И какое-то святое и злое упорство охватило людей. Кашляя и задыхаясь, словно опьяневшие от мысли, владевшей ими, кричали они:
— Выйдем, товарищ капитан, поднимемся наверх, своей волей поднимемся!
Костицын отрядил двух человек к стволу. Их повел старик-забойщик. Идти было трудно, во многих местах взрыв вызвал завалы и обрушения кровли.
— За мной, сюда, за ногу меня щупай,— говорил Козлов, и уверенно, легко переползал через груды породы и поваленные стойки крепленья…
Он нашел часовых на шахтном дворе — оба они лежали в теплой, но уже холодевшей крови, и крепко держали в руках раздробленные свои автоматы.
Похоронили погибших, завалили их тела кусками породы. Один из бойцов сказал: «Вот теперь нас три Ивана осталось».
Старик долго лазил по подземному двору, пробрался к стволу, шумел там, разбирал крепь и породу, охал, ужасался силе взрыва.
— Вот окаянство,— бормотал он,— ствол взрывать? Где же это видано? Все равно, что младенца по спине дубиной ударить.
Он уполз куда-то далеко, затих совсем, и бойцы раза два окликали его.
— Дед, а дед, хозяин, давай назад, капитан ждет.
Но старик молчал, не отзывался.
— Не придавило ли его,— сказал один из бойцов и снова закричал: — Дед, забойщик, где ты там, вертайся, слышишь, что ли!
— Эй, где вы? — послышался из штрека голос Костицына.
Он подполз к бойцам, и они рассказали ему о смерти часовых.
— Это Иван Кореньков, что хотел письмо с женщинами передать,— сказал Костицын, и все они помолчали. Потом Костицын спросил:
— Где же старик наш?
— Давно уполз, сейчас покличем его,— сказал боец, а то можно очередь дать из автомата, он услышит.
— Нет,— сказал Костицын,— давайте ждать.
Они сидели тихо, все поглядывали наверх, в сторону ствола,— не видно ли белого света. Но мрак сплошной и бесконечный.
— Похоронили нас немцы, товарищ капитан,— сказал боец.
— Ну, чего ты, нас нельзя хоронить,— ответил Костицын,— мы уж много их хоронили и еще столько похороним.
— Хорошо бы,— сказал второй боец.
— Конечно, хорошо,— протяжно подтвердил тот, что говорил о похоронах. И по голосам их Костицын понял, что они сомневаются в его вере.
— С тонну взрывчатки заложили, все переворотили,— проговорил он, поддерживая их недоверие.
Издали послышалось шуршание породы, потом снова затихло.
— Это крысы шуруют,— сказал боец.— Какая нам все-таки судьба выпала тяжелая. Я с детства на тяжелых работах был, и на фронте мне ружье тяжелое досталось — бронебойное, и смерть выпала тоже тяжелая.
— А я ботаником был,— сказал Костицын и рассмеялся. Он всякий раз смеялся, вспоминая, что был ботаником. То прежнее время представлялось ему ослепительным, светлым,— он забыл, какие были у него тяжелые нелады с заведующим кафедрой, и что один из ассистентов написал на него заявление, забыл, как провалил он при защите свою кандидатскую работу и должен был, мучаясь самолюбием, второй раз защищать. Здесь, в глубине заваленной шахты, прошлое представлялось ему то лабораторным залом с настежь раскрытыми большими окнами, то светлой, полной росы и утреннего солнца лесной поляной, где он руководит коллекторами, собирающими растения для институтских гербариев.
— Нет, то не крысы, то наш дед вертается,— сказал второй боец.
— Где вы здесь? — крикнул издали Козлов.
Они прислушивались к его дыханию; оно было уже слышно за несколько шагов, и в дыхании этом ощутили они нечто тревожное, радостное, заставившее их всех насторожиться и встрепенуться.
— Ну, где вы? Тут, что ли? — нетерпеливо спросил Козлов.— Не зря я с вами остался, ребята, давайте скорее к командиру, ходок открылся.
— Я здесь,— сказал Костицын.
