Мать посмеивалась над нетерпением сына И вместе с ним радовалась и ждала.
И Андрюшка не обманул их, когда ему исполнилось десять месяцев, взял да и сказал: «Сям!»
И хотя липкая усталость не покидала тела, спать матери расхотелось. Она подумала: «Или уж встать, попить кофейку?» И встала.
Анна Мироновна была уже на кухне и собиралась чиркнуть спичкой, чтобы поджечь газ в конфорке, когда зазвонил входной звонок. Она вздрогнула, мельком взглянула на часы — без четверти семь, — бестолково засуетилась, ринулась к двери.
Кто бы это?.. У Вити — ключ… Потерял? Нет. Он никогда ничего не теряет… Забыл? Кто — Витя? Нет… Беда?.. Не может быть… Я бы знала… обязательно знала…
Не помня, как отпирала замок, мать распахнула двери.
На площадке стоял экипаж: инженер, штурман, радист.
На девичьем краснощеком лице радиста от носа до шеи тянулась длинная ссадина.
У штурмана были красные глаза и серо-землистые щеки.
Инженер был какой-то измочаленный.
Экипаж молчал. Или, может быть, мать не слышала слов, которые они произносили, которые они должны были произнести.
— А Витя? — беззвучно спросила мать и почувствовала, как проваливается во что-то темное, невесомо-мягкое…
Сначала она ощутила неприятный резкий запах. Поняла — нашатырь. Потом неслышно сказала, словно ставила диагноз не самой себе, а кому-то постороннему: обычный обморок, ничего страшного. Мать прислушалась: кругом было очень тихо, так тихо, будто весь мир кончился. Подумала: «Надо открыть глаза». И испугалась.
Ей почудилось, будто она видит голубой телевизионный экран. По экрану бежали быстрые четкие буковки. Буковки складывались в слова. Мать сделала над собой усилие и стала следить за экраном: «НО…В…КАКОЙ-ТО…ЧАС…ЧЕЛОВЕК…» Что будет дальше, она уже знала.
Мать осторожно приоткрыла глаза. Около кровати на узенькой трехногой табуретке сидел Витя. У него было усталое, как после трудного полета, лицо. У него были затравленные, как после большой пьянки, глаза. Он упирался ладонями в колени и напряженно, окаменело, терпеливо ждал.
— Витя, — едва слышно сказала мать, — пожалуйста, не беспокойся, я сейчас встану.
— Тихо, мама, тихо. Тебе нельзя разговаривать, — и погладил ее руку своей большой, тяжелой рукой.
Мать лежала совсем тихо. Непостижимо сложным путем в мозгу ее соединялись обрывки мыслей, всплывали перехваченные на лету слова из того слышанного и неслышанного разговора Виктора с экипажем. Там, где матери недоставало сведений, на помощь приходили догадка, чутье. Она снова открыла глаза и не слабым, а своим обычным голосом спросила:
— Что с Угловым, Витя?
Хабаров посмотрел в лицо матери и понял: врать нельзя.
— Нет Углова. Нет больше Углова, мама.
Видно, она ждала именно такого ответа, потому что сразу же спросила:
— А почему экипаж?..
— Единственное, что он сделал по-человечески, — катапультировал ребят…
— Не надо так, Витя.
— Надо. Обязательно надо. Так.
— Где все? — спросила мать.
— Сидят на кухне и жрут сосиски, голубчики…
— Сейчас я встану, Витя. Они же голодные. Их надо как следует покормить, — она говорила о привычном, очень для нее важном, говорила быстро и уверенно.
— Пороть их надо, а ты говоришь — кормить. Придумали: приперлись, перепугали… — и помолчав: — Продали, паразиты, доказывать полезли — все хорошо! Ведь предупреждал, за их шкуры беспокоился. Так не поверили. Попробовать захотели. — Горькая морщина перечеркнула лоб, и мелко-мелко подрагивали губы. — Эх, люди…
— Не надо так, Витя…
— Надо. Добреньких дураков по головам бьют. И все стараются чем потяжелее ударить…
Глава четвертая
На бледном бланке с безымянными очертаниями материков, выцветшими пятнами морей, заливов, больших озер, тоненькими ветками рек и строгим оттиском координатной сетки легли четкие черные кривые. Местами они сближаются, сходятся, напоминая рисунок годовых колец на срезе дерева, местами разбегаются и исчезают за обрезом листа. Острым пером нанесены на бланк сотни значков и цифр — легких, летящих, то воскрешающих в памяти математические символы, то кажущихся заимствованными из радиосхем, то трогательно-наивными, как снежинка, нарисованная не окрепшей еще детской рукой.
