В середине месяца, к радости Джейсона Монка и к большому удивлению его начальства в отделе СВ, майор Пётр Соломин вышел на связь. Он написал письмо.
Вполне разумно он даже не пытался вступить в контакт с кем-нибудь с Запада, находившимся в Москве, тем более с американским посольством. Он написал в Восточный Берлин по адресу, который дал ему Монк.
Вообще давать адрес было рискованным, но рассчитанным шагом. Если бы Соломин пошёл в КГБ, ему пришлось бы ответить на несколько каверзных вопросов. Ведущие допрос сразу поняли бы, что ему никогда не дали бы этого адреса, не получив предварительного согласия работать на ЦРУ. Если, отрицая, он стал бы говорить, что только притворялся, что работает на ЦРУ, то было бы ещё хуже.
Почему, спросили бы его, вы не доложили о предложении немедленно, при первом же контакте, командующему полковнику ГРУ в Адене и почему вы позволили американцу, с которым имели контакт, уйти? На эти вопросы ответов не было.
Итак, Соломин не собирался никому говорить об этом, а возможно, даже вступил в команду. Письмо указывало на последнее.
В СССР вся почта, поступающая из-за границы или посылаемая туда, перлюстрировалась. Это относилось также к телефонным разговорам, телеграммам, факсам и телексам. Но почта внутри Советского Союза и коммунистического блока благодаря её объёму не проверялась, за исключением тех случаев, когда получатель или отправитель находились под наблюдением.
Адрес в Восточном Берлине принадлежал машинисту метро, работавшему на управление в качестве почтальона, за что ему хорошо платили. Письма, приходящие в его квартиру в полуразвалившемся здании в районе Фридрихшайн, всегда были адресованы Францу Веберу.
Вебер действительно раньше жил в этой квартире, но благополучно умер некоторое время назад. Если бы машиниста метро когда-либо спросили, он мог бы, не кривя душой, поклясться, что письма пришли на имя Вебера, а Вебер умер, сам же он ни слова не понимает по-русски, поэтому он их выбросил. Вины на нём нет.
На письмах никогда не было ни обратного адреса, ни подписи. Текст самый обычный и неинтересный: «Надеюсь, ты здоров… дела здесь идут хорошо… как твои успехи в изучении русского… надеюсь когда-нибудь возобновить наше знакомство… с наилучшими пожеланиями, твой друг по переписке Иван».
Даже тайная полиция Восточного Берлина — штази могла выжать из такого текста только то, что Вебер познакомился с русским на каком-то фестивале в рамках культурного сотрудничества и они стали переписываться. Такие вещи даже поощрялись.
Даже если бы штази обнаружила тайное послание, написанное невидимыми чернилами между строк, то это указывало бы только на то, что Вебер был предателем, оставшимся безнаказанным.
В Москве, бросив послание в почтовый ящик, отправитель не оставлял следов.
Получив письмо из России, машинист Генрих пересылал его за Стену в Западный Берлин. Объяснение, как он это делал, звучит фантастично, но в разделённом городе Берлине во времена «холодной войны» происходило вообще много странного. «Холодная война» закончилась, Германия воссоединилась, и Генрих ушёл на пенсию, чтобы провести старость в благополучии и комфорте.
До того как в 1961 году Берлин разделили Стеной, чтобы помешать бегству восточных немцев, в нём существовала единая система подземки. После возведения Стены многие туннели между Востоком и Западом заблокировали. Но был один участок, где восточная подземка проходила поверх путей, принадлежащих Западному Берлину.
Из-за этого переезда через маленький участок Запада все окна и двери запирались. Пассажиры из Восточного Берлина могли лишь сидеть и смотреть вниз на кусочек Западного Берлина.
В своей высокой кабине, совершенно один, Генрих опускал стекло и в определённый момент, используя катапульту, бросал что-то похожее на небольшой мяч для гольфа в направлении пустыря, образовавшегося на месте разорвавшейся бомбы. Зная рабочее расписание Генриха, там выгуливал свою собаку пожилой человек. Когда поезд с грохотом исчезал из виду, он подбирал мячик и относил его своим коллегам в обширное отделение ЦРУ в Западном Берлине. Мяч развинчивали и извлекали плотно скрученное наподобие луковицы письмо.
