Так во время войны он добывал древесный уголь для газогенераторов, ибо в те годы бензин был редкостью. Могло ли это обеспечить его будущее? Да, но лишь в том случае, если бы война затянулась лет на 30. Тогда бы это принесло ему настоящее состояние. А также при римейке Столетней войны. Но подобные расчеты, как известно, не оправдывались вопреки всеобщим, и его собственным, ожиданиям после разгрома немецкой армии в 44 году. (Автор имеет в виду год освобождения Парижа.)
Этот Типа был невезучим человеком!
Он пережил много крахов, так что еще один обычный крах никак не мог его разорить. Всю мою юность я слышал его разговоры о банкротствах и оставался лишь в неведении относительно того, сколько их выпало на его долю.
Наверное, у него их настоящий клад, думал я.
Сорочка вылезала у него из брюк, сбитый набок галстук был вечно со следами еды – он очень любил пирожные, которые, уже основательно смятые, небрежно засовывал в карманы. Но более всего мою мать огорчало то, что у него постоянно была расстегнута ширинка.
Когда Типа умер, я увидел его лежащим в гробу чистым, аккуратным и в довершение всего с застегнутой ширинкой. Только тогда я понял, что он действительно покинул нас…»
О своих годах учебы у Пьера Ришара сохранились довольно отчетливые воспоминания, он повествует о них на свой манер.
«…Я никак не могу припомнить свою первую школу. Знаю только, что не хотел в нее ходить. Я ревел каждый день с самого утра и до прихода в класс, а также за его пределами, включая первый завтрак и поездку.
– Я хосю к маме, – гундосил я с неизвестно откуда появившейся шепелявостью. И повторял это бесконечное число раз.
После того как отец в очередной раз ушел от нас, я кричал, что «не хосю быть один!» Не хосю – и все! Я предчувствовал, что это заведение отравит мою молодость.
Поскольку немцам, похоже, Франция нравилась все больше и их можно было обнаружить повсюду, вплоть до самой удаленной деревеньки, мой итальянский дед решил вернуться в Париж.
Здесь-то, в состоянии полного и столь объяснимого уныния и подозрительности, я поступил в первый класс своего первого лицея имени Ледрю Роллена.
В лицее я оказался в банде Бонно (намек на знаменитую банду грабителей-анархистов, которая тоже возглавлялась человеком по имени Бонно) – именно такова была его настоящая фамилия. Он был самым сильным в классе и взял меня под свое покровительство. В каком-то смысле это был еще один мой отец. Таких отцов, выбранных мною самолично за их силу и душевность, в моей жизни было немало…
Его банда была самой шумной. Мы очищали соседние книжные лавки от ненужных там линеек. Они служили нам шпагами и метательными снарядами. С их помощью мы терроризировали всю округу.
Кошкам, калекам и старикам следовало нас опасаться особо.
Тогда появилась мода ходить по бревну. Вдоль лицейской стены были установлены бревна. Успешно пройдя по ним, можно было выиграть плитку шоколада, сахар, даже масло, талоны на хлеб и т. д.
У меня был приятель, сосед по классу, смуглый, с волосами в завитках парень, обладавший ангельской улыбкой. Спустя сорок лет, я по-прежнему вижу его черные и глубокие, как озеро, глаза, в которых ночью отражались звезды. У него на куртке была еще одна звезда – желтая. Я находил ее очень красивой, ибо своим видом она походила на изящный кармашек или еще на что-то.
Однажды, вернувшись домой, я попросил маму сшить мне такую же, чтобы быть похожим на приятеля. Ведь моя голова тоже была в кудряшках. Правда, белокурых, но все равно звезда мне бы очень подошла. Однако стоило мне попросить такую же у мамы, как тотчас последовал суровый отказ. Так что я еще долго скорбел по этой прекрасной желтой звезде, которая блестела куда ярче, чем все остальные на небосклоне.
С моим приятелем мы делились ластиками, конфетами, рассказывая анекдоты, взрывались безумным смехом. Однажды утром его стул за партой в классе остался пустым. Прошло несколько дней, прежде чем учитель сказал в начале урока, что наш товарищ уехал и уже никогда не вернется… И все. С тех пор пустые парты вызывают у меня воспоминания о нем…
Я жил тогда на четвертом этаже. Мой кузен – на втором. Чтобы сотворить какие-нибудь глупости, мы встречались либо у него, либо у меня. Глупости на четвертом ведь отличаются от тех, что делают на втором. Скажем, когда бросаешь шарик с водой с четвертого этажа, нужно рассчитать скорость проезжающей машины по отношению к падающему предмету, чтобы он угодил точно в пункт Б, то есть в ветровое стекло. Это требовало глазомера, расчета и некоторых познаний в математике – в духе задачки: поезд отправляется из Буржа в 16.23 и т. д.
