Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Выйдя на Темза-стрит —мои пустоголовые спутники всю дорогу валяли дурака, перепрыгивая через деревянные столбики на обочине, – мы наткнулись на компанию пестро одетых штукарей, показывающих трюки, от коих с презрением отвернулся бы любой подмастерье, а именно вынимающих кольца из скатерти и цветные шарики из чашек. Подобно туркам, они выделывали курбеты около костра, и тут один из приятелей Натаниэла Кадмана, хлыщ в шляпе без ленты и с заколками на поясе, вскочил к ним в круг, подцепил своей рапирой два кольца и швырнул их в воздух. Тогда главарь труппы, человек с впалыми щеками и носом величиной с амстердамский сыр, выхватил кинжал и принялся размахивать им. «Ах ты, негодяй! – завопил он. – Ах, негодяй!» Однако наш повеса только рассмеялся в ответ и пошел своим путем; фокусник же поднял камень и запустил ему вслед, как собаке, после чего, еще дрожа от ярости, возобновил свое прежнее занятие. Вот так, подумал я, все плоды нашего умения и труда идут на потребу зубоскалам, что презирают нас и издеваются над нами; и кто я для мира, если не уличный шут, все знания коего служат одной цели – надуть своего ближнего? Прогулка с этими чуждыми мне буянами могла бы ввергнуть меня в полное отчаяние, но, пробираясь по шумным и зловонным улицам, я мало-помалу восстановил душевное равновесие. Величавое солнце клонилось к закату над крышами; те заалели, точно кровь, и все старые камни города вдруг как бы объяло огнем. О, пусть только повелители света приоткроют свои лики, пусть распахнут окна своих тайных чертогов, и все будет спасено!

Наконец мы добрались до Нью-Фиш-стрит и харчевни, стоявшей бок о бок с посудной лавкой. Здесь царили шум, грязь и теснота; даже самые бревна были, казалось, источены червями до сердцевины, и я содрогнулся, точно готовясь вступить в собственную могилу. Войдя в зал, мои спутники сразу сбросили плащи, и откуда-то тут же выскочил кабатчик, крича: «Добро пожаловать! Скатерть джентльменам!» Нас усадили на деревянные табуреты, за длинный, потемневший от времени стол на козлах, испещренный таким количеством щербин и царапин, что их можно было счесть за каббалистические письмена. Засим прибежал половой со своими «Чего изволите?» и «Что бы вы желали откушать?» Именно эти слова, а не волшебные поэтические строки являются истинным знамением времени, однако и им суждено кануть в ночь праха. «Что вам угодно?» – еще раз спросил он и получил заказ на жаркое и выпивку – не на какой-нибудь жалкий кувшин эля, известного под названием «Бешеный пес», или «Подыми ножку», или «Пей-гуляй», а на хорошее вино с добавкой сахара по нынешней моде. Натаниэл Кадман велел подать рагу из баранины, и гуся, и куликов, а все прочие щеголи вокруг него повытаскивали свои табакерки и принялись плевать на устланный камышом пол. В зале было невыносимо надымлено; но разве не учит нас Парацельс, что материальный мир есть просто-напросто сгустившийся дым?

Потом они стали болтать, смеяться, отпускать разные замечания, и все это так громогласно и со столь глупым шутовством, что у меня заболела голова; они уже порядком выпили, и тут со мною заговорил франт, сидящий напротив.

«Вы глядите на нас сычом, любезный доктор. Помилуйте. Неужто наш смех оскорбляет вашу непостижимую мудрость?»

«Я жду своей доли жаркого», – был мой ответ.

«А может, вам не по вкусу это местечко? Или компания?»

Мне надоело сносить его колкости. «Нет, сударь, для меня все едино. В тазу, говорят люди, всякая кровь одного цвета».

«Ах, стало быть, вот что говорят люди? Но я вам скажу, что они говорят еще, любезный доктор. Они говорят, что вы гадаете по планетам и звездам, составляете гороскопы и занимаетесь иными предсказаниями. Что у вас в ходу ворожба, нашептывания и амулеты».

«Вы высоко забрались в своих речах, – отозвался я, стараясь сохранить доброе расположение духа. – Что ж, и у самых низких деревьев есть верхушки».

К этому мигу разговоры за столом успели стихнуть, но тут все рассмеялись, и мой франт воспылал гневом. «Я слыхал, что в былые времена, – произнес он, – чародеи и им подобные считались проходимцами».

На стол поставили дымящееся жаркое, и я поймал готовые слететь с моего языка слова, а именно: «Чтоб тебе в аду обезьян нянчить!» Но хотя его друзья сразу же занялись трапезой, этот продолжал исторгать из себя свои жалкие мыслишки. «Я не из числа ваших преданных учеников, – сказал он, – и вы не сможете заморочить меня своими чарами, магическими знаками и анаграммами. Вы велите мне помочиться сквозь обручальное кольцо, чтобы моя жена понесла? Да я лучше буду ходить с вязовым прутиком, чем с вашим дурацким посохом Иакова! Все ваши детские забавы и цацки ничего для меня не значат».

Услыша такую глупость, я рассмеялся, но он по-прежнему пялился на меня, и я отложил хлеб с ножом. «Я бы с легкостью опроверг все ваши безрассудные обвинения, кои вы, несомненно, почерпнули у какого-нибудь болтуна, любителя плести байки. Однако я не расположен спорить на эту тему. Не теперь. И не здесь».

Но он вцепился в меня, будто рак. «Вы, верно, опасаетесь злоумышленников, которые, притаясь под стеной или окном, могут вызнать у вас тайны человеческой души? Однако, сэр, эта лошадь уж давно сорвалась с привязи; у нас в городе многим не по нраву ваши занятия…»

«Злобные и презренные людишки».

«…а кое-кто говорит, что вы вероотступник, воскрешающий мертвых и созидающий новую жизнь».

Я протянул вперед руку и заметил, что она дрожит. Сам того не ведая, он коснулся истины, которая была выше его понимания, и поверг меня в глубочайшую скорбь – но что мог я ему ответить? Стараясь не терять присутствия духа, я улыбнулся. «Только что вы убеждали меня в своем неверии, а теперь толкуете о воскрешении мертвых. Право же, вы как младенец».

«Я передаю чужие слова, любезный доктор. Сам-то я в это не верю. Ходят слухи, что вы неудачливый алхимик, маг, не способный исполнять свои деяния без тайной помощи сами знаете кого».

Мое терпение кончилось. «Это грязная клевета, – сказал я, – в которой нет и золотника правды». Он лишь рассмеялся в ответ, и мой гнев возрос. «Неужто болтовня дураков и измышленья завистников стали для всех вас новым евангелием? Неужто мое доброе имя и слава зависят от людей, стоящих настолько ниже меня, что я их едва замечаю?»

«Напрасно не замечаете».

«Достанет с меня и того, что их нельзя не слышать. Вы жадно внимаете их россказням, и вот вам результат – я исподтишка заклеймен как пособник дьявола и заклинатель злых духов». К этому времени все они уже основательно напились и даже не смотрели в мою сторону – не отвлекался только щеголь напротив. «Всю свою жизнь, – продолжал я уже более спокойно, – я упорно добывал знания. Если вы сочтете меня вторым Фаустом – пусть будет так». Затем я велел подать еще вина и спросил у этого невежи, как его зовут.

«Бартоломью Грей», – ответил он, нимало не смущаясь, хотя лишь секунду назад был свидетелем моего раздражения и, так сказать, уже раз о меня ожегся.

«Что ж, мистер Грей, пожалуй, вы с лихвою наслушались басен. Не желаете ли теперь почерпнуть толику мудрости, дабы вернее судить о вещах?»

«С радостью, любезный доктор. Но, прошу вас, не ешьте больше соли, иначе ваш гнев перехлынет все границы».

«Не страшитесь гнева, мистер Грей, если вам не страшна правда».

«Откровенно говоря, я не страшусь ничего, а потому продолжайте».

