Я приведу пример психоаналитического сеанса, имевшего место как раз тогда, когда я писал эту главу, и, как я считаю, демонстрирующего не только противоположность Платоновых и Фрейдовых взглядов на эрос в терапии, но и взаимосвязь между ними.
Моей пациенткой была женщина лет под тридцать. Она страдала от страшной притупленности чувств и отсутствия непосредственности, из-за чего ее половые отношения с супругом были серьезной проблемой для них обоих, а также от застенчивости, которая иногда просто парализовала ее. Она родилась в старой аристократической американской семье, занимавшей видное положение в обществе. Ее честолюбивый отец, мазохистка мать и три старших брата представляли собой жесткую структуру, в которой ей пришлось расти. В ходе терапевтического лечения она научилась - при ее рациональном темпераменте - искать причину своего эмоционального паралича в той или иной ситуации, разбираться, что происходит, когда она ничего не чувствует в сексуальном плане, и она обрела способность ощущать и выражать гнев, половую страсть и прочие чувства, причем делать это довольно свободно. Этому в значительной степени способствовало исследование ее детства и тяжелых травм, полученных ею в ее слишком дисциплинированной семье, и этот анализ оказал благоприятное воздействие на ее сегодняшнюю жизнь.
Но на определенной стадии мы зашли в тупик. Женщина продолжала спрашивать "почему", но это уже не вело ни к каким изменениям; складывалось такое впечатление, что ее эмоции сами были себе причиной. Сеанс, о котором я намерен рассказать, имел место в тот период, когда она работала над возможностью достичь подлинной любви к своему супругу.
Женщина рассказала мне, что предыдущим вечером была в игривом настроении и попросила своего супруга достать жука, который якобы залез за шиворот ее платья. Несколько позднее этим же вечером, когда она подписывала чеки за своим письменным столом, муж неожиданно обнял ее. Она пришла в ярость от того, что ее прервали, и поцарапала ему лицо ручкой. Рассказывая мне об этом происшествии, она тут же выдала несколько готовых объяснений своего гнева, оправдывая его тем, что в детстве ее старшие братья всегда мешали ей, чем бы она ни занималась. Когда я не принял это объяснение, спросив женщину для чего она дала волю своим чувствам в этом случае, она рассердилась: я лишал ее "свободы спонтанных проявлений". Разве я не понимаю, что она должна "доверять своим инстинктам"? Разве мы не потратили столько времени на то, чтобы помочь ей научиться чувствовать? И что, наконец, я имею в виду, когда спрашиваю ее о том, что она делает со своими чувствами? Более того, мой вопрос прозвучал словно обвинение, брошенное ей ее семьей. Она закончила свою агрессивную речь утверждением: "Чувства есть чувства!"
Мы легко можем разобраться в той противоречивой ситуации, в которую попала эта женщина. Она полностью испортила вечер со своим мужем. Внешне она искала возможность установить между ними отношения подлинной любви, а на самом деле сделала все наоборот. Одной рукой он притягивала мужа к себе, а другой немедленно отталкивала его. Своему противоречивому поведению она находила распространенное в наше время оправдание, а именно - что чувство есть субъективный внутренний импульс, эмоции (термин произошел от слова e-movere - "выходить наружу") - это силы, которые приводят человека в движение, и потому эти эмоции надо "переживать" так, как вы считаете нужным в данный момент. Пожалуй, это наиболее распространенное в нашем обществе бездумно принятое убеждение насчет эмоций. Нечто вроде эндокринной гидравлики - мы имеем внутреннюю секрецию адреналина и потребность дать выход своему гневу, или мы имеем гонадную гиперфункцию и должны найти сексуальный объект. (Что бы там Фрейд ни имел в виду на самом деле, эти представления освящены его именем.) Это убеждение соответствует популярной механистической модели тела, а также более сложным детерминистским моделям, которые обрушивались на многих из нас на первых занятиях по психологии и физиологии.
А вот чего нам не говорили - потому что практически никто этого не замечает - так это того, что подобная система является совершенным солипсизмом и крайне шизоидна. В ней мы разделены подобно монадам, отчуждены друг от друга и между нами не наведено никаких мостов. Мы можем "переживать эмоции" и вступать в половые отношения до второго пришествия, и никогда не ощутить подлинной связи с другим человеком, разве что и вправду случится второе пришествие. Ситуация не становится менее ужасной от понимания того, что очень много людей, если не большая часть нашего общества, ощущают такое вот одиночество. А поскольку чувства делают их одиночество еще более болезненным, то они перестают их испытывать.
Из поля зрения моей пациентки (и нашего общества) выпал тот факт, что эмоции - это не только толчок в спину, но и указатель, импульс к формотворчеству, призыв к созиданию ситуации. Чувства - это не просто случайное моментальное состояние, а указатель в будущее, возможность понять, какую форму я хочу придать чему-то. За исключением случаев наиболее серьезной патологии, чувства всегда имеют место в личностном поле, в переживании себя как личности и в воображении присутствия других людей, даже если на самом деле никого рядом нет. Чувства - в их правильных проявлениях есть способ общения с людьми, которые значимы для нас в нашем мире, это - стремление завязать с ними отношения; они являются языком, с помощью которого мы возводим мосты от личности к личности. То есть можно сказать, что чувства - интенциональны
Первый аспект эмоций как "подталкивающих" нас сил, относится к прошлому и связан с причинностью и детерминизмом прошлого опыта индивида, включая детский и архаический. Это регрессивная сторона эмоций, которой Фрейд придавал такое большое значение. В этом плане, исследование детства пациента и возвращение к былым переживаниям играют существенную роль для достижения устойчивого результата психотерапевтического лечения.
Второй аспект, напротив, зарождается в настоящем времени и указует в будущее. Это прогрессивная сторона эмоций Наши чувства, подобно кисти и краскам художника, являются средствами, с помощью которых мы сообщаем миру нечто очень важное. Наши чувства не только подразумевают другую личность, но и в самом деле отчасти сформированы чувством присутствия другого человека. Мы чувствуем в магнетическом поле. Чувствительный человек овладевает умением, зачастую сам того не сознавая, улавливать чувства окружающих его людей, подобно скрипичной струне, которая реагирует на вибрацию любой другой музыкальной струны в данных стенах, хотя в столь бесконечно малой степени, что ухо может не слышать ее звучания. Любой пользующийся взаимностью влюбленный "инстинктивно" знает об этом. Это одно из главных (если не самое главное) качеств, отличающих хорошего терапевта.
Если мы имеем дело с первым аспектом эмоций, то вопрос "почему" вполне логичен и точен. Но второй аспект требует вопроса "ради чего". Подход Фрейда приблизительно отвечает первому аспекту эмоций, и он, вне всякого сомнения, не согласился бы с моим вопросом "ради чего". Представления Платона и греков об эросе связаны со вторым аспектом: эмоция - это влекущая вперед сила; мои чувства предвосхищение достоинств целей, идеалов, грядущих возможностей. Такое различение делается также и в современной логике: причина - это прошлые соображения, объясняющие нам почему мы поступили так или иначе; цель, напротив, - это то, чего мы хотим добиться своим поведением. Первая связана с детерминизмом. Вторая сообщает вам движение навстречу новым возможностям. Следовательно, она связана со свободой. Мы принимаем участие в формировании будущего в силу нашей способности постигать новые возможности и реагировать на них; пытаясь перенести их из воображения в реальность Это - процесс активной любви. Это наш эрос отвечает эросу других людей и эросу мира природы.
