Госпожа де Босеан не закусила губы, не покраснела, взгляд ее не изменился, чело как будто прояснилось, в то время как герцогиня произносила эти роковые слова.
— Если бы я знала, что вы заняты, — продолжала герцогиня, поворачиваясь к Эжену.
— Господин Эжен де Растиньяк, один из моих кузенов, — сказала виконтесса. — Не знаете ли, как поживает генерал де Монриво? Сэризи говорил мне вчера, что его совсем не видно; был он у вас сегодня?
Ходили слухи, что герцогиня покинута господином де Монриво, в которого она была безумно влюблена. Вопрос этот задел ее за живое, и она ответила, вспыхнув:
— Вчера он был в Елисейском дворце.
— На дежурстве, — сказала госпожа де Босеан.
— Клара, вы знаете, конечно, — снова заговорила герцогиня, глядя на виконтессу с нескрываемым злорадством, — что завтра состоится оглашение о браке д'Ахуда-Пинто с мадемуазель де Рошфид?
Удар был слишком жесток; виконтесса побледнела и ответила, смеясь:
— Сплетня, забавляющая глупцов. С какой стати господину д'Ахуда связывать одну из знатнейших португальских фамилий с Рошфидами? Рошфиды вновь испеченные дворяне.
— Но Берта, говорят, принесет с собой двести тысяч годового дохода.
— Господин д'Ахуда слишком богат для подобных расчетов.
— Но, дорогая, мадемуазель де Рошфид очень мила.
— А!
— Как бы то ни было, он обедает у них сегодня. Все уже условлено. Меня крайне удивляет, что вы так мало осведомлены.
— Какую же глупость вы сделали, сударь? — сказала госпожа де Босеан. — Этот бедный мальчик так недавно попал в свет, что ничего не понимает в наших разговорах, дорогая Антуанетта. Пожалейте его, отложим этот разговор до завтра. Завтра, несомненно, все будет официально известно, и вы любезно меня известите, уже не рискуя ошибиться.
Герцогиня смерила Эжена с головы до ног высокомерным взглядом, принижающим человека, сводящим его к нулю.
— Я, сам того не ведая, вонзил кинжал в сердце госпожи де Ресто. Сам того не ведая, вот в чем моя вина, — сказал студент, которому сметливость сослужила хорошую службу и помогла уловить язвительные насмешки, скрытые под сердечными фразами этих женщин, — С людьми, которые причиняют вам боль совершенно сознательно, вы продолжаете видеться и, может быть, даже боитесь их, а на того, кто ранит, не зная, какую глубокую рану он наносит, смотрят как на глупца, как на простофилю, не умеющего ничем воспользоваться, и каждый презирает его.
Госпожа де Босеан бросила на студента проникновенный взгляд, которым великие души умеют выразить одновременно и признательность и чувство достоинства. Взгляд этот был бальзамом, успокаивавшим сердце студента, только что уязвленное достойным судебного исполнителя взором, каким смерила его герцогиня.
— Представьте себе, — продолжал Эжен, — мне перед этим только что удалось завоевать расположение графа де Ресто; должен вам сказать, сударыня, — обратился он к герцогине со смиренным и в то же время лукавым видом, — что пока я лишь горемычный студент, очень одинокий, очень бедный…
— Не говорите этого, господин де Растиньяк. Мы, женщины, всегда пренебрегаем тем, кем все пренебрегают.
— Ну! — протянул Эжен. — Мне всего лишь двадцать два года; надо уметь переносить невзгоды, свойственные возрасту. К тому же я на исповеди и преклоняю колена в исповедальне, красивее которой не сыщешь: в этой совершают грехи, а каются в другой.
Герцогиня приняла холодный вид при этих безбожных речах и осудила их дурной тон, обратившись к виконтессе со словами:
— Господин де Растиньяк приехал из…
Госпожа де Босеан рассмеялась от души, глядя на своего кузена и герцогиню.
— Он приехал, дорогая моя, и ищет наставницы, которая научила бы его хорошему тону.
— Разве не естественно, герцогиня, — возразил Эжен, — желать быть посвященным в тайны того, что нас пленяет? («Ну, — подумал он, — право, я выражаюсь, как парикмахер».)
— Но госпожа де Ресто, кажется, ученица господина де Трайля, — промолвила герцогиня.
— Я не знал этого, сударыня, — ответил студент. — Поэтому я имел неосторожность оказаться лишним. Словом, я поладил с мужем настолько, что жена вынуждена была временно терпеть мое присутствие, как вдруг мне вздумалось сказать, что я знаком с человеком, который на моих глазах только что вышел по потайной лестнице, а перед этим поцеловал в коридоре графиню.