Это тоже небо. Точнее — изображение неба, спроектированное на карту рукой метеоролога. Можно, конечно, подтрунивать над ошибками синоптиков, и все-таки не стоит уходить в полет, предварительно не заглянув в синоптическую карту, не попытавшись оценить обстановку, не окинув единым взглядом поле боя.
Небо — всегда арена схваток: холодные течения теснят теплые, наступают фронты, коварно растекаются окклюзии, идут на прорыв циклоны и держат оборону антициклоны, и, распушив «лисьи хвосты», ползут облака-разведчики, и где-то, еще невидимые и неслышные тут, гремят настоящие грозы…
Они собрались на запасном аэродроме: молодой инженер, автор стартовой установки, получивший с легкой руки Главного маршала неофициальное прозвище «Бочка», десяток сотрудников специального конструкторского бюро, Виктор Михайлович Хабаров, начальник летной части Федор Павлович Кравцов, представитель министерства Илья Григорьевич Аснер и еще несколько человек — неофициальные полпреды заинтересованных организаций.
Была назначена последняя проба.
Метрах в трехстах от края взлетно-посадочной полосы поставили стартовую машину. На ажурных направляющих покоился списанный, отслуживший свой век самолет-истребитель. Под фюзеляжем самолета висела здоровенная бочка — ракетный пороховой двигатель. От стартовой установки к командному пункту толстым разноцветным жгутом протянулись провода.
Заканчивались последние приготовления к взлету.
К Хабарову подошел Аснер, поздоровался и спросил:
— Так как дела, Виктор Михайлович?
— А вот сейчас увидим, Илья Григорьевич.
— Увидеть-то мы увидим, но не все. Меня прежде всего ваша подготовка интересует, а не сам аттракцион.
— Доработки выполнены. Крепление ускорителя переделано полностью, по-моему, удачно. Защелка рычага управления основного двигателя усилена дополнительной пружиной, фиксаторы ручки управления поставлены… Словом, все, что можно было предусмотреть, предусмотрено. А дальше… Дальше, сами знаете: ринг покажет.
— Что у вас на тренировке произошло?
— В каком смысле?
— Только, пожалуйста, не темните, Виктор Михайлович! Мне доложили: перепутали заряд. Перепутали?
— Ясно. Начальству уже накапали. Ну и публика! Действительно, такой случай был: заложили заряд на перегрузку шестнадцать вместо шести…
— Черт знает что! За такое дело судить мало. Могли ведь вас изуродовать, инвалидом сделать…
— Вы знаете, Илья Григорьевич, как ни странно, но именно эта ошибка оказалась полезной: нечаянно опробовав перегрузку шестнадцать, я убедился, во-первых, что не так страшен черт, как его малюют, и, во-вторых, вообще как-то спокойнее стал относиться ко всей программе.
— Но вы же неделю после этого казуса не могли головы повернуть.
— Прошло. Видите — ворочаю совершенно нормально.
— Как бы там ни было, а доктора вашего надо все-таки проучить. За халатность.
— Если бы вы только выражение докторского лица видели, когда не на шесть, а на шестнадцать шарахнуло, вам бы, Илья Григорьевич, жалко его наказывать стало.
— А у вас! какое выражение было?
— Судя по киноленте, вполне приличное. Я бы не сказал, что очень осмысленное, но довольно все-таки бодрое…
Подошел инженер:
— Все готово, Илья Григорьевич.
— Как заправка?
— Минимальная, до конца полосы не долетит.
— Хорошо. Начинайте.
Инженер взял выносной микрофон на длинном шнуре и скомандовал:
— Всем отойти от изделия. Приготовиться к пробе.
Люди, копошившиеся у машины, быстро покинули стартовую площадку.
— Запуск основного двигателя, — скомандовал инженер.
— Есть запуск, — откликнулся механик, дежуривший на пульте.
Прошло совсем немного времени, и двигатель сначала заурчал, потом, словно решившись, взревел и выбросил могучую струю газа.
— Двигатель запущен.
— Форсаж!