У Соломина были новости, и все неплохие. После возвращения домой его строго допрашивали, а затем предоставили недельный отпуск. Он обратился в Министерство обороны за новым назначением. В коридоре его заметил заместитель министра обороны, которому три года назад он строил дачу. Его за это время повысили в должности до первого заместителя министра.
Хотя человек этот носил форму генерал-полковника с таким количеством медалей, что от их веса могла затонуть канонерская лодка, в действительности он являлся типичным продуктом аппарата. Ему доставляло удовольствие иметь в своей свите грубого солдата-боевика из Сибири. Ему очень нравилась его дача, законченная к сроку, а его адъютант только что уволился по состоянию здоровья (злоупотребление водкой). Он дал Соломину звание подполковника и назначил на освободившийся пост.
В конце письма, с большим риском, Соломин сообщил свой домашний адрес в Москве и просил указаний. Если бы КГБ перехватил и расшифровал это письмо, с Соломиным было бы покончено. Но поскольку он не мог обращаться в посольство США, требовалось сообщить Лэнгли, каким образом можно связаться с ним. Его следовало бы снабдить более сложными средствами связи ещё до отъезда из Йемена, но помешала война.
Десять дней спустя он получил извещение о штрафе за нарушение правил уличного движения. На конверте был штамп Государственной автоинспекции. Отправлено из Москвы. Никто его не просматривал. Извещение и конверт были настолько хорошо подделаны, что он чуть не позвонил в автоинспекцию, чтобы заявить, что никогда не проезжал на красный свет. И тут он заметил, что из конверта высыпается песок.
Он поцеловал жену, уходившую встретить из школы детей, и, оставшись один, нанёс на извещение проявитель из маленького флакона, который он вывез из Адена, спрятав среди принадлежностей для бритья. Послание оказалось коротким. Следующее воскресенье. Утром. Кафе на Ленинском проспекте.
Он пил вторую чашку кофе, когда мимо прошёл незнакомый человек, пытаясь на ходу надеть пальто, перед тем как выйти на холод. Из пустого рукава на стол Соломина выпала пачка русского «Мальборо». Тот сразу прикрыл её газетой. Мужчина же, не оглядываясь, вышел из кафе.
Пачка казалась полной сигарет, но двадцать гильз, склеенных вместе в один блок, не имели внутри табака. В пустотах находились крошечный фотоаппарат, десять роликов плёнки, листочек рисовой бумаги с описанием трёх тайников и указаниями, как их найти, шесть типов меловых знаков и их местонахождение для сообщения, когда тайники пусты или из них надо что-то взять. А также тёплое личное письмо от Монка, начинающееся словами: «Итак, друг мой охотник, начинаем переделывать мир».
Месяц спустя «Орион» передал первое сообщение и забрал ещё несколько роликов плёнки. Его информация шла из самого центра советского военно-промышленного комплекса и оказалась бесценной.
Профессор Кузьмин просмотрел запись своих пояснений к заключению о смерти человека, превратившегося в «труп номер 158», и от руки сделал несколько примечаний. Он не собирался просить своего перегруженного работой секретаря перепечатать его; пусть бараны в отделе убийств разберутся сами.
Он не сомневался, что материал должен попасть именно в отдел убийств. Он старался щадить следователей и, если возникала хоть малейшая возможность, всегда определял умершего в «несчастные случаи» или «естественные причины». Тогда родственники могли забрать тело и делать с ним что захотят. Если труп был неопознан, он оставался в морге на установленное законом время, а потом отправлялся в могилу для нищих за счёт мэрии Москвы или в анатомичку.
Но на 158-м были явно следы насилия, от этого никуда не деться. За исключением пешехода, сбитого мчащимся на полной скорости грузовиком, он редко встречал такие внутренние повреждения. Один-единственный удар, даже грузовика, не мог объяснить всего этого. Кузьмин полагал, что только стадо бизонов, прошедшее по телу, могло достичь такого результата, но в Москве было маловато бизонов, да и в любом случае они бы раздавили ему и голову, и ноги. Труп номер 158 били долгое время тупым предметом по участкам тела между шеей и бёдрами — и спереди, и сзади.
Просмотрев ещё раз записи, он поставил подпись и дату «3 августа» внизу страницы и положил их на край стола.
— Убийство? — оживлённо поинтересовалась секретарша.
— Убийство, отдел неопознанных, — подтвердил он.
