Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Третья книжка праздных мыслей праздного человека - Джером Клапка Джером на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ну и так далее, как водится.

Из этих примеров видно, что такие скромные отзывы о себе, чающих брачных уз, могут послужить полезным уроком для нас, обыкновенных смертных. Представим себе, тоже, например, что кто-нибудь вздумал бы спросить меня:

— Скажите, пожалуйста, вы считаете себя приятным человеком?

Наверное, я инстинктивно ответил бы:

— Ну разумеется! Что за странный вопрос?

И если мой собеседник захочет вывести меня из моего самообольщения и возразить, что есть, однако, люди, которые вовсе не находят меня приятным, я могу покраснеть, нахохлиться, надуться, как индейский петух, и крикнуть:

— Если существуют такие люди и вы лично знаете их, то кланяйтесь им от меня и скажите, что они дураки и невежи… Называть меня… ме-ня… неприятным!! Хотел бы я видеть тех, кто осмелился высказать мне это в лицо! Я бы им показал, какой я неприятный!

Объявляющие о себе в газетах кандидаты в мужья действительно чрезвычайно скромны в демонстрировании своих хороших качеств. Такие люди, видимо, желают, чтобы эти качества находили в них другие, а сами о себе они говорят только то, что их считают приятными. Далее они сообщают, что обладают независимым состоянием, тяготеют к прелестям мирной домашней жизни и поэтому ищут подходящую подругу для такой жизни. Приданого не требуется, но и не отвергается. Во всяком случае, объявители хлопочут не ради него, для них важен сам брак.

Но не грустно ли, что молодые девушки, обладающие миловидностью (не будем сомневаться в этой миловидности, потому что если бы данная девица вовсе не обладала этим свойством, то, наверное, не решилась бы и намекнуть на него), хорошими наклонностями, хорошо воспитанные и вдобавок имеющие денежные средства, хотя бы и небольшие, вынуждены прибегать к помощи газет, чтобы найти себе мужей? Неужели среди их знакомых нет людей, которые пожелали бы предложить им свою руку? Неужели всем знающим их лично недостаточно того, что они могут предложить? Чего же им нужно? Венеры, нарочно для них вновь возродившейся из пены морской и с многомиллионным приданым? Просто стыдно становится за свой собственный пол, когда читаешь подобные объявления и вдумываешься в то, что, собственно, под ними скрывается!

Но жизнь — великая тайна, и факт налицо: по всей видимости, действительно славная молодая девушка тщетно ищет себе мужа и тут же рядом молодой человек, может быть, в самом деле приятный, даже во всех отношениях (бывают ведь и такие), взывают ко всем четырем ветрам, чтобы хоть один из них принес ему добрую жену!

А быть может, эта молодая девушка и этот молодой человек не раз уж встречались на улице, сидели рядом в вагоне железной дороги или трамвая, в концерте, в театре, но не чувствовали, что каждый из них олицетворяет в себе именно то, чего они ищут друг в друге. И вот они должны прибегать к газетным объявлениям…

Далее, на одной странице газеты некая миссис объявляет, что ищет женскую прислугу, и не столько для того, чтобы обременять ее работой, сколько с целью оказать ей благодеяние, взяв к себе в дом, а на следующей странице несколько сот женщин всех возрастов и семейных положений, любящих труд до обожания, ищут, где бы они могли применить эту любовь и чувствовать себя полезными. Между тем и сердобольная миссис и образцовые в своем трудолюбии и готовности служить другим женщины годами живут бок о бок в городе и никак не могут сблизиться без посредничества.

Так обстоит у нас, в Европе. Люди живут, как слепые. Мне хотелось бы помочь им, открыть им глаза, дать возможность видеть ясно и отчетливо. Но как это сделать? Как дать им понять, что я горю желанием быть их благодетелем? Они проходят мимо меня по улице и не узнают меня. На мне нет ничего такого, что могло бы дать им хоть слабый намек на то, что я лучше их самих знаю, в чем они нуждаются и как этого достичь.

В сказках мудрец появляется в длинной, вышитой разными каббалистическими фигурами одежде и в высокой конической шапке. Тогда всякий сразу знает, кто он такой. К сожалению, сказочные моды давно уже вышли из употребления, и мудрецы обречены носить одинаковую с простыми смертными одежду. Современный мудрец не носит на себе никаких знаков отличия, а его словам о том, что он действительно одарен мудростью, никто не поверит. Его только засмеют, а то и сделают с ним что-нибудь похуже.

Но будь я признанным мудрецом и доверь мне европейское человечество свои интересы, я бы прежде всего взялся за переустройство карнавального дела. Как известно, карнавалы бывают в Европе ежегодно в феврале. Я еще могу понять, что обитатели Ниццы или каких-нибудь испанских или итальянских городов находят удобным бегать в феврале по улицам в легких маскарадных костюмах, но в наших северных странах считаю это очень рискованным.

Как-то раз я видел карнавал в Антверпене. Холодный дождь хлестал, как из ушата. Ветер дул с такой силой, что пронизывал до мозга костей и сбивал с ног.

Несчастные пьеро окоченевшими руками терли свои побагровевшие носы. Какой-то пожилой купидон, поджидавший случая укрыться в вагоне трамвая, отчаянно защищал большой дождевой зонтик от яростных порывов ветра, стремившегося вырвать у него из рук это спасительное приспособление. Маленький чертенок плакал от холода и вытирал слезы кончиком собственного хвоста. Все подъезды были битком набиты трясущимися от холода масками. Только один джентльмен, наряженный водолазом, спокойно шагал посредине улицы: одному ему было не страшно, потому что его костюм достаточно грел его и вместе с тем был непроницаем для воды, которая лилась с него буквально ручьями. Только этого умного человека во всем Антверпене я и мог признать костюмированным вполне целесообразно.

