Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.



Главная
Все книги
Назад
Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ну вот! — сказала нянюшка Шлакк. — Ну вот!

Она выползла из постели и с трудом спустилась на пол.

— Немедленно слезь с покрывала, неряха ты этакая, и нечего так на меня глядеть! Я, может, зайду к тебе вечерком. Может быть. Не знаю. Может, еще и не захочу.

Нянюшка заковыляла к двери, потянула за ручку, и через несколько мгновений вновь оказалась одна в своей комнатке, и широко раскрыв глаза в красных ободках, улеглась на кровать, похожая на выброшенную куклу.

Фуксия, оставшись одна, присела к зеркалу, середку которого так густо усеяли оспины, что как следует разглядеть себя она могла, лишь заглянув в его относительно незапятнанный угол. Гребешок со множеством недостающих зубьев ей удалось наконец отыскать в ящике под зеркалом, но едва она собралась причесаться — занятие, к которому Фуксия пристрастилась совсем недавно, — как в комнате потемнело, ибо половину дававшего свет окна вдруг заслонил неведомо откуда взявшийся молодой человек с задранными плечьми.

Не успев даже задуматься, каким это образом кто бы то ни было мог появиться на ее подоконнике, расположенном в сотне футов над землей, и уж тем более не успев узнать знакомый силуэт, Фуксия схватила со столика и занесла над головой щетку для волос, готовая — она и сама не знала к чему. В миг, когда кто угодно другой завизжал бы или просто сбежал, она приготовилась к бою — с существом, которое, почем знать, могло оказаться и чудищем с крылами нетопыря. Впрочем, еще не успев метнуть щетку, она узнала Стирпайка.

Стирпайк постучал костяшками пальцев в перемычку окна.

— Добрый день, мадам, — сказал он. — Позвольте вручить вам мою визитную карточку.

И он протянул Фуксии клочок бумаги, на котором значилось:

Его Дьявольское Пронырство, Архиудачливый Стирпайк

Еще не успев прочесть эти слова, Фуксия издала обычный ее короткий, бездыханный смешок — ее развеселил шутовской тон Стирпайкова «Добрый вечер, мадам», совершенного в своей неуклюжести.

Пока она жестом не пригласила его спрыгнуть на пол, — а иного выбора у нее не было, — Стирпайк ни на вершок не сдвинулся с места, но стоял, сложив руки и склонив голову набок. Стоило же ей повести рукой, он немедля ожил, будто внутри него спустили курок, и через миг уже отвязал от пояса веревку и швырнул ее за окно, где она и осталась болтаться. Высунувшись в окошко, Фуксия посмотрела вверх и увидела, что веревка, минуя семь этажей, уходит на неровную крышу, где, надо думать, она привязана к какой-то башенке или трубе.

— Все готово для возвращения, — сказал Стирпайк. — Ничего нет лучше веревки, мадам. Какая-нибудь лошадь ей и в подметки не годится. Веревка сползает себе вниз по стене по первому же вашему слову и даже кушать не просит.

— Что ты заладил «мадам» да «мадам»? — сказала Фуксия — к удивлению Стирпайка, несколько громче, нежели следовало. — Тебе же известно мое имя.

Стирпайк, мгновенно проглотив, переварив и извергнув ее раздражение, ибо он никогда не тратил времени на оправдания своих промахов, верхом уселся на стул и уперся подбородком в его спинку.

— Запомню навсегда, — пообещал он, — что вас надлежит называть исключительно по имени, избирая при этом исключительно почтительный тон, леди Фуксия.

Фуксия, думая о чем-то своем, неопределенно улыбнулась.

— Что ты действительно умеешь, — наконец сказала она, — так это лазать. Помнишь, как ты вскарабкался ко мне на чердак?

Стирпайк кивнул.

— И по стене библиотеки, когда она загорелась. Кажется — как давно это было.

— Я помню также, если мне дозволено будет упомянуть об этом, леди Фуксия, как я карабкался в грозу по камням, неся вас на руках.

Казалось, будто из комнаты вдруг выкачали весь воздух — столь страшное молчание воцарилось в ее разреженной атмосфере. Стирпайку почудилось, будто он уловил легчайшую тень румянца на щеках Фуксии.

