— Попомнят Перекоп, гады!
— Да и мы не забудем, — ответили с другой стороны.
— Видно, не удержим немца.
— А ты не каркай.
— Чего уж там. Подкрепления нужны, а где они?
— Будут, если нужны.
— Дай-то бог…
Иван слушал и все больше тревожился. Ну отбили немцев, но ведь они снова полезут. И снова, и снова, и снова. Майор из политотдела приходил, призывал насмерть стоять на этих Ишуньских позициях. Насмерть — немудрено. Но ведь врага остановить могут только живые. Если поляжет все отделение, весь взвод, рота, кто встанет на их место? Немцам довольно и малой щели, чтобы просочиться. И пойдут они гулять по степи. Потому что — Зародов сам видел, когда в медсанбат шел, — нету в тылу крепких позиций, ни больших войск, ни артиллерии, ни танков в засадах. Может, не видел? Одного бойца можно спрятать, но не большие войска. Тем более в такой открытой степи. Значит, без большой подмоги никак не обойтись. А откуда ей взяться, подмоге, когда Крым отрезан?…
Как ни думал Зародов, как ни прикидывал, все выходило, что вся надежда на тайные планы генералов-адмиралов, которым он, еще когда служил на крейсере, беззаветно поверил. Думают же что-нибудь. Держат, небось, про запас такую ловушку, что разом — гоп — и прихлопнут, как мух, всех немцев, что в Крым прорвутся. Не просто врагу войти в Крым, но еще труднее будет выйти. Крым — это ж как бутылка, — только заткнуть горлышко…
Рядовых бойцов не обучают стратегии, но когда становится горячо, каждый поневоле становится стратегом. И каждому кажется, что вот будь он на месте генералов-адмиралов, разом бы разрешил все проблемы и если уж бил врага, то наголову, до полного разгрома. Так неужто всему обученные генералы того не смогут? Эта спасительная вера и в самые тяжкие дни помогает бойцам переносить непереносимое, преодолевать непреодолимое, дает им силу и стойкость. Дает как раз то, на что больше всего и надеются генералы, разрабатывая свои большие планы.
III
Люди не сразу поняли, что произошло. Только что кричали, ругались, звали кого-то, кому-то командовали, приказывали. И вдруг многоголосая толпа красноармейцев, краснофлотцев, комиссаров, заполнившая все палубные пространства на корабле, умолкла, замерла, повинуясь какому-то еще неясному повелению.
— Пошли…
— Пошли!
И так же вдруг все сообразили, что корабль уже не держится за причал, что он уже плывет, и все, что было связано с этим городом радостного и трагичного, накопившегося за два с половиной месяца обороны, неумолимо, безвозвратно отодвигается от них, надолго, может быть, навсегда. Уже нельзя будет сходить на могилы павших друзей, не будет лихих вылазок, отчаянных контратак, а затем долгих, так сближающих фронтовое братство воспоминаний о разных боевых случаях. Ничего не будет!…
Казалось бы, о чем сожалеть? Ведь не будет рвущих душу похорон. Но люди знали: вместе со всем этим не будет и другого — так часто упоминавшегося в сводках Совинформбюро короткого, разом все объясняющего слова — Одесса. А похороны все равно будут, не тут, так там. Война не оставалась за этим черным, как пропасть, провалом под бортом, отрезавшим их от берега, она летела следом на крыльях хищных «дорнье», неповоротливых «хейнкелей», поджарых «юнкерсов», желтобрюхих пикировщиков, мчалась вдогон берегом и где-то уже ждала.
Так же повинуясь единому порыву, люди стащили с голов бескозырки, фуражки, пропыленные, ставшие круглыми, как чепцы, пилотки, стояли среди машин, пушек, снарядных ящиков, смотрели на отдаляющуюся темную стену берега. Где-то гремели взрывы. На причалах горели автомашины и трактора, которым не нашлось места на палубе. Их сжигали, чтобы не оставлять врагу.
Когда крейсер вышел в море и присоединился к эскадре, рассеянной по серой в рассвете водной глади, от темной стены берега отделился быстрый катер, догнал крейсер, притерся к борту, и на палубу поднялся высокий сухощавый генерал.