Она напечатала на жёлтом конверте адрес, вложила в него бумаги и положила рядом. Вечером по пути домой она отдаст его сторожу, живущему в каморке на первом этаже, а он, в свою очередь, передаст водителю, который развозит документы по разным учреждениям Москвы.
Тем временем труп номер 158 лежал в ледяной темноте, лишённый глаз и большей части своих внутренностей.
Кэри Джордан стоял у окна и любовался чудесным ландшафтом. Шёл конец месяца, и первая лёгкая зелёная дымка окутывала леса между главным зданием ЦРУ и рекой Потомак. Скоро блеск воды, пробивающийся зимой между оголёнными ветвями, исчезнет из виду. Джордану всегда нравился Вашингтон; в нём было больше зелени, чем в любом городе, который он знал, а весна была его любимым временем года.
По крайней мере он любил её раньше. Весна 1986 года оказалась кошмаром. Сергей Бохан, офицер ГРУ, работавший на ЦРУ в Афинах, во время неоднократных допросов в Америке объяснил; он убеждён, что если бы вернулся в Москву, то оказался бы перед расстрельным взводом. Бохан не мог это доказать, но предлог, под которым его отзывали — неуспеваемость сына в военной академии, — был ложным. Следовательно, он провален. Сам он не совершил ни одной ошибки, поэтому не сомневался, что его выдали.
Поскольку Бохан являлся одним из трёх агентов, у кого возникли проблемы, ЦРУ сначала отнеслось к нему скептически. Теперь они стали менее недоверчивыми. Ещё пятеро в разных концах света были по неизвестным причинам отозваны раньше срока и исчезли, не оставив следа.
Итак, шесть провалов. С Гордиевским — семь. Ещё пять агентов, находившихся на территории СССР, также исчезли. Не осталось ни одного значительного источника информации, а ведь в них были вложены годы тяжёлого труда и немало долларов налогоплательщиков.
Позади Джордана сидел, погрузившись в раздумья, Гарри Гонт, шеф отдела СВ, который оказался главной — и более того, в данный момент единственной — жертвой вируса. Гонт был одного возраста с заместителем директора, и они вместе прошли через трудные годы службы в иностранных отделениях, вербуя агентов и играя в Большую игру против враждебного КГБ. Они верили друг другу, как братья.
В этом и заключалась беда: внутри отдела СВ все верили друг другу. Они вынуждены были верить. Они составляли сердцевину, самый закрытый клуб, передний край тайной войны. И всё же каждый вынашивал страшное подозрение. Хауард, расшифрованные коды, мастерская работа контрразведки КГБ могли объяснить пять, шесть, даже семь провалов агентов. Но четырнадцать?! Чёрт побери, вся команда?!
И все равно предателя не могло быть. Не должно быть. Только не в Советско-Восточноевропейском отделе. В дверь постучали. На душе стало легче. За дверями ожидало разрешения войти последнее уцелевшее воплощение прошлых успехов.
— Садись, Джейсон, — предложил заместитель директора. — Мы с Гарри просто хотели сказать: «Хорошая работа». Твой «Орион» напал на настоящую золотую жилу. У ребят в аналитическом отделе сегодня рабочий день. И мы считаем, что агент, завербовавший его, достоин Джи-эс-15. — Джейсон кивком поблагодарил. — А как твой «Лайсандер» в Мадриде?
— Прекрасно, сэр. Он постоянно выходит на связь. Ничего особенного, но полезен. Его командировка почти закончилась. Вскоре он возвращается в Москву.
— Его не отзывают преждевременно?
— Нет, сэр. А разве должны?
— Нет… нет причин, Джейсон.
— Хотите откровенно?
— Давай.
— В отделе ходят слухи, что последние три месяца у нас большие неприятности.
— В самом деле? — произнёс Гонт. — Ну, люди любят сплетничать.
До этого момента все значение катастрофы осознавали только десять высших чинов, занимающих самую вершину иерархии управления. Всего в оперативном управлении насчитывалось шесть тысяч служащих, тысяча из них работали в отделе СВ, и только сто человек имели уровень Монка. Это равнялось населению деревни, а в деревне слухи расползаются быстро. Монк набрал в лёгкие воздуха и решился:
— Говорят, мы теряем агентов. Я даже слышал, что цифра доходит до десяти.