Февраль — очень плохой месяц для уличных маскарадных балов. В сущности, вовсе нет ничего и веселого в этих маскарадах. Так называемые конфетти, которые публика зачем-то бросает друг в друга, состоят в настоящее время из очень мелких разноцветных бумажных кружочков, которые, попадая в вас целыми тучами, ослепляют вам глаза. Это может возбудить вместо веселости только досаду и способно довести самого ангела до желания задать хорошую трепку тому, кто выдумал такую глупость, а еще более хорошую тем, которые ее поддерживают.

В одном небольшом городке Северной Европы, близ границ Франции, карнавальное удовольствие продолжается три дня и две ночи. За это время все местное население вместе с толпами пришлого люда, стекающегося из окрестностей на двадцать миль вокруг, только и знает, что ест, пьет, орет, скачет, гримасничает — вообще всячески озорничает и безобразничает, пользуясь свободой маскарадной разнузданности, для которой законы не писаны. После двенадцати часов последней ночи приезжие набиваются как сельди в бочонок в нарочно приспособленные к этому случаю поезда. Заткнув свои проездные билеты за ленту шляпы, они тут же засыпают друг на друге. На каждой станции являются железнодорожные служащие с фонарями, чтобы извлекать из вагонов тех пассажиров, которые имеют билеты до этой станции, но без посторонней помощи не в состоянии выбраться из недр поезда. Обыкновенно во время пути находится шутник, еще сохранивший настолько сознательности, чтобы перемешивать билеты своих спящих спутников, в результате чего получаются такие сцены: пассажиры высаживаются совсем не на тех станциях, куда им нужно, и встречающая их родня получает в свои нежные объятия чужих людей.

Сам я в Антверпене во время карнавала не был, но слышал от других, что там в течение этого праздника беснуются на улицах не менее тридцати тысяч человек. «Веселье» (в кавычках, конечно) происходит такое, что в домах заколачивают толстыми досками окна, а в ресторанах, гостиницах и тому подобных учреждениях убираются зеркала и подается самая дешевая посуда, вознаграждение за сокрушение которой нетрудно прибавить к счетам гостей. Вообще, судя по описаниям очевидцев, я, если бы решил лично проверить их показания, отправился бы на карнавал в этот городок не иначе как в доспехах рыцаря времен Генриха VII. Только в таком одеянии я и мог бы чувствовать себя в сравнительной безопасности среди тридцати тысяч беснующихся…

Одна дама со смехом рассказывала мне, как в ее присутствии карнавальщики целый день бросались на улицах апельсинами.

— Однако! Ведь это, наверное, больно? — воскликнул я. — Впрочем, какими бросались? Если мелкими, сочными и бархатистыми, то они особого вреда не могут причинить. А если крупными, твердыми, с толстой и шероховатой кожей, то ими можно и глаз вышибить, и по всему лицу синяков насажать.

— В ходу были все сорта, — пояснила дама, — и крупные, и мелкие, и твердые, и мягкие. Они со всех сторон так и сыплются дождем. Когда они падают на мостовую, их подбирают, если не успели истоптать ногами, и опять пускают в ход. Из-за них нередко бывают настоящая драки. Что же касается боли, то если держать голову вниз, то ничего в глаза не попадает. А если ушибут щеку, то стоит только потереть ее летучей солью с коньяком — никакого синяка и не останется. Да потом ведь это бывает только раз в год и, в сущности, очень забавно, — заключила рассказчица.

Почти в каждом городке, где бывают карнавалы, назначаются призы за наиболее оригинальные костюмы. Главный приз местами доходит до двухсот фунтов стерлингов, считая на наши, английские деньги. В получении призов состязаются целыми цехами, которые и являются со своими музыкантами.

В дни царя Карнавала особенно веселятся в маленьких городках, вроде Антверпена. В больших же, как, например, в Брюсселе, этот царь почти уже не чествуется. Пройдут по улицам человек двести-триста в костюмах и масках, протискиваясь сквозь толпу обыкновенно одетых обывателей, — вот и все. В Шарльруа, центре бельгийской каменноугольной промышленности, карнавал является главным образом праздником для детей. Город отвел даже особую площадь для устройства детских увеселений в эти дни. Детям эта забава, разумеется, больше всего и подходит.

Когда в эти дни изволит случайно выглянуть солнце, то картина детского маскарада получается довольно эффектная. А как эти маленькие человечки любят костюмироваться и представлять других! Я помню одну маленькую плутовку, лет так десяти, которая великолепнейшим образом разыгрывала роль надменной молодой леди. Быть может, ей послужила образцом для подражания ее старшая сестра. На головке девочки красовался огромный парик из льняных волос, поверх которого ширилась шляпа такого фасона и таких размеров, что могла бы возбудить внимание даже на лондонском дерби; вся ее маленькая фигурка была облечена в модное платье с длиннейшим шлейфом, тащившимся по мостовой; на крошечных ручках, в одной из которых девочка ловко держала голубой шелковый зонтик, были белые перчатки. А с какой важностью держала себя эта крошка! Много видал я важничающих особ прекрасного пола, особенно из разбогатевших выскочек, но такой чванливой важности и такого всеподавляющего презрения к другим, какие проявляла эта маленькая артистка, мне никогда не приходилось видывать. Она казалась прямо воплощением этих свойств. Лебезившие вокруг нее подруги, с которыми она обыкновенно резвилась по целым дням на дворе, не удостаивались теперь не только дружеского слова, но даже взгляда: она проплыла мимо них с видом восточной царицы, шествующей среди толпы простых невольниц.

