и более чем уверенным в себе, на гребне своего успеха он очень всех любил, но плохо в них разбирался. Он был молод, и были люди, говорившие ему, что он гений. Конечно, все было не так просто. Эти три картины, невзирая на то что их показывали в обществах любителей кино — в колледжах, и в музеях, и в киноклубах, — невзирая на их репутацию, сохранившуюся по сей день, даже невзирая на влияние, которое они оказали на многих режиссеров, подражавших стилю Айтела, денег не принесли. И хотя Айтел подписал более выгодный контракт с другой студией — контракт с большим бюджетом и с возможностью снять более крупных звезд, — картины снимались уже не по его сценариям. Тем не менее он продолжал выпускать фильмы, которые были лучше большинства других и даже приносили доход. Однако удовлетворения не испытывал. В это время в Испании шла Гражданская война, и то, чего он не мог вложить в свои творения, Айтел находил, работая в комиссиях. Он был по-прежнему полон энтузиазма, участвовал в диспутах об Испании, выступал на митингах, помогал собирать пожертвования и постепенно терял свою первую жену. Она была несчастна и ненавидела киностолицу. Она считала, что больше не нужна ему, и это было правдой: она была ему не нужна; Айтелу хотелось иметь рядом женщину более привлекательную, более умную, более достойную его, хотелось иметь не одну женщину. В киностолице было столько женщин, которых он мог бы иметь, и Айтел стремился стать свободным.
Тем не менее он чувствовал себя виноватым перед женой. Было время, когда он нуждался в ней и они были добрыми друзьями, она столь многому его научила, и не ее вина, что он теперь знал гораздо больше. Порой он думал, что его работа испорчена не только студией, но и им самим. В том виноват их брак, говорил он себе: слишком он уютно живет и слишком скучно, дарование его не развивается. И он решил поехать в Испанию.
Он приехал на фронт как турист. И год, который там провел, был потерянным временем: не мог он снимать картину, какую хотел. «Эта война подвела черту под пятью сотнями лет», — любил он говорить. И они с женой восстановили свой брак. У него были романы, у нее были романы; они рассказывали о них друг другу, так как поклялись ничего друг от друга не скрывать. Тем не менее они ссорились. На «Сьюприм пикчерс» ему предложили большие деньги, и он сказал, что надо соглашаться, а жена сказала, что не надо; он же исходил из того, что сможет снимать картины какие хочет, лишь став на студии влиятельным лицом. Он снял две плохие картины, и на одной из них заработал кучу денег; тут его жена объявила, что хочет развестись: она нашла кого-то другого. Айтел не один год мечтал о такой возможности, однако, к своему удивлению, не захотел ее отпускать. Они в очередной, последний раз помирились, а через полгода развелись. Со временем она переехала в другой город и вышла замуж за профсоюзного деятеля, и Айтел никогда больше не видел ее. Теперь он ее почти не помнил.
Затем он женился на светской даме-актрисе. Пока они были вместе, он снимал фильмы, много фильмов, купил дом с четырнадцатью комнатами, библиотекой, винным погребом, гимнастическим залом, бассейном. При доме был гараж на четыре машины, волейбольная площадка, площадка для бадминтона и теннисный корт; террасы увивал виноград, и аллея кипарисов спускалась к океану; кроме того, там была псарня для двенадцати собак и конюшня для двух лошадей. Таков был второй брак Айтела, и, расставшись с женой, он еще долго держал дом. От жены он перенял все, что хотел, и, конечно, заплатил за это.
Второй развод Айтела совпал с его пребыванием в армии. В Европе он снимал учебные и военные фильмы и ездил на коктейли с генералами, и красотками, и заправилами черного рынка, политиками и кинопродюсерами, и государственными деятелями. Он даже снял свою последнюю хорошую картину — документальный фильм о парашютных войсках, настолько отличный от всех фильмов о войне, какие показывали на экране, что армия так и не разрешила выпустить его.
Вернувшись с войны, Айтел повел жизнь, соответствовавшую последней его репутации. За два года он якобы переспал с половиной хорошеньких женщин киностолицы, и не проходило недели, чтобы его имя не появлялось в той или иной колонке сплетен. Его фильмы приносили деньги, и он был самым высокооплачиваемым режиссером на студии, поскольку имел репутацию человека, умеющего добиться сравнительно приличной игры от сравнительно неталантливой актрисы. Но его стиль изменился. Поскольку было много картин, которые ему не советовали снимать, он стал выбирать фильмы с запутанным сюжетом и странными персонажами; в конце концов это стало его отличительной чертой и «штрих Айтела» стал гарантией того, что вы увидите серию экзотических убийств. «Публика состоит из сентиментальных некрофилов», — однажды сказал мне он.