— Кто же это? — воскликнули обе женщины.
— Дряхлый старик, живущий на два луидора в месяц в предместье Сен-Марсо, подобно мне, бедному студенту; настоящий горемыка, над которым издеваются все; мы называем его «папаша Горио».
— Но вы действительно младенец! — вскричала виконтесса. — Госпожа де Ресто — урожденная Горио.
— Дочь макаронщика, — подхватила герцогиня, — женщина низкого происхождения, представленная ко двору в один день с дочерью кондитера. Помните, Клара? Король рассмеялся и сострил по-латыни насчет муки. Люди… как это? Люди…
— Е jusdem farinae[7], — вставил Эжен.
— Вот, вот.
— А! Так это ее отец, — произнес студент с ужасом.
— Ну да; у этого чудака две дочери, которых он безумно любит, несмотря на то, что и та и другая почти отреклись от него.
— Вторая, если не ошибаюсь, замужем за банкиром с немецкой фамилией, бароном Нусингеном? — сказала виконтесса, глядя на госпожу де Ланжэ, — Ее зовут Дельфина? Не та ли это блондинка, у которой литерная ложа в Опере, она бывает также в театре Буфф и очень громко смеется, чтобы обратить на себя внимание?
Герцогиня промолвила, улыбаясь:
— Но я дивлюсь на вас, дорогая моя. Почему вы уделяете столько внимания людям этого сорта? Надо было влюбиться до безумия, как Ресто, чтобы выпачкаться в муке мадемуазель Анастази. Она будет стоить ему не дешево! Она во власти господина де Трайля, и он погубит ее.
— Они отреклись от отца? — переспросил Эжен.
— Ну да, от отца, своего отца, словом, от отца, — продолжала виконтесса, — и от хорошего отца: говорят, он дал каждой из них по пятьсот или по шестьсот тысяч приданого, чтобы они были счастливы в замужестве, а себе оставил всего-навсего восемь-десять тысяч франков годового дохода, полагая, что дочери останутся его дочерьми, что он создал себе у них двойное существование, два дома, где будет окружен любовью, обласкан. Через два года зятья изгнали его из своего общества, как последнего пария…
Слезы навернулись на глазах Эжена, находившегося под свежим впечатлением чистых, святых семейных привязанностей, под властью пленительных юношеских верований и переживавшего первый день на поле брани парижской цивилизации. Искренние чувства так заразительны, что несколько мгновений все трое молча смотрели друг на друга.
— О, боже мой, — сказала госпожа де Ланжэ, — да, это кажется ужасным, и, однако, мы наблюдаем это ежедневно. Нет ли тут особой причины? Скажите, дорогая, думали вы когда-нибудь о том, что такое зять? Зять — человек, для которого мы с вами воспитываем дорогое нам существо, связанное с нами тысячью уз, утеху семьи в течение семнадцати лет, ее белоснежную душу, сказал бы Ламартин., но это существо станет бичом семьи. Отняв у нас дочь, этот человек начинает с того, что хватается за ее любовь к себе, как за топор, чтобы заживо обрубить в сердце этого ангела корни всех чувств, привязывающих ее к семье. Вчера наша дочь была для нас всем, мы были всем для нее; на другой день она делается нашим врагом. Разве мы не видим этой трагедии изо дня в день? Тут невестка крайне дерзка со свекром, который все принес в жертву сыну. Там зять выгоняет тещу из дому. Иногда, говорят: разве есть в современном обществе что-либо драматическое? Но что может быть ужаснее тех драм, в которой главный персонаж — зять, не говоря уже о наших браках, ставших чем-то в высшей степени нелепым. Я ясно представляю себе, что случилось со старым макаронщиком. Помнится, этот Форио…
— Горио, сударыня.