В минуты массовых потрясений, в общем горе, как и в общей радости, люди становятся похожими друг на друга. В такой толпе неотличимы смелые от робких, добрые от недобрых, неотличимы и начальники от подчиненных. Так вот затерялся на палубе и генерал. Он стоял возле борта, до боли вцепившись пальцами в стальной леер, неотрывно смотрел на удаляющийся берег, частица в серой толпе себе подобных. Такие же, как у всех, опущенные плечи, такая же вытертая, обвисшая шинель. Он то и дело поправлял пенсне, и только этот жест и это пенсне отличали его от других, делали похожим на случайно попавшего в толпу военных провинциального школьного учителя. Образ дополняло частое подергивание головой. Словно он морщился от недовольства всем тем, что видел, и это сводило судорогой его шею.
Но генерал почти не видел ничего, что было перед ним, он напряженно, час за часом вспоминал последние дни, думал, не упустил ли чего в суматохе сборов. Так пассажиру, уезжающему или уплывающему далеко и надолго, первое время все кажется, что он забыл что-то очень важное.
У генерала сборы были долги, но отъезд стремительный. К тому же неожиданно навалилась ответственность, какой и не ждал. Уже после того, как получена была Директива Ставки — оставить Одессу, — он, тогда командир дивизии, был назначен командующим армией. И получилось, что первой операцией, которую ему пришлось проводить в новой должности, был отход армии. Впрочем, кому в ту тяжкую пору сорок первого года не пришлось начинать с того же?…
Затерялся на фойе темного берега короткий палец Воронцовского маяка. И вдруг по всему берегу, по Воронцовскому молу, по причалам судорогой пробежала ослепительная вспышка, и оглушительный взрыв прощальным салютом догнал корабли все дальше уходившей эскадры. Это рванул напоследок многотонный заряд тротила, заложенный в мол, в бетон причальных стенок, в портовые сооружения. Тяжелое эхо взрыва прокатилось над кораблями и умчалось к посветлевшему горизонту. И люди, словно только того и ждали, заговорили, зашевелились, укладываясь кто где. Чтобы «урвать у войны часок», забыться в коротком сне, отойти от последних суматошных дней и ночей. Только генерал все стоял на своем месте, и пенсне его часто взблескивало. Над морем вставал тусклый рассвет, одиннадцатый в его теперешней должности командарма.
Две недели назад — всего две недели! — он, в привычной своей роли командира 25-й Чапаевской дивизии, был у командующего Отдельной Приморской армией генерал-лейтенанта Софронова, получал приказ на наступление.
— Вашей дивизии будет оказана всемерная помощь, — говорил Софронов. — Вас будет поддерживать артиллерия армии, морская пехота…
Командующий был спокоен, и ничто в нем не говорило о трагической вести, в тот самый день обрушившейся на него: старший сын погиб под Москвой. Выдавала его состояние только, может быть, необычная щедрость. Он обещал то, на что командир дивизии никак не рассчитывал: танковый батальон, дивизион реактивных минометов. И генерал ушел от командующего с полной уверенностью в успехе предстоящего наступления.
Фронтовика может выбить из строя только пуля или осколок. Это привычно. Потому таким незначительным в первый момент показалось то, что свалило Софронова, — инфаркт. «Мирный и нестрашный», он, однако, ударил наповал. А вместе с тем ударил и по планам обещанной поддержки наступления. Многого тогда недополучила 25-я Чапаевская. И потому не добилась большого успеха. И генерал счел это наступление своей неудачей. Но 5-го октября, когда сам стал командармом и впервые узнал о содержащейся пока в тайне Директиве Ставки об оставлении Одессы, он понял: наступление надо считать удавшимся. Оно ввело противника в заблуждение относительно наших намерений.