Но эта девочка — балованная дочка богатых родителей, а вот двое бедных как церковные крысы мальчишек, которым не удалось скопить столько грошей, сколько нужно для того, чтобы взять напрокат хоть самые плохонькие костюмы, ловко вышли из затруднения: они добыли две белые блузы, или, вернее, два мешка, которые надеваются уличными метельщиками поверх обыкновенной одежды во время работы. И этого более чем примитивного маскарадного костюма было вполне достаточно, чтобы мальчишки чувствовали себя на седьмом небе, судя по их сияющим физиономиям. Для довершения своего удовольствия они выпросили у знакомого дворника пару метел, которыми с серьезным видом и сметали с мостовой в канаву грязь, причем догадались делать это не среди шествия, а вслед за ним. Позже они не хуже своих богато разряженных сверстников обоего пола участвовали в общих танцах на площадке.

Видел я и игру в серпантин во время карнавала в бельгийских городах. Серпантин — это длинная полоска цветной бумаги, которую свертывают петлей и стараются накинуть проходящим на голову. Ловятся таким способом обыкновенно молодые девушки из категории тех, которые в объявлениях о желании вступить в супружество именуют себя миловидными. И чем ближе принадлежит к этой категории девушка, тем больше у нее на шее серпантинных петель.

Но совершенно случайно мне пришлось встретить в одном пустынном переулке очень невзрачную девицу, очевидно, из разряда мелкой прислуги, которая сама нацепляла на себя эти цветные петли, подобрав их, вероятно, на большой улице. Наверное, она намеревалась похвастаться этими трофеями своим товаркам.

Очень жалею, что я невольно испортил ей это невинное удовольствие. Увидев меня, она с визгом бросилась бежать, срывая с себя бумажки и бросая их себе под ноги, словно опасалась, что я хочу обвинить ее в краже.

В городках пылкого юга карнавал, понятно, отличается особой красочностью, фантастичностью и бесшабашным весельем. Но я там не был, поэтому и описывать тамошних карнавальных удовольствий не могу. Зато мне довелось видеть карнавал в Мюнхене и вынести оттуда такое впечатление, что едва ли во Франции, Италии и Испании карнавал может быть пестрее и оживленнее, чем в баварской столице.

В этом большом южногерманском городе, прославленном своим пивом и сосисками, карнавал продолжается целых шесть недель и заканчивается двухдневным диким разгулом на улице. За все это время на людей некостюмированных смотрят как на редкость, а отчасти даже и с некоторой подозрительностью. Все местное население, начиная с важной аристократки и до последней судомойки, с «господина профессора» и до последнего мальчика для побегушек, замаскировывается, рядится в причудливые костюмы и танцует без устали с утра до вечера и с вечера до утра, как, по крайней мере, показалось мне. Танцуют буквально всюду: во всех театрах, концертных залах, ресторанах, гостиницах заблаговременно очищается место для танцев. Даже на улицах идут танцы. Вообще в это время Мюнхен становится совсем шальным.

Я говорю совсем шальным, потому что немножко шальной он всегда. Но шальнее всего, что я видел в этом городе, был один бал. По собственной инициативе я на такой бал ни за что бы не отправился, но меня уговорил проводить его туда один из наших известных ученых, профессор N., мой хороший знакомый, пожелавший видеть бал собственными глазами. Разумеется, участвовать в танцах ни он, ни я не желали; мы намеревались только засесть в каком-нибудь укромном уголке, откуда можно было бы без особого стеснения поглядеть, как беснуются другие. Поэтому мы и отправились было на бал в своей собственной одежде, но швейцар не пропустил нас в таком виде в зал, заявив, что бал костюмированный и посетители пропускаются туда только в бальных или маскарадных костюмах.

Было уже половина второго ночи. Где в это время добудешь костюмы? Профессор, любивший настоять на своем и пошутить, спросил швейцара, не сойдет ли за костюм, если он, профессор, подшпилит длинные полы своего профессорского сюртука и вывернет наизнанку жилет. Но швейцар покачал с серьезным видом головой и заявил, что этого недостаточно для входа в залу костюмированного бала. Я в своих серых панталонах совсем не годился для присутствия на балу даже в качестве простого наблюдателя.

Профессор задумчиво тер себе лоб. Очевидно, такой трудной проблемы ему никогда еще не приходилось решать — проникнуть на костюмированный бал без костюма. На счастье у швейцара, занимавшегося, как оказалось с его слов, для лишнего доходца отдачей напрокат костюмов, осталась в запасе пара хотя и плохоньких, сильно потрепанных, но все же настоящих маскарадных костюмов: одежда китайского мандарина и балахон капуцинского монаха. Таким образом, моему почтенному спутнику все-таки удалось исполнить задуманное. Костюм сановного китайца ему вполне подошел, да и я в монашеской рясе выглядел довольно прилично для данного места и времени.

— Надеюсь, нас здесь никто не узнает? — шепнул мне профессор, когда мы наконец проникли в бальный зал.

Там творилось нечто прямо невообразимое, а потому и неописуемое обыкновенным пером. Укромного уголка мы не нашли. Нам пришлось стоять, прижавшись к стене, в тесной толпе отдыхавших танцоров. Через четверть часа у нас началось нечто вроде морской болезни, и мы были вынуждены покинуть зал, что удалось нам с гораздо большим трудом, чем проникнуть в него.

