Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Это… был… Кличбор?

— Он самый, сударь, — ответил Мух.

— И… как… он… в… последнее… время?

— Боли мучают, — сказал Мух.

— Сильные… боли?..

— Желаете, чтобы я выяснил, сударь?

— Почему… бы… и… нет?..

— Кличбор! — крикнул Мух.

— Что, черт бы вас взял? — откликнулся Кличбор.

— Начальник интересуется вашим здоровьем.

— Моим? — удивился Кличбор.

— Вашим-вашим, — подтвердил Мух.

— Сударь? — переспросил Кличбор, вглядываясь туда, откуда доносился голос.

— Подойдите… поближе… — сказал Смерзевот. — Я… не… вижу… вас, …бедный… мой… друг.

— Я вас тоже, сударь.

— Протяните… руку, …Кличбор. Нащупали… что-нибудь?..

— Это ваша нога, сударь?

— Это… она… мой… бедный… друг.

— Да, это она, сударь, — сказал Кличбор.

— Вам… не… здоровится, …мой… бедный… друг?..

— Локализованные боли, сударь.

— Совсем… как… в… прежние… времена, …когда… вы… еще… были… честолюбивы… Когда… у… вас… имелись… идеалы, …Кличбор… Мы… тогда… все, …помнится, …возлагали… на… вас… большие… надежды… — Послышался жутковатый смешок, такой могла бы издать овсяная каша.

— Точно так, сударь.

— Кто-нибудь… все… еще… верит… в… вас, …мой… бедный… друг?..

Ответа не последовало.

— Ну… же, …ну… Не вам обижаться на судьбу. Выискивать… недостатки… в… сухом, …увядшем… листе… О… нет, …мой… бедный… Кличбор, …вы… стали… зрелым… человеком… Быть… может, …перезрелым… Как… знать? Мы… все… становимся… со… временем… только… хуже. А… выглядите… вы… все… так… же, …друг… мой?

— Не знаю, — сказал Кличбор.

— Я… устал… — сказал Смерзевот. — Что… я… здесь… делаю? Где… этот… вирус, …господин… Мух?

— Сударь? — мгновенно откликнулся карлик.

— Увези… меня… отсюда. Выкати… в… какое-нибудь… тихое… место, …господин… Мух… В… мягкую… тьму… — Голос его, по-прежнему пустой и невыразительной, но обнаруживший вдруг начатки жизни, возвысился до призрачной трели. — Выкати… меня… — Смерзевот уже кричал. — В… золотистую… пустоту.

— Сию минуту, сударь, — сказал Мух.

На миг показалось, будто в Профессорскую залетели голодные чайки, но то был лишь визг несмазанных колес разворачиваемого кресла. Фланнелькот, покопавшись в двери, отыскал на ней ручку и дверь широко растворилась. В коридоре теплился свет. Сначала на фоне его закружились витки дыма, чуть позже обозначился фантастический силуэт Смерзевота, напоминающий мешок, прилаженный поверх высокого, шаткого кресла, со скрипом выезжавшего из комнаты, походя на ожившие высокие козлы.

Визг колес стих в отдалении.

Прошло какое-то время, прежде чем тишина нарушилась. Никто из присутствующих не слышал прежде, чтобы Школоначальник кричал на такой высокой ноте. Она окатила их холодной дрожью. Никто, опять-таки, никогда не слышал, чтобы он говорил так долго и так загадочно. Страшно было подумать, что в нем кроется не одно лишь ничтожество, к которому все они давно попривыкли. Однако, в конце концов, голос Корка прервал задумчивое молчание.

— Вот сказанул, так сказанул, — произнес Корк.

— Да уж, удивил, клянусь всеми печалями, — поддержал его Перч-Призм.

— Интересно, а сколько сейчас времени? — проскулил Фланнелькот.

Кто-то разжег в камине огонь, использовав для растопки несколько оброненных Фланнелькотом да так и не собранных с полу тетрадей. Поверх них пристроили глобус, изготовленный из какого-то легкого дерева, и через пару минут он уже озарился, и континенты посыпались с него, и запузырился океан. Нацарапанная мелком на его цветной поверхности памятка о необходимости выпороть Хитрована ушла в небытие вместе с наказанием, ожидавшим мальчишку, поскольку Мулжар о нем так и не вспомнил, а Хитрован напомнить не потрудился.