«В связи с угрозой потери Крымского полуострова, представляющего главную базу Черноморского флота, — говорилось в Директиве, — и ввиду того, что в настоящее время армия не в состоянии одновременно оборонять Крымский полуостров и Одесский оборонительный район, Ставка Верховного Главнокомандования решила эвакуировать OOP и за счет его войск усилить оборону Крымского полуострова…»
Директива требовала одного: вывести армию целой. Но как это сделать, когда с трех сторон враги, а с четвертой — море? Эвакуация многочисленных частей со всем оружием, со всеми штабами и тылами — дело непростое и долгое. Если противник узнает, что началась эвакуация, он бросит все силы, чтобы сорвать ее, не выпустить армию из тисков. Непрерывные атаки с фронта, массированные артобстрелы и бомбежки дорог, по которым будут отходить войска, причалов, транспортов очень легко могут превратить эвакуацию в бегство. И тогда может повториться трагедии Дюнкерка. Полтора года назад англичане бежали через Па-де-Кале, бросив все — танки, артиллерию, десятки тысяч автомашин, полмиллиона тонн всякого имущества и боеприпасов, потеряв десятки тысяч человек. А ведь эвакуацию обеспечивало чуть ли не семьсот кораблей и транспортов, и Па-де-Кале не Черное море, — от Одессы до Севастополя раз в десять дальше, чем от Дюнкерка до Дувра…
Здесь не было ни таких средств для эвакуации, ни таких сил прикрытия. И задача стояла не в пример более трудная: не просто вывезти людей, а доставить в Крым боеспособные части со всем вооружением. И не оставить врагу ничего. Как выполнить такую задачу?
Оставалось одно — схитрить. Отойти так быстро, чтобы противник ничего не заметил. Чтобы вечером он видел перед собой как всегда стойко обороняющиеся части, а утром — пустые окопы.
Но можно ли эвакуировать целую армию за одну ночь? Какая при этом должна быть организация эвакуации? Примеров командарм не знал. Да и никто из командования Одесского оборонительного района не мог сослаться на прецедент. Однако выхода не было, и пришлось принять этот рискованный план.
9 октября, словно догадываясь о намерениях обороняющихся, противник начал наступление по всему фронту. Пришлось ввязаться в тяжелые кровопролитные бои, доказать стойкость, надежность обороны.
В упорных сражениях прошла неделя. Командарм метался из конца в конец оборонительного района на своем видавшем виды пикапе, занимаясь то вопросами стойкой обороны, то вопросами быстрой эвакуации. В эту ночь, в ночь на 16 октября, он совершил свою последнюю поездку. Он доверял докладам подчиненных, но всегда чувствовал себя неспокойно, если не видел всего собственными глазами.
Дороги, ведущие к порту, в эту ночь были словно бы подсвечены: посыпанные мелом и известью, они хорошо различались в темноте. Через каждые двести метров стояли «маяки» и окрашенные в белый цвет фанерные щиты. Мимо них торопливо проходили ротные колонны, небольшие, неплотные, основательно потрепанные в последних боях да к тому же оставившие на передовой по взводу. Этим оставшимся взводам приказано было держать оборону три часа. Ровно три часа. После чего они должны были ускоренным маршем идти в порт.
К удивлению командарма, и в порту был полный порядок. Части попадали точно к тем кораблям, на которые были расписаны, без задержки поднимались по сходням, растекались по палубам, бесчисленным трюмам, коридорам, каютам.
— Флотский порядок! — не без самодовольства сказал командарму ответственный за эвакуацию адмирал Кулешов.
Флотский порядок да плюс хорошо продуманное планирование, да плюс безукоризненно точное исполнение — о чем еще мечтать военачальнику? Четкое взаимодействие частей — основа успеха, а четкое взаимодействие родов войск — гарантия победы.
Командарм горько усмехнулся: эвакуация, отступление — гарантия победы? Но мысль эта не испортила настроения. Привыкший думать об эвакуации, он давно уже рассматривал ее как очередную боевую задачу. А какому военачальнику не нравится, когда боевая задача хорошо выполняется. Даже если она — на отход…
Генерал поежился, глубже втянул голову в воротник шинели: ветер на море прохватывал.
— Иван Ефимович, каюта готова. — Ординарец протянул ему газету. — И вот. Вы просили последний номер армейской газеты.
— Да, да. — Командарм взял газету и пошел по узкому проходу между спавшими на палубе бойцами. Кто-то уже храпел с придыхом, будто выполнял тяжелую работу. Откуда-то доносился приглушенный страстный рассказ, до каких после удачного окончания любого дела находится много охотников.