До сих пор не могу понять, что могут находить привлекательного в картине беснования такие серьезные люди, как мой уважаемый спутник? Ведь он заранее понаслышке знал, что это такое, сам опасался, как бы его не узнали под маской, следовательно, понимал, что рискует своей репутацией, если узнают его, — и все-таки шел! Да и меня потащил с собою в качестве лишнего свидетеля.

Да, жизнь — великая тайна…

IV

Не слишком ли долго мы лежим в постели?

Свойственную мне в настоящее время привычку рано вставать я много лет тому назад приобрел себе в Париже, и вот по какому случаю.

Как-то раз в одну душную летнюю ночь я никак не мог заснуть. Тщетно проворочавшись до, как это говорится, утренних петухов, я, весь в горячем поту, задыхающийся и точно избитый, заставил себя встать, умыться и одеться. Накинув потом на плечи легкое пальто и нахлобучив на голову соломенную шляпу, я потихоньку спустился вниз по лестнице, отпер тяжелую дубовую парадную дверь гостиницы, где все живое было еще объято глубоким сном, который упорно не давался одному мне, и вышел на улицу.

Я очутился в незнакомом безмолвном городе, окутанном свежими, мягкими, таинственными сумерками. И с тех пор меня постоянно тянуло на улицу в эти странные предрассветные часы. В том же Париже, в Лондоне, Брюсселе, Берлине, Вене, — словом, в каком бы городе ни приходилось быть мне, везде я пользуюсь теплым временем года, чтобы пойти и окунуться в каменные волны сонного предрассветного города, города туманных далей, напоминающих смутные надежды на лучшее будущее в высших, не известных нам областях; города тихих голосов, нашептывающих нам волшебные сказки; города вновь зарождающегося дня с радужными надеждами при возникновении этого нового дня и горькими разочарованиями при его угасании…

Только в предрассветной мгле город бывает чистым и величавым. Даже тряпичница, роющаяся своими грязными руками в скопищах вчерашнего сора, является как бы преображенной. Медленно переходя от одного двора к другому в едва прикрывающих ее тело лохмотьях, с преждевременно состарившимся лицом, изборожденным горькой нуждой со всеми ее мрачными спутниками, с изможденной, костлявой, сгорбленной фигурой, она вызывает не отвращение, как днем, под лучами безжалостного солнца, а представляется неумолимой, грозной обличительницей людской несправедливости, сладко спящей за теми крепко закрытыми ставнями, мимо которых осторожно пробирается жертва этой несправедливости.

А вот и еще жертва той же несправедливости. По тротуару мелкими шажками семенит молоденькая белошвейка, спешащая на свой ранний дневной труд. Немного спустя она будет лишь составной частью толпы таких же девушек, наполняющих помещения больших мастерских, обменивающихся горькими шутками, поющих грустные песни и хохочущих насильственным смехом. Но здесь она пока еще принадлежит самой себе; здесь она одинаково далека и от душных стен шумной мастерской с ее пошлостью, и от стен мансарды с ее тоской. Упиваясь утренней свежестью, глядя на розовеющее небо и слушая щебетание отдаленных птичек, прочищающих себе горлышко, чтобы пропеть свой утренний привет поднимающемуся солнцу, лучи которого действуют на них так обаятельно, бедная труженица предается тихим мечтам, хотя и неисполнимым, зато хоть ненадолго умиротворяющим больное сердце. Добравшись до бульвара и присев на скамейку под деревом, она складывает на коленях бледные руки и тихо улыбается. Но вот на башне ближайшей церкви бьет четыре часа, девушка испуганно срывается с места и сломя голову мчится в свою дневную тюрьму…

Иду дальше, захожу в парк. Там попадается мне навстречу молодая парочка; он и она ходят, взявшись за руки, как дети. Днем у них будет другое выражение сияющих теперь от радости лиц, будут срываться другие слова, чем в настоящую минуту, когда они оба находятся всецело под обаянием умиротворяющего утра.

Вот показывается толстый, заспанный, тяжело дышащий конторщик. Остановившись в тени и уже чувствуя жару, которой на самом деле пока вовсе еще нет, он обтирает лицо платком, обмахивается шляпой и слезящимися глазами смотрит на проносящихся над его лысой головою резвых птичек. Он совершает предписанную ему врачом прогулку, перед тем как засесть в своей давно опостылевшей ему конторе; по всему видно, что хотя ему и трудно было подняться так рано, зато и в его душу сходит утренний мир.

В одном из парижских парков стоит статуя Афродиты. Совершенно случайно мне пришлось два раза в одну неделю очутиться перед этой статуей ранним же утром. Невольно забывшись, я в оба раза подолгу простаивал в самозабвенном созерцании этой дивной красоты в высшем, художественном смысле. И каждый раз, приходя в себя и повертываясь, чтобы пойти дальше, я видел за собою одного и того же человека, также погруженного в лицезрение этого чудного мраморного изваяния. На вид незнакомец был совершенно неинтересен. Судя по одежде и манере держать себя, он мог быть торговцем, чиновником средней руки, доктором или адвокатом.

Десять лет спустя, в тот же утренний час, я снова нанес визит этой статуе и, к своему великому изумлению, застал там того же самого созерцателя. Я был скрыт от него боскетом, из-за которого его увидел и сразу узнал. Не желая тревожить его своими шагами, я остался за боскетом и стал ожидать ухода незнакомца.

Оглянувшись и не видя никого поблизости, этот поклонник мраморной Афродиты ловко поднялся на высокий постамент и страстно прильнул губами к дивным, но покрытым грязью ногам статуи.

Будь это какой-нибудь длинноволосый студент из Латинского квартала, в такой выходке не было ничего удивительного, но чтобы такой уже почтенный годами, степенный и серьезный на вид человек мог проделывать подобные штуки, как назвал бы это всякий другой на моем месте, — для меня, много видавшего на свете, было большой новостью и загадкою.