— Да, этот Морио был председателем секции во время революции; он знал закулисную сторону пресловутого голода и положил начало своему богатству тем, что продавал в те времена муку в десять раз дороже, нежели она ему стоила. А муки у него было сколько угодно. Ему продавал ее на огромные суммы управляющий имениями моей бабушки. Этот Горио, подобно всему этому люду, конечно, делился доходами с Комитетом общественного спасения. Помню, управляющий говорил бабушке, что она может жить в Гранзилье вполне спокойно, так как ее мука является превосходным удостоверением в благонадежности. Так вот этот Лорио, поставлявший хлеб рубителям голов, имеет одну лишь страсть. Он, говорят, обожает дочерей. Старшую он посадил на нашест в дом Ресто, младшая была привита к лозе барона де Нусингена, богатого банкира, разыгрывающего из себя роялиста. Вы хорошо понимаете, что во время Империи зятья мирились с тем, что у них бывает этот старый «Девяносто третий», — при Буонапарте это куда ни шло. Но когда вернулись Бурбоны, простак стал стеснять господина де Ресто, а банкира и подавно. Дочери, может быть и любившие отца по-прежнему, захотели сохранить и козу и капусту, и отца и мужа; они принимали Горио, когда у них никого не бывало, они делали это как будто из-за любви к нему. «Папа, приходите, нам будет лучше, когда мы будем наедине!» и т. д. Но, дорогая моя, я думаю, что истинные чувства отличаются зоркостью и проницательностью: сердце этого несчастного «Девяносто третьего» обливалось кровью. Он понял, что дочери стыдятся его, что они любят своих мужей, а он вредит зятьям. Пришлось пожертвовать собой. И он принес себя в жертву, так как он отец: он сам подверг себя изгнанию. Видя, насколько дочери довольны, он понял, что поступил правильно. Отец и дети стали соучастниками этого маленького преступления. Мы видим это на каждом шагу. Разве этот папаша Горио не был бы сальным пятном в салоне своих дочерей? Он скучал бы, ему было бы там не по себе. То, что произошло с этим отцом, может случиться с самой хорошенькой женщиной, всецело отдающейся любви: если она своей любовью наводит скуку на своего возлюбленного, то он бежиг от нее, делает подлости, чтобы избавиться от нее. Все чувства таковы. Наше сердце — сокровище, опустошите его сразу, и вы будете разорены. Мы так же беспощадны к чувству, отдаваемому безраздельно, как и к человеку, не имеющему ни гроша. Отец этот отдал все. На протяжении двадцати лет он отдавал свою душу, свою любовь; все свое состояние он отдал в один день. Когда лимон был выжат, дочери выбросили кожуру на улицу.
— Светское общество — подло, — сказала виконтесса, перебирая шаль и не поднимая глаз, так как ее задели за живое слова госпожи Лаижэ, которая бросила камешек в ее огород, рассказывая эту историю.
— Подло! Нет, — возразила герцогиня, — оно идет своим путем, вот и все. Я говорю с вами так, чтобы показать, что не обманываюсь насчет света. Я думаю то же, что и вы, — сказала она, пожимая руку виконтессе. — Свет — трясина; постараемся удержаться на высотах.
Она встала и поцеловала госпожу де Босеан в лоб, говоря:
— Вы очень хороши сейчас, дорогая. Я никогда не видела такого прелестного румянца.
Затем она вышла, слегка кивнув головой студенту.
— Папаша Горио изумителен! — сказал Эжен, вспомнив, как старик сплющивал ночью золоченый сервиз.
Госпожа де Босеан не слышала его; она задумалась. Молчание продолжалось несколько секунд, и бедный студент оцепенел от смущения, не смея ни уйти, ни оставаться, ни заговорить.
— Светское общество подло и зло, — произнесла виконтесса. — Как только нас постигнет беда, всегда найдется услужливый друг, чтобы собщить нам о ней и поворачивать в нашем сердце кинжал, заставляя нас любоваться его рукояткой. Сейчас же и сарказм и насмешки! О! Я сумею защититься.
Знатная дама подняла голову, и молнии сверкнули в ее гордых глазах.
— А! — произнесла она, увидя Эжена. — Вы здесь!
— Все еще! — сказал он жалобно.
