Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Обливаясь кровью, прокусив с натуги зубами губу, моряк поднял нечеловеческим усильем раненую правую руку, а вместе с ней и ставший чугунным меч. Сенагон увернулся. Моряк, с искаженным лицом, выхрипнув: “Не уйдешь!..” — прорубил в темном и тягучем воздухе, вставшем вокруг сенагона стеной, огромную, яркую, кровоточащую, сияющую дыру. Раздался истошный крик. Это кричал он?! Он сам?!

Сенагон упал на плиты, измарав кровью подложенное под кресло зеленое атласное покрывало. О, сусальные, изящные яматские птички. И тут вы вышиты тоже. Как любит сей нежный народ птичек и цветы.

Рана в груди Фудзивары была похожа на кровавый, махрово-алый жадный цветок, хищный, нагло распустившийся всеми лепестками пион, на алое, пульсирующее, разверстое женское лоно, ждущее немилосердного мужского копья.

Сенагон пробормотал яматское ругательство, привстал на локте. Вскочил на ноги, будто и не ранен был ничуть.

— Оэ-э-э-э! — завопил. Дернулся. Кинулся вперед.

Противники скрестили мечи, дико захрипев. Глаза их швыряли друг в друга всю ненависть, скопившуюся в зверях, в людях, в сражающихся богах.

Они подняли свои мечи над головами, держа их обеими руками, уперев мечи друг в друга, отталкиваясь мечами, сцепляясь мечами, приварившись мечами, их светлой, ослепительной сталью, друг к другу, не в силах разорваться, расцепиться, и выпученные глаза их кричали: ненавижу, умри. Они толкали мечами друг друга и не могли столкнуть. Каждый знал: если он не выдержит и упадет, он упадет в пропасть.

Не выдержал моряк. Он упал мешком под ноги сенагону. Рана в плече, на которую он плевать хотел, оказалась глубокой, и вытекло много крови, помрачив сознанье.

Мгновеньем позже упал и сенагон, с развороченной грудью, с остекленелыми, вытаращенными, как у попугая ара, глазами.

Бритый долыса самурай, с виду безучастный, поднес к губам свисток. Вбежал ошалелый, в черном кимоно, молоденький слуга. Глазенки мальчишки судорожно забегали, созерцая разливанные моря человеческой крови на ковре, на циновках, на каменных гладких плитах, на шелковом покрывале.

— Доктора господину Фудзиваре! Живо!

— А этот… пускай помирает?..

Врач, явившийся так быстро, как возможно было появиться в покоях сенагона придворному врачу, по всем правилам обработал и искусно перевязал раны и владыке, и пленнику. Врач хорошо знал и умело делал свое кровное дело.

— …твой мужик в застенке. У него на ноге цепь… прикручена к стене, слышишь?!.. Да ты не слышишь ничего совсем… Оглохла, что ли…

Вирсавия-сан затрясла ее за плечи. Лесико, чутко дремавшая, проснулась, жадно уцепилась за шею девушки. Кромешный мрак, глаз выколи. Зачем ей знать, что с ним! Его уже давно нет на свете.

— Зачем ты спасла нас, Вирсавия, — глухо, сухими губами промолвила она. — Лучше бы мы сдохли в джонке посреди моря. И пучина заглотила бы нас. И никто никогда не вспомнил.

— Человеку суждено жить, он и живет! — зло зашептала Вирсавия. — Может, мы с сестрой тоже не особо и хотели, чтоб нас отец сюда приволок! Такую родину ради этой поганой Ямато кинул… тьфу… — Она плюнула, утерла рот. Колюче сверкнула в Лесико узкими злыми белками, яркими синими радужками. — Нас, знаешь, на кораблях выворачивало, как чулки, наизнанку!.. я на море больше глядеть не могла… А отец — смеялся… называл нас неженками, болонками… Я хотела однажды повеситься на фок-мачте… Ты, дура русская, слышишь ли, нет!.. я знаю, в какой каземат сенагон его упрятал…

Лесико во тьме еле различала лицо говорившей. Блестели лишь зубы в злой улыбке, мечущиеся белки длинных красивых глаз. Плохо быть чужеземкой, Вирсавия? О да. Незавидно. Да ведь и она чужеземка. Пленница раненого сенагона. Она знала, кто его подранил. Гордилась. Фудзиваре перевязывали рану каждый день. Он, в бинтах и повязках, наведывался к наложницам. Садился на корточки, на ковер рядом с ней, лежащей ничком. Пытался оторвать ее руки от ее лица. Отшатывался, зачуяв ее мокрые, залитые слезами щеки. Молчал. Она слышала его хрипы. Чувствовала: он наклоняется, касается хищными жгучими губами ее шеи, позвонка под спутанными волосами. Она выгибалась, ударяла его пяткой в грудь, прямо в незажившую рану. Ни стона. Он стойко терпел боль. Он не бил ее в ответ.