Вернемся к моей пациентке: в ходе вышеупомянутого сеанса она ощутила безнадежность, причиной которой было смутное понимание того, что она оказалась в ловушке. Через два сеанса ей пришлось сказать: "Я всегда искала причины своих чувств по отношению к Джорджу. Я верила, что это является самым важным - что этот процесс приведет меня к нирване. И вот я уже перебрала все причины. Может быть, никаких причин и нет". Интересно, что она сама не поняла, насколько блестящей была ее последняя фраза. Ибо, как в терапии, так и в жизни, когда мы достигаем той стадии, на которой все наши основные потребности по большей части удовлетворены и не толкают нас в спину, мы действительно обнаруживаем "отсутствие причин", в том смысле, что причины утратили свою значимость.[101] Конфликт, с одной стороны, становится застоем и скукой, а с другой - открывает Я индивида навстречу новым возможностям, углублению сознания, выбору нового пути в жизни и исполнению выбора.
Моя пациентка ясно осознала различия между "причиной" и "целью" и это привело ее к нескольким важным озарениям. К ее большому удивлению, одним из них было радикальное изменение значения, которое она придавала ответственности. Теперь она видела ее уже не как внешние и пассивно принятые ею ожидания ее семьи, а как активную ответственность перед самой собой, исходящую из осознания силы, которую она обрушила в тот вечер на своего супруга. Теперь она должна была решить, какой путь в жизни ей следует избрать вообще и вместе с супругом в частности.
У меня есть все основания сказать - опять же за исключением случаев сильной патологии - что все эмоции, какими бы противоречивыми они ни казались, образуют своеобразное единство в гештальте, который составляет "я". Клиническая проблема - как в случае с беспокойным ребенком, который просто вынужден таким образом высказывать свою любовь к родителям, которые, на самом деле, ведут себя враждебно и деструктивно по отношению к нему - заключается в том, что человек не может или не хочет сознавать, что он чувствует или что он делает со своими чувствами, Когда моя пациентка сумела проанализировать два своих противоречивых поступка, совершенных ею по отношению к своему супругу в течение одного вечера, то оказалось, что оба они были мотивированы ее злостью на него и на мужчин вообще, что она создавала ситуацию, в которой могла бы доказать, что ее муж - грубая скотина И в том, и в другом действии, она исходила из убеждения, что мужчина является носителем власти (то же самое относилось и ко мне в ходе терапевтического "процесса нирваны"). В то же время она оставалась капризным, своенравным ребенком. Она могла уживаться с мужчинами на основе сложившейся в детстве схемы, но - и эта тревога особенно сильно проявилась в ходе последующих сеансов - могла ли она общаться с ними, как взрослый человек?
На крыльях Эроса мы, если так можно выразиться, поднимаемся к новой концепции причинности. Нас больше ничто не заставляет представлять человеческое существо этаким шаром в причинно-следственном бильярде, способным отвечать только на вопрос "почему" и отличающимся предсказуемым поведением, И в самом деле, Аристотель считал, что мотивация эроса так сильно отличается от детерминации прошлым, что даже не называл ее причинностью. Тиллих пишет "У Аристотеля мы находим доктрину всемирного эроса, влекущего все к высшей форме, чистой реальности, которая движет миром не как причина (kinoumenon), а как объект любви (eromenon), И описываемое им движение - это движение от потенциального к реальному, от dynamis к energeia...".[102]
Я предлагаю считать, что действия человеческих существ мотивируются новыми возможностями, целями и идеалами, которые манят за собой и влекут в будущее. Это никак не исключает того факта, что всех нас в какой-то мере толкает в спину прошлое, определяющее, в некотором смысле, наши поступки. Но это сила действует заодно со своей другой половиной. Эрос дает нам причинность, в которой соединяются "почему" и "зачем". Первое является частью всякого человеческого опыта, потому что все мы принадлежим к конечному миру природы; в этом отношении, любой из нас, принимая любое важное решение, должен выяснить, какое воздействие он может оказать на реальную ситуацию. Этот аспект особенно важен в проблемах невроза, в ходе которого прошлые события действительно оказывают неотвратимо повторяющееся, последовательное и предсказуемое влияние на действия личности. Фрейд был прав, когда говорил, что в неврозе и болезни действует жесткая, детерминистская причинность.
Но он ошибался, когда пытался перенести этот принцип на все человеческое бытие. Аспект цели, возникающий в том момент, когда индивид способен осознать, что он делает, открывает перед ним новые будущие возможности и вводит элемент личной ответственности и свободы.
Здесь мы ведем речь об Эросе классического века, когда он все еще был творящей силой и мостом между человеком и богами. Но "здоровье" этого Эроса ухудшилось. Платоново понимание Эроса является чем-то средним между представлениями Гесиода об Эросе как о могучем демиурге и более поздними представлениями об Эросе, как о больном ребенке. Эти три аспекта Эроса являются также точным выражением психологических архетипов человеческого восприятия: каждый из нас в разное время воспринимал его и как творца, и как посредника, и как банального плейбоя. Наш век отнюдь не впервые в истории человечества столкнулся с банальностью любви, равно как и с тем, что любовь без страсти впадает в недуг.
Из очаровательной легенды, приведенной в начале этой главы, ми видим, что древние греки лаконичным и насыщенным языком мифа изложили озарения, порожденные архетипами человеческой психе. Эрос, дитя Ареса и Афродиты, "не вырос, как остальные дети, а остался маленьким, розовым, пухлым ребенком с легкими крыльями и проказливым лицом с ямочками на щеках". Встревоженной матери сообщили, что "Любовь не может расти без Страсти". Далее в мифе говорится:
"Тщетно богиня пыталась понять скрытый смысл этого Ответа. Он открылся ей только тогда, когда родился Антерос, бог страсти. Эрос стал расти вместе со своим братом и превратился, в красивого стройного юношу; но стоило им только расстаться, как он обязательно возвращался к своим детским формам и к детским шалостям".[103]
Эти обезоруживающе наивные слова, в которые греки любили облачать свои самые глубокие премудрости, содержат несколько моментов, имеющих решающее значение для наших сегодняшних проблем. Прежде всего, если матерью Эроса является Афродита, то отцом - Арес. То есть любовь неразрывно связана с агрессией.
Во-вторых, Эрос, который во времена Гесиода считался могучим творцом, породившим буйство зелени на выжженной земле и вдохнувшим жизнь в человека, теперь выродился в ребенка, пухлое, розовое, игривое создание, иногда просто в толстого младенца, балующегося с луком и стрелами. Мы видим его в образе изнеженного Купидона на стольких изображениях, как античных времен, так и XVII-XVIII веков. "В архаическом искусстве Эрос представлен как красивый крылатый юноша. Потом он становился все моложе и моложе, и в эллинские времена предстает уже младенцем". В александрийской поэзии он дегенерировал в проказливого мальчишку.[104] Причина этого вырождения, должно быть, кроется в самой природе Эроса, поскольку об этом вырождении говорится в мифе, который действительно родился несколько позднее версии Гесиода, но, тем не менее, задолго до распада греческой цивилизации.
И это подводит нас к самой сути того, что случилось с нашим временем: эрос утратил страсть и стал чем-то скучным, детским, банальным.
Как это часто бывает, миф говорит об остром конфликте, сотрясающем сами основы человеческого бытия, как это было с древними греками и как это происходит с нами: мы бежим от эроса, когда-то могучего первоисточника жизни, к сексу, капризной игрушке. Эрос разжалован в бармена, подающего вино и виноград, в стимулятор для флирта, задача которого - все время удерживать жизнь на мягкой перине чувственности. Он символизирует не творческое воплощение энергии - полового, воспроизводящего и прочих начал - а непосредственность удовлетворения. И, mirabile dictu, мы обнаруживаем, что в мифе говорится о том, что происходит в наше с вами время: эрос утрачивает интерес даже к сексу. В одной из версий мифа, Афродита ищет его, чтобы заставить заниматься положенным ему делом: распространять любовь с помощью своего лука и стрел. А он, выродившийся в праздного недоросля, играет в карты с Ганимедом и при этом еще и жульничает.