— Так вот, господин де Растиньяк, обращайтесь с обществом так, как оно того заслуживает. Вы хотите достичь успеха, я помогу вам. Вы измерите глубину женской испорченности, вы изведаете беспредельность презренного мужского тщеславия. Хотя я внимательно читала книгу света, в ней все же оставались страницы, мне неизвестные. Теперь я знаю все. Чем хладнокровнее вы будете рассчитывать, тем дальше подвинетесь вперед. Разите, не давая пощады, вас будут бояться. Смотрите на мужчин и женщин, как на перекладных лошадей, которым вы предоставите издыхать на очередной станции, и вы достигнете вершины своих желаний. Но вы будете сведены к нулю, если около вас не будет женщины, которая покровительствовала бы вам. Вам нужна молодая, богатая, элегантная женщина. Но если вас захватит истинное чувство, прячьте его, как сокровище; пусть никто не догадывается о нем, иначе вы погибнете. Из палача вы превратитесь в жертву. Если вы когда-нибудь полюбите, храните вашу тайну! Не посвящайте в нее никого, не узнав предварительно, кому вы открываете свое сердце. Заранее оберегая эту еще несуществующую любовь, учитесь остерегаться света. Послушайте, Мигэль… (Она простодушно ошиблась именем и не заметила этого.) Существует нечто, еще более ужасное, чем положение отца, покинутого дочерьми, готовыми желать ему смерти; это соперничество двух сестер. Ресто знатного происхождения; жена его принята в высшем свете, представлена ко двору; но ее сестра, ее богатая сестра, красавица Дельфина де Нусинген, жена золотого мешка, изнывает от тоски; зависть снедает ее, ее отделяет огромное расстояние от сестры. Сестра стала для нее чужой, они отреклись друг от друга так же, как отреклись от отца. Поэтому госпожа де Нусинген готова вылакать всю грязь между улицей Сен-Лазар и улицей Гренель, чтобы войти в мой салон. Она думала достичь цели с помощью де Марсэ и сделалась рабой де Марсэ, она изводит де Марсэ, а де Марсэ обращает на нее весьма мало внимания. Если вы представите мне Дельфину, то будете ее Вениамином, она станет обожать вас. Полюбите ее после, если сможете, а если нет — заставьте ее служить себе. Она явится ко мне раза два на большие рауты, когда у меня будет тьма народа; но я никогда не приму ее утром. Я буду здороваться с ней — этого достаточно. Произнеся имя отца Горио, вы заперли перед собой двери дома графини. Да, дорогой мой, сколько бы вы ни ходили к госпоже де Ресто, всякий раз ее не будет дома. Приказано вас не принимать. Так пусть же отец Горио поможет вам проникнуть к Дельфине де Нусинген. Красавица де Нусинген послужит вам вывеской. Станьте ее избранником, и женщины будут от вас без ума. Ее соперницы, ее подруги, лучшие подруги, захотят отбить вас у нее. Есть женщины, которые влюбляются в мужчину, уже избранного другой женщиной, подобно некоторым мещанкам, которые, перенимая фасон наших шляп, надеются перенять наши манеры. Вы будете иметь успех. В Париже успех — все, это ключ к власти. Если женщины признают в вас ум, талант, мужчины поверят этому, если только вы их не разочаруете. Вы можете тогда дать простор всем своим желаниям, перед вами будут открыты все двери. Вы узнаете тогда, что светское общество представляет собой сборище простофиль и плутов. Не будьте ни среди тех, ни среди других. Я даю вам свое имя, как нить Ариадны, чтобы войти в этот лабиринт. Не компрометируйте его, — сказала она, выпрямляясь и бросая на студента царственный взгляд, — верните мне его незапятнанным. А теперь оставьте меня. У нас, женщин, также бывают свои битвы.
— Если вам понадобится человек, готовый пойти взорвать мину… — перебил ее Эжен. — Так что же? — сказала она.
Он ударил себя в грудь, улыбнулся в ответ на улыбку кузины и вышел. Было пять часов. Эжен был голоден и опасался опоздать к обеду. Но само опасение делало еще ощутительнее счастье носиться вихрем по Парижу. Это бессознательное наслаждение позволяло ему всецело отдаться осаждавшим его мыслям. Юноша его лет, оскорбленный презрением, горячится, приходит в ярость, грозит кулаком всему обществу, хочет отомстить за себя и в то же время сомневается в себе. Растиньяк был удручен в эту минуту словами: «Вы заперли перед собой двери дома графини».
«Пойду! — думал он. — И если госпожа де Босеан окажется права, если приказано не пускать меня… я… госпожа де Ресто найдет меня во всех салонах, где она бывает. Я научусь фехтовать, стрелять из пистолета, я убью ее Максима!» — «А деньги! — кричал ему рассудок, — Где же ты возьмешь денег?»
Выставленное напоказ богатство графини де Ресто внезапно заблистало перед его глазами. Он увидел там роскошь, к которой по всем признакам была так неравнодушна дочь Горио, позолоту, ценные вещи, бросающиеся в глаза, безвкусную пышность выскочек, расточительность содержанки. Это манящее видение вдруг стушевалось перед грандиозным особняком де Босеанов. Воображение Эжена, перенесясь в высшие сферы парижского общества, навело студента на множество дурных мыслей, расширяя его кругозор и делая растяжимой совесть. Свет предстал перед его глазами без прикрас: богачи, не считающиеся ни с законами, ни с моралью; он понял, что богатство — ultima vatio mundi[8]. «Вотрен прав — богатство высшая добродетель», — подумал он.