В обвальном грохоте потонули все звуки, минуту назад еще населявшие аэродром. За стартовой установкой заклубилась пыль, полетели камушки, черной птицей мелькнул и исчез вырванный пласт земли.
— Пуск! — невольно пытаясь перекричать этот ад, рявкнул инженер в микрофон и нажал красную кнопку на пульте. И тут же побежала стрелка секундомера. Летчик, не отрывая глаз, следил за ее тонким стремительным жалом: десять секунд, двадцать, сорок… минута, вот уже и восемьдесят секунд, и сто… Из-под фюзеляжа рванул сноп дымного яркого пламени, раскатисто грохнуло, и самолет устремился вперед.
Самолет летел!
Ровно через шесть секунд от фюзеляжа отделилась «бочка».
«Бочка» упала на землю, подпрыгнула и осталась лежать неподвижно.
А самолет, словно выстреленный из громадной рогатки, набирал скорость. Потом сделалось совершенно тихо: кончилось горючее, и основной двигатель заглох. Но серебристая машина-стрелка продолжала лететь. Еще не иссякла; сила инерции. Виктор Михайлович совершенно отчетливо почувствовал: истребитель летит умирать. Что все произойдет именно так, он знал и раньше, так было запрограммировано. Но одно дело — знать, и совсем другое дело — чувствовать.
Сначала самолет уменьшил угол набора, постом потихонечку перешел на снижение. Чуть кренясь вправо, истребитель сокращал и сокращал зазор с землей; вот, взбив над полосой облачко серой, летучей пыли, чиркнул консолью по грунту, вот всем весом ударился о землю, отскочил и, разваливаясь, с глухим, чуть запоздавшим стоном рухнул.
Эксперимент был закончен.
— Кажется, все хорошо, — сказал инженер, стараясь придать голосу обычную твердость.
— Очень хорошо, — сказал Аснер, — поздравляю.
— Нормально, — сказал Хабаров и подумал: «Лучше бы на это не смотреть».
Было еще рано, и у большинства людей рабочий день только-только начинался. Хабаров сел в машину и медленно поехал в сторону шоссе. Потом свернул на грунтовую дорогу и, отъехав километра три от стартовой, установки, притормозил. Здесь он бросил автомобиль на обочине и тихо пошел сквозь лесок к озеру.
Он шел сквозь просвечивающий лесок, кусал сорванную на ходу травинку. И его, помимо воли, преследовала картина падающего самолета.
Он думал: самая точная, самая выразительная модель возможной катастрофы. Его катастрофы… В натуральную величину, так сказать.
За долгие годы в авиации Хабаров навидался всякого. И если это заранее запланированное падение пустой машины так цепко овладело его воображением, то тут были не только эмоциональные, но и сугубо технические причины.
Дело в том, что самолет взлетал с наглухо законтренными, то есть неподвижными, рулями. Сделано это было, разумеется, преднамеренно, чтобы в момент разгона на стартовой установке летчик случайным толчком не отклонил ручку управления и не создал тем самым аварийного положения близ самой земли. Через шесть секунд после старта автоматическое устройство должно было расстопорить рули, и только с этого момента машина становилась покорной воле пилота. Ну, а если автоматика не сработает или сработает недостаточно четко? Тогда человек окажется в самом худшем из всех мыслимых положений: самолет лишен управления, а у летчика нет высоты, и следовательно, покинуть машину с парашютом невозможно.
И все-таки Хабаров сам настаивал на взлете с застопоренными рулями. С инженерной точки зрения такое решение выглядело наиболее строгим — оно исключало случайность.
Теоретически это решение обеспечивало наивысшую безопасность. А практически? Но, собственно говоря, для того именно и существуют летчики-испытатели, чтобы отвечать на подобные вопросы…
Дома Хабарова ждало письмо.
Надо сказать, дней за десять до этого он получил первое письмо от старшего лейтенанта. Тогда Блыш писал, что хочет еще раз поблагодарить Хабарова за его неоценимую помощь, просил извинения за тон, который он допустил в разговоре на земле и, главное, объяснял, почему он все-таки не открыл фонарь на снижении.