В конце концов он сказал:

— Не желаете ли вы, леди Фуксия, как-нибудь исследовать со мной крыши вашего огромного дома? Я был бы рад показать вам мои находки, ваша светлость, там, на юге, где гранитные купола обросли мхом, в который по локоть уходит рука.

— Да, — ответила она, — да…

Резкое, мертвенно-бледное лицо молодого человека отталкивало ее, но живость и общая таинственность притягивали.

Она уже собралась попросить его уйти, но ничего еще не успела сказать, как он, не коснувшись рамы, прыгнул в окно, недолго повисел, покачиваясь на натянутой веревке, а после, перебирая руками, полез вверх, к изломанной крыше.

Отворотясь от окна, Фуксия увидела на своем рассохшемся туалетном столике нерасцветшую розу.

Взбираясь по веревке, Стирпайк вспоминал, как семь лет назад день рождения Титуса стал началом его путешествия по крышам Горменгаста и концом каторги на Свелтеровой кухне. Вздернутость плеч не облегчала усилий, которые ему приходилось сейчас прилагать. Но он был ненатурально проворен, а физических цепкости и отваги в нем было не меньше, чем духовных. Пронзительные, близко сидящие глаза его не отрывались от точки, в которой закреплена была веревка, как если бы точка эта была зенитом его устремлений.

Небо потемнело, поднялся резкий ветер, скоро нагнавший дождь. Вода зашипела, стекая по каменной кладке. Она соскальзывала в сотни естественных стоков. Световые шахты, дымоходы, воздушные люки гулко кашляли, водостоки ворковали. На крышах возникали заводи, отражавшие небо так, точно они залегли здесь от века, подобные горным озерам.

Стирпайк с аккуратно намотанной на поясницу веревкой бежал, будто тень, по черепичным скатам. Ворот его куртки был поднят, лицо обросло водяной бородой.

Высокие, мрачные стены вздымались в мокром воздухе, словно отвесы причалов, словно узилища обреченных, или изгибались гигантскими дугами безжалостного камня. На скрытых летящими тучами зубчатых вершинах Горменгаста мотались вставшие дыбом волосы — клубки из намокшего фукуса. Опоры, пласты неразличимых каменных украшений маячили над головой Стирпайка, подобно каркасам разрушившихся кораблей или выброшенным на берег чудовищам, чьи извергающие воду пасти и лбы сотворены сардоническими усилиями тысячи бурь. Крыша за крышей, каждая со своим наклоном, взлетали или спадали перед его глазами, под ногами тускло поблескивали в дожде терраса за террасой, ливень плясал и посвистывал на их давно обезлюдевших плитах.

Мир разнообразнейших форм пролетал мимо него, ибо Стирпайк несся быстро, как кошка, не останавливаясь, сворачивая то в одну, то в другую сторону и замедляя побежку лишь при встрече с препятствием более сложным, нежели заурядно рискованный узкий мосток. Время от времени он на бегу взмывал в воздух, словно от избытка жизненных сил. Внезапно, обогнув черный от плюща дымоход, он перешел на шаг, а там, нырнув под арку, пал на колени и поднял заскрежетавший петлями, давно не используемый световой люк. Миг — и он соскочил, пролетев футов двенадцать, в маленькую комнатку. Здесь было очень темно. Стирпайк отмотал с поясницы веревку и бухтой набросил ее на гвоздь в стене. Затем огляделся. По стенам комнатки висели вплотную ящички со стеклянными крышками, наполненные бабочками самых разных обличий. Длинные тонкие булавки, пронзавшие насекомых, удерживали их на пробковых подстилках, но сколь ни осторожен был в обхождении с ними давний собиратель этих нежных созданий, время взяло свое: не осталось ни единого ящичка с неповрежденной бабочкой, а на донышках большинства тепло светились опавшие крылья.

Стирпайк подошел к двери, прислушался, открыл ее. Пыльная лестничная площадка легла перед ним, приставная лестница спускалась слева в еще одну комнату, такую же заброшенную, как первая. И эта была пуста, лишь в середине ее возвышалась пирамида изгрызенных книг, меж которых шустро шныряли мышиные выводки. Двери в ней не имелось, но с одной из стен вяло свисал кусок мешковины, прикрывавший трещину, достаточно широкую, чтобы Стирпайк мог бочком протиснуться в нее. Новые лестницы, новая комната — на этот раз длинная, вроде галереи. В дальнем ее конце стояло чучело оленя с белой от пыли спиной.