— Подумать только! — сказал Цветрез. — Да если подсознание нашего Начальника не обладает самосознанием, можете называть меня полной бестолочью, ага!... полной бестолочью! Это ж надо, а?

— Сколько времени, господа? Ну, пожалуйста, господа, который теперь час? — взмолился Фланнелькот, собиравший с пола тетрадки. Все происшедшее так подействовало на его нервы, что подбираемые тетради то и дело вываливались из рук и снова падали на пол.

Господин Сморчик вытянул одну из огня и, держа за еще не обгоревший угол, помахал ею перед часами.

— На сорок минут опоздали, — сообщил он. — Теперь уж и не стоит… или стоит? Лично я, пожалуй, все-таки…

— Ага, и я! — вскричал Цветрез. — Если у меня в классе нет сейчас ни пожара, ни наводнения, можете называть меня безмозглым ослом, ага!

Должно быть, та же мысль забрела в головы большинства присутствующих, поскольку все они устремились к двери. Один лишь Опус Трематод остался лежать в своем ветхом кресле, уставя батонообразный подбородок в потолок, закрыв глаза и растянув кожистый рот в гримасе настолько же неосмысленной, насколько и томной. Несколько мгновений спустя, сухой посвист дюжины веющих, обметающих стены коридора мантий предзнаменовал поворот дюжины дверных ручек и появление Профессоров Горменгаста в их классах.

Глава двенадцатая

Облачный покров, растянувшийся от горизонта до горизонта, обездвижил под собою воздух, как будто земля и небо так крепко приникли друг к другу, что совсем лишились дыхания. Под створожившимся чревом этого слитного свода воздух, в котором по некоей странной причуде света чуялось нечто подводное, казалось, отпрядывал от костлявой спины Горменгаста в объемах достаточных, чтобы встревожить цапель, стоявших, подрагивая и наполовину утопая в облаках, на давно позабытой, мощеной камнем террасе.

Ведшая к этой мостовой каменная же лестница затерялась под столетними, все погружающими в забвение плющами, ползучими побегами и сорными травами. Ни один живой человек никогда не ступал на гигантский ковер черного мха, покрывший мостовую, ни один не бродил вдоль ее обставленных стрельницами краев, там, где обитали цапли и ссорились галки да поочередно вершили свой грабеж солнечные лучи, и ветра, и дождь, и иней, и снег.

Некогда на эту террасу глядел переплет огромного створного окна. Он исчез. Ни битого стекла, ни железа, ни сгнившего дерева видно нигде не было. Быть может, под мхом и ползучими растениями крылись другие, более глубокие слои поросли, истлевшей от собственной древности; однако высокое окно уцелело, оберегая полую тьму лежащей за ним залы. Оно стояло, распахнув голый зев, в самой середине внутренней кромки мощеной террасы. По обе стороны от этой пещерной пасти были на изрядном расстоянии одно от другого пробиты в камне грубые дыры, служившие некогда добавочными окнами. Саму же залу обжили важные цапли — в ней они вскармливали и растили свой молодняк. Больше всего было здесь цапель серых, но имелись также альковы и ниши, в которых по освященному веками обычаю ютились и белые цапли, и выпи.

Пол этой залы, по которому когда-то в давно позабытый такт давно позабытой музыки плавно ступали, застывая и кружа один вкруг другого, влюбленные прошлых времен, — пол залы устилали теперь известково-белые прутья и веточки. Порою заходящее солнце, сползая к горизонту, забрасывало сюда косые лучи, и они скользили между неряшливых гнезд, и белые переплетенные прутья вспыхивали на полу, точно лепрозные кораллы, и там и сям (если дело происходило весной) сияло, как самоцветный камень, бледное голубовато-зеленое яйцо, или птенцы тянули из гнезд длинные шеи к окну, и тощие, припудренные пушком тельца их, освещенные западным солнцем, выступали из темноты, будто актеры на сцене.

Лучи позднего солнца ползли по неровному полу, выхватывая из мрака длинные, глянцевитые перья на шее цапли, стоявшей у разрушенного камина, затем что-то белело: это вспыхивал в тенях лоб ближней к цапле птицы… а затем, когда свет прорезал всю залу, в нем начинал вдруг плясать альков, полный всевозможных полосок, и пятен, и выпьей охряной желтизны.