Думаете, все это глупости учеников первого класса? Легко понять, что попасть в машину с такого близкого расстояния не представляло никакого интереса. Зато соседство тротуара заставляло нас подумать о более изощренных развлечениях. Мы обожали, достигнув определенного мастерства, привязывать большую кеглю к веревке и раскачивать ею над их неосмотрительными головами прохожих, заставляя их пригибаться к асфальту. Но однажды несмотря на, казалось бы, безупречно рассчитанный баланс и уверенность в наших руках, наш снаряд точно угодил прямо в кепи офицера СС и скинул ее. Обычно офицеры СС шли с гордо поднятыми головами, а тот, по-видимому, слишком залюбовался блеском своих идеально начищенных сапог. Быстро подняв голову, он увидел, как мы стремительно поднимаем наверх нашу кеглю. Пока он подбирал свое кепи, мы поспешно закрыли окно и бросились внутрь квартиры, чтобы сделать вид, что занимаемся безобидными делами, вроде чтения или приготовления уроков.
Он позвонил в дверь с явным намерением уничтожить двух мальчиков с ангельски невинными глазами. Ему открыла тетка, решив, что настал ее последний час.
– Мы не евреи! – запричитала она в последней попытке добиться примирения.
А потом, прервав наше усердное чтение, потащила обоих к обшитому галунами оккупанту.
– Извиняюсь, дяденька… – пробормотал я.
– Нужно говорить «извините меня, пожалуйста, господин офицер», – строго заметил тот.
Моя тетя уцепилась за эту лингвистическую придирку, как за последний якорь спасения.
– Постыдился бы… Офицер бо… говорит лучше тебя.
Не произнесенное до конца слово «бош» грозило куда большими осложнениями. Она, видимо, совсем потеряла контроль над собой. Но вовремя спохватилась: не хочет ли уважаемый господин что-нибудь выпить?
Тот решительно отказался. Предчувствуя еще какую-либо пакость, немец ледяным тоном сделал нам выговор по поводу игры с кеглей, посоветовав лучше заниматься грамматикой, и удалился.
Тетя тихо прикрыла дверь, опасаясь увидеть за нею немецкий конвой, села на ковер и тихо заплакала.
Происшествие с фашистским офицером весьма расстроило ее, а нам, юнцам, похоже, тогда было все по барабану. Мы решили подняться на четвертый этаж, чтобы совершить глупость, типичную для этого этажа…
…Мой кузен умер. Не так давно. Он потерял мать, жену и в конце концов работу. Тогда он заперся в своей квартире в пригороде Туркуэна.
Вам знаком Туркуэн? Он больше не является составной частью Лилля. Вам известен пригород Туркуэна? Он совсем не похож на сам Туркуэн. Так вот, он выстрелил себе в голову.
Я был на отпевании в маленькой церкви в его районе. То была довольно мрачная церквушка. Позднее после ремонта она стала выглядеть веселее. Но тогда…
Я вышел на паперть, опустив голову. Внизу собралось много народа. Меня окружили люди.
– Можно получить ваш автограф?
Наверное, они по-соседски говорили между собой:
– Смотри-ка, кто приехал! Теперь повеселимся. Интересно, такой ли он смешной в жизни, как в кино?
Если бы я оступился на ступенях, меня ожидал бы триумф.
– Это ваш кузен? Ах, как вам, наверное, тяжело! Вот тут распишитесь… На добрую память… Жозетте… Примите мои соболезнования…
Между тем война приближалась к концу. Подчас по ночам мы слышали завывания сирен. Поспешно вскакивали и в пижамах бежали по служебной лестнице в подвал.
Там мы сталкивались с такими же трусливыми соседями, здоровались с ними, и, опустив голову, со страхом прислушивались к звуку рвущихся поблизости бомб…
Я не очень-то помню освобождение Парижа – только баррикаду, немецкие танки на улице, бутылки с бензином, которые люди бросали в них из окон, когда они проезжали. Мне, к сожалению, запретили это делать, хотя никто во всем мире, кроме меня и моего кузена, не был лучше подготовлен к подобным упражнениям.
Я видел партизан, бежавших во все стороны, вишистов, прятавшихся на крышах.
В один из более солнечных, чем другие дней в город вошли американцы.