Переходя комнату, он уловил краем глаза заключенные в раму не сохранившего стекол окна зловещие очертания Горы Горменгаст, высокие утесы ее, светившиеся в летящем небе. Струи дождя хлестали в окно, разбиваясь о доски пола, так что катышки пыли разбегались во все стороны, точно шарики ртути.

Приблизясь к двойным дверям, Стирпайк провел ладонями по мокрым волосам и опустил воротник куртки; затем, выйдя из комнаты и свернув налево, прошел коридором, который вывел его к верхней площадке еще одной лестницы.

Едва заглянув за перила, он отскочил назад — внизу по озаренной светильниками комнате шла графиня Гроанская. Казалось, она плыла в белой пене; пустые комнаты за спиною Стирпайка наполнились отзвуками неторопливых вибраций, многосложным гулом, эхом мява, Стирпайку не слышного, низким рокотом котов. Коты истекали из залы под ним, как белая отливная волна истекает из устья пещеры, увлекая за собою камень, увенчанный красными водорослями.

Эхо замерло. Безмолвие натянулось, как простыня. Стирпайк торопливо спустился в нижнюю комнату и поворотил на восток.

Графиня шла подбоченясь, чуть опустив голову. Лоб ее рассекали морщины. Графине мало было того, что утвердившаяся с древних времен приверженность долгу и обычаю по-прежнему почитается нерушимо священной во всех уголках замка. Сколь бы грузной и ушедшей в себя ни казалась она, ей было присуще по-змеиному быстрое чутье на опасность, и хоть Графиня не могла пока ткнуть, так сказать, пальцем в точную причину своих сомнений, ею, тем не менее, владела подозрительность, настороженность, жажда мести — пусть и неизвестно кому.

Она перебирала обрывки сведений, кои могли иметь отношение к странному пожару в библиотеке мужа, к его исчезновению и к пропаже главного повара. Едва ли не в первый раз она прибегла к услугам своего от природы мощного мозга — мозга, который так долго убаюкивало мурлыканье белых котов, что пробудить его поначалу оказалось непросто.

Сейчас она направлялась к Доктору. Графиня не заходила к нему уже несколько лет да и в последний-то раз явилась лишь для того, чтобы передать на попечение Доктора дикого лебедя со сломанным крылом. Доктор неизменно гневил ее, но Графиня против собственной воли питала к нему странное доверие.

Спускавшаяся по длинным маршам каменных лестниц неровная волна у ее ног обратилась в подобие медленного водопада. У подножья последней лестницы Графиня остановилась.

— Держитесь… поближе… поближе… друг… к другу, — громко сказала она, выкладывая слова, как крупные камни, по которым переходят ручей — одно отделялось от другого заметными промежутками и оттого казалось, при всей звучности и хрипоте ее голоса, что их произносит ребенок.

Коты удалились. Графиня снова стояла на твердой земле. Дождь бубнил за свинцовым переплетом окна. Она подошла к двери, открывающейся в аркады. За ними, на дальнем краю прямоугольного дворика стоял дом Доктора. Выйдя под дождь, как будто его и не было вовсе, Графиня, высоко подняв крупную голову, с монументальной, неторопливой размеренностью зашагала под ливнем к этому дому.

Глава шестая

I

Прюнскваллор сидел у себя в кабинете. Собственно, это Прюнскваллор называл его «кабинетом». Для сестры Доктора Ирмы то была просто комната, в которой брат норовил забаррикадироваться всякий раз, когда она желала поговорить с ним о чем-либо важном. После того, как он оказывался внутри, запирал замок, навешивал цепочку да еще и окна замыкал на шпингалеты, ей только и оставалось что биться о дверь.

В этот вечер Ирма была несносней обычного. В чем дело, — снова и снова осведомлялась она, — что мешает ей встретить человека, который оценит ее и восхитится ею? Она вовсе не хочет, чтобы он, этот гипотетический поклонник, посвятил ей всю свою жизнь, потому что мужчина должен и трудиться — (при условии, конечно, что труд не будет отнимать у него слишком много времени), — разве не так? Но если он окажется богатым и захочет посвятить ей всю свою жизнь, тогда что ж — обещать она ничего, конечно, не может, но, по крайней мере, готова внимательно выслушать его предложение. У нее длинная, безупречная шея. Грудь плосковата, это правда, да и ступни тоже, но, в конце-то концов, женщина не может обладать всеми достоинствами сразу.