Падали сумерки, каменные стены сочились зеленоватым светом. Далеко — над кровлями, над внешней стеной Горменгаста, над болотами и пустошами, над рекой и предгорьями с их лесами и рощами, над дальней дымкой неразличимых отсюда земель встала, поблескивая, как нефритовое изваяние, схожая с когтем вершина Горы Горменгаст. Зеленоватый свет нарушил оцепенение цапель, и из глубины залы понесся странный, стрекочущий, щелкающий щебет птенцов, видевших, что тьма сгущается, и понимавших, что для родителей наступает время охоты.

Какая бы сутолока ни царила в цаплятнике с его сводчатым потолком, некогда золотым и зеленым от росписей, ныне же темным, разрушающимся, покрытым хлопьями краски, свисающими, будто иссохшие крылья ночниц, а все же каждая птица, выходя из залы наружу, выглядела отдельным существом — каждая цапля, каждая выпь: отшельницей, важно выступающей на тонких ножках-ходулях.

Окунувшись в сумрак и словно бы выбив некую полую ноту, что сладко отозвалась у них в груди, они взвиваются в воздух — горстка цапель, отогнувших назад плавные шеи; большие, закругленные крылья их вздымаются и опадают в неторопливом полете; за ними взлетает другая, следом еще одна, а следом — ночная цапля, которая каркает так страшно, что волосы дыбом встают на голове, каркает жутче неземного буханья четы выпей, парящих, спирально возносясь в облака, высоко поднимаясь над Горменгастом, взревывая бычьими голосами.

Терраса широко разлеглась в зеленоватой мгле. Зияют окна, но все, что движется на ней, одето в перья. Да за сотни лет ничто и не двигалось здесь, кроме ветра, градин, туч, дождинок и птиц.

Раскинувшиеся под зеленоватым когтем Горы Горменгаст болотистые просторы обращаются вдруг в просторы тревоги и бдения.

Птицы неподвижно стоят — каждая на своем наследственном участке воды — глаза их поблескивают, головы, что готовы нанести кинжальным клювом разящий удар, отведены назад. Внезапно, в одно дыхание, клюв ныряет в темную воду и выдергивается из нее — и на смертоносном острие его бьется рыба. Еще миг — и цапля снимается и уплывает по воздуху в царственном, важном полете.

Ночь долга, и время от времени птицы возвращаются домой — иногда с лягушками или водяными крысам в клювах, или с тритонами, или с бутончиками кувшинок.

Но сейчас терраса пуста. Все цапли на болотах, каждая на своем месте, каждая готова вонзить свой кинжал в воду. В птенячьей зале на миг воцаряется удивительная тишина.

Мертвенность воздуха между землей и облаками кажется странно зловещей. На всем играет зеленоватый полусвет. Он прокрался и в отверстую пасть залы, туда, где воцарилось молчание.

Тогда-то и появляется ребенок. Мальчик это, девочка или эльф — понять не хватает времени. Впрочем, изящная соразмерность тела — определенно детская, детская же и только детская — живость движений. На краткое мгновенье дитя замирает на башенке, торчащей на дальнем краю террасы, затем исчезает из виду, оставив лишь впечатление существа переполненного жизнью, тонкого, как ореховый хлыст. Существо это соскакивает (ибо движение, им совершенное, — скорее соскок, чем прыжок или шаг) в темень под башенкой, исчезая почти так же стремительно, как появилось, но в самый миг его призрачного появления зефир пробивается сквозь стену мертвого воздуха и бежит — беззаботным, неприрученным существом, по иссохшему, сухопарому спинному хребту Горменгаста. Поиграв немного с флагами, он несется, виляя, под арками, с проказливым свистом кружит в пустых башнях и трубах, и наконец, снырнув в зубчатую трещину на пятиугольной крыше, попадает в общество суровых портретов — сотен рассеченных паутиной коричневатых лиц, — обнаруживает, что его затягивает в решетку на каменном полу, и махнув на все рукой, смирясь перед законом тяготения и голубоватым трепетанием нисходящих потоков, поет, пролетая последние семь этажей, врывается в зал сизоватого света и захлестывает воздушным арканом Титуса.

Глава тринадцатая

Старый, старый старик, в чьих метафизических сетях столь бесповоротно увязли трое его учеников, Пикзлак, Врост и Шплинт, наклонялся вперед так далеко, словно рука его лежала на призрачном набалдашнике незримой трости. Диво еще, что он не падал и носа не расшибал.