«В теченье последних тридцати лет, – начал я, – пользуясь разными способами и посещая многие страны, с превеликим трудом, ревностью и усердием стремился я овладеть наивысшим знанием, какое только доступно смертному. Наконец я уверился, что в сем мире нет человека, способного открыть мне истины, коих жаждала моя душа, и сказал себе самому, что искомый мною свет может быть обнаружен лишь в книгах и исторических записках. Я не составляю гороскопов и не ворожу, как вы легкомысленно полагаете, но лишь пользуюсь мудростью, которую накопил за все эти годы…» Я сделал паузу и отхлебнул еще вина. «Однако для вящей складности повествования мне следует начать с начала».

«Да-да, цельтесь в белую мишень, – сказал он. – Перед вами tabula rasa».

«Мои родители были достойными людьми, снискавшими немалое уважение соседей, ибо отец мой служил управителем в поместье лорда Гравенара. Последыш в семье – все остальные дети были гораздо старше, – я, как говорят, держался особняком и играл в полях близ нашего старинного дома в восточном Актоне. Нет нужды упоминать о поразительной несхожести ребячьих натур – ведь и самый дух состоит из многих различных эманаций, – но я обладал характером замкнутым и возвышенным: играл всегда в одиночку, сторонясь товарищей, как назойливых мух, а когда отец взялся учить меня, сразу полюбил общество старых книг. Не достигнув и девятилетнего возраста, я уже овладел греческим и латынью; бродя меж изгородей и дворов нашего прихода, я с наслажденьем повторял по памяти стихи Овидия и периоды Туллия. Я читал овцам „Словарь“ Элиота, а коровам „Грамматику“ Лили, а затем бежал восвояси, дабы углубиться в труды Эразма и Вергилия за своим собственным маленьким столиком. Конечно, я делил комнату и ложе с двумя братьями (оба они теперь покоятся в земле), но родители понимали мою любовь к уединенности и преподнесли мне ларец с замком и ключом, где я хранил не только одежду, но и книги. Был у меня и ящичек, в коем я прятал свои записи и многочисленные стихи собственного сочинения – отец рано обучил меня письму.

Я вставал в пять часов утра и спешно ополаскивал лицо и руки, слыша зов отца: «Surgite! Surgtie!» [12] Все домашние молились вместе, а затем он отводил меня в свою комнату, где я упражнялся в игре на лютне: мой отец неустанно пекся о том, чтобы я овладел мастерством музыканта, и благодаря ежедневным занятиям я весьма преуспел в пении и игре на различных инструментах. К семи мы собирались за общим столом, на котором уже стоял завтрак – мясо, хлеб и эль (в ту пору называемый пищею ангелов); после трапезы я садился изучать правила грамматики, стихотворной импровизации, толкования иноязычных текстов, перевода и тому подобного. Моими товарищами по детским играм были Гораций и Теренций, хотя уже тогда я питал глубокий интерес к истории своей страны и начиная с ранних лет искал подлинной учености, а отнюдь не пустых забав.

Однако вскоре настало время подыматься в иную сферу, и в месяце ноябре года от Рождества Христова 1542-го отец отправил меня в Кембридж для занятий логикой, при посредстве коей я мог бы и далее овладевать высокими искусствами и науками. Тогда мне было около пятнадцати лет, ведь я появился в сем мире тринадцатого июля 1527 года…»

«Рождение ваше, – весьма внезапно заметил Бартоломью Грей, – угодило не на свое место, ибо ему надлежало быть в начале повествования. Любовь к порядку есть такой же неотторжимый признак тонкого ума, как и способность открывать новое. Уж конечно, столь искушенному ученому это должно быть известно?»

Я пропустил его дерзость мимо ушей и продолжил, рассказ. «Почти все эти годы я так рьяно стремился к знаниям, что неизменно соблюдал один и тот же режим: спал еженощно лишь по четыре часа, два часа в день отводил на еду и питье, а все прочие восемнадцать (за исключением времени, потребного на молитву) тратил на чтение и научные штудии. Я начал с логики и прочел „De sophisticis elenchis“ и „Topic“ Аристотеля, а также его „Analytica Prioria“ и „Analytica Posteriora“ [13]; но моя жажда знаний была столь велика, что вскоре я обратился к другим ученым трудам как к источнику чудного света, коему суждено сиять вечно и никогда не померкнуть. Меня нимало не соблазняли развлечения моих товарищей по колледжу; я не находил радости в попойках и разврате, костях и картах, танцах и травле медведей, охоте и игре в шары и прочих бессмысленных городских увеселениях. Но хотя я терпеть не мог шаров и примеро [14], у меня была шахматная доска и кожаный мешочек с фигурами; я передвигал их с клетки на клетку, вспоминая свою собственную судьбу вплоть до сего мига. Я брал фигуры, выточенные из слоновой кости, поглаживал их пальцем и размышлял о том, что монархи и епископы [15] – не более чем муравьи для человека, могущего предсказать их перемещения.

Спустя семь лет я получил степень магистра искусств, а почти сразу же после того покинул университет и перебрался в Лондон, дабы продолжить свои философские и математические занятия. До меня дошли слухи о бедном ученом джентльмене по имени Фердинанд Гриффен; он посвятил научным изысканиям много лет и мог бы (как говорили люди, осведомленные о моих собственных пристрастиях) научить меня обращению с астролябией и прочими астрономическими инструментами, что было бы естественным продолжением моих геометрических и арифметических штудий. Его старый дом находился во владениях лондонского епископа, в тупичке неподалеку от реки, близ Сент-Эндрю-хилл…»

«Я знаю, где это, – сказал он. – У стекольной мастерской на Аддл-хилл».

«Чуть западнее». Я освежился еще одним глотком вина. «Я пришел к нему в середине лета 1549 года и застал его за работой; он управлялся со своими глобусами и сосудами проворно, как юноша. Он ласково приветствовал меня, ибо уже ожидал моего прибытия после нашего обмена несколькими учеными письмами, и не мешкая показал мне кое-какие редкие и искуснейшим образом сделанные приборы, на которые (по его словам)ушли вся его жизнь и состояние, а именно: отличный квадрант пятифутового диаметра, превосходный radius astronomicus, на вертикальную и поперечную рейки коего были весьма хитроумным способом нанесены равные деления, чудесную астролябию и большой металлический глобус. Вот так случилось, что Фердинанд Гриффен стал моим добрым наставником и вместе с ним я всерьез занялся астрономическими наблюдениями, неустанно пользуясь чрезвычайно тонкими и чрезвычайно удобными приборами, с каковыми он научил меня обращаться бережно и умело. Мы начали определять – зачастую с точностью до часа и минуты – порядок смены различных влияний и воздействий небесных тел на нашу часть мира, где властвуют стихии..»

Здесь я прервал речь, убоявшись сказать слишком многое человеку, не сведущему в сих областях знания, в замешательстве опорожнил свою кружку с вином, а затем перешел на другую тему.

«Река протекала так близко от его дома, что мы брали с собой квадрант и спускались по Уотер-лейн к пристани Блэкфрайарс, а там кричали проходящим мимо баржам и рыболовным судам: „На запад! На запад!“, покуда кто-нибудь из корабельщиков не замечал нас. Затем мы переправлялись на открытые поля близ Ламбетской топи и, установив квадрант на твердой почве, наблюдали за движением солнца. Перемещаясь туда-сюда со своим громоздким квадрантом, мы частенько едва не сваливались вверх тормашками в Темзу, но всегда успевали выскочить на сухой берег. Разве под силу воде утопить в себе солнечный инструмент? Нет, не бывать тому никогда. Наши измерения дали иным злобным горожанам повод называть нас чародеями или колдунами, но Фердинанда Гриффена это нисколько не волновало, и с тех самых пор я перенял у него уменье презирать невежественную толпу и не прислушиваться к ее речам. Он оказался для меня прекрасным наставником и во многих прочих отношениях – это был истинный волшебник во всем, что касалось книг, ученых трудов, диалогов, изобретений и суждений о различных важных вопросах. Вы заявляете, будто я воскрешаю мертвых; нет, я созидаю новую жизнь…» Тут я снова умолк, опасаясь, что затронул чересчур серьезный предмет, но Бартоломью Грей лишь поковырял в зубах да кликнул человека, велев подать еще вина. «Затем, – присовокупил я, – мне довелось отправиться за море, дабы побеседовать и обсудить кое-что с другими учеными мужами».