Приехав на улицу Нев-Сент-Женевьев, он вбежал к себе наверх, спустился, чтобы отдать десять франков кучеру, и вошел в вонючую столовую, где увидел, словно животных у кормушки, восемнадцать насыщавшихся сотрапезников. Зрелище этого убожества, вид этой столовой вызвали в нем отвращение. Переход был слишком резок, контраст слишком разителен; непомерное тщеславие обуяло его. С одной стороны, свежие прелестные образы изысканнейшего светского общества, молодые живые лица, обрамленные чудесами искусства и роскоши, головы, исполненные поэзии и страсти; с другой — зловещие картины, окаймленные грязью, и лица, на которых запечатлелись лишь нити и механизм страстей. Эжену вспомнились наставления, вырвавшиеся у госпожи де Босеан под влиянием гнева — гнева покинутой женщины, и ее заманчивые предложения; нищета явилась комментарием к ним. Для достижения богатства Растиньяк решил проложить два параллельных хода; опереться и на науку и на любовь, стать светским львом и ученым. Сколько ребячества оставалось еще в нем! Две эти линии — кривые, приближающиеся одна к другой, но никогда не пересекающиеся.
— Вы очень мрачны, господин маркиз, — сказал Вотрен, бросая на студента один из тех взглядов, которыми он умел, казалось, проникать в самые сокровенные тайны сердца.
— Я не расположен сносить шутки тех, кто называет меня господином маркизом, — ответил тот. — Надо иметь сто тысяч франков годового дохода, чтобы быть здесь настоящим маркизом, а кто живет в Доме Воке, того фортуна не балует.
Вотрен взглянул на Растиньяка отечески и презрительно, как бы говоря: «Молокосос! Да я тебя одним пальцем раздавлю!» Затем ответил:
— Вы не в духе; может быть, вам не повезло у прекрасной графини де Ресто?
— Она не велела меня принимать, так как я сказал, что ее отец ест за одним столом с нами! — воскликнул Растиньяк.
Все обедающие переглянулись. Папаша Горио опустил глаза и отвернулся, чтобы вытереть слезы.
— Ваш табак попал мне в глаз, — сказал он соседу.
— Отныне, кто станет издеваться над папашей Горио, будет иметь дело со мной, — произнес Эжен, глядя на соседа старого макаронщика. — Он лучше всех нас. Мои слова, конечно, не относятся к дамам, — прибавил он, поворачиваясь к мадемуазель Тайфер.
Эта фраза положила конец разговорам. Эжен произнес ее с таким видом, что обедающие прикусили языки. Только Вотрен промолвил, зубоскаля:
— Надо уметь хорошо владеть шпагой и метко стрелять из пистолета, чтобы принять папашу Горио под свое покровительство и отвечать за него.
— Я так и сделаю, — сказал Эжен.
— Значит, вы открываете сегодня военные действия?
— Может быть, — ответил Растиньяк. — Но я никому не обязан отдавать отчет в своих делах, я ведь не стараюсь угадать, что делают другие по ночам.
Вотрен посмотрел на Растиньяка исподлобья.
— Кто не хочет, мальчик мой, быть одураченным марионетками, тот должен войти в балаган, а не ограничиваться подсматриванием в щелки. Прекратим разговор, — прибавил он, видя, что Эжен готов вскипеть. — Мы побеседуем с вами наедине, когда вам будет угодно.
Обед прошел мрачно и холодно. Папаша Горио, поглощенный глубокой скорбью, вызванной в нем фразой студента, не понял, что настроение умов изменилось в его пользу и что его принял под защиту молодой человек, способный положить конец травле.
— Так у господина Горио, оказывается, дочь — графиня? — вполголоса спросила госпожа Воке.
— А другая — баронесса, — ответил Растиньяк.
— Он только на это и способен, — сказал Бьяншон Растиньяку. — Я щупал ему голову: у него одна только шишка — шишка отцовства, он будет Вечным Отцом.
Эжен был настроен серьезно, и шутка Бьяншона не рассмешила его. Он хотел последовать советам госпожи де Босеан и ломал себе голову над тем, где и как раздобыть денег. В тревоге взирал он на развернувшиеся перед его глазами саванны света, пустынные и изобильные в то же время. По окончании обеда все разошлись, оставив его одного в столовой.
— Значит, вы видели мою дочь? — сказал Горио взволнованным голосом.
Пробужденный от задумчивости этим добряком, Эжен взял его руку и с умилением пристально посмотрел на него.
— Вы славный и достойный человек, — ответил он. — Мы поговорим о ваших дочерях потом.