— Тебе известно правило «знай только то, что нужно», Джейсон?
— Да, сэр.
— Ладно, допустим, у нас есть проблемы. Это случается во всех службах. То везёт, то не везёт. А что ты думаешь?
— Даже если цифра преувеличена, существует только одно место, где вся информация сосредоточена целиком, — файлы 301.
— Полагаю, нам известно, как работает управление, солдатик, — проворчал Гонт.
— А как же получается, что «Лайсандер» и «Орион» до сих пор на свободе? — спросил Монк.
— Послушай, Джейсон, — спокойно произнёс заместитель директора. — Однажды я сказал тебе, что ты любимец судьбы. Нетрадиционного поведения, нарушитель правил. Но тебе везло. О'кей, мы понесли некоторые потери, но не забывай, что данные о твоих агентах тоже были внесены в эти файлы.
— Нет, их там не было. — В наступившей тишине можно было услышать, как пролетает муха. Гарри Гонт застыл с трубкой в руке, которую он никогда не курил в помещении, а пользовался ею как актёр реквизитом. — Я никогда не подавал сведения о них в центральный отдел регистрации. Это было упущение. Очень сожалею.
— Так где же оригиналы докладов? Ваших собственных докладов о вербовке, местах, времени встреч? — наконец спросил Гонт.
— В моём сейфе. Они всегда оставались там.
— А все детали проводимых операций?
— В моей голове.
Повисла ещё одна долгая пауза.
— Спасибо, Джейсон, — сказал наконец заместитель директора. — Когда понадобишься, мы с тобой свяжемся.
Две недели спустя в верхних сферах оперативного управления развернулась широкая стратегическая кампания. Кэри Джордан, работавший всего лишь с двумя аналитиками, свёл список из 198 человек, предположительно имевших доступ за прошедшие двенадцать месяцев к файлам 301, до сорока одного. Олдрич Эймс, в это время проходивший курс обучения итальянскому, оказался в коротком списке.
Джордан, Гонт, Гас Хатауэй и ещё двое их коллег спорили, следует ли, чтобы действовать наверняка, подвергнуть людей из этого списка, как бы болезненно это ни оказалось, серьёзному экзамену — тестированию на полиграфе и проверке личных финансов.
Полиграф, или «детектор лжи», был американским изобретением, и на него возлагали огромные надежды. И только исследования, проводимые в конце восьмидесятых и начале девяностых годов, показали, насколько он может оказаться ненадёжным.
Во-первых, опытный лжец может обмануть его, а шпионаж основан на том, что обмануть можно только врага. Во-вторых, ведущий допрос должен быть прекрасно подготовлен, чтобы задавать правильные вопросы. А этого нельзя сделать, если предмет допроса не проверен. Чтобы выявить лжеца, надо заставить виновного думать: «Боже мой, они знают, они знают», — и его пульс участится. Если лжец поймёт по вопросам, что проверяющие ничего не знают, он успокоится и сможет обмануть умный прибор. В этом различие между тестами для врагов и для друзей. Дружеская версия — пустая трата бумаги, если объект ловок и приготовился лгать.
Ключом к расследованию, которого требовал заместитель директора, стала бы проверка финансового положения. Если бы им только было известно, что Олдрич Эймс, разорившийся и впавший в отчаяние после скандального развода и вновь женившийся год назад, купается в деньгах, а деньги положены в банк после апреля 1985 года!…
Во главе группы, возражающей Джордану, стоял Кен Малгрю. Он напомнил об ужасающем вреде, который нанёс Джеймс Энглтон, постоянно проверявший верных офицеров, и указал на то, что проверка личных финансов является грубым вторжением в частную жизнь и нарушением гражданских прав.
Гонт возражал, что никогда во времена Энглтона управление не теряло одновременно дюжину агентов всего лишь за шесть месяцев. Расследования Энглтона были вызваны паранойей, а в 1986 году ЦРУ стоит перед убедительным фактом, что происходит что-то трагичное.
«Ястребы» проиграли. Гражданские права победили. На «жёсткую» проверку сорока одного сотрудника было наложено вето.
Инспектор Павел Вольский тяжело вздохнул, когда на его стол шлёпнулось ещё одно дело.