Он молчал.

Молчала и она.

Они все сказали друг другу молчаньем: нет. Нет. Никогда. Врешь. Станешь. Нет. Да.

И она слышала это его сухое, как морской корж из трюмного ящика, последнее “Да”, и содрогалась всей кожей, и там, где билось ее сердце, она слышала, как яростно и черно бьется пустота.

— О, и дура же ты!.. — сбивчиво и нетерпеливо зашептала Вирсавия, прижимаясь к ее щеке гнутым горбатым, смуглым носом. — Слушай!.. Стража ночью меняется. Фудзивара гуляет вдоль берега моря. Ходят слухи, что он завел себе любовницу, ама… а может, он просто хочет добыть для тебя черную жемчужину, чтобы ты ему быстрей поддалась… Самураи будут передавать друг другу мечи с поклонами; пока они совершают свой смешной обряд… ухохочешься!.. я вытяну у Са-се из кармана ключ, а ты будешь лежать на брюхе под крыльцом… и чтоб ни шороха, ни кряка… Дождись, пока новая стража сядет лицом на восток, закроет глаза… они любят придремать, я-то уж знаю… тише! Вот он! Нет меня!

Вирсавия зажала себе рот рукой, укатилась за ковер, к стене, обитой шелком в мелких лилиях, в темный закут. Лесико не услыхала — унюхала смрад хриплого дыханья, пропитанного смесью изысканного европейского коньяка и рисовой грубой сакэ. Она подобралась вся, как для прыжка.

— Ну вот я снова здесь. — Его голос испугал ее. Она отползла, скользя ягодицами по полу, назад, назад. — Попробуй только артачиться. — Он схватил ее за запястье. Мертвые, железные пальцы сомкнулись стальным неразъемным захватом. — Ты знаешь, что сегодня Ночь Полнолунья?

— Вы наставите мне на руке синяков, сенагон, — постаралась она сказать как можно спокойнее, улыбнуться во тьме. — Вы разве не знаете, что каждая женщина — это немного ночная Луна? И она священна.

— Брось заливать мне сказки о священном. — Хриплый, вонючий голос все больше ужасал. — Я больше не хочу слушать ваших русских вражьих бредней. Ты шпионка. Я из тебя вытрясу все до капли. Но прежде я тебя отведаю, курица.

Он рванул ее за руку. Локоть чуть не вывихнулся из сустава.

— Полнолунье! — Голос загремел. Отдался под сводами. — Священный час! Это я, я, великий сенагон Фудзивара Риноскэ, молю вражью блудницу о милости, как последний рикша! Иди! Гляди! Гляди на Луну! И она поглядит на тебя! На то, как ты распластаешься передо мной лягушкой, раскинешься подранком-журавлихой, восплачешь, взмолишься о пощаде! А я не пощажу тебя! Все, кто попадал мне в лапы или под стопу, не знали, что такое моя пощада, хоть я и милостив бывал к лежащему ниц в грязи!

— Как ты хорошо говоришь, пышно, — она усмехнулась, ее рот скривился от боли. — Болтай, болтай.

Надо идти напролом, Лесико. Он пугает тебя. Напугай и ты его.

— В Ночь Полнолунья у нас, эх, и было весело, буйно. Знатно! Все перепивались. — Она понизила голос, захрипела, захохотала разнузданно, бесстыдно, будто заголяя ноги. — Ох и напивались же! Вусмерть. Дым стоял коромыслом. А ко мне мужики валом валили, отбою не было. Я била их плетьми. Они поливали меня хорошим испанским вином. Не таким, как твой, — она брезгливо и шумно втянула ноздрями воздух, — гадкий отхожий коньяк. Сырец ты пьешь, сенагон! А я пивала напитки благородные. — Снова смех, раззявленный дырявой рукавицей рот, икота. Грязная ругань сквозь зубы. — У нас к столу такое дерьмо не подавали. У нас…

— Где это “у нас”?! — проревел Фудзивара, еще больнее впиваясь клешнями рачьих пальцев в тонкое запястье, едва не ломая его. — У кого это — “у нас”?!

Снова раздался непотребный, грубо-позорный, подзаборный смех женщины, которой нипочем были боль, униженье, угроза насилья, голод, смерть. Смерть годами качалась над ней, блистала и вертелась тяжко-длинным самурайским мечом, а она, женщина, даже не отворачивала головы, плевала в синюю сталь шматком слюны, играла с крутящимся лезвием кулаком, и по израненному живому кулаку текла живая кровь. Сколько ужаса претерпевает женщина! В Книге, что все они, русские, так любят читать, сказано: претерпевший до конца спасется. У них там, в России, все бабы, что ли, терпеливые такие?!