«Колдунами? – невпопад отозвался он; видимо, хмель уже поглотил последние крохи его разума. – Чародеями?»

«Они не имели ничего общего с тем, что невежды называют колдовством». Я отпил еще вина, дабы загасить пламя в груди. «Я занимаюсь дивными науками, кои проясняют наш слабый взор и позволяют увидеть божественную мощь и благодать во всем их великолепии. Я – ученый, сударь, а не какой-нибудь колдунишка или шарлатан. Чьим мнением, как не моим, интересовались при дворе, услыша глупые предвещания неких так называемых астрономов о громадной комете 1577 года, посеявшие величайший страх и смуту? А кто снабдил наших корабельщиков верными картами и таблицами, позволившими им предпринять путешествия в Катай [16] и Московию и затеять торговлю с сими дальними странами? Кто, наконец, познакомил ремесленников нашего королевства с евклидовыми законами, кои принесли им неизмеримую пользу? Все это сделал я, и только я. Разве шарлатаны способны на такое?»

«О Боже, – сказал он, охмелевший до последней степени. —Я не понимаю ни одного вашего слова».

«Зато я понимаю. Я посвятил изучению наук целых пятьдесят лет – Господи, сколько же было содеяно и пережито в этой безоглядной погоне за мудростью! Помните ли вы случай, когда в поле у здания „Линкольнс инн“ [17] была найдена восковая фигурка с толстой булавкою в груди?» Кажется, он мотнул головой, но меня уже подхватило потоком слов. «Гнусные клеветники пустили слух, что фигурка – моих рук дело и что я пытался злыми чарами извести королеву Марию. Все это мерзкая ложь, безумные измышления, однако я много недель оставался узником Тауэра, а двери моего лондонского дома были забиты, и я едва перенес муки, причиненные мне сей несправедливой карой. Ладно, ладно, сказал я себе, мои жестокие соплеменники, мои бессердечные соплеменники, мои неблагодарные соплеменники, теперь я знаю вас и знаю, что я должен делать. В последние годы ходила молва, будто я лишаю землю плодородия, будто я занимаюсь ночными грабежами, – какой только грязью меня не обливали! Но знаете, что самое худшее? Что я вынужден зарабатывать на жизнь у такого вот Натаниэла Кадмана, угождая охочей до зрелищ толпе». На миг я замолчал, однако никто более не слыхал моей жалобы. «Ну вот, мистер Грей. Теперь вам известно, сколько я претерпел тычков, обид и уязвлений. Прошу вас не умножать их числа».

Здесь он немного смутился, однако тут же отхлебнул еще вина и высоким, но не лишенным приятности голосом затянул куплет из песни «Судьбинушка-судьба»:

Луна – моя подружка,

А филин – братец меньший,

Мою тоску поймет дракон

Да черный ворон вещий .

«Я возьму этот напев себе в спутники, – промолвил я, – ибо мне пора покидать вас, джентльмены, и отправляться домой…» Я оглядел своих сотрапезников, в разной степени расслабленных хмелем. «Мне надо отдохнуть после представления».

«Я был поражен, – сказал один из них, уставясь в свой кубок, – когда увидел сферы, окруженные сиянием. И все вращалось. Это было отменно сделано. Право, отменно сделано».

«Желаю вам доброй ночи, – повторил я. – Мне следует вернуться в свою собственную сферу». Я поклонился Натаниэлу Кадману, который не мог оторвать от стола головы и сидел скрючась, как самый несчастный пьяница. «Желаю вам всем доброй ночи».

Предшествуемый слугой с фонарем, я вышел на Нью-Фиш-стрит, а затем отослал мальчишку прочь. Ночь выдалась ясная, и чтобы найти дорогу в Кларкенуэлл, мне было вполне довольно света неподвижных звезд.

2

Я решил прогуляться по ночному городу. Уже покинув кладбище и идя в направлении старого дома, я вдруг замедлил шаг и остановился. Я не хотел возвращаться на Клоук-лейн, по крайней мере пока, и, как частенько бывало прежде, решил побродить по извилистым лондонским улочкам. Мне больше нравится город, погруженный во тьму; тогда он открывает мне свою истинную природу, под которой я, наверное, разумею его истинное прошлое. В дневные часы над ним властвуют его временные обитатели, среди которых так легко раствориться и затеряться. Поэтому днем я держусь в стороне. Например, представляю себе, будто люди вокруг одеты по моде какого-нибудь минувшего столетия, хотя и понимаю, что это чистый каприз. Но бывают случаи, когда чей-либо вид или жест мгновенно переносит меня назад во времени; похоже, тут работает некий избыток генетической памяти, так как я знаю, что передо мной средневековое или елизаветинское лицо. Когда из альпийского ледника было извлечено тело упавшего ничком и замерзшего неолитического путешественника, все сочли это уникальным подарком судьбы, позволившим заглянуть в прошлое. Но прошлое возрождается рядом с нами постоянно, в телах, которыми мы владеем, или в словах, которые произносим. А иные сцены или ситуации, замеченные однажды, словно сохраняются навеки.

Нет, это неверно. Уже в миг своего возникновения они становятся частью непрерывно текущей истории, и, как я уже говорил, бывают случаи, когда я иду по сегодняшнему Лондону и узнаю в нем то, что он есть: город другого исторического периода со всеми его таинственными условностями и ограничениями. Я часто слышал от отца одну фразу: «Видеть в вечности временное, а во времени вечное». Как-то раз я наткнулся на снимок Уайтхолла, сделанный в 1839 году, и он помог мне понять ее смысл; на снимке был изображен мальчонка в цилиндре наподобие печной трубы, растянувшийся под уличным фонарем, а через дорогу от него стояли в ряд двухколесные кебы. Все здесь дышало вечностью, и даже грязь на мостовой словно излучала сияние. Но это же чувство я испытываю и сейчас, когда, выйдя с кладбища, вижу вон ту женщину, открывшую дверь на улицу, и одновременно слышу выхлоп автомобиля, который проезжает где-то неподалеку. Такие вещи исчезают и вместе с тем как бы существуют вечно.

Я миновал Кларкенуэлл-грин и углубился в Джеру-салем-пассидж. Неоновые часы, висящие на одном из зданий, показывали уже почти полночь; с минуту я смотрел, как они раскачиваются на ветру и цифры горят на их циферблате. В четырнадцатом веке очень высоко ценился необычный камень под названием «садастра». Снаружи он был черный или темно-коричневый, но, будучи расколот, в течение нескольких мгновений сиял как солнце. Мне подумалось, что это сияние могло быть сродни сиянию неоновых цифр, которые сейчас привлекли мой взор. Поблизости находились два-три человека; их бледные лица отсвечивали в оранжевых лучах фонарей, и казалось, что они бесшумно плывут над тротуарами. Я покинул Джеру-салем-пассидж, пересек Кларкенуэлл-роуд и вступил под арку монастыря Св. Иоанна Иерусалимского. Здесь лежал кусок фундамента, отмечающий местоположение аббатства тамплиеров, возведенного в двенадцатом веке и разрушенного в годы Реформации. Несомненно, камни, из которых оно было сложено, пошли на постройку кое-каких больших домов по соседству (парочка этих глыб вполне могла покоиться и в стенах моего собственного дома), однако они были печальными памятниками великой катастрофы. Так полагал Дэниэл Мур, и теперь я согласен с ним в том, что разрушение богатейших монастырских библиотек со всеми их рукописями и другими сокровищами привело к возникновению огромного пробела в истории нашего острова. Мало того что была стерта с лица земли целая католическая культура – не менее чреватой последствиями оказалась и гибель древних монашеских летописей, относящихся к раннему периоду британской истории. Одним махом было покончено со всей разветвленной структурой, на которой держалось прошлое.