— Ну, товарищ командир, только пополз я к стволу, и сразу учуял, струя воздушная, по ней пополз — и вот дело: завал наверху задержался, закозлило его, а до первого горизонта по стволу свободно, ну, и трещина там на первый горизонт от сотрясения, с нее и тянет струя. А ведь с первого горизонта квершлаг есть метров на пятьсот, в балку выходит, я тот квершлаг тоже проходил в десятом году. Пробовал я полезть по скобам, метров двадцать поднялся, а дальше скобы повыбиты, тут уж я своей последней спички не пожалел, посветил — ну, как я вам раньше говорил, так и было. Там скобок с десяток нужно поставить, камень разобрать, которым ствол обмурован, метра два пробить и на выработанный горизонт пройти.
Все помолчали.
— Ну вот,— спокойно и медленно сказал Костицын, чувствуя, как сильно бьется его сердце,— ну вот, я ведь говорил вам, что тут нас не похоронишь.
Один из бойцов вдруг заплакал.
— Неужто, неужто мы опять свет увидим? — сказал он.
Второй тихо сказал:
— Как вы, товарищ капитан, знать все это могли? Я думал, вы так только, чтобы духовность в нас поддержать, про надежду нам говорили.
— Ну, я командиру сразу про первый горизонт сказал, как еще женщины в шахте были, от меня его надежда,— самоуверенно сказал старик,— он только молчать велел, пока не подтвердится.
— Жить-то хочется, ясно,— сказал боец, который заплакал и теперь стыдился своих слез.
Костицын поднялся и сказал:
— Я должен посмотреть и убедиться, после этого вызовем сюда людей. А вы, товарищи, здесь ждите; если кто придет из отряда, им слова не говорите до моего возвращения. Ясно?
Бойцы снова остались одни.
— Неужели свет увидим? — сказал один.— Даже страшно делается, как подумаешь.
— Герой, герой, а жить-то хочется,— неодобрительно сказал тот, что плакал и все еще стыдился своих слез.
Вряд ли на земле была когда-либо работа мучительней и трудней той, что делал отряд Костицына. Беспощадная тьма давила на мозг, мучила сердца, голод терзал людей на работе и во время краткого отдыха. Люди, лишь теперь, когда появился выход из казавшегося им безнадежным положения, почувствовали всю страшную тяжесть, давившую на них, измерили муки того ада, в котором находились. Самая пустая работа, она у здорового, сильного человека при свете дня заняла бы короткий час, растягивалась на долгие сутки. Бывали минуты, когда изможденные люди ложились на землю, и им казалось: нет силы подняться. Но проходило некоторое время, и они вставали и, держась рукой за стену, вновь шли делать свое дело. Некоторые работали молча, медленно, обдуманно, боясь потратиться на лишнее движение; другие лихорадочно, со злым уханием работали короткие минуты, а затем, сразу выдохшись, сидели, безвольно опустив руки, ждали, пока к ним вернется сила. Так жаждущий терпеливо и упорно ожидает, пока соберется несколько мутных теплых капель влаги из пересохшего источника. Те, что вначале особенно радовались и считали, что выход из шахты вот-вот должен произойти, легко теряли веру и надежду. Те, что не верили в скорое спасение, чувствовали себя спокойней и работали ровней. Иногда во мраке раздавались крики отчаяния и бешенства:
— Света давайте… нет силы без света… Как без хлеба работать… Хоть поспать, поспать… Лучше помереть, чем так работать…
Люди жевали ремни, слизывали языком смазку с оружия, пытались на кладбище ловить крыс, но в темноте быстрые и нахальные крысы выскальзывали из самых рук. И люди с гудящими головами, с вечным звоном в ушах, пошатываясь от слабости, вновь брались за работу.
Казалось, Костицын был выкован из железа. Казалось, он одновременно присутствует и там, где три слесаря Ивана рубят и сгибают скобы из толстых железин, и там, где идет разборка породы, и там, где в стволе шла работа по вколачиванию новых скоб. Казалось, он видел в темноте выраженье лиц бойцов и подходил в нужную минуту к тем, кто терял силы. Иногда он ласково, по-товарищески помогал подняться упавшим, иногда он медленно и негромко произносил: «Я приказываю вам встать, лежать здесь имеют право только мертвые». Он был безжалостен и жесток, но Костицын знал, что позволь он малейшую слабость, жалость к падающему,— погибнут все.
Однажды боец Кузин лег на землю и сказал:
— Что хотите мне делайте, товарищ капитан, нет моей силы встать.
— Нет, я вас заставлю встать,— сказал ему Костицын.