— На этом месте в коридоре всегда сквозит, — сказал он. Белые волосы его свисали с плеч вперед. Он хлопнул себя ладонями по бокам и снова уложил их одну на другую в той точке пространства, где мог бы находиться набалдашник. — А всякий сквозняк губит человека — уничтожает его — обращает в тень — бросает его на поживу волкам — вколачивает еще один гвоздь в крышку его гроба.

Протянув длинную руку, он поддернул толстые носки, в которые были заправлены штанины его брюк, потопал, распрямился, снова согнулся вдвое и окинул коридор неприязненным взглядом.

— Дрянное, продувное место. Причем безо всякой на то причины. Погибель человеческая — сказал он. — И все же, — он тряхнул белыми локонами, — это, в сущности говоря, неверно. Я не верю в сквозняки. Не верю в простуду. Я вообще ни во что не верю, ха-ха-ха-ха-ха! К примеру сказать, я и с вами не могу согласиться, не приемлю, знаете ли.

Его собеседник, молодой человек с длинными впалыми щеками, дернул головой, словно увидев наставленное на него дуло ружья. Затем приподнял брови, как бы говоря: «Продолжайте…», однако старик молчал. Тогда молодой человек возвысил свой ровный, бесцветный голос, как бы норовя пробудить мертвеца…

— Что значит, сударь, — вы не можете со мной согласиться?

— Просто-напросто не могу, — ответил старик, сгибаясь еще ниже и сцепляя перед собою ладони, — не могу, и все тут.

Молодой человек выпятил подбородок и вернул брови на место.

— Но я, знаете ли, еще ничего не сказал: мы с вами познакомились всего минуту назад.

— Возможно, вы правы, — ответил, поглаживая бороду, старик. — Вполне может быть, что вы правы, впрочем, наверное сказать не могу.

— Но говорю же вам, что я еще ничего не сказал! — Бесцветный голос прозвучал громче, глаза молодого человека приложили массу усилий, стараясь вспыхнуть, но то ли трут оказался сырым, то ли тяга слабоватой, да только ничего в глазах не затеплилось.

— Я ничего не сказал! — повторил он.

— А, вы об этом! — сказал старик. — Да оно мне и ни к чему. — Он издал низкий, чрезвычайно неприятный смешок умудренного всепониманием человека. — Я просто-напросто ничего не приемлю, вообще ничего. Возьмем, к примеру, ваше лицо. Неправильное лицо — как, впрочем, и все остальное. Жизнь удивительно проста, если смотреть на нее с этой точки зрения — ха-ха-ха-ха!

Негромкое, утробное удовольствие, сообщаемое старику его отношением к жизни, показалось молодому человеку безобразным, и он, вопреки своей природе — меланхоличности, невыразительному лицу, пустому голосу, тусклым глазам — осерчал.

— А я не приемлю вас! — выкрикнул он. — Я не приемлю нелепый угол, под которым вы сгибаете ваше полумертвое, только для живодерни и пригодное тело. Не приемлю вашей белой бороды, свисающей с подбородка, точно грязная морская трава… Не приемлю ваших крошащихся зубов… Не…

Старик был в восторге: утробное клохтанье его все длилось, длилось…

— Так ведь и я тоже, молодой человек, — просипел он. — И я тоже. Тоже ничего этого не приемлю. Видите ли, я не приемлю даже того, что нахожусь сейчас здесь, а если б и принимал, то не принял бы долженствования этого. Все до смешного просто.

— Вы просто пытаетесь быть циником! — воскликнул молодой человек. — Только и всего!

— О нет, — сказал коротконогий старик. — Я никаких таких быть не приемлю тоже. Если бы только люди отказались от стараний быть чем бы то ни было! Да и чем они могут быть, в конце-то концов, помимо того, чем уже являются — или являлись бы, если б я принял за факт, что они хоть что-то собой представляют?

— Мерзость! Мерзость! МЕРЗОСТЬ! — завопил впалощекий молодой человек. Угнетенные страсти его после тридцати проведенных в нерешительности лет нашли наконец выход. — Довольно, мы и так уже слишком долго провалялись в могиле, старая вы скотина, это там хорошо и правильно быть ничем — холодным и конченым. Но разве жизнь такова? Нет! Нет! Будем гореть! — вскрикивал молодой человек. — Сожжем нашу кровь на высоком костре жизни!