— Ведь двигаюсь-то я красиво, Альфред? — с неожиданным пылом вскричала она. — Я говорю, двигаюсь-то я красиво?

Ее брат, сидевший, подперев длинной белой ладонью длинное розовое лицо, оторвал взгляд от скатерти, на которой он изображал скелет страуса. Рот Доктора машинально открылся — то был скорее зевок, чем улыбка, впрочем, и зевок этот полыхнул немалым количеством зубов. Затем гладкие челюсти Доктора снова сомкнулись, и он уставился на Ирму, в тысячный раз дивясь безумному стечению обстоятельств, обременившему его такой сестрой. Поскольку то был уже тысячный раз, и, стало быть, навык у Доктора имелся, удивление его продлилось всего-навсего пару сокрушенных секунд. Но и за эти секунды он в который уж раз впитал в себя совершеннейший идиотизм ее тонкого, безгубого рта, конвульсивную глупость кожи под глазами, раскатистый рев угнетенных чувств, отзывавшийся в ее голосе всего лишь слабеньким блеянием, гладкий, пустой лоб (с которого пышные, жесткие, мышастые волосы тянулись, туго облегая черепную коробку, назад, чтобы сплестись в плотный, твердый, как булыжник, узел) — лоб, походивший на ровно оштукатуренный фасад заброшенного дома, в котором обитает разве что призрак птицеподобного постояльца, скачущего в пыли и охорашивающегося перед потускневшими зеркалами.

«Господи-Господи! — думал он, — почему из всех созданий, населяющих шар земной, именно я, ни в каких умертвиях не повинный, наказан подобным образом?»

Доктор опять улыбнулся. На сей раз улыбка его не несла никакого сходства с зевком. Челюсти Доктора растворились, как крокодильи. И как только смогла голова человека вместить столь жуткие, столь ослепительные зубы? Совершенное сходство с новехоньким кладбищем. И заметьте, полностью анонимным. Ни на одном надгробии не вытесано имени владельца. Пали ль они в боях, сии непоименованные, недатированные дентальные мертвецы, чьи монументы сверкают под солнцем, когда челюсти раскрываются, а когда закрываются, встают во тьме плечом к плечу, с течением лет все теснее притираясь друг к дружке? Прюнскваллор улыбался. Ибо он находил утешение в мысли, что существуют вещи и похуже метафорической обремененности такой сестрой, и одна из них состоит в обремененности ею во всем буквальном кошмаре такового явления. Ибо воображению Доктора явилась редкостной живости картина — сестра сидит у него на спине, вдвинув плоские ступни в стремена, ее каблуки впиваются ему в бока, а он, закусив удила, скачет во весь опор вкруг стола, дергаясь под перекрестными ударами хлыста, и в этом галопе расточается вся его жалкая жизнь.

— Когда я задаю тебе вопрос, Альфред, — я говорю, когда я задаю тебе вопрос, Альфред, я исхожу из предположения, что ты все-таки человек настолько воспитанный, пусть даже ты мне и брат, что ответишь, вместо того, чтобы глупо ухмыляться собственным мыслям.

Следует сказать, что если и существовало нечто такое, в чем Доктор отродясь замечен не был, так это именно способность глупо ухмыляться. Форма его лица просто-напросто не позволяла проделать что-либо подобное. Да и лицевые мышцы Доктора совершали совсем иные движения.

— Сестра моя, — сказал он, — поскольку ты мне сестра, прости, если сможешь, своего брата. Он, затаив дыхание, ждет от тебя ответа на свой вопрос. Вопрос же таков, о горлица моя: «Что ты ему сказала?» Ибо он забыл все в такой полноте, что если бы сама кончина его зависела от сказанного тобою, ему пришлось бы жить дальше — с тобой, его ягодным леденцом, с тобой одной.

Ирма никогда не прислушивалась к более чем пяти первым словам чрезмерно извилистых периодов брата, и потому немалое число оскорблений пролетало мимо ее ушей. Оскорблений, лишенных какой-либо злобы, но доставлявших Доктору что-то вроде словесного самоувеселения, без которого ему пришлось бы всю жизнь безвылазно просидеть у себя в кабинете. Который, к тому же, был никакой и не кабинет, поскольку хоть вдоль стен его и тянулись книжные полки, помимо них в нем обретались лишь очень удобное кресло да очень красивый ковер. Письменный стол отсутствовал. Бумага с чернилами — тоже. Отсутствовала даже мусорная корзина.