Однако из всего этого периода, когда Айтел делал деньги и тратил их, снимал фильмы, идя на компромисс — актеров, сюжеты и сценарии поставляла ему студия «Сьюприм пикчерс», создание атмосферы и мастерство принадлежали Чарлзу Фрэнсису Айтелу, — больше всего он вспоминал последний год, который провел в киностолице. В разговорах он снова и снова возвращался к нему.
Этот последний год начался с его третьего развода. Он всегда женился из жалости, сказал мне Айтел, и под конец перестал доверять этому чувству, что было несомненным признаком тщеславия.
— Я образец любовника, который женится пять или шесть раз, так как считает, что бедная девчонка не выживет без него.
Третья жена была настоящая красотка, это была Пулу Майерс.
— Рано или поздно ты встретишь ее, — сказал мне Айтел. — Она приезжает сюда в промежутки между съемками. Лулу была совсем молоденькой, — продолжал Айтел, он действительно считал, что нужен ей. — Брак приходит к концу из-за ерунды. Рано или поздно ты всегда входишь в раж. И на беду, я в ту пору к тому же отдыхал. Сам не знаю почему, я затеял скучнейший роман с румынской актрисой. У нее была жуткая жизнь — просто представить себе такое невозможно. Ее муж, первая любовь, погиб в результате несчастного случая, второй муж украл у нее все деньги. Мрачная история. Она вроде была хорошо известна в Румынии, и когда началась война, ее посадили в концентрационный лагерь, хотя, возможно, потому, что она действительно была коллаборационисткой. Так или иначе, она приехала в Штаты, не имея ничего за душой, кроме жуткого румынского акцента. Какой бы звездой ты ни была в Румынии, чдесь ты не можешь рассчитывать на много ролей, коль скоро тебе за сорок, выглядишь ты не лучшим образом и у тебя такой акцент, что все слова неверно звучат. Она перебивалась кое-как, работая техническим консультантом по фильмам, действие которых происходит на Балканах.
Мы сидели во внутреннем дворике дома Айтела, куда можно было попасть из гостиной; Айтел вдруг умолк и состроил гримасу, глядя на юкку, казавшуюся в наступающих сумерках голубой.
— Серджиус О'Шонесси, — сказал он, с комической помпезностью произнося мое имя, — что ты делаешь здесь, в Дезер-д'Ор? Какого черта ты тут делаешь, хитрый ирлашка?
— Ничего не делаю, — сказал я. — Пытаюсь забыть, как управляют самолетом.
— И у тебя есть деньги, чтобы прожить так всю жизнь?
— На год хватит.
— А потом что?
— Подумаю, куда переехать, когда деньги кончатся.
— Слыша такое, я чувствую себя старомодным. Ты действительно приехал сюда, чтобы хорошо провести время? — не без подозрения спросил Айтел. Я кивнул. — С женщинами?
— Если получится.
— Серджиус, ты джентльмен двадцатого века, — сказал он, и мы рассмеялись. — Если говорить о моей румынке, — продолжил Айтел свой рассказ, словно, разобравшись со мной, решил раскрыться до конца, — самое скверное заключалось в том, что она в свое время была красавицей и слишком много мужчин увлекались ею. А потом, боюсь, все стало наоборот. Она утратила красоту и обожала меня. — Он не выносил ее, признался Айтел, и потому считал себя обязанным относиться к ней как можно внимательнее. — Подобный роман может длиться вечно. Он и длился целый год. Я никогда не принадлежал к числу тех, кто может быть долго верен. Я всегда был приличным малым, который в течение вечера перескакивает от одной женщины к другой, потому что только так можно ухаживать за обеими дамами, тем не менее я был по-своему предан румынке. Она хотела бы видеть меня у себя каждую ночь, так как не выносила одиночества, а я хотел бы никогда больше ее не видеть, поэтому мы условились о двух ночах в неделю. Был ли я в середине романа или в стадии перехода от одной девицы к другой, было ли в тот вечер у меня свидание или нет — во вторник ночью и в четверг ночью я спал с моей румынкой у нее на квартире. Могу в скобках сказать, что она угнетающе действовала на меня своей страстью.
— Как может страсть действовать угнетающе? — спросил я.
Айтел не рассердился.