Спустившись с постамента, незнакомец закурил сигару, взял свой зонт, лежавший на скамейке перед статуей, и не спеша удалился. Тогда я решил, что это, должно быть, какой-нибудь буржуа-мечтатель, который только в этом паломничестве к прекрасному произведению (или хоть воспроизведению) греческой художественной фантазии и находит удовлетворение своему смутному порыву в заоблачную высь, где ему хотелось бы отдохнуть душою от окружавшей его грубой, пошлой действительности. И я невольно посимпатизировал ему еще больше, нежели в первые два раза, когда видел его только смотрящим на статую, как смотрел и я.

В одной из горьких ибсеновских комедий молодые влюбленные в самый расцвет своей юности и любви решили расстаться, чтобы никогда больше не искать сближения друг с другом, пока они будут во плоти. Таким образом, каждый навсегда сохранит с своем сердце неискаженный временем, богоподобный, сияющий молодостью и красотою образ другого. А чтобы эта идея не могла казаться нелепой, тот же автор показал нам в других своих произведениях людей, женившихся по страстной любви. В одном из этих произведений говорится, что пятнадцать лет тому назад она была прелестнейшею в мире девушкой, у ног которой вздыхало не одно мужское сердце, а он описывается жизнерадостным студентом, пламеневшим любовью ко всему высокому и благородному. После пояснительных разговоров других действующих лиц на сцену выступает именно эта супружеская пара, о которой шла речь.

И что же мы видим? Или, вернее, что могли мы ожидать увидеть, принимая в расчет, что над описанной четой пронеслись пятнадцать лет борьбы с неумолимой действительностью? Мы видим огромную перемену, произведенную этими пятнадцатью годами. Он — тощий, сухой, желчный и привередливый ипохондрик, думающий только о том, как бы прокормить и поставить на ноги одиннадцать человек детей. Она — измученная, истерзанная, еле двигающаяся жертва своего чересчур плодовитого материнства и своего несносного брюзги-мужа…

Да, я люблю магические предутренние сумерки, таким нежным флером окутывающие грубую жизненную действительность, которая, кстати сказать, могла бы быть совсем иной, если бы люди, строящие эту жизнь, были… повдумчивее.

Но одно утро не могло скрасить и в моих тоскующих о неземной красоте глазах неприглядную действительность. Это было возле Брюсселя. Гуляя по проселочной дороге, я встретил собаку, тащившую тележку, доверху нагруженную хворостом. Собака была до такой степени худа, что все ее кости были наружу.

Вначале я был возмущен этим зрелищем, думая, что вижу результат бесчеловечной жестокости хозяина этой несчастной собаки. Но потом я разглядел точь-в-точь такую же изморенную голодом ветхую старушку, которая, согнувшись в три погибели, подталкивала сзади тележку.

С сердцем, обливающимся кровью от глубокой жалости, я повернул назад, чтобы порасспросить старушку о причинах ее ужасающей бедности. Оказалось, она живет близ Ватерлоо и каждое утро, в три часа, отправляется со своей собакой в большой лес собирать хворост, который при помощи собаки и тащит за девять миль в Брюссель. Иногда ей удается добыть за этот труд два франка. В этот счастливый день и она, и ее внучок, который остался у нее на руках, и ее верная собака бывают сыты, но это случается очень редко. Я спросил ее: разве она не могла бы найти себе более выгодное занятие в качестве хоть няньки в непритязательном семействе? Она ответила, что могла бы, если бы она была одна. Но кто же возьмет ее, когда у нее самой ребенок на руках, а девать его некуда? Потом и собаку ей было жаль, не бросать же этого верного друга?

Такова настоящая жизнь, созданная духовно слепыми людьми для самих себя и для своих четвероногих друзей…

Прекрасная нежная леди, узнающая, что пора вставать, так как наступило уже утро (ваше утро, совсем не совпадающее с общим) только потому, что горничная приходит доложить вам об этом и поднимает тяжелую оконную драпировку, — как хорошо вы делаете, что никогда не выходите из вашего роскошного жилища во время встречи уходящей ночи с приходящим днем, поэтому не можете сталкиваться с женщинами, подобными той, которую я только что описал. Осмеливаюсь шепнуть вам, что рядом с такими женщинами самая красота ваша могла бы померкнуть.

Удивительно, как всегда во все времена и во всех странах, было и есть великое тяготение к церкви всех торгующих. Христос изгнал их из храма, но они все-таки до сего дня постоянно ютятся если не в самом храме, то вокруг него. Интересное зрелище представляет в ясное солнечное утро вид величественного седого собора, подножие которого окружено живой гирляндой пестро одетых старых и молодых женщин, девушек и подростков с корзинами, наполненными разноцветными овощами и плодами. Это очень живописно и очень характерно.

В Брюсселе главный рынок расположен на Большой площади, где есть здания, пережившие много веков, следовательно, еще больше поколений торговцев и покупателей, из года в год, изо дня в день, начиная с половины пятого утра, бурлящим морем переливающихся под их почтенными стенами. Разумеется, тут же и собор. Сюда, на этот рынок, со всех окраин города стекаются жены и дочери бедняков, для которых одна десятая часть пенни разницы в цене имеет огромное значение; являются и содержатели многочисленных местных пансионов, которые тоже ищут, как бы хоть немножко сэкономить на провизии. Но о них надо сказать поподробнее.