Навстречу по проходу легко скользнул матрос с чайником.
— Полундра! Кипяток! Берегись! — крикнул матрос, не узнав генерала.
Командарм посторонился, посмотрел вслед матросу, окинул взглядом совсем посветлевшее море и шагнул через высокий порог узкой железной двери.
Каюта была маленькой, теплой и удивительно уютной. Шкафчик, столик, койка, застланная синим матросским одеялом, плафон над койкой. Командарм приказал разбудить его через три часа, если обстоятельства не вынудят разбудить раньше, снял шинель, сапоги и по-фронтовому, не раздеваясь, только ослабив ремни, прилег на койку. Взял газету, наслаждаясь возможностью не спешить, внимательно рассмотрел сто раз виденное прежде название «За родину». Ниже была помещена его статья «Мы еще вернемся!». Командарм, не читая, прошелся по ней глазами, задержал взгляд на подписи «Ив. Петров» и опустил газету. Вспомнил вдруг телеграмму, посланную жене месяц назад. Жена жаловалась, что он не пишет писем. А он в ту пору, как, впрочем, почти все время в Одессе, и спал только урывками, в машине. Не отрываясь от карты, черкнул жене телеграмму — четыре слова: «Жив, здоров, Иван Петров». И не сознавая афористичности этой фразы, сунул бумажку адъютанту.
Это воспоминание вернуло его к дому в далеком Ташкенте, откуда он на третий день войны уводил на фронт механизированный корпус. До фронта корпус не дошел: расформировали еще в пути, раздергали части по другим соединениям. А он, незадачливый командир, получил предписание ехать в Одессу и вступить в командование другим механизированным корпусом.
Странным было для него такое решение, ну да приказы не обсуждают. И поехал он в Одессу без войска, как частное лицо. Пережидал бомбежки, менял поезда. И на Одесский вокзал попал сразу после воздушного налета. Вокзал был пуст, через проломы в потолке виднелось небо. Петров собрал служащих, распорядился убрать мусор, осколки стекла и приступить к работе. Его спокойная распорядительность в ту минуту была как раз тем, чего людям больше всего недоставало. Приезжий генерал приказывает, приезжий генерал требует! И люди успокоились: значит, все будет в порядке…
На Одесском вокзале еще раз убедился генерал Петров, что паника возникает и от обычной нераспорядительности.
Он побрился в вокзальной парикмахерской и отправился искать свой механизированный корпус.
Корпуса в Одессе не оказалось, и командующий Южным фронтом генерал армии Тюленин приказал Петрову начать формирование кавалерийской дивизии из бывших конноармейцев, которых немало жило в Одессе, в причерноморских степных селах.
Война начиналась для Петрова иначе, чем он ее себе представлял. В неразберихе первых военных недель никак не находилось для него места в строю. Еще и противника не видел, а уже побывал командиром трех различных соединений…
Сон не шел. Генерал пошевелился на узкой койке, подумал, что, наверное, потому удалось ему в такой невозможно короткий срок сколотить дивизию, что сам четверть века провел в седле. Исколесил на коне в погоне за басмачами среднеазиатские пустыни и горы. И в Одессе он легко находил язык со «старыми рубаками», понимал их, и они его понимали, и скоро «копытные войска», как именовали враги советских кавалеристов, заставили их говорить о себе со страхом и уважением.
Он еще и не успел как следует привыкнуть к своим кавалеристам, как получил новое назначение — командиром 25-й Чапаевской дивизии.
В одесских боях каждый день был долог, как вечность. Но теперь, когда все позади, полтора месяца командования чапаевцами казались ему одним мигом, спрессованным из непрерывных контратак, тяжелой орудийной пальбы, тягостных прощаний с павшими товарищами.
И вот — новое назначение, пятое за три с половиной месяца войны. Отдельная Приморская армия! Она была еще младенцем по возрасту — образована в конце июля из трех, отходивших к Одессе дивизий Южного фронта, — но уже показала себя одним из лучших соединений всего советско-германского фронта. Армия уже доказала, что может драться с исключительной стойкостью и отходить по приказу с беспримерной организованностью.