Но что это за шум у Холборнского виадука? Словно бы глубоко из-под земли донесся чей-то яростный вопль; он был глух, метался и бился в некоем тесном пространстве. Потом я свернул за угол, на Гилтспер-стрит, и заметил старуху, скрючившуюся в телефонной будке; она прижимала к лицу трубку и что-то кричала в микрофон. Я продолжал шагать в ее сторону и вскоре увидел, что на приклеенной к стеклу бумажке написано: «НЕИСПРАВЕН». Так с кем же она говорит? Помню, однажды мне надо было позвонить по телефону со станции «Ченсери-лейн»; сняв трубку, я услышал гул множества голосов, точно вой ветра за окном. Может быть, на другом конце линии всегда кто-то есть. Нет, все это чепуха. Ночные прогулки иногда порождают в душе необъяснимые страхи. Крышу жилого дома на углу Сноу-хилл венчала маленькая параболическая антенна; пока я глядел на нее, принимающую с неба сигналы, мне снова померещилось, будто над Клоук-лейн взмыл вверх силуэт человека.

«А! Это ты? Явился наконец?» Старуха вышла из телефонной будки и теперь кричала мне вслед. Я быстро зашагал прочь. «Знаешь, откуда на тротуарах столько дерьма? Это не собаки гадят. Это старики-пенсионеры». Она захохотала, а я все торопился дальше, к Феттер-лейн и Хай-Холборн. На первом этаже доходного дома Дайера есть магазинчик видеотехники; спеша к нему, я видел на дюжине экранов одно и то же изображение; там было столько света и энергии, что сама витрина, казалось, вот-вот полыхнет огнем и разлетится вдребезги. Когда я подошел еще ближе, оглядываясь, дабы удостовериться, что старуха меня не преследует, я стал различать на экранах множество несущихся куда-то звезд и планет. Видимо, это был один из тех эффектных научно-фантастических фильмов, которые снимались в семидесятых и начале восьмидесятых годов; рядом с витриной, целиком поглощенный зрелищем космического полета, стоял какой-то юноша. Он уперся руками в толстое стекло; создавалось впечатление, будто он распят на этом сияющем фоне. Я хотел сказать ему, что все здесь обман, кинематографические трюки, но для него это, возможно, было истинной картиной вселенной. Я ничего не сказал и прошел мимо.

Мне памятен тот день, когда я впервые начал понимать Лондон. Подросток лет пятнадцати-шестнадцати, я ехал на автобусе, идущем из Шепердс-Буша в Далидж; небо над Ноттинг-хилл-гейт и Куинзуэем было затянуто облаками, но вдруг в них открылась брешь и вырвавшийся оттуда солнечный луч упал на металлический поручень передо мной. Это ослепительное сверкание точно заворожило меня; вглядываясь в глубины света и сияющего металла, я ощутил такой необыкновенный восторг, что не смог усидеть на месте и выскочил из автобуса, когда он остановился у Мраморной арки. Я чувствовал, что меня посвятили в какую-то тайну – что я краем глаза увидел ту внутреннюю жизнь и реальность, которая скрывается во всех вещах. Я подумал о ней как о мире огня; поворачивая на Тайберн-Уэй, я верил, что смогу найти его следы повсюду. Но этот огонь был и во мне самом, и я обнаружил, что бегу по улицам, словно они – моя собственность. Каким-то неведомым образом я присутствовал при их рождении; вернее, внутри меня самого было нечто, всегда существовавшее в здешней почве, здешних камнях и здешнем воздухе. Теперь этот изначальный огонь покинул меня; должно быть, потому-то я и кажусь самому себе чужаком. Постепенно, с течением лет, город внутри меня померк.

Однако есть места, куда я возвращаюсь до сих пор. Временами меня тянет спуститься по Кингсленд-роуд и постоять у старой Хокстонской лечебницы для умалишенных рядом с Уорф-лейн; именно сюда, по ее собственной просьбе, Чарльз Лэм приводил свою сестру, и однажды я попытался пройти по их следам через поля, скрытые теперь под каменными мостовыми прилегающих улиц. Она всегда приносила с собой смирительную рубашку, и они плакали, добравшись до ворот лечебницы. Я останавливаюсь там, где стояли они, прямо перед входной аркой, и шепчу свое собственное имя. Бываю я и на Боро-Хай-стрит; я прохожу по ней от Саутуоркского моста до зданий бывшей Королевской тюрьмы и Маршалси [18] и, хотя эта прогулка всегда дается мне очень тяжело, неизменно повторяю ее снова и снова. Были случаи, когда я бродил по этому району до изнеможения, теряя ориентацию и способность думать. Я хотел, чтобы Старый город похоронил меня в себе, чтобы он стиснул меня и задушил. Неужели среди темных теней его прошлого не нашлось бы ни одной, способной поглотить меня? Однако не все мои путешествия сопровождались такими гнетущими чувствами. Было одно чудесное место, где меня всегда ожидал покой: я опять и опять возвращался на Фаунтин-корт в Темпле – там, рядом с маленьким круглым прудиком, под вязом, стояла деревянная скамейка. Ощущенье покоя здесь, в центре города, было настолько глубоким, что казалось мне порожденным каким-то важным событием минувших времен. А может быть, сюда год за годом приходили люди вроде меня и само место переняло спокойствие своих посетителей. Я часто думаю о смерти как о похожем состоянии – словно я чего-то жду рядом с вязом и прудом. Моего отца близкая смерть не пугала, а, наоборот, чуть ли не радовала: помню, как он насвистывал в ванной, уже зная, что жить ему осталось всего несколько месяцев. Он никогда не сокрушался, не жалел себя и не выказывал признаков беспокойства. Складывалось впечатление, будто ему известно кое-что о следующем этапе пути; как я упоминал, он был католиком, однако столь глубокую уверенность ему, похоже, придавали некие более личные убеждения. И вновь, выйдя с Хай-Холборн на Ред-Лайон-сквер, я задумался об унаследованном мною старом доме. Почему ни одна из прогулок по городу не привела меня на Клоук-лейн или в ее окрестности? Почему я избегал Кларкенуэлла или позабыл о нем?

Я достиг обломка каменной колонны, поставленной на Ред-Лайон-филдс в память об июньской резне 1780 года; в дни Гордоновских бунтов солдаты убили здесь несколько детей, а три месяца спустя Джон Уилкс объявил о сборе средств на этот памятник. Камень уже так растрескался и выветрился, что смахивал на кусок обыкновенной скалы, подточенной временем; но, повинуясь внезапному порыву, я стал на колени и дотронулся до него. В конце концов, меня связывало с этим местом и еще кое-что. Всего в нескольких ярдах отсюда, на углу Ред-Лайон-пассидж, я впервые увидел работы Пиранези. Альбом с его гравюрами, купленный мной у лоточника, назывался «Фантазии на тему темниц», но, по-моему, там не было ровно ничего фантастического. Я сразу узнал этот мир; я понял, что это и есть мой город.

Я принес книгу домой; хотя с тех пор минуло уже лет шесть или семь, я и сейчас помню, с каким восторгом переворачивал ее страницы. На первой гравюре были изображены две маленькие фигурки перед гигантской каменной лестницей; их окружал сплошной камень, взвихряющийся галереями, арками и куполами. Мир Пиранези был миром бесконечных каменных руин, запутанных переходов и заколоченных окон; здесь были каменные глыбы, тяжелые, мрачные, чьи контуры тонули в тени; здесь были гигантские кирпичные ниши, огромные полотнища из рваной ткани, веревки, блоки и деревянные краны, устремленные ввысь, к расколотым каменным балконам. Художник часто использовал обрамление в виде разрушенной арки или ворот – оно вовлекало меня в картину, и я ощущал себя ее частью; я тоже был в тюрьме.