Помню молодую бакалейщицу, которой обрили голову и таскали всю размалеванную по улицам.
Я не очень это понимал. Увидев ее из окна на тротуаре, похожую на клоуна, показывающего перед толпой зевак свой номер, я вздумал из жалости бросить ей монетку. Мама разъяснила мне, что эта женщина спекулировала на черном рынке и продавала немцам продукты в своей лавке.
Похоже, мама что-то скрывала от меня, ибо, если бы обрили головы всем, кто имел дело с немцами, – владельцам ресторанов, которые их кормили, портным, которые их обшивали, актерам, которые их веселили, таксистам и кучерам, которые их возили, Париж превратился бы в город лысых…
Впрочем, даже радость освобождения отступила перед событиями, связанными с моим первым причащением.
В те времена на всех углах было столько же кинотеатров, сколько бакалейных лавок, и мы ходили туда, как за покупками. После полудня, чтобы убить час-полтора, а вечером – на полнометражные фильмы. Мы отправлялись в кино, прифрантившись, как на праздник. Это было таким же событием, как поход в театр. Я лично предпочитал «Гомон-Палас», самый большой кинотеатр в Европе.
Мы жили рядом. В антракте на сцене показывали мюзик-холльные номера. Откуда-то из подвала медленно выезжал разноцветный орган вместе с музыкантом, который, по мере того как поднимали его инструмент, издавал на нем такие пронзительные электрические звуки, что они доносились высоко-высоко и достигали задних рядов балкона.
И все это за ту же цену!
Так мне удалось познакомиться с Тарзаном и настоящими американскими вестернами.
Я жил также неподалеку от цирка «Медрано», куда часто заходил… по-соседски. Там мне представилась однажды возможность увидеть некоего Бастера Китона.
Я тогда и понятия не имел о печальной судьбе «Человека, который никогда не смеется». Быть может, он предчувствовал забвение, которому будет предан. Со своей стороны, я тогда сам не знал, какое значение он будет иметь для меня лично.
Да разве могли понять все мальчики вокруг меня, что перед нами один из самых гениальных творцов американского кино?
Мы же аплодировали ему, как рядовому клоуну. Но как могли другие, взрослые, все, кто снимал кино, кто писал о нем – критики, а также продюсеры, артисты, – как могли они быть настолько слепы, глупы и ограниченны, чтобы не броситься в цирк выразить ему свое почтение, вытащить его из жуткой моральной и финансовой нищеты? Спустя двадцать лет те же люди будут кричать о его гениальности! А он тем временем умрет. Нищий и одинокий.
…Каждый день Жорж давал мне дежурную затрещину. Подчас утром, иногда в пять часов, а также вечером перед отходом ко сну. Я до сих пор благодарен ему за столь произвольное отношение к своему расписанию.
Этот негодяй действовал настырно и без устали. Он не любил повторяться! Как в обращении со временем, так и в своих ударах и многообразии выдвигаемых поводов. Вообще-то, он не очень нуждался в предлогах, находя их повсюду. Что тоже было хорошо. К тому же, будучи на пять или шесть кило тяжелее меня, да еще владея боксерской техникой, освоенной в тренировочном зале, он не оставлял ни малейшего шанса от себя улизнуть.
Ко всему прочему он был красив, у него были темные и нежные глаза, какие бывают у ланей, он обладал пышной шевелюрой, которую носил на манер Рудольфо Валентино. (Знаменитый итальянский герой-любовник, снявшийся во множестве фильмов.) Его успехи (в двенадцать-то лет!!!) у женщин вызывали у нас ревнивое чувство.
Мне кажется, я никогда не видел его с женщинами, но он демонстрировал на протяжении семестра фотографии своих очередных побед. После полученных в течение дня тумаков лучше было не оспаривать подлинность показанных документов.
В довершение всего этот негодяй был первым учеником в классе.
Не оставалось ничего другого, как примириться с очевидностью – карты были розданы всемогущим Богом при нашем рождении! И он получил те, которые выигрывали.
Ежедневно во время перемены я должен был готовить ему его полдник, и это позволяло ему поиграть в футбол, в котором он, кстати, тоже был мастак. У меня едва хватало времени сделать ему бутерброд с моим маслом – мы ведь только вышли из голодной войны, – как раздавался звонок, сзывая еще на два часа занятий.
Получив уже утреннюю порцию тумаков, я проводил эти часы безмятежно или в страхе перед вечерней выволочкой.