— Так о чем ты меня вопрошала, плоть моей плоти? Я постараюсь помочь тебе, чем смогу.

— Я сказала, Альфред, что я не лишена обаяния. А также изящества и ума. Почему за мной никто не ухаживает? Почему никто никогда не делает мне авансов?

— Ты имеешь в виду — финансовых? — спросил Доктор.

— Я имею в виду — возвышенных, одухотворенных, Альфред, и ты это прекрасно знаешь. Что есть в других такого, чем не обладаю я?

— И наоборот, — сказал Прюнскваллор, — чего нет в них такого, чем ты уже обладаешь?

— Я не понимаю тебя, Альфред. Я говорю, я тебя не понимаю.

— Именно-именно, — отозвался брат, простирая вперед руку и трепеща по воздуху пальцами. — И мне хотелось бы, чтобы ты это прекратила.

— Но моя манера держаться, Альфред! Неужели она не бросается в глаза? Что же напало на представителей твоего пола — они совсем уже не способны увидеть, как красиво я двигаюсь?

— Возможно, мы слишком возвышены, одухотворены, — сказал доктор Прюнскваллор.

— Да, но моя осанка, Альфред, моя осанка!

— Она слишком натужна, о сладчайший белочек, слишком, слишком натужна. На безотрадной дороге жизни тебя кренит то в одну, то в другую сторону — да еще и бедра твои вращаются на ходу. О нет, дорогая моя, твоя осанка отталкивает мужчин, вот и все. Ты пугаешь их, Ирма.

Вот уж чего Ирма снести не могла.

— Ты никогда не верил в меня! — закричала она, вскакивая из-за стола, и безупречная кожа ее густо покраснела. — Но я тебе вот что скажу. — Голос Ирмы поднялся до пронзительного визга. — Я леди! Ты что думаешь, мне нужны мужчины? Скоты! Я их ненавижу! Слепые, тупые, неуклюжие, отвратительные, тяжеловесные, вульгарные твари и ничего больше. И ты тоже один из них! — взвизгнула она, тыча пальцем в брата, который, чуть приподняв брови, вернулся к оставленному было изображению страуса. — Ты тоже один из них! Ты меня слышишь, Альфред? один из них!

Вопли ее привлекли слугу. Последний неблагоразумно приоткрыл дверь, якобы намереваясь спросить, не звонила ль хозяйка, а на деле — желая узнать, что тут творится.

Горло Ирмы трепетало, как тетива.

— На что он нужен настоящей леди, мужчина? — возопила она, и вдруг, увидев в дверях физиономию слуги, сцапала со стола нож и метнула его в эту физиономию. Впрочем, прицел ее оказался совсем не хорош — быть может оттого, что она прилагала слишком много усилий, чтобы остаться леди, — и нож вонзился в потолок точнехонько над ее головой да там и остался, в совершенстве имитируя трепет ее горла.

Доктор, неторопливо добавив последний позвонок к хвосту страусиного скелета, оборотился к двери, в которой оцепеневший слуга, разинув рот, таращился на дрожащий нож.

— Не будете ль вы столь любезны, милейший, что уберете вашу чрезмерно раскормленную тушу из проема двери, ведущей в эту комнату? — произнес Доктор тонким, неторопливым голосом, — и постараетесь держать ее на кухне, за что вам, собственно говоря, и платят, ведь ваше место, ежели не ошибаюсь, между кастрюль?.. Ну так вот, окажите любезность. Никто не звонил и вас сюда не призывал. Голос вашей хозяйки, хоть он и высок, ничего общего со звоном колокольчика не имеет… то есть, решительно ничего.

Физиономия сгинула.

— И что хуже всего, — послышался прямо из-под ножа полный отчаяния крик, — он больше не приходит повидаться со мной! Никогда! Никогда!

Доктор поднялся из-за стола. Он понимал, что речь идет о Стирпайке, хотя сестра, быть может, и не испытала ни разу рецидива подавленной страсти, разросшейся в ней с того дня, когда этот молодой человек впервые послал в ее слишком податливое сердце свои льстивые стрелы.

Брат Ирмы отер салфеткою губы, смахнул с брюк крошку и распрямил длинную, узкую спину.