Ушел дух животворных стрел, ушло создание, которое могло вдохнуть жизнь в мужчину и женщину, ушли яркие праздники Диониса, ушли зажигательные танцы и мистерии, которые возбуждали посвященных посильнее, чем хваленые снадобья нашего технического века, ушли даже пасторальные пирушки. Эрос действительно стал плейбоем! Героем пепсикольных вакханалий.
Неужели цивилизация всегда только и делала, что укрощала Эроса, чтобы подчинить его нуждам общества, озабоченного самопродлением? Лишала его силы, дающей жизнь новому бытию, новым идеям и страстям, ослабляла его до такой степени, что он переставал быть творцом, сокрушающим старые формы во имя создания новых? Укрощала его до такой степени, что он становился символом стремления к постоянной расслабленности, праздному времяпрепровождению, пресыщенности и, в конце концов, к апатии?.[105]
Здесь перед нами встает новая и специфическая проблема всего западного мира - война между эросом и технологией. Технология и секс между собой не воюют: наши технические изобретения - от противозачаточных таблеток до книжек из серии "как это делается" - способствуют безопасности, доступности и эффективности секса. Секс и технология едины в стремлении "приспособиться"; полностью сняв напряжение за выходные, с тем чтобы в понедельник лучше трудиться в лишенном воображения мире. Чувственные потребности и их удовлетворение не вступают в конфликт с технологией, по крайней мере, не вступают с ней в непосредственное столкновение (во что выльются их отношения в перспективе - это уже другой вопрос).
Но эрос и технология вряд ли совместимы друг с другом и вряд ли даже могут избежать непрерывной войны. Влюбленный, как и поэт, является угрозой для конвейера. Эрос разрушает старые формы и создает новые, а это, естественно, представляет собой угрозу для технологии. Технология требует регулярности, предсказуемости и режима по часам. Неукрощенный эрос борется со всеми представлениями и ограничениями времени,
Эрос - это внутренний стимул к созданию цивилизаций. Но цивилизация набрасывается на своего основателя и дисциплинирует эротические импульсы. Это еще не закрывает путь к обогащению и расширению сознания. Эротические импульсы могут и должны подчиняться определенной дисциплине: поклонение свободе выражения любого импульса растворяет ощущение в реке без берегов, воды которой попусту растекаются во всех направлениях. Дисциплинированный эрос создает формы, в которых мы можем развиваться и которые защищают нас от невыносимой тревоги. Фрейд считал, что дисциплинирование эроса необходимо для цивилизации и что создающая цивилизации энергия порождается подавлением и сублимацией эроса. Это тот редкий случай, когда с Фрейдом соглашается даже де Ружман, памятуя о том, что:
"... без половой дисциплины, которую так называемые пуританские тенденции навязали нам с момента рождения Европы, наша цивилизация не опередила бы те народы, которые считаются неразвитыми, и скорее всего отстала бы от них: не было бы ни организованного труда, ни технологии, которые создали современный мир. Да не было бы также и проблемы чувственности! Авторы эротических романов наивно забыли об этом факте, безоглядно предаваясь поэтической или морализаторской страсти, что слишком часто отчуждает их от истинной природы "жизненных фактов" и их сложных связей с экономикой, политикой и культурой".[106]
Но наступает момент (современный западный технологический человек должен будет пройти через это испытание), когда культ техники уничтожает чувство, подрывает страсть и стирает индивидуальность. Технически дееспособный любовник, впадая в противоречие, каковым является совокупление без эроса, в сущности является импотентом. Он утратил способность увлекаться; он слишком хорошо знает, что делает. На этой стадии техника ослабляет сознание и разрушает эрос. Орудия являются уже не продолжением сознания, а его заменителем, более того, они стремятся подавить и усечь его.
Должна ли цивилизация обязательно укрощать эрос, чтобы уберечь общество от развала? Гесиод жил в бурном, архаическом VI веке, близком к истокам цивилизации и моментам ее зачатия и рождения, когда воспроизводящие силы отличались активностью и человек должен был, встречаясь с хаосом, придавать ему новые формы. Но позднее, с растущей потребностью в стабилизации, возникает тенденция к погребению демонического и трагического. Это становится предзнаменованием падения цивилизации. Мы видим, как изнеженные Афины покоряются более примитивным македонцам, те, в свою очередь, - римлянам, а римляне - гуннам. А мы - желтой и черной расам?
Эрос - основа жизнеспособности цивилизации, ее сердце и душа. И когда снятие напряжения вытесняет творящий эрос, падение цивилизации становится неминуемым.
IV. ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ
Перед нами один из наиболее глубоких и многозначительных парадоксов любви. Он заключается в усиливающейся готовности к любви, которую дает нам осознание неизбежности смерти и, одновременно с этим, в обострении предчувствия смерти, которое несет с собой любовь. Мы вспоминаем, что даже стрелы, с помощью которых творит Эрос, - эти животворные стрелы, которые он вонзает в холодную грудь земли, чтобы выжженная поверхность покрылась буйной зеленой растительностью, - и те отравлены. Здесь мы видим порождающий тревогу элемент человеческой любви. Ибо стрелы Эроса пронзают, "как грубые, так и мягкие сердца, неся с собой либо смерть, либо исцеляющее блаженство".[107] Смерть и наслаждение, боль и радость, тревога и чудо рождения - вот пряжа, из которой соткана ткань человеческой любви.
Это Эрос "лишает члены силы" и "путает самые тщательно разработанные планы всех богов и всех человеческих существ".[108] Так говорит Гесиод в своей Теогонии, Он писал это в тот чрезвычайно творческий архаический период (примерно 750 г. до н.э.), когда Греция была охвачена брожением, вылившимся в рождение городов-государств и нового греческого человека - индивида, отличающегося уверенностью в себе и достоинством. Стало быть, "подавление" рациональных функций непосредственно связано с творящей силой Эроса. Эрос "лишает силы члены... всех богов и всех человеческих существ"! Эрос разрушает, чтобы творить.[109] Можно ли более выразительно сказать о том, что акт создания формы и жизни из хаоса и наделения человека жизненной силой требует страсти, которая выше разума, "расчета" и "планирования".
Любить - значит открыться, как всему положительному в этом мире, так и всему отрицательному - печали, грусти и разочарованию, равно как и радости, самоосуществлению и немыслимой ранее остроте сознания. Сначала я опишу это явление феноменологически, в идеальной форме в качестве парадигмы.
Когда мы влюбляемся "по уши", мир вокруг нас содрогается и меняется, и не только внешне. Меняется все наше ощущение того, что мы делаем в этом мире. Как правило, это потрясение осознанно переживается в его положительных аспектах - мы открываем прекрасные новые небеса и земли, чудесным образом внезапно созданные любовью. Любовь - вот ответ на все, напеваем мы. Помимо этих банальных уверений, наша западная цивилизация похоже принимает участие в романтическом - и обреченном на неудачу - заговоре, направленном на поддержание иллюзии, что над всем этим властвует эрос. Уже сама отчаянность попыток сохранить эту иллюзию свидетельствует о присутствии подавляемого противоположного полюса.
Этим противоположным моментом является сознавание неизбежности смерти: Ибо тень смерти всегда лежит на восторгах любви. В этой тени прячется ужасный неотвязный вопрос: не уничтожат ли нас эти новые отношения? Когда мы любим, мы открываем ворота своей крепости. Ураган уносит нас прочь от родных берегов; и хотя мы надеемся достичь нового континента, новой жизни, мы не можем быть в этом уверены. Все изменилось и, возможно, уже никогда не придет в прежнее состояние. Наш мир уничтожен; откуда нам знать, будет ли он отстроен заново? Мы отдаемся и сдаемся; можем ли мы знать, что получим свою свободу назад? Мы просыпаемся и видим, что мир ходит ходуном: когда же прекратится это землетрясение?