В расслабляющих путах полусна, когда сознание, как пущенный на волю конь, мчится, не разбирая дороги, сам не зная куда, все хорошее кажется раскованно восхитительным. Свойственный всякому нормальному человеку самоанализ обычно не тревожит в дремоте. Но для генерала стремление все, в том числе и свои поступки и мысли, подвергать строгому анализу было не просто привычкой, а всегдашней потребностью, выработанной давно и навсегда. И теперь этакой скользкой змейкой выползла критическая мысль, что успехи Приморской армии были бы, возможно, не столь значительны, не будь за ее спиной надежной поддержки флота. Мысль эта была не нова, но она отогнала сон. Генерал открыл глаза и словно только теперь услышал размеренное погромыхивание машин в железной утробе крейсера, успокаивающее подрагивание переборок, тихое, глухое позвякивание наполненного водой графина в глубоком гнезде.
Он встал, налил воды в стакан, выпил, выглянул в иллюминатор. Море отливало сталью, словно было затянуто в броню. Впереди виднелись боевые корабли и транспорты далеко растянувшегося каравана, увозившего приморцев в Севастополь. На помощь обороняющей Крым 51-й армии. На пополнение ее редеющих дивизий.
На пополнение? Генерал замер от этой мысли. Вот ведь как бывает: сто раз думал о Директиве Ставки, знал ее наизусть, понимал, что армия эвакуируется из Одессы для того, чтобы усилить 51-ю армию. А только теперь как следует дошло, что в Крыму армию, очень может быть, раздергают по дивизиям, и она перестанет существовать. И останется он опять не у дел, как в начале июля, когда так же был раздерган его механизированный корпус.
«Бог с ним, с командармом Петровым, — подумал о себе генерал, — но разве можно расформировывать такую армию, с таким боевым опытом?!» Он шагнул к двери, чтобы крикнуть адъютанта, собрать штаб, обсудить все, продумать, как объяснять, протестовать, требовать. И остановился посреди каюты. Пусть измученные в последние дни люди отдохнут хоть на переходе. В Крыму будет время и обдумать все, и обговорить…
Он снова лег на койку и сразу уснул глубоким сном человека, сделавшего все от него зависящее, заслужившего право спокойно спать.
IV
— Какая главная заповедь политработника?
Полковой комиссар Леонид Порфирьевич Бочаров, коренастый, плотный, как всегда, серьезный, оглядел сгрудившихся на палубе работников политотдела армии. Все повернулись к нему и молчали.
— Главная заповедь политработника — не унывать. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Мы, комиссары, лучше, чем кто-либо, знаем: наше дело правое. Сегодня, завтра и всегда. С нами или после нас, но будущее будет наше. А потому вот что мы сейчас сделаем. — Его глаза потеплели. — Сейчас мы споем. Одессита Мишку.
Рассвет вставал над тихим морем. Растянувшись до горизонта, шли корабли, и плыла над волнами бодрая песня:
Песню подхватили, и скоро весь корабль от бака до юта гудел голосами. Почти застольная песня эта звучала сурово, как клятва:
Спели и замолкли, удовлетворенные, словно выполнили какую обязанность. Кто-то затянул «Степь да степь кругом», но одиночный голос сорвался, никем не поддержанный. Ничего больше не пелось в этот час. Мерно подрагивала палуба, чуть покачивало, и эта монотонность вибрации и качки почему-то рождала в душе беспокойство.
— Прошу в каюту, — сказал Бочаров и, не затягивая паузу, встал, пошел по узкому проходу вдоль борта. Он никого не назвал поименно, но все и так поняли, что сказанное относится только к работникам политотдела.
Их было немного — всего шестеро, — но в тесной каюте всем места не нашлось и одному пришлось залезть на верхнюю полку, присутствовать на совещании в непривычном положении — лежа.
— Не усни там, — сказал Бочаров и оглядел людей, рассевшихся кто на чем — на нижней койке, на единственном стуле, на выдвинутом из-под шкафчика железном рундуке. — Что ж, товарищи, проведем наше последнее одесское совещание.
— Послеодесское, — подсказали ему.