Так что по воскресеньям дома при одной мысли о том, что ожидает мою рожу в понедельник, я издавал вздохи, способные растопить душу матери. Естественно, после воскресного отдыха у него чесались руки и удары были более ощутимыми.
Едва он заталкивал меня в угол школьного двора, как тотчас вокруг собирался партер зрителей, весьма падких на такого рода зрелища.
Наградив меня, для затравки, несколькими легкими ударами, он всячески стремился пробудить во мне воинственный дух, дабы склонить к ответным действиям.
– Ну давай же, бей! Чего боишься?
Но я не мог позволить загнать себя в эту западню.
Ответив ему одним слабым толчком в плечо, я получал в ответ пару сильных ударов в живот. Он кружил вокруг меня, чтобы все любовались его стройными ногами, подмигивал, и удары в бок или по голове так и сыпались. Постепенно народу становилось меньше. Зрелище пресыщало. Но он продолжал меня тузить для того, чтобы воспитать покорность ко всякого рода испытаниям.
Теперь мне понятно, каким образом на протяжении веков покоренные народы сами приходили к мысли о закономерности своего рабского положения, о закономерности своего порабощения высшей расой.
Высшей? Как бы не так! Настал день, когда моя правая молниеносно, яростно и неумолимо врезала ему от имени угнетенных всего мира.
Быстро, словно обжегшись, я разжал кулак.
Удар был такой силы, что костяшки моих пальцев долго гудели от боли.
Зато когда я на следующее утро пришел в класс, его место было пустым – предназначенная мне больничная койка нашла другого постояльца.
Однажды, спустя 30 лет, в пригородном отделении почты ко мне бросился противный жирный и лысый толстяк. В нем невозможно было узнать того самого Жоржа. Тем не менее это был он. Я так и не понял, кем Жорж стал. Он поздравил меня с успехами. А когда поднял руку, чтобы потрепать меня по плечу, я тотчас среагировал, как бы защищая лицо. Он же обо всем позабыл и все говорил о былых счастливых деньках!
Я же ничего не забыл.
Но не только Жорж портил мне жизнь. Все учителя ставили передо мной различные проблемы. Они меня преследовали, как стая собак в погоне за удирающей ланью.
Убежище и покой я находил только в туалетной комнате (простите за такую подробность).
Что же такого нарассказали родители директору коллежа, чтобы меня неустанно преследовали его подручные в юбках?
Давно нависшая надо мной угроза оказаться в пансионе все-таки исполнилась.
Ох уж этот пансион!
Побудка в полседьмого: нас поднимали очень рано. Вылезать из-под одеяла в холодном дортуаре: что могло быть хуже спозаранку?
Обшарпанный туалет с вечно загаженными толчками… быстрое справление нужды – очередь не ждет! Душевая. Но, разумеется, без теплой воды. Холодная вода в зависимости от температуры имеет разные оттенки. Она неодинаковая при 14 градусах или около нуля.
Все было именно так.
Дальше следовала обязательная месса. Мы молились о том, чтобы Бог согрел нас в этой окаянной ледяной часовне. Но он оставался глух к нашим мольбам.
Раз в месяц каждому из нас приходилось быть служками во время мессы. Мне это нравилось. По крайней мере, ты чем-то занят, манипулируешь с Библией, звонишь в колокольчик, подаешь питье, словом, перемещаешься с места на место. Все лучше, чем бдение на заледеневших узких скамьях.
Затем следовал первый крошечный завтрак. Омерзительный эрзац-кофе, пустой хлеб или бутерброд с маленьким кусочком прогорклого масла – на выбор. И за работу! Долгие принудительные занятия с короткой переменой. После трех прибывали тепленькие экстерны, только что полакомившиеся бубликами и получившие на дорогу поцелуи мамочки. Уроды!
Так я провел несколько лет. Для человека, которому все время твердили, что он из привилегированного класса, ибо «сын богатых родителей», выдержать это было совсем не просто!
Не хочу кривить душой, некоторые кюре были милыми людьми, но были и совсем немилые. Попадались даже настоящие садисты в сутанах. Среди них был один с репутацией человека, любившего поднимать с колен провинившегося за уши. Пользуясь этим приемом, он действительно поднял меня однажды за мочки, которые после этого долго кровоточили.
Другой обожал лупить провинившихся по морде.
– Что ты предпочитаешь в четверг, – спрашивал он, – пару пощечин или быть оставленным на два часа после уроков?
Со мной этот трюк у него был обречен на провал. Твердая рука матери и ежедневные тумаки Жоржа закалили меня.