Однако старый философ ответил:

— Могила, молодой человек, вовсе не такова, какой вы ее себе представляете. Вы оскорбляете мертвых, молодой человек. Каждое ваше бездумное слово пятнает чью-то гробницу, уродует усыпальницу, возмущает грубым топотом покой смиренного могильного холма. Ибо смерть есть жизнь. Живо лишь то, что безжизненно. Разве не видели вы, как в сумерках спускаются к нам с холмов ангелы вечности? Еще не видели?

— Нет, — ответил молодой человек, — не видел!

Бородатый философ согнулся пониже и уставился на молодого человека.

— Как, вы ни разу не видели ангелов вечности с большими, как одеяла, крылами!

— Не видел, — ответил молодой человек, — и видеть не хочу.

— Для невежды не существует глубин, — продолжал брадатый старец. — Вы назвали меня циником. А как я могу им быть? — я ничто. В большом содержится малое. Но я вам вот что скажу: пусть Горменгаст — бессодержательный образ, пусть зеленые дерева, переполненные жизнью, переполнены на самом деле отсутствием оной, — но когда апрельский агнец поймет, что быть ничем — это больше, а не меньше, чем быть апрельским агнцем, — когда все это станет известным и признанным, тогда, о вот тогда… — Теперь он поглаживал бороду быстро-быстро. — …тогда вы приблизитесь к рубежам изумительного царства Смерти, где всякое движение совершается вдвое быстрее, где краски вдвое ярче, любовь великолепней вдвойне, а грех вдвойне пикантен. Кто, кроме человека дважды близорукого, не способен увидеть, что только в Потусторонности хоть что-то способно обрести Приемлемость? А здесь, здесь… — Он развел ладони, как бы отвергая земной мир. — Что есть приемлемого здесь? Здесь нет ощущений, никаких.

— Страдание и счастье, — сказал молодой человек.

— Нет-нет-нет. Чистой воды иллюзия, — возразил старец. — Вот в изумительном царстве Смерти Счастье безгранично. В сравнении с ним даже длящиеся месяц напролет танцы среди небесных лугов — ничто, решительное ничто. И пение человека, летящего верхом на огненном орле… пение из довольства сердца своего.

— А как насчет страдания? — спросил молодой человек.

— Люди изобрели идею страдания, дабы упиваться жалостью к себе, — прозвучало в ответ. — Но Истинное Страдание, которое мы узнаем в Потусторонности, — вот это штука стоящая. В том Царстве даже обжечь себе пальчик — значит пережить многое.

— А что будет, если я подожгу твою белую бороду, старый мошенник! — заорал молодой человек, зашибший в тот день ногу и так узнавший цену земным невзгодам.

— Что будет, если вы ее подожжете, дитя мое?

— Огонь истерзает твой подбородок, и ты хорошо это знаешь! — воскликнул юноша.

Презрительная улыбка, заигравшая на губах теоретика, оказалась для его собеседника непереносимой, и он, не сумев обуздать себя, схватил ближайшую свечу и подпалил бороду, мотавшуюся перед ним с вызывающим видом. Борода занялась быстро, сообщив ужасу и изумлению, обозначившимся на лице старика, нереальный, театральный оттенок, изобличавший самое что ни на есть истинное, пусть оно и было земным, страдание, что пронзило несчастного, когда он ощутил сперва в подбородке, а там и в щеках, жгучую боль.

Жуткий, визгливый вопль вырвался из его старого горла, и коридор мгновенно заполнили люди, точно они только и ждали за кулисами сигнала, чтобы выскочить на сцену. Голову и плечи старика окутали сюртуками и куртками, пламя сбили, но к этому времени нервный молодой человек со впалыми щеками уже успел куда-то удрать, и больше о нем никто никогда не слышал.

Пикзлак, Врост и Шплинт

Старика отнесли в его комнату, похожую на темно-красный ящичек: без ковра на полу, но с картинкой над камином, на которой сидела на лютике фея, рисуясь на фоне очень синего неба. Спустя три дня старик пришел в себя — но лишь затем, чтобы скончаться от потрясения через миг после того, как припомнил, что с ним случилось.

Среди присутствовавших в красной комнатке при кончине были и трое друзей старого обгоревшего педагога.



Поделиться книгой:



Регистрация