— Предкрымское…
— Ответственное совещание. Роль политработника всегда значительна — в обороне, в наступлении, — но особенно при отступлении…
— Мы не отступаем, а отходим…
— Утешение для курсантов, играющих в войну на макете, — жестко сказал Бочаров. Он не любил одергивать своих подчиненных, и когда сердился, только суровел голосом. — Поставьте себя на место бойца, два месяца просидевшего в окопах. Впрочем, чего вам представлять — сами оттуда не вылезали… Свыклись с мыслью, что Одессу не сдадим, клялись: умрем, но не отступим. И вдруг — нате вам. У многих должны руки опуститься, у многих. Наша задача — сделать все, чтобы не раскис боевой дух, сложившаяся вера, что враг не проходит там, где стоят приморцы. Ведь не на отдых нас отводят. Это всем должно быть ясней ясного.
— Оно и так ясней ясного, враг — на Перекопе…
— Перекопские укрепления оставлены.
— Там же Турецкий вал! Это же… видели в кино?…
— Да, приходится удивляться, почему наши не удержались на Перекопе. Но пусть в этом разбираются военные историки. Наше дело — воевать. А мы стоим перед фактом: Перекопский перешеек уже у немцев. Их задержали на Ишуньских позициях, то есть у самого порога Крыма.
— Все равно там будет легче. Это же не один город Одесса, целый Крым за спиной…
— Там будет труднее, — перебил Бочаров. — Крым — это господство на Черном море, это — дорога на Кавказ. За Крым немцы будет драться ожесточеннее, чем за Одессу!
— Мы тоже…
— Мы тоже. Значит, бои предстоят тяжелые. Значит, надо сделать все, чтобы люди не растеряли одесской уверенности. Я думаю, армия получит какое-то время для приведения себя в порядок. Но у нас, политработников, времени для отдыха не будет. Не будет его даже сейчас, на переходе морем. Даю пять часов на все, после чего прошу ко мне с предложениями о планах мероприятий на ближайшие дни…
В каюте было жарко. Оставшись один, Бочаров снял и аккуратно свернул ремень, стянул гимнастерку, оставшись в одной вылинявшей синей майке. Потоптался в узком проходе каюты и принялся расправлять смятые одеяла на верхней и нижней койках. Затем он снял сапоги, посидел, пошевелил пальцами в носках. Но как ни тяни, а все равно надо было садиться к столу, заниматься так нелюбимой им «бумажной писаниной». Вздохнув, он вынул из планшетки блокнот, ровным, аккуратным почерком стал записывать, что знал, для очередного политдонесения. Он писал об исключительной четкости, с какой прошла эвакуация частей и соединений армии, о том, что коммунисты и комсомольцы показывали пример дисциплины и организованности при скрытном ночном марше с передовой к местам погрузки на корабли. Подумал и стал писать о бомбежке порта, о прямом попадании в корму стоявшего у причала пассажирского теплохода «Грузия», о возникшем пожаре, который усилиями команды и подоспевших бойцов был быстро потушен. Об этом факте он писал с не свойственными для политдонесений подробностями, потому что видел все своими глазами…
Наверху неожиданно застучал пулемет; в глубине каюты приглушенный звук этот напоминал стрекот швейной машинки. Бочаров торопливо оделся, выбежал на палубу и сразу увидел тройку «юнкерсов». Вдалеке то черными, то блестящими точками виднелись еще самолеты, разрозненные, рассыпавшиеся по бескрайней синеве неба. С кораблей били по ним пулеметы и орудия, самолеты бросали бомбы где попало, и огромность пространства, и частая пальба, не гудящая привычным земным эхом, далекая и глухая, и какие-то незнакомо булькающие, не раскатистые разрывы, выплескивающие белые столбики воды в стороне от кораблей, — все это делало бомбежку нестрашной, картинной, даже живописной.
— Флот — это, брат, флот! — сказал кто-то неподалеку. — Его не просто взять.
— Аэродромы у них далеко, вот что выручает, — послышался другой голос.