— Ты прав, Серджиус. Это не была настоящая страсть, и потому она не возбуждала меня. Просто моя румынка изголодалась, только и всего. — Он начал было наливать себе питье и остановился, тряся кубиками льда в стакане. — Как я уже говорил, я считал, что встречался с ней потому, что не хотел причинять ей боль. Но, оглядываясь назад, могу сказать, что ошибался. Мне нужно было встречаться с ней.
— Не уверен, что я вас понимаю.
Он пожал плечами.
— Наверно, я был в плохом состоянии после того, как Лулу от меня ушла.
— Кое-кто тут считает, что вы до сих пор влюблены в нее, — без обиняков сказал я.
Наверное, я и сам так думал. Я видел Лулу Майерс всего год назад, но видел ее лишь минуту, когда она проходила по нашей офицерской столовой в сопровождении генералов и полковников, а потом среди десяти тысяч солдат, когда она сыпала шуточками на импровизированной за океаном сцене и прощебетала какую-то песенку, словно сказочная принцесса, перелетевшая через Тихий океан, чтобы одарить нас своими щедротами в виде запаха духов, оторвавшейся набойки от каблука да блестки от вечернего платья. Я даже вспомнил, что слышал фамилию мужа Лулу и забыл ее, — во всяком случае, это событие произвело на меня глубокое впечатление и я мог теперь говорить о ней.
— Влюблен в Лулу? — повторил Айтел. И рассмеялся. — Да что ты, Серджиус: наш брак был единением нуля с нулем. — Он налил себе спиртного и, сделав глоток, поставил стакан. — Когда мы с Лулу поженились, я уже знал, что наш брак ненадолго. Это и не давало мне покоя потом. Начинаешь чувствовать себя сомнамбулой, если в день свадьбы уже не веришь в свой брак. Вот почему мне нужна была румынка. Вся моя работа летела к черту.
После пятнадцати лет и двадцати восьми снятых картин он наконец понял, что никогда не будет обладать такой властью, которая позволит ему снимать лишь те фильмы, какие хочется. Вместо этого он вечно будет делать картины, какие нужны студии. Он даже не удивился, поняв, что у него нет желания делать собственные фильмы. К счастью или несчастью, его истинной супругой была киностолица и уехать от нее он никуда не мог. Хуже того. Репутация режиссера, делающего коммерческие фильмы, над чем он немало издевался, была утрачена. Его последняя картина «Любовь длится лишь миг» оказалась дорогостоящим провалом, но и две предшествовавшие картины тоже не имели успеха.
— А потом возникла ситуация с Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, — сказал Айтел.
Эта ситуация держала его в напряжении не один месяц. Сколько петиций он подписал, на сколько разных дел давал пожертвования — сначала по убеждению, потом из чувства вины и, наконец, в качестве жеста. Все это было в прошлом — теперь он безразлично относился к политике, однако понимал, что при очередном расследовании подрывной деятельности в кинопромышленности его призовут к ответу, и если он не готов будет назвать всех своих знакомых, которые когда-либо принадлежали к той или иной партии или комиссии, значащихся в правительственном списке запрещенных организаций, ему никогда больше не работать в киностолице.
Он ничего не испытывал ко всем тем, кого когда-то знал, — одних в воспоминаниях он любил, других не любил, но ему казалось нелепым поставить крест на своей карьере, защищая их имена своим молчанием и тем самым косвенно защищая политическую систему, которая прежде всего напоминала ему студию, где он работал. Однако оставались еще соображения гордости. Нельзя публично лечь на брюхо и ползти.
— Это было ужасно, — сказал Айтел. — Я никак не мог решить, что делать. — Вспомнив, как это было, он улыбнулся, словно радуясь тому, что все позади. — Ты и представить себе не можешь, сколько мне пришлось потрудиться. У меня не было времени раздумывать над моральными проблемами — слишком я был занят совещаниями с моим адвокатом, мой агент изучал ситуацию на студии, мой управитель пропадал на встречах с бухгалтерами, проверяя мои квитанции по уплате налогов. Они анализировали положение дел, дорабатывали, снова анализировали. Я много трачу, сказали они мне; положенное мне жалованье — жизненная необходимость, мой капитал ушел на урегулирование разводов, и «Сьюприм пикчерс» не собирается защищать меня от комиссии. Мой агент был даже уверен, что из-за моего большого жалованья студия подтолкнула комиссию взяться за меня. Когда все подсчитали, оказалось, что у меня очень мало наличных денег. Поэтому все советовали одно и то же: сотрудничать с комиссией. — Айтел пожал плечами. — Я сказал, что буду сотрудничать. Мне это было противно, но ничего не поделаешь. Мы с адвокатом стали часами готовить мое выступление. Посредине этой подготовки я снова начал менять свое мнение. Когда я дошел до деталей, слишком уж все выглядело неприятно. И я попросил адвоката набросать другой план моего выступления — на случай, если я не стану сотрудничать с комиссией. И все это время приезжали друзья и давали советы. Одни говорили, что я должен все выложить, другие говорили, что я должен быть недружелюбным свидетелем, третьи признавались, что не знают, как бы они поступили. Я стал плохо спать. И никто не учитывал, что при этом я снимал картину. Студия поручила мне снять мюзикл «Гей, облака». Ничего хуже нельзя было для меня придумать. Я терпеть не могу музыкальные комедии.