Все тут выглядело брошенным: мост, повисший над пропастью меж двух наполовину уцелевших башен, гнилые стропила, разбитые окна, массивные портики с полустертыми надписями, которые уже нельзя было прочесть. Цивилизация великанов-строителей пришла в упадок и погибла, оставив после себя эти монументы. Но нет, так быть не могло. Здесь чувствовалась несокрушимая мощь, живая сила. Смерть не имела над ней власти; она была присуща самому этому миру. Я глядел на последнюю гравюру с изображением расплывчатой фигурки, поднимающейся по каменной лестнице лишь ради того, чтобы очутиться лицом к лицу с очередным неприступным каменным бастионом. Мне казалось, будто в этой крошечной фигурке есть что-то от меня самого; и вдруг моего плеча коснулся отец. Видимо, он уже наблюдал за мной некоторое время, потому что мягко заметил: «Знаешь, ведь все может быть и по-другому». Больше он ничего не сказал и, стоя сзади, положил ладонь мне на шею. Я стряхнул его руку и снова вперился в гравюру, обнаружив там еще один лестничный пролет, ведущий вниз, в какую-то каменную бездну. Тогда мне и пришло на ум, что город этот в действительности подземный. Вечный город для тех, кого поймало в свою ловушку время. Я все еще стоял на коленях перед памятником на Ред-Лайон-сквер, но вместе с тем словно входил в каменную стену полуподвала на Клоук-лейн. Я становился частью древнего дома.

Быстро поднявшись, я отряхнул одежду от грязи и зашагал в направлении Нью-Оксфорд-стрит и Тотнем-корт-роуд. Совсем рядом с Блумсбери-сквер есть клочок булыжной мостовой, где поставили несколько новых телефонов «Меркьюри», и в темноте я наткнулся на них. «Лондонский камень не такой, – заметил Дэниэл Мур, когда я показал ему „Фантазии на тему темниц“. – Прежде чем смотреть на Пиранези, надо выучить итальянский». Я хотел поделиться с ним своим восторгом, но он взирал на репродукции едва ли не с отвращением. «Он сентименталист, – сказал Мур, – а не провидец». – «Но разве ты не видишь, как тут пустынно?» – «Нет. На самом деле это не так. Может, ты и видишь только камень, ну а я вижу людей. Думаешь, почему я пишу свою книгу?» Эта книга, над которой он работал в течение всего нашего знакомства, была историей лондонского радикализма. Как-то он рассказал мне о ней в своей обычной застенчиво-пренебрежительной манере, но я запутался во всех этих магглтонианцах, «болтунах», беменистах и членах «Лондонской эпистолярной группы [19], и они стали казаться мне представителями одной гигантской секты или сообщества. Однако Мур души в них не чаял – этот придирчивый, утонченный человек был одержим идеями некоторых беспокойных, даже опасных лондонцев. Однажды он взял меня на прогулку по тавернам и молитвенным домам, где они собирались; таких мест осталось мало, большей частью на востоке Лондона в районе Лаймхауса и Шадуэлла, и они выглядели до того жалкими, до того запакощенными, что трудно было связать с ними прозрения и мечты их прежних посетителей. Насколько я понял из объяснений Дэниэла, беменисты верили, будто мужчины и женщины носят рай в себе и весь мир имеет облик одного человека; его называли Адамом Кадмоном, или Человеком-Вселенной. Не то чтобы весь космос представлялся им в виде человеческой фигуры – хотя были радикалы, последователи Сведенборга, которые считали, что это именно так и есть, – скорее, они наделяли наш мир и всю бытийствующую вселенную человеческими чертами. Мы зашли в «Семь звезд» на Эрроу-лейн, где в начале восемнадцатого века встречались моравские братья, и Дэниэл поведал мне историю о некоем мистике и маленькой девочке, которая все время просила его показать ей ангелов. Наконец он согласился, привел ее к себе в дом и поставил перед задрапированной нишей. «Ты действительно хочешь увидеть ангела?» – спросил он. Она упорствовала в своем желании, и тогда он отдернул занавесь; на стене за нею висело зеркало. «Гляди сюда, – сказал он. – Вот тебе ангел». – «Очаровательная история, Мэтью, не правда ли?» – «О да». – «Но ты заметил, насколько это в духе радикалистов? Самое смиренное существо может быть исполнено благодати. Божественное заключено внутри нас, а греха не существует вовсе. Нет ни рая, ни ада».

Как в этом городе могли родиться столь необычные системы взглядов? Он задал мне этот вопрос, когда мы брели по Шадуэлл-Рич. Ответ напрашивался сразу: здесь во множестве жили ремесленники и мелкие торговцы, а они-то и подвержены такой форме помешательства больше всего. Однако Дэниэл, похоже, считал, что тут сыграла свою роль аура самого места. Впрочем, я уже пресытился здешними видами. Лайм-хаус был полон выхлопных газов, дыма, огрызков недостроенных зданий; я буквально задыхался, однако упорно тащил его прочь к наземной линии метро. Так завершилось наше путешествие в поисках того, что он называл «вечносущим евангелием».

А еще как-то раз он возил меня на юго-запад Англии и в старый центр радикальных движений Гластон-бери. Члены одной лондонской секты четырнадцатого века – они называли себя «Божьими братьями» – сбежали в этот город от преследований и организовали тут свою общину. Пожалуй, мы выбрали для своей поездки самый неудачный день в году: всю дорогу от Лондона до Эндовера боролись с ливнем и ураганным ветром, а потом, на пути в Гэмпшир, угодили в окутавший трассу густой туман. Мы еле ползли в сторону Гластон-бери, так как видимость была отвратительная; маленькие столбики у обочины шоссе походили на часовых, закутанных в шинели, а большие столбы казались торчащими из тумана церковными шпилями. Купы деревьев, маячившие поодаль, можно было бы принять за редкие кучки религиозных радикалов, с трудом пробирающихся сквозь мглу. Без сомнения, нечто подобное и послужило пищей для местных легенд и «явлений», но я не способен был думать ни о чем, кроме лондонского тепла и уюта. Добравшись наконец до Гластонбери, мы не обнаружили никаких следов древней общины – на ее месте вырос какой-то промышленный гигант. Это можно было предвидеть, но всю обратную дорогу Дэниэл хранил странное молчание. Когда мы подъезжали к Лондону, туман рассеялся; был поздний вечер, однако звезды впереди затмевало расплывчатое красное зарево. Мы словно возвращались в пылающий горн, и мою душу объял покой.

Я вышел с Нью-Оксфорд-стрит на Тотнем-корт-роуд одновременно с боем часов, донесшимся от церкви Св. Джайлса-на-Полях; здесь я прибавил шагу, так как в подъездах и у дверей домов, стоящих вдоль улицы, залегла армия ночи. Я боюсь их, этих мужчин и женщин, кутающихся в грязные одеяла, но меня пугают не просто бездомные и бродяги. Я прекрасно знаю, что меня отталкивает любая человеческая крайность. Меня отталкивает страдание. Сейчас, переходя улицу и уголком глаза наблюдая за двумя грудами тряпья, беспокойно зашевелившимися в сумерках, я боялся грязи и заразы – но больше всего, пожалуй, внезапного нападения. А что им терять? Будь я таким, как они, я возроптал бы на этот мир и поджег город. Я захотел бы разметать всех и вся, объединившихся против меня. Я стал бы грабить магазины, вход в которые мне заказан, и громить рестораны, где мне не дают еды. Я обратил бы свою ярость даже на фонари, которые мешают мне спрятаться от врага. Но когда я шел мимо, ни один из них не заговорил со мной, ни о чем не спросил и вообще не обратил на меня внимания, точно я был частью какого-то иного мира. Действительно ли они покорились и готовы терпеть скрепя сердце – или ждут чего-то, как моравские братья в «Семи звездах»?

Но нет, здесь было другое. С тех пор город неизмеримо вырос, и по мере того, как он разрастался во всех направлениях, его обитатели становились все более пассивными и покорными; эти люди, спящие на улицах, были обыкновенными честными горожанами, но гигантский Лондон с помощью какой-то магии высосал из них душу. Я поглядел вдоль Тотнем-корт-роуд и, уже не в первый раз, отметил чрезмерную яркость освещения и тишину ночного города. Два столетия назад эти улицы были более темными, более зловонными, более опасными, их наполняли крики, визги и смех. Но теперь, стоя в окружении бездомных, я слышал лишь едва различимое гудение неоновых фонарей да вой ветра, гуляющего около Сентер-Пойнта [20]. Благодаря чему же все естественные звуки стали казаться в этих местах нереальными и фальшивыми, а искусственные шумы – самыми что ни на есть натуральными? Город был залит светом, ибо он праздновал свой триумф. Он научился расти, вбирая в себя энергию своих обитателей и отнимая у них силы. Они даже не шелохнулись, когда я направился к Шарлот-стрит.