Она смеялась хрипло, дико.

Насмеявшись всласть, умолкла. Рука, пережатая в запястье железным кулаком сенагона, затекла, распухла, посинела.

— В Иокогамском Веселом Доме, дурень, — отчетливо сказала она на чистейшем яматском языке, таком безупречном и кристальном, будто это говорила принцесса Сэй. — Я гейша. Я самая первая из гейш плохого пошиба.

— Отчего плохого?..

В горле у него пересохло, будто кто перехватил удавкой.

— Оттого, сенагон, что я больна нехорошей французской болезнью, — опять хрипло и страшно засмеялась женщина. — Показать тебе цветные пятна у меня на животе?! Под мышками?! А в стыдных местах такое… такое…

Она скорчилась, заткнула рот ладошкой и захихикала совсем уж подленько, срамно.

— Врешь! — крикнул он. Спина его враз похолодела, стала мокрой и скользкой. — Сволочь! Брешешь!

Он толкнул ее, отбросил от себя. Она разбила локоть об пол, раскинулась на коврах, прижимаясь к каменным плитам грудью, обернув гадко смеющееся лицо, глядя на сенагона по-зверьи, исподлобья.

— Если б соврать хотела, недорого бы с тебя взяла!

Он поднялся над ней, шевельнул ее ногой, носком гэта.

— Животное! Дрянь! Сука вонючая!

Женщина продолжала трястись в беззвучном, припадошном смешке.

— Это твой тухлый трофейный коньяк вонючий. Тебе бы, сенагон, сейчас не женщину, а…

— Заткнись! — Рев сотряс спящий дворец. — Я прикажу тебе перерезать глотку!

Она внезапно прекратила смеяться.

— Ну, перережь. — Села, обняла колени руками. Вперила во владыку пристальный, чуть раскосый бешеный взгляд. — Ну, перережь. Мало ли грехов на твоей мышце. А мне моя жизнь не нужна. Всякого навидалась.

Он нашарил рукой в кармане ночного, расшитого шелковыми ирисами халата головку чеснока, вытащил, вдруг, сам не зная, почему, всадил женщине в зубы.

— На, жри! — крикнул. — Подавись!

Попятился. Пнул ее — напоследок.

Вот так любовница. Вот так новая наложница.

Завтра же… сегодня утром он прикажет ее завернуть в мешковину, бросить в лодку, снарядить гребца, отгрести лодчонку далеко в море. Его парень и сам, один, обратно доплывет. Больных собак ведь убивают?! Он сам, когда-то, выстрелил в ухо своему любимому больному коню. Пусть возвращается туда, откуда тупица Вирсавия и дурында Мелхола ее выудили.

Она выплюнула чеснок изо рта себе в пригоршню. Снова захохотала — громко, ослепительно, оглушительно. Как на рынке баба — около корзин с вялеными осьминогами, с крабьими колючими ногами.

— Спасибо за закуску, сенагон! И выпью, и закушу!

— Тебе не жить. Я утоплю тебя!

Под ее взбитыми темными волосами, на лбу, выступила невидимая в ночи мелкая испарина.

— Жертву Полной Луне хочешь принести?! Похвально, ничего не скажешь!.. Только ведь я плаваю отменно, сенагон… не только в постели, ха-ха!..

Он пятился, пятился.

Пропал во тьме.

Смех, хриплый, рывками, гиблыми ошметками, сопровождал его, затихая в мертвенном лунном свете, сочащемся сквозь богатые кружевные шторы, через высокие прозрачные окна, открытые в зимний сад, где ветви слив и голых сакур блестели колко и знобко, покрытые горькой солью полночного инея.

Вирсавия прикатилась ко мне из черного угла живой катушкой, теплым колесом. Заблажила:

— Отлично!.. Вот это да!.. Молодчина, девка… Как ты его отделала… как тебе в голову привалило…

Меня трясло мелкой, проклятой дрожью. Будто мелкий снег беспощадно посекал меня, бил по щекам, по плечам, крутился под мышками, прожигал вспыхнувшие губы. Я обхватывала себя за плечи, засовывала ладони под мышки, притискивала к дрожащему горячему животу. Не унять. Не унять было мерзкую, липкую, колючую дрожь. Я тряслась все сильнее, сильней. Зубы мои били, звенели друг об дружку.

Ах, холодно, холодно там, у нас, в наших зимних, белых полях.

А тебя сподобило здесь, в южной скверной Ямато, этак-то затрясти. Морок! Лихоманка!