Год назад он чувствовал себя совершенно счастливым в отделе по борьбе с организованной преступностью в чине старшего сержанта. По крайней мере там случалось совершать налёты на склады преступников и конфисковывать их неправедно добытые веши. Ловкий сержант мог жить совсем неплохо, когда с конфискованного добра снимали жирную пенку, прежде чем передать его государству.
Так нет, его жена захотела стать супругой инспектора, поэтому, когда подвернулся случай, он ушёл на учёбу, получил повышение и был переведён в отдел убийств. Он не мог предполагать, что ему придётся заниматься исключительно «неопознанными трупами». Когда он смотрел на поток папок с материалами, проходящий перед его глазами, ему часто хотелось вернуться на Шаболовку.
В лучшем случае к заключению о смерти неопознанного убитого прилагалась бумага с предполагаемым мотивом убийства. Ограбление, бесспорно. Вместе с бумажником жертва утрачивала деньги, кредитные карточки, семейные фотографии и самое важное — паспорт, принятое в России удостоверение личности с фотографией и всеми необходимыми данными.
В случае, если это был порядочный гражданин с бумажником, который стоило красть, обычно появлялись родственники. Они обращались в милицию с заявлением о пропавшем без вести, и Вольский каждую неделю получал целую галерею семейных фотографий; часто удавалось идентифицировать личность. Затем рыдающей семье сообщали, где можно опознать и забрать тело пропавшего родственника.
Когда же мотивом убийства было не ограбление и вместе с телом находили паспорт, такое дело не попадало к Вольскому вообще.
Конечно, все те бродяги, которые выбросили свои документы, указывавшие, кто они и откуда, потому что не хотели, чтобы милиция выслала их обратно, тоже не попадали к нему. Вольский разбирался с убийствами определённого типа — когда неизвестное лицо убито неизвестными лицами. Он считал своё занятие особым, но довольно бесполезным.
Дело, лежавшее перед ним 4 августа, отличалось от других. Ограбление как мотив преступления исключалось. Из описания места преступления он узнал, что труп нашёл грибник в лесу около Минского шоссе, на границе Московской области. Сто метров от дороги указывали на то, что это не случай «сбил — и сбежал».
Список личных вещей выглядел печально. Жертва была одета (снизу вверх): башмаки из искусственной кожи, дешёвые, потрескавшиеся, со скошенными каблуками; носки дешёвые, грязные, рваные; трусы тоже; брюки тонкие, чёрные, засаленные; ремень пластиковый, потрескавшийся. И все. Ни рубашки, ни галстука, ни пиджака. Только шинель, найденная неподалёку, по описи — армейская, выпуска пятидесятых годов, очень потёртая.
В конце добавлено несколько строк: содержание карманов — ноль, повторный осмотр — ноль. Ни часов, ни кольца, никаких личных вещей.
Вольский взглянул на фотографию, сделанную на месте. Кто-то добросердечный закрыл ему глаза. Худое небритое лицо, лет шестьдесят с чем-нибудь, выглядит на десять лет старше. Измождённый — подходящее слово для него ещё до того, как он умер.
«Несчастный старый бедолага, — подумал Вольский. — Спорю, что убили тебя не из-за счета в швейцарском банке». Он взял заключение о смерти. Прочитав несколько абзацев, затушил сигарету и выругался. «Почему эти типы не могут писать на русском языке? — спросил он, обращаясь, и не в первый раз, к стене. — Все о разрывах тканей и контузиях; если вы имеете в виду порезы и синяки, так и говорите». Когда он продрался сквозь медицинский жаргон, некоторые заключения озадачили его. Он нашёл печать морга при Втором медицинском институте и набрал номер. Ему повезло. Профессор Кузьмин оказался на месте.
— Профессор Кузьмин? — спросил он.
— Да. Кто спрашивает?
— Инспектор Вольский. Отдел убийств. Передо мной ваше заключение.
— Вам повезло.
— Могу я говорить с вами откровенно, профессор?
— В наши времена это большая честь.
— Дело в том, что язык немного сложный. Вы указываете на большие синяки на предплечьях. Вы можете сказать, от чего они?
— Как патологоанатом — нет, просто тяжёлая контузия. Но между нами, это следы человеческих пальцев.
— Кто-то держал его?
— Я хочу сказать, его держали в вертикальном положении, дорогой мой инспектор, держали, поддерживали два сильных человека, в то время как его били.