Он встал, не слушая папаши Горио, и отправился в свою комнату, где написал матери следующее письмо:
«Дорогая мама, подумай, нет ли у тебя третьего соска, который напитал бы меня. Положение мое таково, что я могу быстро пойти в гору. Мне надо иметь тысячу двести франков, во что бы то ни стало. Не говори ничего о моей просьбе отцу, он, может быть, воспротивится этому, а если я не получу этих денег, то впаду в отчаяние, которое может привести меня к самоубийству. Объясню тебе все подробно, когда мы увидимся; а то пришлось бы исписать тома, чтобы ты поняла мое положение. Я не проигрался, дорогая мамочка, не наделал долгов; но, если ты хочешь сохранить жизнь, которую ты мне дала, то найди эту сумму. Словом, я бываю у виконтессы де Босеан, она взяла меня под свое покровительство. Я должен бывать в свете, а у меня нет ни су, чтобы иметь чистые перчатки. Я готов есть один хлеб, пить одну воду, поститься, коли надо, но я не могу обойтись без орудий, которыми в этих краях вскапывают виноградники. Мне предстоит или пробить себе дорогу, или увязнуть в грязи. Я знаю, какие надежды, вы возлагаете на меня, и хочу ускорить их осуществление. Мамочка, продай что-нибудь из своих фамильных драгоценностей, вскоре я заменю их другими. Я достаточно хорошо знаю положение нашей семьи и сумею оценить такую жертву, и ты должна верить, что она будет не напрасной, — иначе я оказался бы чудовищем. Лишь крайняя нужда могла исторгнуть у меня эту просьбу — так и смотри на нее. Все наше будущее зависит от этого пособия: с этими деньгами я должен открыть военные действия, ибо жизнь в Париже представляет непрерывную битву. Если для пополнения этой суммы нет иного средства, кроме продажи тетушкиных кружев, скажи ей, что я ей пришлю другие, еще лучше!» И т. д.
Он написал обеим сестрам, прося прислать их сбережения, а чтобы в семье не было разговоров о жертве, которую они, конечно, с величайшей радостью принесут ему, он обратился к их деликатности, затронув струны чести, столь туго натянутые и столь отзывчивые в юных сердцах. Однако, окончив эти письма, Эжен ощутил невольную дрожь: он содрогался, он трепетал. Молодой честолюбец знал безупречное благородство этих погребенных в уединении душ, ему было известно, на какие лишения он обрекает сестер и как велико будет вместе с тем их счастье, с какой радостью будут беседовать они украдкой, в укромном уголке сада, о любимом брате. Его сознание озарилось вдруг ярким светом, и ему показалось, что он видит, как сестры пересчитывают тайком свое маленькое богатство, как они пускают в ход лукавую девичью изобретательность, чтобы послать ему эти деньги потихоньку, и, совершая подвиг, впервые прибегают к обману. «Сердце сестры — алмаз чистоты, бездна нежности!» — подумал он. Ему делалось стыдно, что он написал им. Какая сила заключена в их обетах, как чист порыв их душ к небесам! С каким упоением готовы они пожертвовать собой! Какое горе будет для его матери, если она не сможет выслать всю сумму! И эти прекрасные чувства, эти ужасные жертвы послужат для него лишь ступенькой, чтобы добиться благосклонности Дельфины де Нусинген. Несколько слезинок, последние крупицы фимиама, брошенные на священный алтарь семьи, выкатились из его глаз. В волнении, полный отчаяния, ходил он взад и вперед. Папаша Горио, увидя его в таком состоянии через полуотворенную дверь, вошел и сказал:
— Что с вами, сударь?
— Ах, дорогой соседушка, я — сын и брат, подобно тому, как вы — отец. Вы имеете основание трепетать за графиню Анастази: она в руках некоего Максима де Трайля; он погубит ее.
Папаша Горио ушел, бормоча какие-то слова, которых Эжен не разобрал.
На другой день Растиньяк отнес письма на почту. Он колебался до последнего мгновения, но опустил их в ящик со словами: «Я добьюсь своего!» Слова игрока, великого полководца, роковые слова, которые чаще губят людей, нежели спасают!
Несколько дней спустя Эжен пошел к госпоже де Ресто и не был принят. Он трижды возвращался туда и трижды натыкался на запертую дверь, хотя являлся в часы, когда графа Максима де Трайля там не было. Виконтесса оказалась права. Студент забросил занятия. Он ходил в университет, чтобы отозваться на перекличке и, записавшись, улизнуть. Он рассуждал так же, как большинство студентов, и отложил занятия до экзаменов, решив отмечаться в посещении лекций на втором и третьем курсе, а затем напоследок засесть за право и изучить его сразу. Таким образом, он выгадывал пятнадцать месяцев для плавания по парижскому океану, для общения с женщинами, для погони за богатством.