«Мне очень неприятно, — писал Блыш в своем первом послании, — что вы могли всерьез поверить, будто я берег парадный вид мундира. Дело в том, что мне еще прежде случалось попадать на этой машине в сильный ливень, когда встречным потоком так заливает лобовое стекло (отчасти и боковые стекла), что исчезает всякий намек на прозрачность плексигласа. Я пробовал в таком положении открывать фонарь, и оказалось — еще в сто раз хуже! В щели между козырьком и сдвижной частью образуется разрежение, воду со страшной силой засасывает в кабину, и в один момент вся физиономия делается совершенно мокрой. Вот я и опасался, что на том заходе у меня потянет не воду, а масло и я до самой земли буду протирать глаза…»
Блыш оправдывался настойчиво и добросовестно.
Хабаров был в преотличном настроении и черкнул в ответ несколько шутливых строк.
«Милый друг № 84!
Ваше письмо очень любезно. Но для чего столько шума, за который, впрочем, в приличном обществе принято благодарить? Я не благодарю, чтобы не провоцировать Вас на новый бесполезный шум. Не надо возбуждать цепных реакций подобного рода. Спасибо за другое: за крупицу информации, представляющей, на мой взгляд, действительный интерес. Ваше наблюдение, касающееся возникновения местного разрежения при частичном открытии фонаря на змееподобном аппарате, — факт, заслуживающий внимания! Диссертацию на этом, пожалуй, не защитишь, но такое наблюдение может сделать честь любому профессиональному летчику-испытателю. С чем Вас и поздравляю.
Васильевич интересуется Вашим здоровьем, постоянно просит Вам кланяться (чем заслужено такое расположение — не знаю) и велит передать, чтобы Вы впредь не делали попыток летать без парашюта, хотя он и не настаивает на слишком частом применении последнего по его прямому назначению. Васильевич, как, впрочем, и я, не слишком большой поклонник мужественного парашютного спорта.
Теперь Хабаров получил ответ на это послание. Виктор Михайлович вскрыл конверт и начал не спеша читать:
«Уважаемый Виктор Михайлович!
Благодарю за внимание….. (большое многоточие должно снизить шумовой фон, столь немилый Вашей душе и предотвратить возникновение цепной реакции).
К сожалению, я все-таки не настоящий Ваш племянник и поэтому несколько опасаюсь сразу приступить к главному (родственникам разрешается не разводить церемонии: свои люди!). Начну несколько издалека, но безо всякого шума, с голой информации: мне двадцать семь лет. Летаю, включая аэроклуб, военное училище и пребывание в строевой части, десятый год. Налетал за это время несколько меньше тысячи часов, преимущественно на учебных, тренировочных и истребительных самолетах. Общее образование имею среднее, но не десятилетку, а техникум — автодорожный. Большинство характеристик положительные, но не идеальные. Успехи в воздухе начальство оценивает значительно выше, чем поведение на земле. Вероятно, поэтому я имею честь состоять не в столь высокой должности командира звена и носить звание старшего лейтенанта (с просроченной выслугой лет в один год и два месяца).
Ссылаясь на официальные данные последней теоретической сессии, смею утверждать, что в науках подготовлен прилично (во всяком случае, в объеме требований, предъявляемых к строевым летчикам: четверки я получил только по метеорологии, общей тактике, наставлению по производству полетов и радиотехнике, по остальным же многочисленным дисциплинам — пятерки).
Ужас! Информация иссякает и надо писать о главном…
Впрочем, сначала дополнительные сведения: имею 1 (одну) жену и 1 (одну) дочку четырех лет от роду. Взысканий имею больше — четыре:
1) За пререкание со штурманом и употребление выражений непредусмотренных и т. д. — выговор.
2) За снижение на полигоне до высоты бреющего полета без разрешения: руководителя стрельб — выговор.
3) За словесное оскорбление старшего офицера (того же штурмана) в общественном месте — трое суток домашнего ареста с удержанием…
4) За вылет: на полигон без полетного листа — выговор.
А теперь как с вышки в воду: научите, как пробраться в испытатели.
Мотивы моего желания: в строевой части потолок, которого я могу достигнуть — заместитель командира эскадрильи, капитан. Дальше моему характеру хода не будет! Я люблю летать. Очень люблю. Но служить… Нет настоящего таланта.
А летать могу. И могу многому еще научиться именно в полетах.
Прошу у Вас, Виктор Михайлович, не протекции — это не в моих правилах, а совета: как правильно проложить курс к цели.
Хабаров дочитал письмо, спрятал бумагу в стол, а на перекидном календаре сделал пометку: «Блыш. Позвонить, ген. Бородину».
Глава пятая