В Брюсселе есть дома, где вас накормят, напоят, дадут вам помещение с отоплением и освещением, уложат вас мягко спать, вычистят вам платье, обувь, вообще всячески будут за вами ухаживать — за два франка в сутки… Впрочем, для вас, дорогая леди, такие учреждения совершенно неподходящи, и я ошибся, обратившись к вам. Простите великодушно! В таких пансионах имеют потребность только вдовы с крохотными пенсиями, учительницы и гувернантки, дающие уроки по сорок сантимов в час, и подобного рода мелочь, еле-еле натягивающая франков сто в месяц для поддержания своего более чем скромного существования. Поэтому можно себе представить, какая нужна изворотливость со стороны содержательниц пансионов, чтобы, получая со своих жильцов за все про все только по два франка в сутки, держать все в порядке и существовать самим. И бегут эти удрученные заботами «мадамы» рано утречком со своими сумками и корзинами на главный рынок, иногда очень далеко отстоящий от их жилищ, лишь бы выгадать несколько су на провизии, хотя мелкие рынки часто бывают у них под боком, но на них немного дороже, чем на главном, где такая огромная конкуренция.

На рынках всегда можно увидеть массу собак, впряженных в тележки и терпеливо сидящих целыми часами на одном месте, непоеных и некормленых. У большинства этих бедных четвероногих друзей человека очень жалкий вид, доказывающий, что им живется так, что, пожалуй, лучше бы и вовсе не являться на свет. Все они до такой степени подавлены, что, если кто-нибудь бросит им кусок, они даже и хвостом не вильнут в знак признательности, а только с жадностью проглотят этот кусок и смотрят, не дадут ли еще. Впрочем, у многих из них и хозяева не в лучшем положении, и нужда, часто несправедливая и незаслуженная, сделала и их сердца деревянными, недоступными никаким живым чувствам.

На этих торговых площадях происходит нечто вроде вавилонского столпотворения. Например, покупательница ищет цветную капусту… К счастью, цветная капуста не обладает никакими чувствами, иначе она непременно разразилась бы слезами, видя, какими глазами на нее смотрят. И действительно, вид у этой знаменитой брюссельской капусты такой, что трудно и смотреть на нее благосклонным взором. И покупательница, вовсе не желая брать такую позорную пародию на цветную капусту, из простого любопытства осведомляется о ее цене.

Собственница капусты требует шесть су за кочешок. Покупательница разражается ироническим смехом. Шесть су за то, что не стоит и одного! Это уж чересчур забавно! Усиливаясь затаить горькую обиду, торговка начинает расписывать мерещащиеся ей достоинства своей капусты. Она старается уверить покупательницу, что лучше этой капусты и быть не может, и что если бы все торговали только такой капустой, то многое в мире было бы иначе. Болтливая, как все торговки, почтенная обладательница капусты кстати дает биографический очерк своего овоща, начиная с возможно отдаленных времен возникновения еще предков данных кочешков. В конце концов она растроганным голосом заявляет, что ей даже жаль расставаться с ее прелестными огородными питомцами, но мало ли каких тяжелых жертв требует общественная польза.

Если покупательница из мирных, то она просто-напросто скажет, что сейчас раздумала брать цветную капусту, кивнет головой и отправится дальше, в другой ряд. Если же она из сварливых — а такие очень часто и попадаются на рынках, — то самым беспощадным образом начнет разоблачать недостатки капусты, и дело обыкновенно кончается крупной ссорой, иногда даже и скандалом. Но всего чаще торговка уступает два су, в особенности когда рынок начинает пустеть, а именно к этому времени и собираются те покупательницы, которые поневоле должны довольствоваться низкосортными продуктами, лишь бы они мало-мальски оправдывали присвоенное им название и не подлежали выбрасыванию прямо в помойку.

V

Следует ли людям увлекаться спортом?

Что мы, англичане, придаем чересчур большое значение спорту — об этом нечего и говорить, или, вернее, наговорено уже так много, что это превратилось, так сказать, в общее место. Теперь остается только ожидать, что на днях кто-нибудь из наших новеллистов-реформаторов напишет книгу, в которой докажет как дважды два четыре, что результаты неумеренного увлечения всякого рода спортом являются крайне плачевными: пренебрежение своими обязанностями, разорение, домашние неурядицы и, в конце концов, разжижение мозгов, и без того не особенно крепких у большинства спортсменов, а затем и прогрессивное слабоумие.

Я знаю одну молодую парочку, отправившуюся в Шотландию провести там медовый месяц. Новобрачная, очевидно, и понятая не имела о том, что ее избранник — записной игрок в гольф, иначе, наверное, ни за что не поехала бы с ним в Шотландию. Он скрыл от жены свое пристрастие к этому спорту и говорил лишь о том, что в шотландских горах всего тише, спокойнее и здоровее и что хорошо бы объехать их все, останавливаясь ненадолго в разных местечках.

На второй день пребывания в первом горном городке молодой муж уходил гулять один, а за обедом, мечтательно глядя в окно на синюю дымку дали, заявил жене, что ему очень понравилось в этом месте и что он желает остаться здесь еще на сутки. Жена ничего не имела против этого, так кай ей, в сущности, было совершенно безразлично, где бы ни быть, лишь бы только с мужем. На следующее утро муж тотчас же после завтрака ушел, объявив, что скоро вернется. Но вернулся он только к обеду, уставшийно очень оживленный, и только тут бедная молодая женушка узнала, что он ходит в горы играть в свою любимую игру. Оказалось, что он случайно встретился с компанией таких же любителей этого спорта, каким был сам, и присоединился к ним. Окончилось это тем, что супружеское счастье молодой четы сразу расстроилось, благодаря тому что муж более любил свой спорт, чем самим же им выбранную жену. И таких примеров, наверное, можно насчитать много.