— Наши аэродромы еще дальше. Поближе к Тарханкуту подойдем, там уж не укусят…
Бочарову подумалось, что бояться за караван, как видно, нечего, а раз так, то не стоит терять время — нагляделся в Одессе и на самолеты, и на разрывы бомб — и лучше пойти да отдохнуть, сколько успеется. Тем более что от его присутствия на палубе ровно ничего не менялось, а по мере приближения к Севастополю хлопот у политотдельцев будет все прибывать.
— Севастополь — это, брат, орешек, — услышал все тот же голос. — Немецкие самолеты в первую ночь, еще до начала войны, сунулись было. Думали навалиться на освещенный город, заминировать фарватеры, запереть флот в бухте. Не вышло. Боеготовность была, знаешь?… Сразу свет вырубили, и по этим, тогда еще неизвестно чьим самолетам, из всех орудий!… Представляешь?
Второй голос что-то добавил такое же восторженное, но Бочаров не расслышал. Он шел в свою каюту с таким ощущением, будто самая тяжкая страда уже миновала и до «праздника на нашей улице», о котором еще летом говорил Сталин, осталось совсем немного. Боясь, что радостное ощущение это расслабит, дезорганизует, он повторял себе, что дело обстоит совсем не так, но неожиданно нахлынувшая радость не пропадала. И удивительно, она совсем не расслабляла, а, наоборот, возбуждала. Хотелось сейчас же куда-то идти, что-то делать. И он уж совсем собрался созвать своих политотдельцев, да удержался: нет ничего хуже для начальника, как без нужды дергать подчиненных. Сказал — через пять часов, значит, через пять и ни минутой раньше или позже. Точность — вежливость королей, говорили когда-то. Точность начальника — предпосылка точности подчиненных, сказал бы он теперь. Воспитывать других — это прежде всего воспитывать самого себя. И только что собиравшийся спать, он, войдя в каюту, сел к столу с твердым намерением заставить себя писать.
По трудно уловимой ассоциации Бочаров вдруг вспомнил нередкие разговоры, слышанные среди красноармейцев и командиров, о непонятных недомолвках сводок Совинформбюро. Где идут бои, где проходит линия фронта, из официальных сообщений понять было трудно. И только по вдруг появлявшимся в сообщениях новым направлениям — Минском, Смоленском, Можайском — приходилось догадываться, как далеко зашел враг. Особенно трудно бывало им, политработникам: бойцы спрашивали, бойцы верили, что комиссары все знают. А что они знали?! Напускать на себя глубокомыслие секретности не могли комиссары — сама прямота и ясность, — а сказать было нечего. Вот и мучились, изворачивались, как могли, а потом, возвратившись из частей, вываливали все накопившееся на голову начальника политотдела. И он в кругу своих политотдельцев давал себе волю, не раз высказывал недовольство такими недомолвками официальных сообщений о положении на фронтах. И вот теперь подумалось ему, что недомолвки отнюдь не от недоработок, что, возможно, делается это сознательно, чтобы не усугублять тяжести положения паническими сводками, чтобы не ослабевала в людях уверенность в наших силах, в нашей победе…
Бочаров снова разделся, пододвинул к себе блокнот и начал быстро писать: «Отход из Одессы не лишил бойцов присутствия духа. Люди верят в мощный советский флот — надежный тыл для нас, приморцев, — в способность Красной Армии разгромить ненавистного врага. Славные боевые традиции Севастополя и Перекопа воодушевляют бойцов и командиров…»
Из-за переборок доносились приглушенные звуки пальбы, слабые толчки отдаленных разрывов. После массированных бомбежек и артобстрелов одесской обороны они казались несерьезными, неопасными.
Откинувшись на стуле, Бочаров послушал эти звуки. Вдруг на глаза ему попалась приколотая над столиком небольшая открытка — белая колонна, вырастающая из хаоса камней, омываемых волнами, орел на вершине колонны, широко раскинувший крылья, голубая даль бухты с черным силуэтом крейсера, желтый бастион на том берегу с длинным рядом бойниц… Не раз прежде Бочаров видел подобные виды Севастополя, а теперь смотрел будто впервые. Вечностью и неизменностью, спокойствием и уверенностью веяло от этого вида.
— Вот ты какой, Севастополь! — произнес он вслух. — Вот ты какой!…