За эту неделю он дважды видел госпожу де Босеан; он являлся к ней только тогда, когда карета маркиза д'Ахуда выезжала со двора. Эта знаменитая женщина, самая поэтическая фигура Сен-Жерменского предместья, еще на несколько дней осталась победительницей и добилась отсрочки брака мадемуазель де Рошфид с маркизом д'Ахуда-Пинто. Боязнь потерять свое счастье наполнила эти последние дни самой жгучей страстью, но они должны были ускорить катастрофу. Маркиз д'Ахуда, столковавшись с Рошфидами, смотрел на эту размолвку и на примирение как на счастливое стечение обстоятельств: они надеялись, что госпожа де Босеан свыкнется с мыслью об этом браке и, в конце концов, поступится своими утренними свиданиями ради того будущего, которое жизнь сулит мужчине. Итак, несмотря на самые священные клятвы, повторяемые каждый день, господин д'Ахуда играл комедию, а виконтесса охотно давала себя обманывать. «Вместо того, чтобы благородно выброситься в окно, она позволяет волочить себя по лестнице», — говорила ее лучшая приятельница, герцогиня де Ланжэ. Тем не менее эти догоравшие огни мерцали еще довольно долго, и виконтесса оставалась в Париже, оказывая услуги своему молодому родственнику, к которому она возымела какую-то суеверную привязанность. Эжен проявил преданность и отзывчивость при таких обстоятельствах, когда женщины ни в чьем взоре не видят ни жалости, ни истинного участия. Если мужчина говорит им в эти минуты ласковые слова, то делает это с корыстной целью.
Желая в совершенстве изучить поле предстоящей битвы, прежде чем попытаться взять на абордаж дом де Нусингена, Растиньяк решил разузнать подробности о прошлом папаши Горио и собрал достоверные сведения, которые могут быть сведены к следующему.
Жан-Иоахим Горио до революции был простым рабочим-макаронщиком, искусным, бережливым и настолько предприимчивым, что купил дело своего хозяина, случайно ставшего жертвой первого восстания 1789 года. Он водворился на улице Жюсьен, близ хлебного рынка, и проявил много здравого смысла, согласившись стать председателем секции, чтобы обеспечить своей торговле покровительство влиятельнейших лиц той опасной эпохи. Подобная предусмотрительность положила начало его богатству, возросшему во время голода, действительного или мнимого, который вызвал в Париже огромное повышение цен на хлеб. Народ устраивал кровавые побоища возле булочных, тогда как некоторые преспокойно покупали вермишель и макароны в бакалейных лавках.
За этот год гражданин Горио нажил капитал, послуживший ему впоследствии для того, чтобы развернуть торговлю, воспользовавшись всеми преимуществами, какие дает обладание значительной суммой денег. С ним произошло то, что происходит со всеми людьми, имеющими способности лишь в какой-нибудь определенной сфере. Посредственность спасла его. К тому же его богатство стало известно лишь тогда, когда уже не представляло более опасности быть богатым; он ни в ком не возбуждал зависти. Хлебная торговля, казалось, поглотила все его помыслы. Когда дело шло о зерне, муке, отрубях, об определении их качества и происхождения, о наблюдении за их сохранностью, о предвидении колебания цен, о предугадывании обильного урожая или недорода, о закупке зерна по дешевой цене, о заготовках в Сицилии, на Украине — Горио не имел себе равного. Видя, как он ведет свои дела, объясняет законы о ввозе и вывозе зерновых, изучает дух этих законов и подмечает недостатки, иной признал бы его человеком, пригодным для поста министра. Терпеливый, деятельный, энергичный, упорный, всюду поспевающий, он обладал орлиным взглядом, опережал всех, все предвидел, все знал, все скрывал; он был дипломатом, когда надо было обдумывать план, солдатом — когда надо было действовать. Вне специальности, вне своей простой и безвестной лавки, на пороге которой он сиживал в свободные часы, опершись плечом о косяк двери, он снова делался тупым и грубым рабочим, человеком, неспособным понять рассуждение, нечувствительным ко всем духовным наслаждениям; человеком, который дремлет во время спектакля, будучи одним из парижских Долибанов, сильных только в глупости. Почти все эти натуры похожи друг на друга. В сердце почти каждого из них вы найдете какое-нибудь возвышенное чувство. Два чувства, исключавшие все остальные, наполняли сердце макаронщика, поглощали его способность любить, подобно тому, как хлебная торговля захватила все его умственные способности. Его жена, единственная дочь богатого фермера из Бри, была для него предметом набожного поклонения, безграничной любви. Горио преклонялся перед этой хрупкой и сильной, чувствительной и прекрасной