Кузин, тяжело дыша, с мучительной насмешкой сказал:
— Как же вы меня заставите, может, застрелите? А мне только и хочется, чтобы меня пристрелили,— нет силы муку терпеть.
— Нет, не застрелю,— сказал Костицын,— лежи, пожалуйста, мы тебя на поверхность на руках вытащим. Вот там, при солнце, руки не подам, вслед плюну,— иди на все четыре стороны.
Кузин с проклятьем поднялся и пошел разбирать породу.
Лишь один раз Костицын потерял самообладание.
К нему подошел боец и тихо сказал:
— Упал сержант Ладьин, не то помер, не то сомлел,— не откликается.
Костицын хорошо знал простой и ясный характер сержанта, он знал, что в случае смерти или ранения командира Ладьин примет командование и поведет людей так, как вел их сам Костицын.
И, подходя в темноте к сержанту, он знал, что тот молча работал и сдал раньше других лишь оттого, что был еще слаб после недавнего ранения и большой потери крови.
— Ладьин,— позвал он,— сержант Ладьин,— и рукой провел по влажному лбу лежавшего. Сержант не отзывался. Тогда Костицын наклонился над ним и вылил на голову ему и на грудь воды из своей фляги. Ладьин пошевелился.
— Кто это здесь? — спросил он.
— Я, капитан,— сказал командир, наклоняясь над ним.
Ладьин обнял рукой шею Костицына, тыкаясь мокрым лицом в его щеку, шепотом сказал:
— Товарищ Костицын, мне уже не встать. Вы меня пристрелите и мясо мое поделите среди людей. Это спасение будет.— И он поцеловал Костицына холодными губами.
— Молчать! — закричал Костицын.
— Товарищ капитан, не выдержат иначе люди.
— Молчать! — снова крикнул Костицын.— Я приказываю молчать!
Его ужаснула простота этих страшных слов, произнесенных в темноте. Он оставил Ладьина и быстро пошел туда, где слышался шум работы.
А Ладьин пополз следом, подтягивая за собой тяжелую железину, останавливаясь каждые несколько метров, набирая силы, и снова полз.
— Вот еще скоба одна,— сказал он,— передайте тем, что наверху работают.
Всюду, где не ладилась работа, бойцы спрашивали:
— А где дед, хозяин наш? Отец, пойди сюда! Отец, где же ты там? А, хозяин!
И все они и сам Костицын ясно понимали и знали, что не будь среди них этого старика, им бы никогда не удалось справиться с огромной работой, которую они, наконец, довели до конца. Он легко и свободно двигался в темноте по шахте. Он ощупью разыскивал нужные им материалы. Это он нашел молот и зубило, это он принес из дальних продольных три ржавых обушка. Это он посоветовал привязывать ремнями и веревками тех, кто работал в стволе вколачивал новые скобы взамен выбитых. Это он первым добрался до верхнего горизонта и разобрал во мраке камни, закрывавшие вход в квершлаг. Казалось, он не испытывал усталости и голода, так легко и быстро передвигался он, поднимался и спускался по стволу. Работа двигалась к концу. Даже самым ослабевшим вдруг прибавилось силы. Даже Кузин и Ладьин почувствовали себя крепче, твердо, не шатаясь, встали на ноги, когда сверху закричали:
— Последнюю скобу вбили!
Радостное, пьяное чувство охватило всех. Костицын в последний раз повел людей в печь, там роздал он автоматы, каждому велел прикрепить к поясу ручные гранаты.
— Товарищи,— сказал он,— пришла минута вернуться снова на землю. Помните: на земле война. Товарищи! Нас спустилось сюда двадцать семь, возвращаются на землю — восемь. Вечная память тем, кто навеки останется здесь.
И он повел отряд к стволу.
Только пьяный нервный подъем дал людям силу вскарабкаться по шатким скобам, подтягиваться метр за метром вдоль скользкого и мокрого ствола шахты. Больше двух часов занял подъем шести человек. Наконец они поднялись на первый горизонт и ожидали, сидя в низком квершлаге, оставшихся еще внизу Костицына и Козлова.
Никто не видел в темноте, как случилось это. Казалось, произошло это по жестокой ненужной случайности. Во время подъема уже в нескольких метрах от квершлага вдруг сорвался вниз старик-забойщик.