Я завернул за угол и сразу увидел в конце широкого проспекта сверкающий глобус. Конечно, у этого постоянного и вездесущего сияния была и другая задача: посылая во тьму свои лучи, эти символы и эмблемы отвергали смерть и знание о ней. Это был праздник искусственной жизни, из которой изгнали всякую память о духовном. Странно – нечто подобное мог бы сказать мой отец. Однако это были мои собственные ночные мысли.

Глобус освещал всю округу, и Шарлот-стрит лежала в глубокой тиши. Он был символом мира – реального мира, так как, подойдя ближе, я увидел, что это неоновая модель земли с материками из лампочек разного цвета. Внизу была надпись «Мир вверх тормашками»; там, в полуподвале, находился бар или ночной клуб, к закрытой двери которого вела с улицы крутая лесенка. Внутри было светло; когда я смотрел вниз, дверь вдруг распахнулась и оттуда вырвался сноп ярких лучей. Из бара вышла женщина и остановилась на пороге, но фон был таким контрастным, что я мог различить лишь ее силуэт и очертанья прически; однако она меня заинтриговала. Отступив в уличную тень, я следил, как она поднимается по металлической лестнице; звонкий стук ее каблучков порождал эхо, внезапно оборвавшееся, когда она ступила на тротуар. Она рассеянно огляделась, точно думая поймать такси; затем повернула лицо ко мне, и я поднял руку в изумлении и ужасе. Это был Дэниэл Мур. Я видел его ясно. Я различал под косметикой его знакомые черты. Он прикрыл свои редеющие волосы большим белым париком и надел красное платье. До меня даже донесся аромат фиалок. Но это был Дэниэл. Он не заметил меня, потому что вновь повернул голову и медленно тронулся пешком к Фицрой-сквер. Он шел свободным шагом, ничуть не напоминающим его обычную нервную походку, и явно наслаждался этой ночной прогулкой по Лондону. Ошеломленный, я стоял у дверей какого-то закрытого магазина. В голове у меня было пусто. Я все смотрел и смотрел на сияющую модель мира, перевернутого вверх тормашками.

Кабинет

Огромный мир расстилается передо мною, и на моем столе плещутся голубые дельфины, которые любят маленьких детей и звуки музыкальных инструментов; вот змеи зеленого и серого цвета, что живут по шесть веков и чьи головы могут согласно их воле принимать формы собачьих и человеческих; а вот и морские драконы в алых отметинах – они изрыгают в воду пламя, вызывая тем самым кипение океана; среди них плывут грифоны, киты и стаи всяческих более мелких рыб, кои резвятся на поверхности пучины. Нептун со своим трезубцем мчит на морских конях, а у зыбучих песков и водоворотов сидят русалки с зерцалами в руках. Все, что есть на земле, имеет свое подобие в море, но вдобавок я вижу на лике этого иного мира галеоны, широкогрудые купеческие корабли, барки с прямыми парусами и рыболовные суда. Найдется ли равнодушный, который, поглядев па них, не возжелал бы немедля отправиться в путь? Ибо передо мной лежит карта всего света, theatrum orbis terrarum, и на нее нанесены города, леса, реки, горы и даже несметное число маленьких городков, что составляют сей низший мир.

У северных врат расположена Terra Septemtrionalis Incognita [21], где, по слухам, обитают племена людей, держащих во рту кресала; на крайнем юге предполагают существование другой дикой страны. Однако не все здесь неизведано; многое было открыто благодаря геометрическим исчислениям и морским путешествиям недавних лет, так что известный нам мир простирается ныне далеко за пределы Богемии или Татарии. Наши мореплаватели и космографы очертили на карте Атлантиду, или Новый Свет, где были найдены крокодилы, живущие тысячу лет, и перепела, страдающие падучей болезнью; отдельные ее области, или территории, мы нарекли Норумбегой, Новой Францией и Мокозой – в последней части света была обнаружена лошадь, которая плачет и вздыхает по-человечески. Там же обитает и агопитек – обезьяноподобный козел, чья речь весьма похожа на нашу, хотя и неразборчива, словно кто-то торопливо говорит во власти гнева или скорби.

Под рукой у меня Африка, а в ней Берберия, где живут львы, совокупляющиеся задом наперед, и пантеры, что источают благоухание редчайших пряностей. В Нумидии, не столь далеко оттуда, живут люди с собачьими головами и хвостами, а также мерзкие гиены, что селятся в склепах мертвецов и едят только трупы. В Ливии обитает единорог, что питается ядом и умеет обращаться как в мужчину, так и в женщину; здесь же живет племя астомийцев, чей век необычайно долог, – они не едят и не пьют, питаясь лишь воздухом и ароматом плодов. В Селенетиде есть женщины, которые откладывают и высиживают яйца, производя на свет детей в пятьдесят раз крупнее обыкновенных, а в далеком Краю Негров водятся василиски, убивающие взглядом, гидры о двух головах и саламандры, холодные как лед. Сейчас на моем столе нет нужных отчетов, не то я пересказал бы вам их все. О чудный мировой театр, в коем так легко затеряться! Я стою здесь, в своем кабинете, и одновременно взмываю в воздух, подобно великому умельцу Икару, и вдруг обнаруживаю, что лечу высоко над желтыми песками Самотры, держа путь к волшебным Монакабо, Капасьясе, Тапробане, Бакорнаре и Бирам. А там я вижу людей, чьи тела светятся в темноте, и дерево феникс, что цветет раз в сто лет и благоухает сильнее, нежели мускус, цибетин или амбра. На этом дальнем, дальнем берегу я наблюдаю под звездами чудеса мира и зрю перед собой существо, рожденное дважды, – оно возвышает голос с горы, молвя: «Я есмь белизна черноты, и краснота белизны, и желтизна солнца, я изрекаю правду и никогда не лгу…» – и тут я вздрогнул и проснулся, ибо это был всего только сон, измышленный мною.

Хотя, откровенно говоря, я был бы не прочь поспать и подольше; иногда, вот как теперь, все мои штудии кажутся мне совершаемыми в полудреме – состоянии, когда разум пробужден лишь наполовину. Накануне я выпил с теми пустомелями чересчур много вина, поэтому с утра мной владеют уныние, сонливость и головокружение. Поглядите – я даже отвлекся от надлежащих занятий и зря трачу время, болтая языком над простертой передо мною mappa mundi [22]. Впрочем, пока я разглядывал берега и горы, морские течения и водовороты, искусно изображенные художником, мне вспомнилось иное путешествие – я имею в виду то, во время которого я столкнулся с бессчетными капризами погоды и одолел великое множество долгих и трудных дорог.

Это паломничество было затеяно мною после пребывания у Фердинанда Гриффена. Постигнув все, чему он мог меня научить, и слегка наскучив весами и песочными склянками, я решил посетить серьезных ученых и почитателей знания, живущих за пределами нашего отечества. Было одно место, долженствующее стать главной целью моих странствий, ибо я хотел увидеть селение, где родился величайший мудрец Филипп Авреол Теофраст Бомбаст, известный под именем Парацельса. Он появился на свет в маленьком городке Мария-Айнзидельн, не далее чем в двух часах ходьбы от Цюриха, и дабы достичь этого высокогорного края, расположенного в сердце Альп, я был вынужден долго идти, подвергаясь действию пронзительной сырости и холода, страшась нападения лихих людей и диких зверей, отдыхая в домах, где было мало покоя и еще меньше удобств, рискуя головой в своей жажде припасть к одному из драгоценнейших ключей или источников моей жизни. Но хотя это было весьма трудное и опасное зимнее путешествие, я был тогда достаточно юн, чтобы презирать опасность; меня влекло к великому Мастеру Парацельсу точно магнитом, и все бури и ураганы мира (так я полагал) были бессильны воспрепятствовать мне намоем пути.