Известен также анекдот об одном пасторе, который ради игры в мяч порой пропускал службу, и когда кто-то из знакомых сказал ему, что одновременное служение и церкви и спорту неуместно, нужно что-либо одно, призадумался, потом выразил полное согласие с мнением своего собеседника и дал слово, что на днях сделает свой выбор. Встретившись через неделю с тем же человеком, пастор радостно заявил ему, что он теперь свободный человек, потому что отдался всецело одному делу, и чувствует себя превосходно.

— Вот и прекрасно! — одобрил тот, и, видя, что пастор несет плетеную сумку, наполненную чем-то круглым, полюбопытствовал: — Что это у вас? Неужели яблоки? Кажется, они еще не поспели…

— Это мои мячи. Иду состязаться…

— Мячи?.. Состязаться?.. — недоумевал знакомый. — Да ведь вы только что сказали, что…

— Ах, боже мой? Неужели вы подумали, что я бросил это? — в свою очередь перебил его пастор. — Нет, милейший, я отрекся только от своей церковной должности, чтобы иметь возможность посвятить спорту все время.

Да, мы, англичане, смотрим на спорт не как на забаву и развлечение, а как на очень серьезное дело, ради которого можно и даже должно жертвовать всеми остальными. По нашему примеру эпидемией спорта заразились и другие страны. Если послушать людей, то окажется, что благодаря поданному нами примеру, оздоровление населения во всей Европе идет гигантскими шагами. На германских и швейцарских курортах можно видеть невероятных размеров толстяка, с большим трудом поворачивавшего свою тучную фигуру, и с глухим от ожирения голосом, задыхаясь на каждом слове, повествующего о том, что он жертва избытка здоровья, полученного им благодаря физическим упражнениям на наш, английский образец. Люди, находящиеся в последней степени чахотки, хриплым шепотом сообщают, как они всего несколько лет тому назад отличались на гимнастических съездах, до каких удивительных размеров у них была расширена грудь и как развивались легкие, да вот вдруг пристала глупая простуда и… Тут их прерывают одноногие, одноруки или еще чем-либо искалеченные спортсмены, похваляющиеся, что они пострадали в велосипедных, моторных, автомобильных и т. п. гонках на призы, и что, если бы не простая случайность, они были бы теперь богатыми и известными людьми. И все они, за редкими исключениями, были в высших учебных заведениях, где пользовались развивающими тело, а через него дух благотворными физическими упражнениями и привыкли к тому или другому благородному спорту.

Жалкие люди! Они не научились ничему, кроме чтения спортивных журналов, книги существуют не для них. Они считают всякую чистую мысль за лишнее обременение мозга и, опасаясь переутомить его, довели этот орган до полного отупения. Искусство их не интересует, если оно не имеет соприкосновения с избранным спортом. Природа служит им лишь напоминанием о том, чего они больше не могут делать; снежные горы — о том, что они когда-то были выдающимися лыжниками; вид волнующейся изумрудной травы на лугах заставляет их досадовать по поводу утерянной ими способности к игре в мяч; река возбуждает в них воспоминание о том счастливом времени, когда они были искусными пловцами, пока не схватили ревматизм в самой тяжелой форме; порхающие по деревьям птички заставляют их тосковать о ружье. И все в таком духе.

Как-то раз во Франции я присутствовал на партии лаун-тенниса и был поражен небрежностью игроков. Запустить деревянный шар на один или два ярда за черту плаца — для них ничего не значит. Бывает, что попадают и в окна соседних домов или в прохожих и нередко сбивают их с ног. Так случилось при мне с одним почтенным джентльменом, имевшим несчастье остановиться возле самого места игры, чтобы завязать распустившийся шнурок одного ботинка. Шар угодил ему прямо в спину и заставил его растянуться на земле, — конечно, больше от неожиданности, чем от силы удара. Участники игры и зрители разразились неудержимым хохотом.

Когда же игроки хватят кого-нибудь из партнеров по голове тяжелым шаром и ушибленный ответит им тем же, то обыкновенно начинается настоящий поединок на шарах, к счастью, впрочем, кончающийся примирением противников.

Континентальное небо так прекрасно своей сияющей голубизной, так привлекательно, что неудивительно желание большинства континентальных игроков, даже приезжих с наших островов, направить шар прямо в небесную высь. Во время моего пребывания в Швейцарии там в английском клубе был молодой англичанин, отличавшийся необыкновенным искусством в игре лаун-теннис. Он никогда не пропускал мимо ни одного чужого шара. Но главное искусство этого игрока состояло в том, что его собственный шар непременно взлетал футов на сто в воздух, с тем чтобы потом спуститься на «двор» своего партнера. Последний, подняв кверху голову, внимательно следил, как шар, превратившийся в едва заметную точку, постепенно возрастал, приближаясь к земле. Прохожие, думая, что наблюдатель следит за полетом воздушного шара или какой-нибудь необыкновенной птицы, останавливались, тоже задирали головы вверх и спрашивали, в чем дело. Игроки махали им рукой, чтобы они молчали, точно боялись, что если они сами заговорят, то шар возьмет да и унесется куда-нибудь в другую сторону. Случалось, что собственник шара позволял ему спуститься до расстояния нескольких футов от земли, перехватывая его ловким ударом и вновь посылал к облакам — и так до нескольких раз. Все это, конечно, было не по правилам, но нарушение правил прощалось игроку за его искусство.

Своих партнеров он часто доводил до полного отчаяния, потому что он не давал им выиграть ни одной партии и этим лишал их возможности пообедать в клубе. Требования третейского суда были бесполезны: никто не решался судить этого непобедимого игрока.