натурой, составлявшей резкий контраст с его собственной. Если в сердце мужчины есть врожденное чувство, то не гордость ли это, которую испытывает он, постоянно оказывая покровительство слабому существу? Присоедините сюда любовь, живую признательность всех честных душ к источнику их радостей, и вы поймете множество моральных странностей. После семилетнего безоблачного счастья Горио, к несчастью, потерял жену: она начала приобретать власть над ним и вне сферы чувств, может быть, она перевоспитала бы эту вялую натуру, может быть, заронила бы в нее способность понимать мир и жизнь. Когда Горио лишился жены, чувство отцовства развилось у него до безрассудства. Свою привязанность, над которой насмеялась смерть, он перенес на двух дочерей, захвативших все его чувства. Он решил остаться вдовцом, несмотря на блестящие предложения, которые делали ему купцы и фермеры, стремившиеся выдать за него дочерей. Его тесть, единственный человек, к которому он был расположен, недаром утверждал, что Горио поклялся сохранить верность покойной жене. Хлеботорговцы, неспособные понять это возвышенное безумие, потешались над ним и дали Горио какое-то чудное прозвище. Но первый же, вздумавший произнести его за бутылкой вина, распиваемого по случаю состоявшейся сделки, получил от макаронщика удар кулаком в плечо, от которого полетел кубарем и ударился головой о тумбу улицы Облен. Безрассудная преданность, ревнивая, нежная любовь Горио к дочерям была так хорошо известна, что как-то раз один из конкурентов, желая удалить его с рынка, чтобы диктовать цены самому, сказал ему, что Дельфина только что попала под кабриолет. Макаронщик, бледный, полумертвый, тотчас же ушел с рынка. Он проболел несколько дней от реакции, вызванной противоречивыми чувствами, в которые погрузила его эта ложная тревога. Он не нанес этому человеку сокрушительного удара в плечо, зато совсем вытеснил с рынка, воспользовавшись его критическим положением и доведя до банкротства.
Воспитание дочерей Горио было, понятно, неразумным. Имея шестьдесят тысяч франков годового дохода и не тратя на себя и тысячи двухсот, он все свое счастье видел в удовлетворении прихотей дочек: нанимались превосходнейшие учителя, чтобы наделить их талантами, свидетельствующими о хорошем воспитании; к ним была приглашена компаньонка — по счастью, женщина с умом и вкусом; они катались верхом, имели свой выезд, жили так, как живали в старину любовницы какого-нибудь богатого старого вельможи; им достаточно было выразить желание, и отец старался удовлетворить его, сколько бы это ни стоило; взамен он просил только ласки. Горио считал своих дочерей ангелами и — бедняга! — ставил их, конечно, выше себя. Ему нравились даже страдания, которые они ему причиняли. Когда дочери его стали невестами, он предоставил им выбирать мужей по своему вкусу; каждая получила в приданое половину состояния отца. Красавица Анастази, за которой ухаживал граф де Ресто, имела аристократические наклонности, побудившие ее покинуть отчий дом, дабы устремиться в высшие сферы общества. Дельфина любила деньги и вышла замуж за Нусингена, банкира, по происхождению немца, ставшего бароном Священной Империи. Горио остался по-прежнему макаронщиком. Дочери и зятья вскоре стали брезгливо морщиться, видя, что он продолжает торговлю, хотя в ней заключалась вся его жизнь. После двухлетних настойчивых упрашиваний Горио согласился уйти на покой, с капиталом, полученным от продажи предприятий и от прибылей последних лет; все это приносило, по расчетам госпожи Воке, у которой он поселился, от восьми до десяти тысяч франков в год. Горио бросился в этот пансион с отчаяния, охватившего его, когда он увидел, что обе дочери, по настоянию мужей, не только отказали ему в крове, но даже видеться с ним стали лишь украдкой.
К этим сведениям, сводилось все, что знал господин Мюре о папаше Горио, у которого он купил предприятие. Таким образом, предположения, высказанные герцогиней де Ланжэ в присутствии Растиньяка, подтвердились. На этом кончается изложение этой, безвестной, но страшной парижской трагедии.
В конце первой недели декабря Растиньяк получил, два письма: одно, от матери, другое от старшей сестры. При виде этих столь хорошо знакомых почерков он затрепетал от радости и в то же время содрогнулся от страха. Эти два непрочных листка бумаги должны были или похоронить его надежды, или поддержать их. Вспоминая бедственное положение своих родных, Эжен испытывал некоторый страх, но он достаточно испытал силу их любви и знал, что может безбоязненно высасывать последние капли их крови. Письмо матери гласило следующее: