– Вот идет женщина, молодая, ведет за руку ребенка, она смеется, мальчик ей что-то рассказывает… Они не торопятся, наверное, гуляют. Вот остановились, чтобы купить мороженого. Видишь?
– Где?
– Вот, на углу, прямо перед нами… Она покупает шоколадное себе и фруктовое ребенку… Видишь? Смотри… Вот идет старушка, ей лет семьдесят или больше, в одной руке у нее сумка с половинкой черного хлеба, в другой – поводок, она ведет маленькую дворнягу… Видишь? А вот два парня, они спешат… Они, наверное, студенты. А вот девчонки, школьницы, рассматривают витрину… Та, что постарше, поправляет воротничок той, что помладше, сестры они, что ли… Похожи… Обе белобрысые… Видишь? Посмотри, вот муж и жена, они о чем-то спорят. Посмотри, вот молодой мужчина катит коляску с младенцем… А вон какая красивая идет!.. А вот, посмотри, мужик какой-то печальный, неприятности у него или зуб болит… Видишь?
Они сидели на каменной скамейке, спиной к движению, лицом к текущей по тротуару людве. Саня все говорил и говорил, а Улия всматривалась, пытаясь увидеть то, чего не видела никогда прежде.
Саня говорил, речь его была монотонна, как шорох шин по асфальту; за их спинами выплескивалась людва из дверей-гармошек, дрожали провода и перекликались сигналы. Улия зажмурила глаза: голова закружилась. Она на мгновение ощутила себя летящей вдоль гирлянды фонарей, летящей в точку, где обочины сходятся и никто не бывает несчастлив.
А когда она открыла глаза – сплошной поток людвы взорвался и рассыпался на блики и тени, на светлые лица – так ночное зарево распадается, если приглядеться, на миллионы играющих светлячков. Они шли мимо – молодые и старые, мужчины и женщины, старики и дети, смеющиеся и серьезные, печальные, усталые и торопливые, с сумками и налегке, раздраженные и беспечные.
Их было много, но каждый был сам по себе. Каждое лицо притягивало взгляд, будто огонек в темноте, и Улия смотрела – заворожено, как в пропасть.
– Нет, туда мы не пойдем, – Улия остановилась далеко на подступах к лестнице, ведущей под землю.
– Почему? – удивился Парень. – Я думал, ты мне про метро тоже покажешь… Что-нибудь такое, тени в тоннеле, рельсы поют…
– Там жилище подземного ветра, – сказала Улия. – Он враг всем, кто живет на земле.
– Но людям-то он не враг…
Улия пожала плечами.
– Нет там никакого подземного ветра, – неуверенно сказал Саня. – То есть – есть, конечно… но это просто ветер, такой же, как на поверхности.
– Не такой же, – сказала Улия. – Ты его не видел, потому что ты людва.
– Я человек, – мягко сказал Саня. – И я хотел бы, чтобы и ты… тоже.
– Тоже – что?
Саня обнял ее за плечи. Она сперва напряглась, потом расслабилась.
– Не уходи, – прошептал Саня ей на ухо. – Не исчезай… Пожалуйста.
Часть вторая
Глубокой осенью улицы звучали по-другому. Не шершаво, как летом, и не приглушенно, как зимой; звонкий шум их расплывался, как отражение светофоров в подернутой рябью луже, как радужные пятна бензина, расцвечивающие мостовую мохнатыми яркими цветами.
Теперь она жила у Парня – в блочном доме с оседающим фундаментом. У Сани было фортепиано – инструмент, помогающий ему петь. Еще у него были и Мама и Папа. Обоих связывали с Парнем невидимые нити, он скользил по ним, как по натянутым проводам, и сам того не понимал; никогда прежде Улия не видела, чтобы одно существо было связано с другим так ощутимо и прочно, как Мама и ее Парень.
По отношению к Улии Мама испытывала недоверие и страх.
– Почему она боится меня? – спрашивала Улия у Сани.
– Она вовсе не боится, – терпеливо врал он.
– Ей не нравится, что ты меня любишь.
– Она еще не привыкла. Она, как всякая мать…
Саня говорил «как всякая мать», и лицо его Мамы расплывалось перед глазами Улии, сливаясь с прочей людвой. Приходилось делать над собой усилие, чтобы разглядеть сперва ее руки, режущие хлеб на столе, потом передник с горохами, потом лицо, сосредоточенное и несчастное; Улии становилось жаль ее. Хотелось сделать что-нибудь, чтобы Санина мать наконец-то перестала бояться.