Но все ли назначение человека в игре? Нет ли у него более серьезных задач? Никто не говорит, чтобы совсем забросить спорт: он имеет и свои хорошие стороны, если заниматься им вовремя и умеренно; но жертвовать ему своими обязанностями и посвящать исключительно ему все свои помыслы и силы — это уж значит пересыпать через край… Помню один случай. Вечер был ясный, теплый и благоухающий. Клубное здание с его резным фасадом и блестящими окнами кокетливо выглядывало из-за густой зелени. На коротко подстриженной изумрудной лужайке шла оживленная игра в лаун-теннис. Многочисленные участники обоего пола, все в безукоризненных белых костюмах, оживленно суетились, весело смеялись и шутили. Вообще все было очень красиво и жизнерадостно.

С одной стороны нарядная лужайка примыкала к большому лесу, а с другой — к ряду маленьких ферм, населенных работающим людом. И вот вдруг из леса вышло маленькое шествие. Впереди шли две женщины, одна уже пожилая, другая совсем еще молодая, таща на толстых веревках, перекинутых на плечи, тяжелую борону, а за ними плелся пожилой старик с большим лукошком в руках. По-видимому, эти люди, из которых женщины заменяли недостающую в хозяйстве лошадь, возвращались со своего только что обработанного ими клочка земли, расположенного где-нибудь за лесом.

Залюбовавшись изящными нарядами и красивыми личиками множества изящных дам, обступивших лужайку в качестве зрительниц игры — не говоря уж о самих играющих, — женщины-лошади остановились перед проволочной решеткой, отделявшей дорогу от клубного сада. Молодая женщина отирала передником пот с загорелого лица, пожилая поспешно подправляла свои растрепавшиеся седые волосы под головной платок, повязанный узлом на затылке, а старик усиливался выпрямить свою сгорбленную спину. Простояли они не более двух-трех минут перед картиной, которая должна была казаться им живой страницей волшебной сказки, но все глядели просто, спокойно, бесстрастно и молча.

Молодая женщина была очень хороша, несмотря на свою грубую и неуклюжую одежду, а старушка прямо поражала благородством очертаний своего тонкого, худощавого лица с большими, ясными и спокойными глазами под красивыми, еще темными бровями. Старик тоже носил следы былой красоты, и вся его изможденная бесконечно долгим упорным трудом фигура дышала тем достоинством, которым отличаются все чистые душой и сердцем люди, независимо от своего сословия.

Потом, по одному слову, тихо сказанному стариком, женщины снова согнулись и повлекли дальше тяжелую борону. И мне невольно припомнилось изречение, кажется, Анатоля Франса, сказавшего, что общество основано на терпении трудящихся масс…

VI

Следует ли слушаться добрых советов?

Я очень скуп на советы в делах, в которых не могу быть авторитетным за неимением личной опытности в них. Много лет тому назад я написал статейку о бэби. Эта статейка вовсе не претендовала не только на руководство, как обращаться с бэби, и на безошибочность изложенных в ней взглядов на новоявленных будущих людей, но она была написана в таком игривом тоне, что я имел право считать ее хоть не скучной. Получив ее оттиск, я поспешил показать его одной знакомой даме, обладательнице двух бэби самого обыкновенного сорта, хотя и казавшихся матери какими-то особенными существами. Ввиду того, что она постоянно делала слишком уж много «бума» со своими ангелочками, я находил, что ей будет небесполезно прочесть мою статью. Открыв сборник, в котором была помещена статья, я сунул книжку в руку этой дамы и сказал:

— Прочтите это не спеша, повнимательнее, ничем посторонним не отвлекаясь. Когда попадется что-нибудь в этих строках, относительно чего вы желали бы иметь разъяснения, то запишите это себе на память до следующей нашей встречи или напишите мне по почте. Если же найдете, что я не высказал тут чего-нибудь существенного, также сообщите мне. Быть может, вы разойдетесь со мной во мнениях по некоторым пунктам затронутой мною темы — прошу не утаивать от меня и этого. Я не обижусь, а постараюсь только переубедить вас в пользу своего воззрения и надеюсь, что это мне удастся…

— Да о чем тут говорится? — не дослушав меня, спросила дама и прибавила: — У меня нет карандаша для записывания того, о чем вы просите. Не пачкаться же чернилами при чтении книги!

— Эта статейка трактует о бэби, — пояснил я и предложил ей взаймы свой карандаш.

Замечание относительно карандаша обогатило меня новым опытом: я узнал, что никогда не следует давать женщине взаймы карандаш, который вы желали бы получить обратно. Она ни за что не возвратит его и отговорится от этого тремя утверждениями: она будет уверять, что уже возвратила вам карандаш и вы положили его к себе в карман, где он и находится, а если не находится, то должен находиться; потом скажет, что вы и не думали давать ей карандаша; третьим аргументом будет восклицание, что она желала бы, чтобы люди не навязывали своих карандашей, с тем чтобы требовать их назад как раз в такое время, когда она занята совсем другим делом.

Но у нас дело до этого пока еще не дошло. Моя добрая знакомая взяла карандаш, повертела его в руках, потом спросила, не может ли она делать свои заметки на полях журнальной книжки, и когда я ответил, что можно, если хватит места, бросила мне:

— Что же вы можете сказать о бэби?

— А вот прочтите и увидите, — ответил я.

Она небрежно перелистывала страницы и заметила:

— Немного же вы написали о таком важном и обширном предмете.

— Зато существенно, — возразил я.

— Да оно, пожалуй, и лучше, что не длинно… Хорошо, я прочту, — снисходительно промолвила она, кивнув.



Поделиться книгой:

На главную
Назад