Самое безудержное веселье сопровождается сознаванием неизбежности смерти - и чувство это не менее сильное. Похоже на то, что одно не может обойтись без другого.
Это ощущение крушения мира является внутренним и, как верно говорится в мифе, по сути, это делает с нами эрос. Это не просто то, что с нами делает другой человек. Любить безоглядно - значить рисковать потерять все. Эта обостренность сознания имеет что-то общее с экстазом мистика в его единении с Богом: точно так же, как мистик не может быть уверен в присутствии рядом с ним Бога, так и любовь несет с собой такое обостренное сознавание того, что нас уже не может быть никаких гарантий безопасности.
Это балансирование на лезвии бритвы, эти головокружительные перепады тревоги и радости непосредственно связаны с потрясением как неотъемлемым свойством любви. Эта пронизанная страхом радость - не сводится к вопросу о том, ответят вам на любовь взаимностью или нет. И в самом деле, настоящий спор идет внутри самого человека и его тревога почти не ослабевает даже тогда, когда любимый человек действительно отвечает ему взаимностью. Парадокс, но бывает так, что тревога влюбленного усиливается как раз тогда, когда ему отвечают взаимностью, а не тогда, когда его чувства остаются без ответа. Ибо если человек имеет дело с безответной любовью, которая даже становится самоцелью некоторых пишущих о любви авторов, или с любовью на расстоянии, которой посвящены произведения Данте и всего движения "стилистов" в итальянской литературе, он, по крайней мере, может продолжать заниматься своими обычными повседневными делами, писать свою Божественную Комедию или свои сонеты или романы. Только в том случае, когда любовь осуществляется, эрос может в буквальном смысле "лишать члены силы", как это было у Антония с Клеопатрой, или у Париса с Еленой, или у Абеляра с Элоизой. Вот поэтому человеческие существа боятся любви. И, вопреки всему, что написано в сентиментальных книгах, у них есть для этого причины.
Если говорить о повседневной человеческой жизни, то эта связь между любовью и смертью становится наиболее явной, пожалуй, тогда, когда у человека появляются дети. Человек может почти не думать о смерти - и гордится своей "храбростью" - до тех пор, пока не станет отцом. Затем в своей любви к своему ребенку он обнаруживает ощущение беззащитности перед смертью: Жестокий Сборщик Дани может в любое время отнять у него ребенка, объект его любви. В этом смысле любовь есть ощущение великой уязвимости.
Любовь есть напоминание и о нашей смертности. Когда умирает кто-то из наших друзей или членов нашей семьи, мы очень ярко осознаем мимолетность и невозвратность жизни. Но при этом возникает и более острое ощущение даруемых жизнью огромных возможностей и стремление совершить рискованный прыжок. Некоторые человеческие существа (а может быть и большинство) ощущают глубокую любовь, осознают драгоценность дружбы, преданности, верности только в момент чьей-нибудь смерти. Абрахам Маслоу глубоко прав, когда сомневается в том, что мы были бы способны страстно любить, если бы знали, что никогда не умрем.
Если обратиться к мифологии, то одной из причин той скуки и вялости, что царили в любовных делах обитателей Олимпа, было именно бессмертие богов. Любовные отношения Зевса и Геры протекают совершенно неинтересно, пока в них не вмешивается смертный. Любовь обретает способность менять ход истории только тогда, когда Зевс спускается к Леде или Ио и влюбляется в смертную женщину, которая жаждет иметь ребенка, потому что знает, что не будет жить вечно. Наше ощущение смертности не только обогащает любовь, оно порождает ее. Любовь есть перекрестное опыление смертности и бессмертия. Вот почему демон Эрос описывается как нечто среднее между богом и человеком, и его природе присущи отличительные черты и того, и другого.
Я пользуюсь, в известном смысле, идеальными категориями. Я полностью отдаю себе отчет в том, что подобную сильную увлеченность другим человеком многие из моих коллег могут назвать невротической. Мы живем в эпоху "холодных" отношений - ни один человек ни за что не должен привязываться к другому настолько сильно, чтобы не иметь возможности расстаться с ним в любой момент! Но я согласен называть такую привязанность невротической только в том случае, если она представляет собой "зацикленность" или навязчивую идею; если от партнера требуют постоянного существования на этом уровне. Хотя никто из нас не может долго жить на таком уровне, этот уровень остается чем-то вроде фона, идеальной ситуации, которая должна где-то существовать, чтобы придавать смысл скучным и серым дням, которые рано или поздно настанут.[110]
Связь любви и смерти нашла впечатляющее отражение в литературе. Итальянские авторы часто играют словами amore (любовь) и morte (смерть). В природе эта связь имеет свои биологические аналоги. Пчела-самец умирает, после осеменения Королевы. Еще более ярким примером является богомол: во время совокупления самка откусывает голову самцу и его предсмертные конвульсии сливаются с любовной дрожью, в результате чего толчки становятся сильнее. После совокупления осемененная самка съедает самца, накапливая питание для будущего потомства.
У Фрейда эта угроза смерти ассоциируется с истощением Эроса.
"Причиной тому является сходство того состояния, которое наступает после полного полового удовлетворения, со смертью, и тот факт, что у низших животных смерть совпадает с актом совокупления. Эти создания умирают в ходе акта воспроизводства потому, что после ликвидации Эроса посредством процесса удовлетворения, инстинкт смерти может беспрепятственно выполнять свою задачу".[111]
С моей точки зрения, причиной страха смерти - или, как я назвал его выше, предчувствия смерти - у человеческих существ является не просто истощение эроса, но переплетение переживаний любви и смерти на всех стадиях человеческого развития.
Связь любви со смертью отчетливо видна в половом акте. В любой мифологии половой акт ассоциируется со смертью, и любой терапевт видит эту связь еще более ясно благодаря своим пациентам. Пациентка с проблемой фригидности, никогда не испытывавшая оргазма в ходе совокупления, рассказала мне сон, ярко иллюстрирующий эту тему секса и смерти. В этом сновидении она впервые ощутила себя женщиной. И в этом же сновидении у нее возникла странная убежденность в том, что она должна будет прыгнуть в реку и утонуть. Сновидение закончилось ощущением сильной тревоги. В эту ночь, в ходе полового акта, она впервые испытала оргазм. Человек должен обладать способностью подчиниться, "сдаться", в ходе занятий любовью, если он хочет необходимой для оргазма спонтанности.
В сновидении этой женщины возникло нечто очень важное - способность посмотреть в лицо смерти, способность, которая является предпосылкой развития, предпосылкой самосознания. В данном случае я воспринимаю оргазм как психофизический символ способности отказаться от своего "я", расстаться со своим нынешним безопасным состоянием, чтобы совершить прыжок в более глубокое ощущение. Неслучайно оргазм часто является символом смерти и нового рождения. Миф о гибели в воде и новом рождении кочевал из религии в религию и из цивилизации в цивилизацию, как миф о крещении - существо погружалось в воду, тонуло, умирало, чтобы родиться снова. То был смелый прыжок в небытие, с перспективой обретения нового бытия.
Поэтому каждый подлинный любовный опыт отличается целомудрием. Он каждый раз представляется чем-то новым; мы убеждены, что до нас этого никто и никогда не ощущал, и самонадеянно полагаем, что навсегда запомним это ощущение. Когда я читал в университете лекцию на эту тему, два разных молодых человека подошли ко мне, чтобы сказать с глазу на глаз, что они меня понимают, потому что сами влюблены, но искренне опасаются, что другие студенты меня не поймут. Боюсь, что подобная уверенность - я, и никто другой раньше никогда не влюблялся! - является обычным явлением.