С этой картиной все шло наперекосяк. Продюсер вмешивался во время съемок, на площадку приходили руководители студии и уходили, не сказав ни слова. Возникали задержки, которых можно было избежать, и такие, которых избежать было нельзя: заболела звезда, цветная пленка выявила ошибки в освещении, Айтел разругался с оператором, пострадал рабочий, решили произвести изменения в сценарии, график съемок отставал на несколько дней, вместо того, чтобы отснять дорогостоящую массовку в одно утро, съемки продолжались до следующего утра — словом, сплошные неудачи, и Айтел понимал, что виноват он. Каждый вечер он посыпал солью свои раны, сидя в проекционной и просматривая снятый на прошлой неделе материал. Чем больше он работал, тем хуже получалось. Темп был либо слишком медленным, либо слишком быстрым, комедийные ситуации не вызывали смеха, атмосфера была слишком благостная, а постановка, в которой была занята целая армия танцующих девиц и калейдоскоп декораций, производила впечатление поля битвы после войны между хореографом и Айтелом. В этом совсем затерялся «штрих Айтела» — лишь то тут, то там попадалась сцена с продуманной композицией, сложными полутонами и ощущением атмосферы. В течение трех недель шли такие съемки, пока однажды утром, когда картина была и наполовину не отснята, всё пошло кувырком, и вся группа — продюсер, режиссер, актеры, операторы и массовка, хореограф и кордебалет — сгрудилась в павильоне озвучивания. Айтел, не совладав с собой, ушел с площадки и со студии. «Сьюприм пикчерс» тут же разорвала с ним контракт, а на следующее утро поручила другому режиссеру неблагодарную миссию закончить «Гей, облака». Айтела на студии не было, и он не узнал об этом. Когда в то утро Айтел ушел со студии, он начал действовать по собственному сценарию, который, опережая намеченный график или запаздывая, разворачивался несколько дней.
Глава 6
Айтел поехал прямо в свой четырнадцатикомнатный дом и велел дворецкому никому не открывать дверь. Его секретарша уехала отдыхать, поэтому он позвонил в службу автоответчика и сказал, что его не будет в городе в ближайшие два дня. Затем засел в своем кабинете и стал пить. Всю вторую половину дня звонил телефон и единственным показателем того, сколько он выпил, было то, что телефонный звонок казался ему очень смешным.
Приходится признать, что он не мог допьяна напиться. Слишком отрезвляющим было сознание, что через сорок восемь часов ему надлежит предстать перед комиссией. «Я теперь свободен, — говорил себе Айтел, — я могу делать что хочу», и однако же он не мог думать ни о чем, кроме урона, который нанес картине «Гей, облака», уйдя с площадки. Его контракт с «Сьюприм пикчерс» разорван — в этом он не сомневался. Однако, если он будет сотрудничать с комиссией, то, по всей вероятности, найдет работу на другой студии. То, что он вспылил и ушел с площадки, обойдется ему в несколько сот тысяч долларов, которые придется выплачивать в течение ближайших пяти лет. «В любом случае эта сумма ушла бы на налоги», — поймал он себя на мысли.
Вечером, накануне того дня, когда Айтел должен был давать показания, он все еще не встречался со своим адвокатом, а лишь сказал по телефону, что заедет к нему в контору за полчаса до начала слушания. Затем Айтел набрал номер своего автоответчика и прослушал перечень звонивших. За тридцать шесть часов, прошедших с того момента, как он уехал со студии, ему позвонили более ста человек, и через какое-то время ему надоело их слушать.
— Просто перечислите мне фамилии звонивших, — попросил он телефонистку и, еще слушая ее, уже забыл, кто звонил. Однако услышав имя Мэриона Фэя, Айтел прервал девушку. — Что хотел Фэй? — спросил он.
— Он ничего не сказал. Только оставил номер телефона.
— Хорошо. Спасибо. Дайте мне этот номер, а остальное доскажете потом, милочка.
Фэй приехал через час после звонка Айтела.