— Я спою тебе песенку, — сказал он. — Сочинил ее вчера вечером в ванне, ха-ха-ха-ха! — этакая безалаберная нескладица, так я ее и назвал — безалаберная нескладица.

И скрестив на груди изящные белые руки, он пошел вокруг стола.

— Начинается, сколько я помню, так… — Понимая, впрочем, что Ирма скорее всего не станет слушать его декламацию, Доктор снял со стола бокал, стоявший рядом с ее тарелкой, и: —…Ирма, дорогая, тебе не помешает глоток вина, прежде чем ты отправишься спать — ведь ты, судорожная моя, намереваешься с минуты на минуту отбыть в Страну Грез — ха-ха-ха! — и всю ночь провести там в обличии истинной леди.


С проворством профессионального престидижитатора Доктор вытащил из кармана пакетик, извлек из него таблетку и уронил ее в бокал Ирмы. Плеснув туда же немного вина, он с преувеличенной грацией, редко его покидавшей, протянул бокал сестре.

— А я налью немного себе, — сказал он, — и мы выпьем за общее наше здоровье.

Ирма, уже упавшая в кресло, сидела, спрятав в ладонях длинное мраморное лицо. Черные очки ее, коими она защищала от света глаза, ухарски съехали на щеку.

— Надо же, я совсем забыл о своем обещании! — воскликнул, застыв перед нею и по-птичьи склонив набок целлулоидную голову. Доктор — очень высокий, худой и прямой, весь — олицетворенная чувствительность и нервная интеллектуальность.

— Первым делом добрый глоток упоительного вина с виноградников под мечтательным холмом — так и вижу его, — и ты, Ирма, ты ведь тоже способна его увидеть? Крестьяне трудятся, потея под солнцем, — а почему? А потому что у них нет иного выбора, Ирма. Они беспросветно бедны, согбенные шеи их кривы. И эти мужчины, мужья, Ирма, как всякий достойный муж, заботятся о своих возлюбленных — ласкают лозы загрубелыми дланями, шепчутся с ними, улещивают их. «О виноградинки, — бормочут они, — дайте нам вина. Ирма ждет». Ну, и вот оно, вот оно, ха-ха-ха-ха! Восхитительно вкусное, белое, в хрустальном бокале. Запрокинь главу и глотай, моя капризная королева!

Ирма немного встряхнулась. Она не услышала ни слова. Она томилась в собственном, личном аду унижения. Глаза ее обратились к ножу в потолке. Тонкий рот дернулся, но Ирма все же взяла протянутый братом бокал.

Брат чокнулся с нею и, повторяя движенье его руки, Ирма непроизвольно подняла бокал к губам и отпила.

— А теперь та самая нескладица, набросанная в присущей мне небрежной манере. Да, но как же она начинается? Как она начинается?

Прюнскваллор знал, что уже к третьей строфе на Ирме скажется сильное, лишенное вкуса снотворное, растворенное им в вине. Он уселся на пол у колен сестры и, подавив отвращение, похлопал ее по ладони.

— Первейшая из дам, — сказал он, — взгляни на меня, если сможешь. Сквозь полуночные очки свои. Это будет совсем не страшно — для того, кто вскормлен на ужасах. Итак, слушай…

У Ирмы уже слипались глаза.

— Начинается, ежели не ошибаюсь, так. Я назвал мою песенку «Костистый конь».

Костистый конь, вильни крестцом, Берцовой костью громыхни, Грядущее, как серный ком, Лежит в морской тени. Не мчишь ты больше от души Средь лютиков и росных трав, Лишь ветер, воя, тормошит Твой тазобедренный сустав.

— Тебе нравится, Ирма?

Та сонно кивнула.

Напружась, похрусти сильней Пологой пагодой спины Еда да йод — за гранью дней Кому они нужны? Костистый конь внезапно сел, Взметнув весь остов разом; Я косо на него глядел — Ведь он же был не связан. Ничем — ни связок и ни жил. Лишь только…[1]

Тут Доктор, забывший что дальше, снова покосился на сестру свою Ирму — та крепко спала. Доктор позвонил в колокольчик.

— Горничную вашей хозяйки, носилки, и двух мужчин, чтобы их тащить. — В двери появилось лицо. — И мигом.



Поделиться книгой:



Регистрация