Мифология, эта сокровищница откровений, рождавшихся как попытка толкования человеком своих внутренних ощущений и внутреннего мира на протяжении многих веков, прямо и выразительно говорит о связи любви с тревогой и смертью. Нам нет нужды вспоминать Тристана и Изольду, хотя этот миф, пожалуй, самый яркий. Опираясь на всю эгейскую доисторическую мифологию, Джозеф Кэмпбелл указывает, что образ богини Афродиты и ее сына Эроса - "не что иное, как космическая мать и ее сын - вечно умирающий и вечно-живущий бог". Все мифы о происхождении Эроса имеют именно эту основу, говорит Кэмпбелл.
"Он рождается из яйца Ночи. Он является сыном то Геи и Урана, то Артемиды и Гермеса, то Исиды и Зефира: все без исключения трансформации имеют одну и ту же мифологическую подоплеку, указывая на хорошо нам сейчас известный вечный список тем - добровольно приносящая себя в жертву личность, смерть которой является нашей жизнью, плоть и кровь которой мы вкушаем; жертвой является юная обнимающаяся пара из примитивного ритуала любви-смерти, которую в момент экстаза убивают, чтобы поджарить на священном огне и съесть; жертвами являются растерзанный вепрем Аттис или Адонис, убитый Сетом Осирис, разорванный на куски, зажаренный и съеденный Титанами Дионис. В более поздних очаровательных аллегориях Эроса (Купидона) и его жертвы, бог играет роль злобного врага - неукротимый вепрь, злой брат Сет, кровожадные Титаны - влюбленный же является воплощением умирающего бога".[112]
Кэмпбелл говорит, что в мифологии древнего Египта любящий и любимый являются палачом и жертвой, которые как будто в какой-то момент пребывают в конфликте, но на самом деле скрываются за кулисами человеческого разума в "пожирающей жизнь, искупающей жизнь, создающей жизнь и оправдывающей жизнь мрачной тайне любви".[113]
Насколько иначе предстают теперь человеческие проблемы любви, по сравнению с тем, как они выглядят в наших бесконечных разговорах об искусстве любви, о любви как об ответе на наши потребности, как молниеносному самоосуществлению, как удовлетворенности, или же, как технике коммуникации типа "товары - почтой"! Что ж тут удивляться тому, что мы пытаемся свести эрос к чистой физиологии секса или избегаем этой дилеммы вообще, сохраняя полную невозмутимость, используя секс как наркотик и вакцину от порождающего тревогу воздействия эроса.
Можно совершить половой акт, не ощущая при этом никакой особой тревоги. Но совокупляясь в ходе случайных связей, мы отгораживаемся от нашего эроса - то есть мы отрекаемся от страсти в пользу обыденности ощущений; мы отказываемся думать о символическом и личностном смысле акта. Если мы можем заниматься сексом без любви, то нам кажется, что мы спасаемся от демонической тревоги, которая на протяжении многих веков признавалась неотъемлемой частью человеческой любви. Далее, если мы даже можем использовать саму половую активность как бегство от налагаемых эросом обязательств, мы хотим надеяться, что тем самым возвели перед тревогой непреодолимую стену. И мотивом полового акта уже является не чувственное наслаждение или страсть, а искусственный мотив самоутверждения и безопасности; секс сведен к стратегии снятия беспокойства. Тем самым мы готовим почву для последующей импотенции и утраты эмоциональности.
У отношений любви со смертью есть еще одна сторона. Одержимость сексом помогает современному человеку скрывать страх перед смертью. Мы, люди XX века, меньше защищены от этого всеобщего страха, поскольку утратили веру в бессмертие, которой были вооружены наши предки. Кроме того, нам недостает и какой-нибудь общезначимой цели в жизни. Соответственно, мысли о смерти в наше время почти повсеместно подавляются. В то же время, никто из нас не может не замечать невероятной одержимости сексом: в нашем юморе, нашей драматургии, нашей экономике, даже в телевизионных рекламных роликах. Эта одержимость унимает тревогу в какой-то другой области и спасает человека от необходимости посмотреть в лицо чему-то весьма неприятному. Так что же нам пришлось бы увидеть, если бы мы смогли пробиться сквозь эту одержимость сексом? Что мы должны умереть. Поджидающая нас неизбежная смерть не заметна среди окружающих нас кричащих красок секса.
Когда я стремлюсь доказать наличие у меня потенции, чтобы скрыть и заглушить свой внутренний страх перед импотенцией, я действую по схеме, такой же древней, как и само человечество. Смерть есть символ абсолютной импотенции, полного бессилия и конечности, и возникающая из этого неизбежного переживания тревога заставляет нас отчаянно искать бессмертия в сексе. Половая активность - это самый удобный способ заглушить внутренний ужас перед смертью, и, осеняемые символом воспроизводства, мы торжествуем над самой смертью.
Заметьте, что мы подавляем мысли о смерти и ее символизм всеми способами, удивительно похожими на те, какими викторианцы подавляли секс.[114] О смерти не говорят, она непристойна, как порнография; если секс был просто непристоен, то смерть - это непристойное недоразумение. О смерти не говорят в присутствии детей и вообще не говорят, за исключением тех случаев, когда уйти от этой темы просто невозможно. Мы кладем наших покойников в до глупости красивые гробы, точно так же, как женщины викторианских времен прятали свои тела в пышных платьях. Мы бросаем на гроб цветы, чтобы смерть лучше пахла. С нашими напоминающими спектакль похоронами и вычурными надгробиями мы ведем себя так, словно покойник вроде бы не совсем умер.[115]; мы неустанно повторяем психо-религиозную заповедь, гласящую, что чем меньше скорби, тем лучше.[116] Ограждение детей, камуфлирующие запахи и оболочки, ханжеские церемонии, внутреннее притворство, наконец, - все это поразительно напоминает подавление секса викторианцами.
Но человеческое существо не может заблокировать какой бы то ни было важный биологический или эмоциональный аспект общения, не выработав при этом эквивалентное количество внутреннего беспокойства. Если имеет место одержимость, то мы можем предположить наличие какого-то эквивалентного подавления. Куда направляется порожденная подавлением страха смерти и ее символов энергия? В нашу неотвязную зацикленность на сексе. Подавление страха смерти равно одержимости сексом. Секс - это самый легкий способ доказать нашу жизненную силу, продемонстрировать, что мы все еще "молоды", привлекательны и сильны, доказать, что мы еще живы. На секс возложена задача доказать всю полноту нашей власти над природой. Эта надежда имеет вполне понятную биологическую основу, в том смысле, что половое влечение и воспроизводство действительно являются единственным способом продлить наше имя и наши гены в детях, которые будут жить после нашей смерти.
Современная озабоченность сексом выходит далеко за пределы этого биологического факта, который всегда был известен человеку. Неотвязная зацикленность на сексе одурманивает индивида, так что ему нет нужды признавать тот факт, что он умирает и что смерть - единственная неизбежность в нашей жизни - может случиться в любой момент. Чем больше наше отчуждение от природы - предельными символами этого отчуждения являются атомная бомба и радиация - тем ближе мы, на деле, к смерти. Стало быть, насилие над природой, принявшее форму расщепления атома, связано с нашим страхом смерти, нашим чувством вины (которое всегда усиливает страх) и нашей соответственно удвоившейся потребностью подавлять мысли о смерти.[117] И здесь возникает символ матери; мы говорим о матери-природе. Отсюда уже недалеко от восприятия расщепления атома как обретения власти над "извечным женским началом". Атомная бомба ввергает нас в конфликт с символической матерью. Вот почему создание бомбы представляет собой такой важный символ почти для каждого человека. Не удивительно, что у западного человека начинают появляются признаки глубоко спрятанного, но очень сильного чувства вины!