– Давайте я порежу, – сказала она однажды и попала в цель – Мама, просветлев, протянула ей хлеб и нож.
Хлеб был смешной на ощупь. Шероховатый и теплый. Улия провела по нему ножом, но корочка не поддалась так легко, как всегда поддавалась Маме. Улия удивилась и провела ножом еще раз, потом еще; хлеб упирался, надо было держать его крепче и сильнее налегать на нож.
– Юленька, – растерянно сказала Мама, – ты что же… Никогда не резала хлеб?!
В этот момент хлеб разошелся наконец под лезвием ножа, и Улия не успела убрать с его пути указательный палец.
– Ты порезалась! – шепотом воскликнула Мама.
Улия смотрела на свою руку. Ранка была такая тонкая, что ее не было видно, если бы не кровь – нипочем бы не разглядеть.
Саня, откуда ни возьмись, набросился на Маму с упреками:
– Зачем ты ее заставляешь?! Домработницу нашла?
Мама покраснела от гнева. Улии стало смешно: Саня и Мама ссорились, как могли бы ссориться фонарь и его тень…
Они не понимали, как смешно их ругань выглядит со стороны. Поэтому, когда Улия засмеялась, оба замолкли.
Саня не поступил в консерваторию.
В тот вечер, когда это стало совершенно ясно, они с Улией сидели на большом бульваре под каштанами. Машины сбивались в тугие пробки, рычали и сигналили, и регулировщик, серый солдатик часа пик, перекрывал им путь либо выпускал на волю.
Саня молчал. Улия молчала тоже. С каждой минутой отчаяние становилось все легче. Отступало и рассасывалось, как дорожная пробка накануне ночи.
И ночь пришла. Саня и Улия опускались в омуты проходных дворов, ныряли из переулка в переулок, фонари мерцали, как сокровища на черном бархате, и отражались в негорьких слезах, застилавших веселые Санины глаза.
– Хорошо, что я не поступил, – говорил Саня. – Слава Богу, я счастлив. Потому что теперь я буду петь только для тебя. Для тебя. Мне не надо других слушателей. Только ты. Мы поженимся. У нас будут дети. Я найду работу, буду хорошо зарабатывать, у меня будет свой бизнес… А по вечерам я буду петь для тебя. Здорово, правда?
Она кивала.
Утро они встретили на том же бульваре, на той же скамейке, только дымных пробок теперь не было, а были одинокие машины, шмыгающие туда-сюда, да еще светофор, мигающий желтым над тем местом, где прежде стоял регулировщик.
– Спой, – сказала Улия. – Спой о Городе.
Он улыбнулся. Еще не успев согласиться, глубоко вздохнул – так вздыхает птица, собираясь взлететь.
Саня запел – негромко и без слов. Улия и без слов узнавала усыпанные огнями склоны, цепь огней в зеркальной реке, потоки людвы и машин в стремнинах развязок, высокие и низкие дома, удерживающие небо над большим Городом…
Саня пел, и Улия вдруг вспомнила все, что было сказано этой ночью.
И поверила каждому слову.
Машин становилось все больше. Саня уже не пел, а просто сидел, держа Улию за руку; в доме напротив – на четвертом этаже – открылась форточка, пропуская чье-то любопытное лицо.
– Прошу прощения…
Улия и Саня разом повернули головы.
Неподалеку, у чугунной оградки, стояла Красная Машина с открытой дверцей. А в двух шагах от скамейки был человек в дымчатых – будто очень запыленных – очках.
Человек в Красной Машине не понравился Улии, зато после встречи с ним Саня стал больше петь. Он пел утром в ванной, днем за фортепиано, вечером в постели; Улия слушала, и ей казалось, что она летит вдоль улицы над осевой разметкой, и фонари свиваются в огненные ленты справа и слева.
После нескольких дней счастливого ожидания Саня пришел домой возбужденный и пьяный, потрясая бумажкой, которую он называл контрактом; его родители были не то обрадованы, не то обеспокоены.
– Я буду петь, – объяснил Саня Улии. – Это настоящее везение, удача, да просто жар-птица в руки… У меня будут альбомы, я стану… Ты еще увидишь!
Он заснул, а Улия поднялась в темноте, отперла дверь без ключа и вышла в тесный коридор, где маялось на грязной лестничной клетке нутро блочного дома с просевшим фундаментом.
Чужие фонари едва заметно перемигнулись при ее приближении, провода напряглись и снова расслабились; улицы были пустынны, светофор с четырьмя секциями подобострастно вспыхнул зеленым. Улия вышла на середину большого проспекта и села на двойную линию разметки, уютно и привычно, будто на жердочку.