— Дед, хозяин, отец! — закричали сразу несколько голосов. Тело старика тяжело и гулко упало на груду породы, лежащей посреди шахтного двора.
— Проклятая, подлая нелепость,— бормотал Костицын, тормоша неподвижное тело. И только сам старик-забойщик, за несколько минут до своей гибели, чувствовал, что с ним творится что-то необычное, страшное.
«Смерть, что ли, пришла?» — думал он.
В ту минуту, когда бойцы, вколотившие последнюю скобу, радостно закричали, когда самые слабые и изнуренные вдруг почувствовали, что могут еще двигаться, он ощутил, что силы жизни оставляют его. Никогда с ним не было такого. Голова кружилась, красные круги мелькали в глазах. Он поднимался по стволу вверх, уходил из шахты, в которой проработал всю свою жизнь. И с каждым его движением, с каждым новым усилием слабели его руки, холодело сердце. В мозгу мелькнули далекие, давно забытые картины: чернобородый отец, мягко ступая лаптями, подводит его к шахтному копру… Англичанин-штейгер качает головой, смеясь смотрит на маленького одиннадцатилетнего человека, пришедшего работать в шахту… И снова красным застилает глаза. Что это — вечернее солнце в дыму и пыли донбасского заката, кровь или та красная дерзкая тряпка, которую он выхватил из-под пиджака и, гулко стуча сапогами, понес впереди огромной толпы оборванных, только что поднявшихся на поверхность шахтеров, прямо на скачущих из-за конторы казаков и конных полицейских?.. Он собрал все силы, хотел крикнуть, позвать на помощь. Но силы не было, слова не шли.
Он прижался к холодному скользкому камню лицом, пальцы его цеплялись за скобу. Нежная мокрая плесень касалась его щеки, вода потекла по его лбу, и ему показалось, что мать плачет над ним, обливает слезами лицо его.
— Куда, куда ты уходишь, хозяин?..— спрашивала вода.
И снова хотел он крикнуть, позвать Костицына и сорвался, упал вниз.
Они вышли в балку ночью. Шел мелкий теплый дождь. Они сняли шапки и молча сидели на земле. Теплые капли падали на их головы. Никто из них не говорил. Ночной сумрак казался светлым для их глаз, привыкших к многодневному мраку. Они дышали, глядели на темные облака, тихонько гладили ладонями мокрую весеннюю траву, пробивавшуюся среди мертвых прошлогодних стеблей. Они всматривались в туманный ночной сумрак, вслушивались: то капли дождя падали с неба на землю. Иногда с востока поднимался ветер, и они поворачивали свои лица к ветру. Они смотрели,— пространство было огромно, и каждый видел во мраке перед собой то, чего хотелось,— солнце.
— Автоматы прикройте от дождя,— сказал Костицын.
Вернулся разведчик. Он громко, смело окликнул их.
— Немцев в поселке нет,— сказал он,— три дня, как ушли; пошли скорей, там нам две старухи котел картошки варят, соломы настелили, спать ляжем. Сегодня двадцать шестое число; это мы в шахте двенадцать суток просидели. Они говорят: тут за наш упокой тайно всем поселком молились.
В доме было жарко. Две женщины и старик угощали их кипятком и картошкой.
Вскоре все бойцы уснули, прижавшись друг к другу, лежа на влажной теплой соломе. Костицын сидел с автоматом на табуретке, нес караул.
Он сидел, выпрямившись, подняв голову, и всматривался в рассветный сумрак. День и ночь и еще день проведут они здесь, а на вторую ночь двинутся в путь. Так решил он. Странный царапающий звук привлек его внимание. Казалось, мышь скребла. Он прислушался. Нет, то не мышь. Звук доносился откуда-то издали и в то же время был совсем близко, словно кто-то робко и несмело, то, наоборот, настойчиво и упорно ударял маленьким молотом… Может быть, в ушах все еще стоит шум от их подземной работы? Ему не хотелось спать. Он вспомнил Козлова.
«У меня стало железное сердце,— подумал он,— теперь я не смогу ни любить никого, ни жалеть».
Старуха, бесшумно ступая босыми ногами, прошла в сени. Начало светать. Солнце прорвалось сквозь облака, осветило край белой печи, капли заблестели на оконном стекле. Негромко тревожно заквохтала в сенях курица. Старуха что-то сказала ей, наклоняясь над лукошком. И опять этот странный звук.