Стремление подавить мысли о смерти особо явно наблюдается у западного человека, поскольку он верит в "миф о власти". (Я использую термин "миф" не в широко распространенном отрицательном смысле, дескать, это "неправда", а в его исторически точном смысле, имея в виду психобиологическую схему, которая придает значимость и направленность чувствам.) Миф о власти играл центральную роль в борьбе западного человека за индивидуальность со времен Возрождения и оказал решающее влияние на формирование его психологического и духовного характера. Зацикленность западного человека на манипулировании природой, которая привела к таким поразительным успехам в физических науках и индустриализации, в конце XIX века и в XX веке распространилась на человеческие существа. Итак, манипулируя собой, я добиваюсь власти. Но ровно настолько, насколько успешно я это делаю, моя власть не является подлинной; я попал в ловушку неразрешимой дилеммы. Я, собственно, являюсь тем куском живой материи, которым я же манипулирую. Манипулирование собой, как и манипулирование другим человеком, никогда не увеличивает власть, а напротив, подрывает ее. Мы всегда допускаем присутствие за своей спиной некой наделенной властью личности или обязательного стандарта, то есть присутствие манипулятора. Но с расширением системы индивидуальность этого "закулисного" лица или стандарта почти полностью утрачивается. Этот контроль за контролирующим является вполне реальной вещью, хотя и труднодоступной для понимания; он неизбежно возобновляется, пока не становится демоническим в самом худшем смысле этого слова.
Миф об индивидуальной власти приобрел чрезмерно большое влияние, особенно на нас, американцев, выросших на настоящем "фронтире" - экономическом, социальном, географическом.* На Диком Западе, который я беру в качестве примера, решающее значение имела способность человека защитить свою жизнь своими собственными руками, культивирование грубого и активного типа физической силы и умение не позволить доброте или сентиментальным чувствам отрицательно сказаться на скорости выхватывания револьвера. И в самом деле, револьвер, как символ пениса, полезного только тогда, когда он тверд и направлен точно в цель, о чем впервые сказал Фрейд, в Америке имел куда больше смысла, чем в Вене; это один из очень немногих специфических культурных символов, который живет, невзирая ни на какие перемены в обществе. Жизнь и легенда Эрнеста Хемингуэя - яркая картина мужских достоинств "фронтира" - физической силы, умения охотиться, половой доблести (отчасти компенсировавшей его реальную, борьбу со страхом импотенции и самой импотенцией); отсюда и выбор тем, и стиль его произведений. Но неотвязно тревожные думы о смерти, часа прихода которой никто не знает, стали оказывать на него столь страшное давление, что к шестидесяти пяти годам он стал импотентом и совершил самое последнее деяние, с помощью которого человек может утвердить свою власть, а именно покончил жизнь самоубийством. До тех пор, пока вы можете цепляться за индивидуальную власть, вы можете смеяться смерти в лицо. Но как только вы утратили это преимущество, вам остается либо примириться с неизбежной и зачастую унизительной для вас победой смерти, либо сломя голову ринуться ей навстречу, как это сделал Хемингуэй.
* "Фронтир" [frontier, буквально "граница"] - так называли американцы границу новых земель, занятых пионерами, где все приходилось начинать с нуля, где белый поселенец был один на один с индейцами и природой в целом, где не существовало никаких законов кроме права силы. - Прим. перев.
Секс и смерть имеют между собой то общее, что они оба являются биологическими аспектами mysterium tremendum. Загадка (в данном случае мы подразумеваем ситуацию, когда все, что мы знаем, не способствует разрешению проблемы) этих двух событий в жизни человека абсолютно неразрешима. Оба они связаны с сотворением и уничтожением; стало быть, вряд ли можно удивляться тому, что они так сложно переплетены в человеческом опыте переживаний. И в том, и в другом случае, мы не можем контролировать происходящее... мы не можем остаться в стороне от любви и смерти - если же пытаемся сделать это, мы уничтожаем все то ценное, что есть в этом опыте.
Я вспоминаю спор с одним своим очень уважаемым коллегой-психотерапевтом и другом о смысле трагедии Ромео и Джульетты. Мой друг утверждал, что проблема Ромео и Джульетты заключалась в том, что им никто не дал соответствующей консультации. Если бы они ее получили, то не совершили бы самоубийства. Я был ошарашен и сказал, что не думаю, чтобы Шекспир именно это имел ввиду, и что Шекспир, так же, как и другие классические авторы, создававшие бессмертную литературу, написал в своей пьесе о том, как половая любовь может полностью овладеть мужчиной и женщиной, вознося их на вершину блаженства и погружая в бездну отчаяния - одновременное присутствие этих моментов мы и называем трагедией.
Но мой друг настаивал, что трагизм - негативное явление, и мы, с нашим научным просвещением, изжили его - или, по крайней мере, должны изжить в ближайшее время. Я доказывал ему, что восприятие трагедии, как исключительно отрицательного явления, - это глубокое недоразумение. Трагедия не только не отрицает жизнь и любовь, она является облагораживающим и углубляющим аспектом наших переживаний и полового влечения, и любви. Понимание трагичного не только помогло бы нам избежать вопиюще упрощенного подхода к жизни, но и оказало бы своеобразную услугу - защитив от банализации секса и любви, в том числе в психотерапии.
Я, разумеется, не говорю о "трагедии" в распространенном смысле, как о "катастрофе". Я имею в виду акт самосознания, личное осознание того, что любовь несет с собой как наслаждение, так и страдание. В этом контексте я говорю о том факте, который был известен на протяжении всей истории человечества, но наш век умудрился забыть его, а именно - что половая любовь обладает способностью загонять человеческие существа в ситуацию, в которой они могут уничтожить не только самих себя, но и множество других людей. Достаточно вспомнить Елену и Париса или Тристана и Изольду, которые, вне зависимости от того, были это реальные исторические личности или нет, являются мифическими примерами способности половой любви подчинить себе мужчину и женщину и превратить их отношения в ураган, который бросает вызов разуму и свергает его власть. Эти мифы неслучайно вновь и вновь находят свое отражение в классической литературе Запада и передаются из поколения в поколение. Ибо истории, которые пришли из мифических глубин истории человеческой любви, можно забыть только ценой обнищания всех наших разговоров и книг о любви и сексе.
Трагическое есть выражение того аспекта сознания, который придает ценность и достоинство человеческой жизни, обогащая ее. Стало быть, трагическое не только делает возможными самые человечные эмоции - вроде жалости, в древнегреческом ее понимании как сочувствия своему ближнему и сопереживания - без него любовь становится пресным суррогатом, а Эрос остается недоразвитым ребенком.
Читатель может со мной не согласиться. Каков бы ни был смысл классической трагедии, разве сегодняшние так называемые трагические произведения искусства, пьесы или романы, не вопиют об утрате смысла? Разве у О'Нила в его Пришествии ледяного человека не идет речь об отсутствии в человеке величия и достоинства, и разве В ожидании Годо не является попыткой выражения пустоты?
На эти возражения я могу дать двоякий ответ. Во-первых, представляя мнимое отсутствие величия в человеке и его деяниях, или отсутствие в них смысла, эти произведения делают бесконечно больше. Они указывают на то, что и есть трагедией нашего времени, а именно - на полное смятение, на банальность и двусмысленность, на вакуум нравственных норм и, соответственно, неспособность к действию, или, как в пьесе Кто боится Вирджинии Вульф?, парализующий страх перед своей собственной нежностью. Да, в Пришествии ледяного человека мы видим, что величие покинуло человека, но уже само это предполагает существование величия, достоинства, смысла. Ни кому бы и в голову не пришло напоминать древним грекам, что убийство Орестом своей матери имеет какой-то смысл. Но жена Вилли Ломана из Смерти коммивояжера взывает к нам: "Обязательно нужно проявлять внимание", и она совершенно права. Если человек сломлен, то это уже кое-что значит, даже если он всего лишь коммивояжер. (Сегодня нам, пожалуй, пришлось бы объяснять публике, почему убийство Орестом своей матери заключает в себе глубокий смысл: ибо мы принадлежим к тому поколению, которое выучило наизусть, что такое убийство вообще не является проблемой, требующей отчаянной борьбы с фуриями, а потом - осознания своей вины и ответственности, мольбы о прощении, но представляет собой действие психологического, контрэдипова механизма, временно вышедшего из-под контроля!) С моей точки зрения, лучшими романами, пьесами и картинами современности являются те, которые доводят до нас ужасный смысл бессмысленности. В итоге, самой трагической вещью оказывается крайняя установка: "Не важно", "Не стоит беспокоиться". Предельно трагическим состоянием, в негативном смысле, является апатия, непробиваемая "невозмутимость", которая отказывается признавать существование подлинной трагедии.