— Ну, брось, брось ты, глупая… давай скорее, стража сейчас будет меняться, уже Луна перевалила через Небесный Кол…

Дрожа и трясясь, я вывалилась на улицу. Вирсавия кралась осторожно, как ночная тигрица. Я — пантера; она — тигрица. Женщины — жестокие, грациозные звери, хитрые лесные кошки. Божьи твари. Куда вы крадетесь в ночи, под сияющей медной Луной?!

Под моей ногой хрустнул уголек. Тут самураи жгли костер, чтоб согреться зимней ночью.

Вирсавия-сан дернула меня за руку, скорчила рожу: ты, тихо, дура. Все погубишь. Ты хоть и сыграла великолепно сумасшедшую гейшу, больную насквозь…

Бедная Вирсавия. Она не знает, что я действительно гейша.

Что Кудами, быть может, давно уже ищет меня по всей Ямато с собаками, Иэту и Хитати. Злые собачки. Черные собачки. Черные злые собачки на белом снегу.

— Тише… пригнись!.. Воин глядит сюда…

Сильно раскосый, с тощей жалкой стариковской косичкой, самурай, с морщинистой жилистой шеей, обмотанной гирляндами яшмовых ожерелий, прищурился, раздувал ноздри, обонял чужие опасные запахи. Это был опытный воин, его надо было бояться. Мы застыли как фигуры изо льда. Стеклянные ветки сакуры ударяли друг об дружку, чуть звеня. Ветер с моря. Соль, йод. Старый самурай успокоенно закрыл глаза. Оперся ладонями о рукоять воткнутого в холодную землю меча. Ветер налетал, нес снежную сухую крупку.

— Будет сильный ветер, — беззвучно шепнула мне Вирсавия, — может быть, тайфун. Все сметет с лица земли Кэй. И сенагону не поздоровится.

Она возникла за спиной у задремавшего на ледяном ветру самурая как белый призрак, как лунная тень. Белая ледяная рука тихо скользнула в шелковый широкий карман. Ключи даже не зазвенели — так искусна оказалась воровка.

Из кулака в кулак перетекли ключи, как железный ручей.

— Вирсавия!.. Вирсавия…

Я угадала, не увидела, ее тонкую улыбку под горящей синью длинных глаз.

Она ответила мне молчаньем. Прижала мою руку к своим глазам. Я ощутила влагу на тыле ладони.

За куст, за исхудалый, замерзший куст старой сливы зашла она и скрылась.

И больше я никогда в жизни не видела ее, предсказавшую нам ветер, погибель, тайфун, истошный крик и новую, иную жизнь.

Я отворила дверь темницы легко. Она сама подалась под моей рукой.

Затхло несло сырыми, заплесневелыми камнями, мхом, свалявшимися комьями паутины, волглыми досками. Сгорбленная спина, нависшая над стиснутыми руками живая гора, бросилась мне в глаза. Я не видела лица — я видела только выгнутую колесом, страдальческую, могучую спину.

— Василий! Жизнь моя!

Я упала ему в ноги. Мои руки нащупали его руки, корявые, жадные, высохшие без хлеба и воды, такие родные, грудь наткнулась на его грудь, и мы задохнулись в объятии.

— Лесико… Лесико… ты здесь!.. Как!.. это безумье… ударь меня по щеке!.. Я сплю… Как ты вошла сюда?!..

Я торжествующе показала ему зажатый в кулаке ключ.

— Волшебница!.. Нас убьют…

— Могут, — кивнула я, и рот мой нашел его рот, и язык мой уже лизал его язык, и мы пили сладость и вечную горечь друг друга, и жарко, жадно, ненасытно ласкали губами скользящие, дрожащие, трепещущие губы, и приникали, и целовали, и шептали, и молились, и впивались друг в друга, — так в клейкость, в желанный хлебный запах горбушки впивается на войне рот голодного пацана, впиваются зубы отощавшего мужика-солдата, — и все померкло, потемнело вокруг нас, и все внезапно высветилось нестерпимым сияньем, и время остановилось, как оно всегда, от Сотворенья Мира, останавливается в круге любви — в кольце бесконечных объятий, которые никто не разрубит, не порвет.

— Тебя кормили тут?!..

Я, оторвавшись на миг от него, взяла в руки плошку с горсткой риса, поднесла к носу. Запах нищей еды. Господи, как торчат голодно его ребра.

— Вставай!.. Ты можешь встать?.. Ты не ослаб?..

— Меня привязали за ногу. Я не могу ни встать, ни идти. Я погиб. Я прошу тебя…

Голос его плыл надо мной опасно, страшно — в пустоте.

— …добудь нож, приди опять и…

Я закрыла ему рот своим ртом.



Поделиться книгой:



Регистрация