Я отправился в дорогу глухой ночью и доплыл на лодке до Гринвича; там мне пришлось ждать большого весельного катера, дабы попасть в Грейвзенд, что в нескольких милях от Лондона. Потом я сел на корабль, не забыв взять с собой кое-какую провизию, а именно галеты, хлеб, пиво, растительное масло и уксус; имелся в моей суме и добрый запас пергамента, перьев и чернил (с мешочком черного пороха, чтобы можно было наболтать еще), ибо я решил вести записи о том, что увижу на чужбине. Итак, мы вышли в открытое море, однако на третий день плавания купеческий караван из двенадцати судов, среди коих был и наш корабль, рассеялся под влиянием тумана и бури. У меня в кармане лежал мой собственный магнитный компас, дар благородного мистера Гриффена, и мне нечего было бояться. Я с готовностью принялся толковать кормчему нашего судна об измерителях земных и небесных склонений, об астролябиях и кроссштаффах [23], но едва я завел речь об эксцентриситете и параллаксе, как он коротко ответил мне, что является знатоком приливов и течений, а не инструментов. Я был удручен и встревожен, ибо считал, что только наука может спасти нас от шторма, но он хлопнул меня по спине и рассмеялся.

«Все в порядке, любезный звездочет, – сказал он. – Я знаю свои маршруты и свои сигналы, свои гавани и свои вехи лучше, чем узор на собственной руке».

«Но послушайте, мой добрый капитан, – конечно, вам и вашему лоцману известны начала гидрографии и астрономии?»

«У меня в голове крепко сидят все рифы и течения. Что еще нужно? Сейчас я нарисую вам наш путь…»

Он изобразил наш маршрут пальцем на старом сосновом столе, и я воззрился на него, изумленный. «А как же расчет отклоненья от курса и проверка его по полночным звездам? Ведь буря сбила нас с пути, и вернуться на него мы можем лишь с помощью скрупулезных исчислений».

Мой пыл снова рассмешил его. «Да разве неподвижные звезды и планеты спасут меня от коварных стремнин и водоворотов? Не думаю. Разве можете вы взглянуть на солнце и предсказать мне грядущие штормы и смерчи? Нет уж, Джон Ди, тешьтесь себе на здоровье своей арифметикой да геометрией; а мне дайте править по собственному разумению».

Вскоре я оставил его – буря к той поре как раз улеглась, а туман поднялся, – но он, верно, и в одиночестве продолжал посмеиваться надо мною. Но кто будет смеяться последним? Вы можете проложить курс, опираясь на опыт, но только знание способно привести вас к истинной, достойной цели. Ваши глаза, мой славный капитан, помогут вам одолеть этот узкий пролив; но астролябия, столь презираемая вами, посвятит вас в тайны движения небесных сфер. Мало уметь свободно перемещаться по свету; надо обучиться видеть его в лучах разума. Подумайте сами. Разве я не прав?

На четвертый день морских скитаний мы достигли острова Хол-ландия (в просторечии Хайлигланд) и, не отважась войти в реку Эльву [24] прежде наступления утра, спустили паруса, после чего нас всю ночь швыряло туда-сюда по волнам – моряки называют такой прием «лечь в дрейф», ноя бы назвал это лежанием в скверне. Затем, на рассвете, мы вошли в устье и добрались до пристани Штаде, из какового места, сев в фургон и переправясь через реку, поехали в Гамбург по весьма густым и протяженным дубовым лесам. Так началось мое путешествие в чужих краях, занявшее всю зиму: в почтовой карете по топям и песчаным равнинам, в фургоне по горам и лесам, пешком сквозь туман и град, верхом мимо рощ и озер, – и ни разу не уклонился я от своего маршрута, проходящего через Гамбург и Лейпциг, Виттербург и Дрезден. Вопреки общепринятой схеме подобных поездок и минуя наиболее оживленные пути, я достиг Виттербурга, ибо мне говорили, что в архиве тамошнего огромного собора хранятся чрезвычайно редкие и любопытные карты еще не изведанных частей света. Разве мог я не пожертвовать удобствами передвижения и не взглянуть на земли, покрытые пеленою и мраком нашего собственного невежества?

Виттербург – город, полный ученых, но у меня было рекомендательное письмо к великому астроному Гегелиусу, уроженцу тех мест, и после совместного вкушения рыбы и мяса он согласился проводить меня в собор, где имя его служило ключом ко всем бережно хранимым сокровищам. Конечно, молвил он, мне не составит труда увидеть карты неведомого мира, но известно ли мне, что совсем рядом скрывается иная таинственная область? (Мы беседовали по-латыни, и я передаю здесь содержание нашего разговора несмотря на то, что оно может стать доступно глазам и ушам черни.) Засим он сообщил мне, что окало 1500 года в Виттербурге проживал знаменитый маг доктор Фауст; вняв моей пылкой просьбе, он с охотою взялся отвести меня в его обиталище. После благодарственной молитвы мы встали из-за стола и, немного потолковав о началах магии, отправились в путь по зловонным улицам городка; но меня ждало разочарование, так как старинное жилище Фауста оказалось ветхим домишком, в котором не было заметно никаких следов его искусства.

Гегелиус увидел, как я огорчен, и поинтересовался, не желаю ли я посетить лес близ городка, где, по свидетельству молвы, доктор Фауст занимался волшебством и где он умер – или, скорее, был унесен Дьяволом в качестве последнего результата своих трудов. Да, ответил я, разумеется. Стояла зима, и я испытывал недомогание, однако был еще так молод, что не обращал внимания на эту помеху. Мы вышли из ворот города, украшенных многообразными каменными головами, которые весьма напоминали окровавленные головы разбойников на Лондонском мосту, и довольно скоро добрались до опушки леса. Я кутался в меховой плащ, а моя шапка была оторочена кошачьими шкурками, как принято в Московии, однако в этих владениях Фауста царил такой холод, что я не мог выговорить ни слова. Недавно пробило три часа пополудни, но под сенью деревьев уже сгустились сумерки, и я едва различал тропу. Гегелиус все время шагал впереди и наконец вывел меня к растрескавшемуся и почернелому пню футов шести в диаметре. «Вот здесь, – сказал мой проводник, – стоял Фауст, и отсюда он был унесен». Я вскочил на то, что осталось от этого необычайно старого дерева, и холодная сырость мгновенно улетучилась из моих костей. В тот же миг прошло и мое недомогание. Возможно, внутри пня еще теплилась толика дьявольского огня; во всяком случае, двигаясь за Гегелиусом обратно к городским воротам, я чувствовал себя здоровым и веселым как никогда. Мои шаги словно направляла некая потусторонняя сила, и теперь я хотел знать все. Я хотел понять все. Гегелиус отвел меня в собор, где мы с благоговением разглядывали древние карты, но мне чудилось, будто в том старом погибшем древе я уже снискал более богатый мир. А сейчас довольно об этом.

Итак, освеженный и вдохновленный целебной прогулкой по лесу Фауста, я снова пустился в путь. После Виттербурга и Дрездена я дошел до деревянного столба, что отделяет владения курфюрста Саксонского от королевства Богемии, а оттуда, минуя песчаные и каменные холмы, покрытые снегом долины и множество диких чащоб, прибыл на почтовой карете в Прагу; из Праги я направился в Нюрнберг – через шесть дней езды по равнинам, перемежаемым скалистыми грядами, мы достигли сего города, расположенного в пустынной песчаной местности, открытой натиску снега и льда. Стояли суровейшие морозы, но я упорно шел по городам и весям, ежедневно меняя пристанище, живя на вонючем пиве и грубом хлебе и ночуя на грязных соломенных подстилках. В ту пору денег у меня было мало, ибо англичане дают своим младшим сыновьям меньше, чем на чужбине принято давать незаконнорожденным, – но это к слову.