Теперь Саня будет много петь. Он счастлив. А значит, и она счастлива тоже.
Она запрокинула лицо к фонарям; асфальт был теплый и мягкий. Улии захотелось лечь, и она так и сделала бы, если бы совсем рядом – по третьей полосе – не пролетела черная тень, сопровождаемая шумом мотора.
Тень скрылась за горизонтом и тут же вернулась.
– Привет, – сказал Переул. За спиной его сидела на мотоцикле молоденькая обитательница башен-новостроек. – А я тебя не узнал.
– Привет, – сказала Улия, глядя мимо Новостроечки. – Что так, глаза подводят?
Переул усмехнулся:
– Ты стала похожа на людву. Еще немного – и перестану замечать тебя.
– Твое дело, – сказала Улия, не подавая виду, что уязвлена.
– А покататься не зову, – сказал Переул. – Боюсь, откажешься.
Новостроечка засмеялась. Улия ушла.
Каждое утро за Саней приезжала Машина; Улия радовалась, и на то был повод. Прежде Парень частенько спускался во владения подземного ветра, и, сколько бы ни клялся потом, что ездил на трамвае или на автобусе – едва ощутимый запах от его волос и одежды пугал Улию и отвращал ее от Сани.
Теперь за Саней приходила Машина, и Улия вздохнула спокойно.
Жизнь менялась. Все менялось с каждым днем; Улия верила, что это перемены к лучшему.
Спустя несколько месяцев Саня переехал в новую квартиру – в старом районе, на чахлой усталой улице, которая почему-то нравилась ему. Дом был кирпичный, нутро его сторонилось Улии, да и сама она не хотела бы сейчас сталкиваться ни с кем; память о недавней встрече с Переулом никак не желала выветриваться, обида не желала забываться.
Саня возвращался вечером – его привозила все та же Машина, – но не пел больше. Он казался усталым и похудел. На пустой кухне не возились молчаливые Папа и Мама – они остались в блочном доме; когда Сани не было – или когда он засыпал, что почти одно и то же – Улия шла в свой прежний район поговорить с фонарями, почистить водостоки, приструнить спесивый светофор.
Шаплюск говорил, что мир гибнет. Что асфальт у его подошвы трескается, а на мостовой появляются выбоины такие глубокие, что движение скоро не сможет их преодолеть и застопорится навеки.
– Представь, – говорил Шаплюск, – движение превратится в неподвижность… Они будут стоять здесь, фары за фарами, и днем и ночью, они врастут в асфальт, а кругом будет бесцельно кружить людва…
Улия смеялась над его страхами.
Зато Даюванн не желал теперь беседовать с ней.
– Людва, – говорил он презрительно.
Иногда ей хотелось ударить по его бетонному стволу.
Однажды утром – Саня уехал, как всегда, в свою загадочную Студию – Улия отправилась посидеть над новой, недавно запустившейся сложной развязкой.
Движение описывало восьмерки, струйками перетекало из ряда в ряд, четыре полных потока его сплетались косичками. Улия медленно шла по осевой, невидимая сквозь тонированные стекла, укрытая облаком душистого выхлопа. Движение, прежде цельное, теперь дробилось на отдельные машины; Улия видела каждую точку мозаики – и одновременно всю картину, тени и направления, блики и остановки, пульс газа и тормоза, ритм светофоров. Внизу на тротуарах перекатывались потоки людвы, вливались в огромный магазин на углу; слова и желания вились, подобно облачку, над скоплением многих голов. Людва заполняла открытое кафе, тонкими очередями тянулась к остановкам микроавтобусов…
В этот момент на плечо ее легла чья-то рука, и, оборачиваясь, она уже знала, кто это.
От этого знания у нее ослабели колени.
– Привет, девочка, – сказал Город.
Она впервые видела его так близко.
– Что нового? – спросил Город.
– Привет, – сказала Улия, когда голос вернулся к ней.
– Люблю смотреть на людву, – сказал Город. – Когда ее много. Когда она течет.
– Я тоже, – сказала Улия.
– Нет, – Город усмехнулся. – Ты – другое дело… Ты любишь смотреть на людву вблизи. Ты там, – он махнул рукой, указывая вниз, на реку людвы.
Улия молчала.
– Я не угрожаю тебе, – мягко сказал Город.
Улия молчала.
– Ты хороша, – сказал Город, внимательно разглядывая ее. – Ты красивейшее мое порождение. Будет жаль, если подземный ветер слизнет тебя, как обертку от мороженого…