Но, в порядке опровержения, я бы хотел задать следующий вопрос: "Разве эти произведения, которые мы так любим цитировать, не говорят о том, что случилось с любовью и волей в наше время?" Возьмите противоречивое действие, так ярко отображенное в Ожидании Годо. Диди говорит: "Пошли", но в ремарке сказано: "Они не двигаются с места". Более яркий образ проблемы воли, стоящей перед современным человеком, его неспособности совершать значимые поступки, трудно представить себе. Они ждут Годо. но в этом ожидании есть упование: ожидание уже само по себе подразумевает веру и надежду. И они ждут вместе. Или же возьмем Кто боится Вирджинии Вульф? и вспомним это яростное отрицание любви в ожесточенных супружеских ссорах. Это изображение неспособности правильно использовать те любовь и нежность, которые у них действительно есть, больше говорит о том, в чем заключается проблема любви современного человека, чем тома научных работ на эту тему.
У трагического аспекта любви есть еще один источник. Это тот факт, что мы разделены на мужчин и женщин, что влечет за собой постоянное наше стремление друг к другу в жажде завершенности, обреченно быстротечной. Это еще один источник радости и разочарования, экстаза и отчаяния.
Здесь я должен обратиться к весьма сложному понятию - онтологии. В буквальном смысле, онтология - это "наука о бытии". Но из этого определения трудно что-либо понять, особенно нам, живущим в XX веке американцам, не привыкшим к онтологическому мышлению. Я никогда не забуду, как Пауль Тиллих рассказывал своим ученикам о шоке, который он испытал, когда в свою бытность студентом философского факультета впервые услышал вопрос: "Почему нечто - есть, а ничто - не есть?" Этот вопрос выводит человека на онтологический уровень. Почему существует такая вещь, как секс? И почему не существует не-секса; почему мы не размножаемся так, как это делает земляной червь, разрезанный на кусочки, которые становятся новыми живыми существами? Мы не можем с легкостью ответить: это - "эволюция" - просто она пошла в этом направлении. Мы также не можем отделаться столь же легким ответом: "такова божья воля" - дескать, по какой-то теологической "причине" мы были созданы именно такими. Оба этих противоположных ответа сами порождают вопросы. Нет, мы должны задать прямой онтологический вопрос, изучая бытие конкретной вещи, - в данном случае секса, - чтобы найти убедительный ответ. Если "секс есть человеческий аналог космического процесса", то мы никак не можем делать свои выводы на основании того, какие именно прически носят в этом десятилетии юноши и девушки. Онтология стремится исследовать фундаментальные структуры бытия, неизменно присущие каждому человеку.
С онтологической точки зрения, существование мужского и женского начала является выражением фундаментальной полярности всей реальности. Причина динамического движения самой маленькой молекулярной частицы заключается в том, что частица содержит в себе отрицательный и положительный заряды, между которыми существует напряжение, а стало быть и движение. Опираясь на эту аналогию с молекулярными частицами материи и энергии, Альфред Уайтхед и Пауль Тиллих полагают, что реальность по своему онтологическому характеру являет собой отрицательно-положительную полярность. Уйатхед и многие современные мыслители, высоко оценившие его труды, рассматривают реальность, не как состоящую из субстанций, пребывающих в неизменных состояниях, а как процесс динамического движения между полярностями. Вот почему Уайтхед смог разработать философию процесса. И в самом деле, можно показать, что все в нашей реальности обладает женско-мужским характером - скажем, теорию Гегеля о тезисе, антитезисе и синтезе, несомненно можно рассматривать в этом свете. Тиллих указывает, что "знающим труды Гегеля людям хорошо известно, что он начинал, с философии любви, и без преувеличения можно сказать, что диалектическая схема Гегеля является абстрактной производной от его конкретного интуитивного понимания природы любви, как разделения и воссоединения".[118]
В ходе полового акта, мы непосредственно и глубоко ощущаем этот полярный ритм. Половой акт является самым мощным проявлением связи, какое только можно себе представить, поскольку он является драмой сближения, экстаза и полного единения, затем определенного отстранения (словно любовники не могут поверить, что все это было на самом деле, и жаждут заглянуть друг другу в глаза) и нового полного единения. Это не может быть случайной прихотью природы - в сексе мы совершаем таинство близости и отчуждения, единства и отстраненности, мы отрываемся друг от друга и вновь сливаемся в предельном единстве. Ибо это вечно повторяющееся проникновение друг в друга, прикосновение и отстранение, присутствуют уже в неуверенном ритме узнавания друг друга, и это является сутью ухаживаний, как птиц и животных, так и мужчин и женщин. Ритм соединения в двуединое существо и неизбежного возвращения к индивидуальной самостоятельности образуют два необходимых полюса человеческого бытия, целиком проявляя себя в ходе полового акта.
Скорее всего, именно эта полярность лежит в основе спонтанно возникающих в разных культурах и цивилизациях мифов о сексе, как о единении человека с другой половиной своего "я". Наиболее известный из этих мифов приводит Аристофан в Пире Платона - миф об гермафродите. Но главное сказано в аналогичном мифе из Упанишад. Вот что говорится здесь о человеке, каким он был сразу после его сотворения: "Но он не чувствовал никакой радости. Стало быть, когда мужчина одинок, он не чувствует никакой радости". Поэтому "была сотворена жена, чтобы заполнить пустоту".[119]
Но нам нет нужды обращаться к мифам, чтобы оценить значение этой полярности. Однажды, я провел неделю на Афоне, маленьком острове, расположенном в Эгейском море в двенадцати милях от побережья северной Греции и населенном монахами, обитающими в пятнадцати или двадцати монастырях. Считается, что с двенадцатого века ни одна женщина не вступала на берег Афона. Но сами монахи переняли женские жесты, женскую манеру разговаривать, ходить и вести себя. Однажды я поймал себя на мысли, что смотрю на удаляющегося от меня по деревенской улице монаха, как на женщину. То же самое явление можно наблюдать и в другой, весьма не похожей на первую, чисто мужской группе, а именно во французском Иностранном Легионе, солдаты которого танцевали друг с другом на палубе французского корабля в Средиземном море. Здесь не идет речь о гомосексуализме; в любом случае, одним гомосексуализмом этот феномен объяснить нельзя. Я бы сказал, что в отсутствие женщин нам нет особого смысла вести себя по-мужски; и наоборот - мы становимся более мужественными в присутствии женщин, а они в нашем присутствии становятся более женственными. Назначение каждого пола - подчеркивать особенности противоположного пола.
Любому из нас известно, что стоит собрать множество мужчин в рамках одной организации - армии, тайного общества, монастыря - и их можно заставить полностью сосредоточиться на выполнении поставленной задачи. Но при этом наблюдается любопытная вещь - отсутствие энергичности в других сферах. Мы наблюдаем нечувствительность, отсутствие разнообразия реакций; мужчины примиряются с авторитарной системой, не помышляя о бунте. Но введите в эту группу, словно в Эдем, женщину - и сознание обостряется, нравственное чутье активизируется и даже начинают появляться первые ростки бунта. Каждый пол в буквальном смысле этого слова "заводит" противоположный, давая ему жизненную силу, энергию и даже подсказывая идеи.
В силу самого факта существования двух полов, воспроизводство выливается во все большее разнообразие. Полярность мужского и женского, перемешивание и соединение генов приводят к бесконечному разнообразию; это порождает оригинальность и новые комбинации возможностей. Только низшие формы природы, типа земляного червя, размножаются путем отделения частей от одного и того же организма (впрочем, среди едких замечаний Джорджа Бернарда Шоу касательно судьбы рода человеческого есть и предупреждение о том, что такая участь может ждать и человека, если он будет продолжать превыше всего ставить эффективность!). При изучении тех регионов американского континента, население которых отличается более высоким ростом, было высказано предположение, что одной из причин этого феномена является смешение с новой группой людей, прибывающей в эту местность и образующей семьи с представителями уже давно живущей здесь "породы". Хорошо известно также и то, что хотя кровосмешение не причиняет никакого биологического вреда, браки между членами одной семьи, тем не менее, запрещены практически в каждом обществе, поскольку они несут с собой оскудение генофонда общества, стирание различий, в результате чего блокируется развитие расы.
Как говорит голландский философ Бюйтендейк, мужчины и женщины оснащены разными типами мускулатуры. Он указывает, что скелет и мускулатура мужчины образуют в основном прямые линии, пересекающиеся под прямыми углами - чтобы было лучше ударять, толкать, вонзать и совершать прочие действия, упрочающие положение мужчины. Женщина состоит из изгибов и округлостей - чтобы ей было удобнее открываться, вынашивать и вскармливать потомство, доставляя и испытывая при этом чисто женское удовольствие. Толкающий механизм пениса действует уже в маленьком мальчике, который совершает характерные движения, словно желает проткнуть своим пенисом разные вещи. Маленькая девочка находится на своем полюсе, она стремится к состоянию гармонии, к сохранению, формированию каждой вещи без подавления ее лобовой атакой, а как бы исподволь. У нашего общества мужские доблести ассоциируются с действием, а женские - с пассивностью. Если копнуть поглубже, то выясняется, что эта точка зрения ошибочна, хотя и заманчива. Мнение, что женщины предназначены лишь для поддержания мирных искусств, так же неверно (ошибка, допускаемая при любых обобщениях), как и мнение, что мужчины предназначены для поддержания воинственных искусств. На самом деле, мужчина и женщина каждый по своему и активны, и пассивны.*
* Я понимаю, что некоторые женщины будут не согласны с мнением Бюйтендейка. Действительно, культурные параллели следует воспринимать, как иллюстрацию, а не как жесткий культурно обусловленный стандарт поведения. Однако и отрицать существование различий между полами на том основании, что различие в формах поведения не более чем культурно обусловлено - как это делают некоторые представители феминистского движения - столь же ошибочно.
Тот факт, что наше общество в значительной степени и несправедливо переоценивает эти характеристики, еще не повод для того, чтобы забыть об истинных различиях Действительно, в XIX веке так называемые мужские достоинства подразумевали, что мужчина, дабы доказать свою силу, должен покорять не только природу, но и самого себя, а также всех женщин, которые попадаются на его пути. Существовало и стереотипное представление о женщине - как об особе приятной, кроткой, неспособной позаботиться о себе, не переносящей бранных словечек в своем присутствии и готовой упасть в обморок при первом же удобном случае. Реакцией на этот стереотип стало движение за ликвидацию такого рода различий; теперь толпа кричала уже не "да здравствуют различия", а "все - равны", и обоим полам было положено одинаково реагировать на одни и те же вещи. Но, к нашему ужасу, мы обнаружили, что пытаясь избавиться от несправедливой дискриминации, мы вместе с ней "выплеснули из купели" и те различия, которые давали нам радость.
Ибо в нашем крестовом походе за равенством мы проглядели даже тот факт, на который указывала доктор Елена Дойч, что женщина обладает вагинальной реакцией "втягивания", которая, вообще-то, может доставлять ей больше удовольствия, чем апокалипсическое ощущение оргазма. Язык отражает эти различия: в английском языке реакция втягивания обозначается словом "invaginate", а вот для соответствующей мужской реакции названия не существует. Самым близким аналогом являются разные формы с основой "phall" ("phallis" - фаллический и пр.), которые, по сути, подразумевают агрессивность, атакующее поведение захватчика и т.п. и, хотя и не всегда, могут нести в себе оттенок враждебности. Мужчина ощущает не только свой ответный напор, но и свою реакцию на это втягивание; и если женский оргазм сложен и не концентрирован в одной точке, то мужчина обладает встроенным неврологическим и физиологическим механизмом, который "заводит" оргазм и который, если довести его до определенного уровня возбуждения, остановить уже невозможно,
И напоследок еще об одном простом и элементарном онтологическом факте, характеризующем сексуальность. Заключается он в том, что половая жизнь обладает функцией продления рода; она может создать новое живое существо, ребенка. Это приводит к изменениям в теле и в жизни женщины в течение, по крайней мере, девяти месяцев, вне зависимости от того, остается с ней мужчина или нет; и, за исключением патологических случаев, жизнь женщины радикально меняется на период куда больший, чем девять месяцев. Об этом прекрасно сказано в примитивных словах абиссинской женщины знатного рода:
"... День, когда женщина наслаждается своей первой любовью, рассекает ее надвое... Мужчина, испытав свою первую любовь, остается таким, как и прежде. Женщина с первого дня своей первой любви становится уже другой, и так продолжается всю жизнь. Мужчина проводит ночь с женщиной и уходит. Его жизнь и тело никогда не меняются. Женщина беременеет. Она уже не такая женщина, как та, у которой нет ребенка. В течение девяти месяцев она носит в своем теле плод ночи любви. Что-то растет. Что-то врастает в ее жизнь, чтобы уже никогда из нее не уйти. Она - мать. Она остается матерью, даже если ее ребенок умрет, даже если умрут все ее дети. Ибо однажды она носила ребенка у себя под сердцем. И он никогда не покинет ее сердце. Даже когда он мертв. Всего этого не знает мужчина... Он не знает разницы между "до любви" и "после любви", "до материнства" и "после материнства". Только женщина может знать об этом и говорить об этом... Ей надлежит всегда быть девой и всегда быть матерью. До каждой любви она - дева, после каждой любви она - мать...".[120]
Некоторые психологи, например Карен Хорни, утверждают, что тот факт, что женщины могут рожать детей, а мужчины - нет, вызывает у мужчин зависть, заставляющую их отчаянно доказывать свои творческие способности, создавая цивилизации. При психоанализе, эта зависть зачастую вырывается на поверхность в форме униженности и отчаяния. Один пациент-южноамериканец каждый раз рыдал на диване психоаналитика, что он никак не может простить своей матери, что она родила его и он должен был сосать ее грудь - и он твердо верил, что каждый мужчина носит в себе такую же свирепую зависть. Архетипические корни этого конфликта уходят бесконечно глубже, чем современные "западные" проблемы - в глубь оснований истории человечества и самого бытия.
Но противоположная тенденция является не менее сильной. Когда в одной из предыдущих глав я сказал о том, что новый сноб-пуританин боится своей способности к воспроизводству, я имел в виду, что его тревога порождается глубоко двойственным отношением к своей способности создать другое человеческое существо. С одним из моих пациентов ежемесячно приключались приступы импотенции, как раз в период наибольшей способности его жены к зачатию, несмотря на то, что и он, и его жена, осознанно хотели иметь ребенка. Однако из фантазий мужчины выяснилось, что он не хотел быть отцом ребенка, который мог бы стать его соперником в борьбе за внимание женщины, а хотел сам быть, как ее мужем, так и ее ребенком.