Из Нюрнберга я направился в Аугсбург, а оттуда, взяв коня в городской извозчицкой конторе, – на запад Германии и далее, в Нидерланды [25]. Миновав Линдау у озера под названием Акрониус, я поплыл на лодке в Костнец, что на рубеже между Германией и Швейцарией, а затем в Шафхаузен. Воды Рейна катили быстро, и я оставлял позади милю за милей, но Бог мой, что это было за путешествие! Оно едва не положило конец моим скитаниям. Я не страшусь воды, ибо знаю, что она является одной из необходимых частей сего подлунного мира, но наша стремящаяся вперед лодка так сильно кренилась на борт, что волны то и дело захлестывали ее; мы сидели мокрые по колени, а вода все прибывала да прибывала. И это еще пустяки. Вскоре нам преградила дорогу каменная ступень высотою локтей в пятьдесят; река свергалась вниз с грохотом, вскипая сплошной пеной, и меня охватил панический страх, что нас увлечет туда и мы найдем свою погибель в этом могучем бурлении. Однако я вспомнил Фауста и громко вознес молитву своему собственному ангелу-хранителю или демону; в тот же миг лодочник сбросил свое потрепанное одеяние, схватил веревку и поплыл к пристани, таща за собой лодку.. Я взял весло, и мы вместе с другим путешественником стали помогать вести лодку, подвергаясь постоянному риску утонуть: тогда мне чудилось, что смерть уже близка, но сознание этого лишь увеличивало мои силы. Наконец мы подошли к берегу, и нас выбросило на сушу. Каким благотворным оказалось это приключение: я ощущал себя гигантом, которому удалось пережить Потоп. Я воздел руки в молитве, но мне почему-то мерещился я сам, стоящий в лесу и осиянный светом; я пытался возблагодарить Господа за избавление от опасности, но слова не шли с языка – я онемел, точно в великом изумлении. Потом невдалеке залаяла собака, и я опомнился. Пора было двигаться дальше, ибо я не терпел промедления: истинная цель моего похода была уже совсем близко.

В течение некоторого времени я был принужден передвигаться пешим, делая более вздохов, нежели шагов, и спустя пять часов с превеликими усилиями добрался до маленького городишка Эглизо. Там я сразу востребовал себе ложе и поел на старинный манер, застелив его скатертью. Наутро, чуть свет, я снова тронулся в путь – за небольшую мзду стражник открыл мне ворота пораньше – и через шесть часов ходьбы (ибо мили в Швейцарии столь длинны, что протяженность конного или пешего похода измеряют там в часах, а не в милях) по лесам, холмам и огороженным пастбищам наконец увидел в раскинувшейся впереди долине городок Мария-Айнзидельн. Внезапный ливень, короткий и обильный, немного замедлил мое продвижение, но я поплотнее запахнулся в плащ, прижал к груди суму, дабы противоборствовать ветру, и шаг за шагом спустился к стенам, окружавшим то самое место, где звуки небесной гармонии впервые коснулись слуха нашего великого учителя Парацельса.

Мария-Айнзидельн, чистенький городок с домами, сработанными большей частью из дерева и глины, лежит на северном берегу озера Тигеринус; улочки его оказались довольно узкими, однако за стенами высился изрядной величины замок, недавно разрушенный.

Скоро я нашел себе прибежище на постоялом дворе под вывеской, изображающей Длань, и осведомился у тамошней служанки, миловидной девицы в опрятном красном платье и белой пелерине наподобие ирландской, где можно отыскать дом Парацелъса, к коему я так упорно стремился. Она охотно ответила мне на своем родном наречии, и я спешно вышел во двор, под морозное небо. Как я уже говорил, городишко был невелик, и после двух поворотов я внезапно наткнулся на маленький мостик через ручей, упомянутый служанкой; а там, сразу за ним, виднелась стена дома с выписанной на ней головой мага. Портрет был сделан искусно и изображал его, как всегда, без бороды. Чуть повыше было начертано изречение мудреца на латыни, которое я перевожу так: «То, что над нами, совпадает с тем, что под нами, и се есть источник чудес». Я поглядел вверх, на высеченные в камне окна этого старинного дама, твердо уверенный, что одно из них освещало фигуру малютки Парацельса, когда он впервые узрел великолепие солнца и стоял, любуясь танцами звезд.

Открылась дверь, на пороге вырос древний старик и поманил меня войти. Он обратился ко мне на ломаном французском, сочтя меня странником из тех краев, и я отвечал ему по-галльски. «Хотите увидеть его одежды? – спросил он. – Мы храним их здесь». Я откликнулся согласием, и он повел меня по коридору, непрестанно утирая влагу, сочащуюся из его глаз и носа; затем мы начали подниматься по источенной червем лестнице, а его французские слова все звучали поверх моей головы. «Каждый год наши горожане устраивают праздник в его память, – говорил он, —и в этот день мы показываем платье, которое он обычно носил». Я не совсем понял, как это возможно, ибо по достижении десятилетнего возраста Парацельс покинул свою родину, отправясь на диспут с немецкими учеными, но решил не спорить. Он привел меля в комнату, где стоял очень громоздкий ларь, или сундук. «Наши реликвии, – сказал он, открывая его весьма бережно. – Говорят, будто больные излечивались от одного прикосновения к ним». Он подал мне шляпу и мантию, каковые я подержал в руках с должной почтительностью. Затем, весьма довольный моим скромным поведением, он прошел со мною по комнате и показал мне чернильницу, стило и перочинный нож; далее настала очередь нескольких книг, не столь уж древних, и перстня, который (по его словам) был снят с руки Парацельса после его кончины. Он готов был продолжать демонстрацию, но я уже достаточно нагляделся и, презрев свою стесненность в средствах, отыскал для него серебряную монету. «Вам следует знать, – пробормотал он, ведя меня обратно к двери, – что у нас в Айнзидельне до сих пор обитают духи».

«Духи, сударь?»

«Да, наподобие тех, что видел наш славный учитель. У нас в округе множество подземных ходов и пещер, и людям, работающим там с лампами, досаждают эти… эти…»

«Но разве вы запамятовали, чему учил нас Парацельс? Что все духи обитают внутри нас? Что все, существующее на земле и в небесах, есть и в самом человеке?»

Он не понял, о чем я толкую, так что я пожелал ему доброго дня и снова вышел на узкую улочку. Когда я возвращался по маленькому мостику, отчаянный вопль заставил меня взглянуть на берег ручья; и там, на возвышающемся посреди грязи валуне, сидела молодая женщина, чье одеяние было пестрым, как майский шест, а лицо и руки – белыми, как молоко.

«Отчего ты кричишь? – воскликнул я на том наречии, которое полагал для нее родным. – Что за хворь гложет тебя?»

«Мне хорошо, – ответила она. – Я довольна. Ступай своей дорогой». После чего она стала вопить и хохотать попеременно, но в такой необычной манере, что я сам почувствовал дрожь в членах. Затем, совершенно внезапно, все ее тело задергалось в страшных корчах, так что она соскользнула с валуна на берег ручья; ее живот вздымался и опадал, а по рукам пробегали сильнейшие судороги. Вместе с тем лицо ее искажалось многими удивительными гримасами, из-за которых рот то и дело открывался и перекашивался на сторону, однако глаза были неизменно устремлены на меня. Я уже собрался идти дальше, как вдруг она выкрикнула «Ду! Ду!», известное мне ангельское имя. Глас ее в тот миг был громок и ужасающ, исходя из глотки подобно лаю хриплого пса, а когда я поглядел вниз, на нее, то увидел, что из открытого рта ее обильно источается пена. Звуки, которые вырывались из ее уст, напоминали слова «чек, чек» или «кек, кек», а потом слышалось «твиш, твиш», точно шипела огромная петарда. Вскоре раздался иной мерзостный звук, приведший мне на ум кошку, что готовится выблевать содержимое своей утробы, – и правда, эту молодую женщину тут же сотрясла неистовая рвота.

«In nomine Deo…» [26] – начал я, сверх всякой меры обеспокоенный мыслью, что в нее вселился бес.



Поделиться книгой:



Регистрация